"Газета День Литературы # 160 (2009 12)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)Юрий Домбровский «МОЯ НЕСТЕРПИМАЯ БЫЛЬ...»
ВРЕМЯ ВСПОМНИТЬ
Заканчивается юбилейный год самого неюбилейного писателя. На столетие со дня рождения Юрия Осиповича Домбровского откликнулись, кажется, две-три газеты да канал "Культура" (трансляцией телепостановки 1994 года по рассказу "Ручка, ножка, огуречик"). Запомнились в "НГ-Exlibris" небольшая, но весьма ёмкая заметка Евгения Лесина и эссе Дмитрия Быкова в интернетовском "livejournal" – последнее, к сожалению, не весомостью выводов, а стремлением теоретически подкрепить байку Марлана Кораллова о еврейском происхождении Домбровского. Однако не об этом речь. Цыган с польскими корнями, Юрий Осипович Домбровский был и навсегда останется в мировой литературе тем, кем он себя ощущал, – русским прозаиком и русским поэтом. Может быть, поэтом больше, чем прозаиком. К сожалению, стихи его широкой публике почти не известны, хотя лучшие из них по накалу чувств, лиро-эпическому воспроизведению судьбы народной в трагические 30-40-е минувшего века не уступают, на мой взгляд, ни стихам Ахматовой, ни обожаемого им Мандельштама. Читатель, знакомый с посмертными публикациями стихов Юрия Осиповича (в частности, в его шеститомнике 1992-1993 годов), легко заметит, что в предложенной подборке ряд строк и даже строф отличаются от изданных. Дело в том, что Юрий Осипович относился к тому разряду поэтов, которые правили стихи в процессе авторского чтения. Так я помню, что, к примеру, строки из стихотворения "Убит при попытке к бегству": "Убийце дарят белые часы – И отпуск… Целых две недели. Он человек! О нём забудут псы" – имели следующие варианты: "Убийце дарят белые часы и отпуск [(в) или (–)] целых две недели. Он человек – ему не снятся сны (ему не лают псы)…" В стихотворении "Амнистия" автор нередко менял "заклятый круг" на "проклятый"; "А под сводами низкими, склизкими" – на "А за сводами чёрными, низкими", "секретаря" на "экс-секретаря"… Я не текстолог и при отборе тех или иных вариантов руководствовался собственным вкусом и теми записями, которые делались мною на слух, украдкой от автора. Однажды Юрий Осипович заметив, что я записываю за ним, – резко оборвал чтение… И я увидел совершенно другого Домбровского: не мягкого деликатного человека, а бешеного, никому не доверяющего зэка. Он весь побелел, у него запрыгали губы… Но через минуту обмяк, буркнув: "Тебя же посадят". Это был единственный случай, когда он ко мне, 14-летнему мальчишке, обратился на "ты": всегда он мне говорил только "вы". Тетрадь пришлось отдать. В 1970-м году Юрий Осипович вернул её мне, а я легкомысленно доверил её перепечатать одному знакомому. Почти все перепечатки из неё я получил, но, сама тетрадь, увы, "пропала" (кстати, этот человек заныкал у меня и магнитофонную запись стихов Лени Губанова в авторском исполнении). Особенно жаль, что вместе с нею пропало стихотворение "Бандит", которое, как рассказывал мне сам Юрий Осипович, он опубликовал под чужим именем в каком-то поэтическом альманахе в Казахстане. Из этого великолепного стихотворения в памяти застряли три обрывочных строки: "Нарисовав две синих полосы (вместо усов – В. М.), он полетел к любовнице на дачу" и "Когда ж гранатой вышибли окно…" В коммунальной квартире по Большому Сухаревскому переулку я видел многих людей, ставших потом знаменитыми. Приходил Владимир Соколов, Ярослав Смеляков, Федор Сучков, Александр Солженицын, кажется, и Валентин Непомнящий… Почему-то у меня создалось впечатление, что Домбровский и Солженицын друг друга недолюбливали. Однажды Юрий Осипович обронил про Александра Исаевича: "Вот и правду пишет, да какая-то она у него плоская". Это было в разгар процесса над Даниэлем и Синявским. Домбровского вызвали в КГБ – и предложили стать общественным обвинителем от Союза писателей на этом процессе. Взамен обещали, выражаясь на современном языке, раскрутку и "место Солженицына", на что Домбровский ответил: "У каждого своё предназначенное Господом место". В 1966 году Юрий Осипович подарил мне один из двадцати авторских экземпляров "Хранителя древностей" с трогательной надписью, которая заканчивалась цитатой из Библии: "Господи, Господи, когда ты будешь в царстве своём, вспомни обо мне, – сказал разбойник". Действительно, давно пришло время вспомнить. Виталий МУХИН АМНИСТИЯ Даже в пекле надежда заводится, Когда в адские вхожа края. Матерь Божия, Богородица, Непорочная Дева моя!
Она ходит по кругу заклятому, Вся надламываясь от тягот, И без выбора каждому пятому Ручку маленькую подаёт.
А за сводами чёрными, низкими, Где земная кончается тварь, Потрясает пудовыми списками Ошарашенный экс-секретарь.
И хрипит он, трясясь от бессилия, Воздевая ладони свои: – Прочитайте-ка, Дева, фамилии, Посмотрите хотя бы статьи,
И увидите, сколько уводится Неугодного Небу зверья!.. Даже если ты – Богородица, Вы неправы, Дева моя!
Но идут, но идут сутки целые В распахнувшиеся ворота Закопчённые, обгорелые, Не прощающие ни черта!
Через небо глухое и старое, Через пальмовые сады Пробегают, как волки поджарые, Их расстроенные ряды.
И глядят серафимы печальные, Золотые прищурив глаза, Как открыты им двери хрустальные В трансцендентные небеса,
Как, вопя, напирая и гикая, До волос в планетарной пыли, Исчезает в них скорбью великая Умудрённая сволочь земли.
И, глядя, как ревёт, как колотится Оголтевшее это зверьё, Я кричу: – Ты права, Богородица! Да святится имя твоё!
УБИТ ПРИ ПОПЫТКЕ К БЕГСТВУ Мой дорогой, с чего ты так сияешь? Путь ложных солнц – совсем не лёгкий путь! А мне уже неделю не заснуть: Заснёшь – и вновь по снегу зашагаешь,
Опять услышишь ветра сиплый вой, И скрип сапог по снегу, рёв конвоя: "Ложись!" – и над соседней головой Взметнётся вдруг легчайшее, сквозное, Мгновенное сиянье снеговое – Неуловимо тонкий острый свет: Шёл человек – и человека нет!
Убийце дарят белые часы И отпуск… Целых две недели Он человек! О нём забудут псы, Таёжный сумрак, хриплые метели.
Лети к своей невесте, кавалер! Дави фасон, выказывай породу! Ты жил в тайге, ты спирт глушил без мер, Служил Вождю и бил врагов народа. Тебя целуют девки горячо, Ты первый парень – что тебе ещё?
Так две недели протекли – и вот Он шумно возвращается обратно. Стреляет белок, служит, водку пьёт, Ни с чем не спорит – всё ему понятно. Но как-то утром, сонно, не спеша, Не омрачась, не запирая двери, Берёт он браунинг… И – милая душа, Как ты сильна под рыжей шкурой зверя!
В ночной тайге кайлим мы мерзлоту, И часовой растерянно и прямо Глядит на неживую простоту, На пустоту и холод этой ямы. Ему умом ещё не всё объять, Но смерть над ним крыло уже простёрла: "Стреляй! Стреляй!" В кого ж теперь стрелять? "Из горла кровь!" Да чьё же это горло?
А что, когда положат на весы Всех тех, кто не дожили, не допели, В тайге ходили, чёрный камень ели И с храпом задыхались, как часы? А что, когда положат на весы Орлиный взор, геройские усы И звёзды на фельдмаршальской шинели? Усы, усы, вы что-то проглядели, Вы что-то недопоняли, усы! И молча на меня глядит солдат, Своей солдатской участи не рад. И в яму он внимательно глядит, Но яма ничего не говорит. Она лишь усмехается и ждёт Того, кто обязательно придёт.
УТИЛЬСЫРЬЁ Он ходит, чёрный, юркий муравей, Заморыш с острыми мышиными глазами; Пойдёт на рынок, станет над возами, Посмотрит на возы, на лошадей, Поговорит с какой-нибудь старухой, Возьмёт арбуз и хрустнет возле уха… В нём деловой непримиримый стиль, Не терпящий отсрочки и увёртки, – И вот летят бутылки и обёртки, И тряпки, превращённые в утиль, Вновь обретая прежние названья, Но он велик, он горд своим призваньем Выслеживать, ловить их и опять Вещами и мечтами возвращать! А было время… В белый кабинет, Где мой палач синел в истошном крике, Он вдруг вошёл, ничтожный и великий, И мой палач ему прокаркал: "Нет". И он вразвалку подошёл ко мне И поглядел мышиными глазами В мои глаза – а я был словно камень, Но камень, накалённый на огне.
Я десять суток не смыкал глаза, Я восемь суток проторчал на стуле, Я мёртвым был, я плавал в мутном гуле, Не понимая больше ни аза. И я уже не знал, где день, где ночь, где свет, Что зло, а что добро… Но помнил твёрдо: "Нет, нет и нет!" Сто тысяч разных "нет" – В одну и ту же заспанную морду! В одни и те же белые зенки Тупого оловянного накала – "Нет, нет и нет!" В покатый лоб, в слюнявый рот шакала – Сто тысяч разных "нет" В лиловые тугие кулаки!.. И он сказал презрительно-любезно: – Домбровский, вам приходится писать... – Пожал плечами: "Это бесполезно", Осклабился: "Писатель, твою мать!.."
О, вы меня, конечно, не забыли, Разбойники нагана и пера, Лакеи и ночные шофера, Бухгалтера и короли утиля! Линялые гадюки в нежной коже, Убийцы женщин, стариков, детей… Ну почему ж убийцы так похожи, Так мало отличимы от людей?! Ведь вот идёт, и не бегут за ним По улице собаки и ребята, И здравствует он, цел и невредим, – Сто раз прожжённый, тысячу – проклятый.
А дома ждет красавица-жена С иссиня-чёрными высокими бровями, И даже сны её разят духами, И нет ей ни покрышки и ни дна! А мёртвые спокойно, тихо спят, Как "Десять лет без права переписки"... И гадину свою сжимает гад, Равно всем омерзительный и близкий.
А мне ни мёртвых не вернуть назад И ни живого вычеркнуть из списков!
СЕСТРА Она проходит по палатам, Аптекой скляночной звеня. И взглядом синим и богатым Сперва поклоны шлёт солдатам, Потом приветствует меня.
На ней косынка цвета ирис, На синем платье сочный вырез, Глаза, прорезанные вкось... И между телом и батистом Горят сияньем золотистым Чулки, прозрачные насквозь.
Она разносит дигиталис, Берёт мокроту на анализ, Меняет марлю и бинты. И инвалиды на лежанке При виде этой парижанки Сухие разевают рты.
Лишь я, спокойно и сурово Приветствуя её зарю, Ей тихо говорю: "Здорово!" – И больше с ней не говорю.
Что я нашёл в любви твоей? В твоих улыбках прокажённых? В глазах, пустых и напряжённых, И в жарком шёпоте: "Скорей!"?
Колен распаренную тьму, Ожоги мелкие по коже, Озноб, на обморок похожий, Да рот, способный ко всему?
Визиты опера к врачам В часы твоей обычной вахты, Мои вопросы: где ты, как ты? И с кем бываешь по ночам? И так три месяца подряд... Ох! Мне и суток было много! Не жду я милостей у Бога, И тёмен мой дощатый ад, И, слышно, люди говорят, Различная у нас дорога.
Золотозубый жирный гад, Хозяин кухни и каптёрки, Заманит девушку на склад, – Садитесь, – скажет, – я вам рад, Вина хотите или горькой?! – И дверь запрёт на обе створки... И ты не вырвешься назад.
Я знаю, ты задашь трезвон, Он посинеет от пощёчин. Что нужды?!.. Склад огромен, прочен, Товаром разным заколочен И частоколом обнесён. И крепок лагерный закон – Блатное право первой ночи...
Когда ж пройдёшь ты в час обхода В своём сиянье молодом И станем мы с тобой вдвоём В толпе народа – вне народа, Какая горькая свобода В лице появится твоём!
Как быстро ты отдашь на слом Всё, чем живёшь с начала года... Весна пришла, бушуют воды, И сломан старый водоём.
И всё пойдёт путём обычным, Пока не словят вас с поличным, Составят акт, доставят в штаб, И он – в шизо, тебя – в этап!
Открыты белые ворота, Этап стоит у поворота, Колонны топчут молочай. Прощай, любовь моя, прощай!
Меня ты скоро позабудешь, Ни плакать, ни грустить не будешь. И, верно, на своём пути Других сумеешь ты найти.
Я ж буду помнить, как, взвывая, Рвалась с цепей собачья стая, И был открыт со всех сторон Нас разлучающий вагон!..
Мы распростимся у порога. Сжимая бледные виски, Ты скажешь: "Только ради Бога, Не обвиняй меня так строго..." И затрясёшься от тоски. Я постою, помнусь немного, И всё же крикну: "Пустяки!" Так по закону эпилога Схоронит сердце – ради Бога! – Любовь в тайшетские пески…
Но нам тоска не съела очи, И вот мы встретились опять И стали длинно толковать, Что жизнь прошла, что срок просрочен, Что в жизни столько червоточин, А счастье – где ж его сыскать?!
Что все желанья без основы, А старость – ближе каждый миг… Я вдруг спрошу: – А тот старик?.. – Ты бурно возмутишься: – Что Вы?!
И вдруг, не поднимая глаз И зло покусывая губы, Ты скажешь: "Я любила – Вас, И не спустила никому бы, Но он – решительный и грубый, А Вы – любитель длинных фраз..." И замолчишь, кусая губы, Но не туша жестоких глаз.
И я скажу: "Я очень, очень..." – Но не докончу! Потому, Что кто же освещает тьму Давным-давно прошедшей ночи? И разойдёмся мы опять Резину старую жевать,
Искать мучительно причину Тому, что жизнь прошла за грош; Стихами мучить молодежь, В чужих садах срывать малину...
Да! жизнь прошла – и не поймёшь, Где истина была, где ложь, И почему лишь тот хорош, Кто, уподобясь исполину, Весь мир взвалив себе на спину, Идёт... А ты? Куда идёшь?
ЧЕКИСТ Я был знаком с берлинским палачом, Владевшим топором и гильотиной. Он был высокий, добродушный, длинный, Любил детей, но выглядел сычом.
Я знал врача, он был архиерей; Я боксом занимался с езуитом. Жил с моряком, не видевшим морей, А с физиком едва не стал спиритом.
Была в меня когда-то влюблена Красавица – лишь на обёртке мыла Живут такие девушки – она Любовника в кровати задушила.
Но как-то в дни молчанья моего Над озером угрюмым и скалистым Я повстречал чекиста. Про него Мне нечего сказать – он был чекистом.
|
|
© 2026 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |