"Культура шрамов" - читать интересную книгу автора (Дэвидсон Тони)

Фотографии 13, 14, 15 Туннель

Я сфотографировал вход в туннель. Бессмысленная трата драгоценной пленки, но позыв был слишком силен, мною руководил внезапно нахлынувший гипотетический страх, я вдруг подумал, что, может быть, это моя последняя фотография. И щелкнул черную дыру еще раз, подстегнутый опьяняющим чувством собственной смертности. Я установил фотоаппарат на цилиндрической бочке, которая лежала перед входом в туннель, и поискал подходящий прут или провод; потом я позировал на фоне черной дыры, как какой-нибудь горделивый Скотт[2] в белой пустыне Антарктиды или воскресный рыболов со своим самым большим и самым лучшим уловом, — отважный первооткрыватель, запечатленный для истории во имя признания его жертвы.

Я мог войти в туннель почти не пригибаясь. Но отцу, если он нашел укрытие именно здесь, пришлось бы согнуться в дугу, и он был бы ограничен в своем танце. В своем движении. Я углубился в туннель и напряг слух, но ничего не услышал, только легкое позвякивание моих ботинок по металлу. Было отдаленное гудение пустоши, промышленные шумы где-то снаружи. Однако в зеве туннеля не раздавалось ни единого звука, кроме моего собственного дыхания и биения пульса у меня в висках.

Конечно, мне была нужна вспышка. Любая. Большая выпуклая, размером с тарелку, или маленький хрустальный кубик. Я видел такие в кино и обожал те фильмы, где какая-нибудь звезда дрожала и трепетала в их магниевом накале, — старые черно-белые, от которых я плакал, а моя мать зевала, демонстрируя смертельную скуку. «Улыбочку в объектив», — и мистер Хрусталь озаряет ее своим светом… Но к фотоаппарату из «мешка счастья», который купила Выход, такие вспышки не подходили, и от этого дыра казалась еще более черной. Придется снимать другой камерой, решил я. Той, которой не нужна пленка, не нужна вспышка.

Не удержавшись на ногах, я упал и как раз в этот миг что-то услышал впереди. Поверхность трубы подо мной стала скользкой, воздух сырым и холодным, я стоял на коленях в темном туннеле — света ни сзади, ни спереди — и слушал звук моего отца. Не безымянный звук, от которого я, может, перестал бы соображать, коченея от страха, но знакомое ритмичное бормотание — теперь я мог идти по следу, как гончая на запах, мог ясно представить картину таинственного действа, которая привела бы меня прямо к нему.

Легче сказать, чем сделать. Под конец мне уже не приходилось выбирать — идти или катиться, дилемма решилась сама собой. Я скользил по трубе, спотыкался, царапал кожу, задевая заклепки и пазы, ссаживал бедра и щиколотки о металлические стенки. Я мог бы поклясться, что на меня сыпались искры, осколки света, прыгающие из-под моих ног; искры, сверкавшие у меня перед глазами, вокруг головы, повсюду.

Очнулся я на дне чего-то.

И сразу сработал инстинкт. Во мраке, непослушными скрюченными пальцами я сделал снимок — фотоаппарат, к счастью, не пострадал и, невредимый, лежал у меня на груди. А вот и он, больше чем в натуральный рост, его длинные черные волосы развеваются по плечам, падают на голую грудь, струятся по рукам, вытянутым вперед. Откуда-то исходило низкое гудение. Возможно, из его рта, но я не был уверен, казалось, что этот звук шел вообще не от него, а словно рождался из воздуха.

Он сидел в центре кольца, выложенного свечами, маленькими и белыми, на полу виднелись засохшие потеки воска. Он здесь довольно давно, подумал я. С того момента, как вышел из машины, хлопнув дверцей.

«Самое время», — сказал он, голос его был сдавлен и хрипловат от пыли и дыма.

«Самое время для чего?»

Он подхватил меня, не обращая внимания на кровь, сочившуюся из глубокого пореза на моей ноге, и поднял над кольцом свечей. Поместив меня внутри круга, он оценил мою позу и переменил мне положение ног, чтобы они скрещивались, как у него. Потом то же самое проделал с моими руками. Он вышел за круг и тщательно оглядел всю сцену. Нанеся последний художественный штрих, отошел назад и проговорил: «Хорош».

«Что хорошего?» — спросил я.

«Ты, сын».

Я не понимал. Он начал танцевать по кругу, двигаясь вдоль свечей; танцевать точно так же, как танцевал в ветхой халупе за несколько дней до этого, за несколько миров до этого. Его голос рождал эхо и отскакивал от стенок туннеля, уходя в бесконечность: сначала приглушенно — пам-па-рам, пам-па-рам, — затем громче и быстрее — пам-па-рам-пам-пам. Он наклонил мне голову, его свингующие ноги были слишком близко, а голос стал слишком громким, и я обхватил голову руками, зажав уши, и подавился пылью в крике. Но он не позволил мне не слышать, не быть. «Открой глаза», — приказал он и, дотянувшись через кольцо свечей, вернул мои руки в то положение, в каком, по его замыслу, им следовало находиться.

Он прыгал и скакал вне времени и пространства, хотя, наверное, довольно долго, потому что мои ранки начали пульсировать и я поддался гипнозу его тела, его разлетающихся в темноте волос, которые в своем замысловатом танце заставляли свет стробоскопически мигать, рассеиваться, прежде чем он ударял мне в глаза. Отец нагнулся поверх свечей к самому моему лицу.

«Засыпаешь?» — спросил он, и, прежде чем я успел ответить, его уже снова унес вихрь кружения.

«Да», — сказал я и солгал, но что мне еще оставалось делать? И вновь он оказался в пяти сантиметрах от моего лица.

«Тогда спи». Я поднял голову, взглянул во мрак его сумасшедших глаз и почувствовал, что падаю. Наяву, а не во сне. Щетина на его подбородке царапнула мне щеку, мягкое влажное острие его языка ткнулось мне в губы, крупные руки оплелись вокруг моей грудной клетки. Остановив свое движение, он опустился на колени рядом со мной и положил одну руку мне на глаза, а другую прижал к паху.

«Да», — снова сказал я слабо, и потом уже не было разницы между темнотой в туннеле, в его глазах, в моей голове. Все это было одно и то же.