"Газета День Литературы # 131 (2007 7)" - читать интересную книгу автора (День Литературы Газета)Станислав Грибанов ”ХУЦПЕ”
Давно это было. Во время застоя развитого социализма. Я безмятежно жарился на пляже лётного профилактория в приморском городке Кобулети, вдруг, слышу, меня зовут. Кричат: "К телефону! Цветаева из Москвы звонит…" В плавках – так и рванул в приёмную. Звонила Анастасия Ивановна. Чистый, родникового звучания голос с произношением отдельных слов на старинный лад мигом перенёс в комнатку с роялем и акварелями Макса Волошина на шкафу. Анастасия Ивановна поинтересовалась, какая на море погода, хорошо ли отдыхаю и долго ли ещё буду на юге, а потом стала рассказывать о письме из Америки от какой-то Швейцер. Письмо – открытое! – в боевой готовности к обнародованию, было по поводу второй части "Воспоминаний" А.Цветаевой, и мне Анастасия Ивановна звонила не случайно: дело в том, что на 20 страницах текста того письма 15 раз упоминалась моя фамилия. Словом, американка Швейцер выдавала! – всем сёстрам по серьгам… Проблем с оплатой телефонных разговоров в застойные времена не было – говори, сколько хочешь, будто ты финансовый олигарх. Проблемы были с вареёной колбасой, свободой слова и двойным гражданством для "прогрессивной интеллигенции". Так что минут через 30-40 мы договорились о встрече после моего отпуска. Надо было конечно ознакомиться с письмом мадам Швейцер, а потом и решать – вступать с ней в душеспасительную беседу, каяться во всех наших злонамеренных действах или сразу послать на хрен! Последний ход мысли Анастасия Ивановна, понятно, не выражала. Это была моя интерпретация одного из "ответов Чемберлену"… Ну, а суть озабоченности американки сводилась к тому, что она, "как читатель и человек, любящий Цветаеву и пишущий о ней", от всех остальных требовала писания на эту тему такого, которое ей было бы понятно и её бы устраивало. Она – цветаеволюб и цветаевовед на весь Калашный ряд и Соединенные Штаты Америки, а посему заявляет сестре Цветаевой: "В Вашей книге не только не вся правда о Марине Цветаевой, но и не всё – правда", "В Вашей книге есть ложь", "Утвержденная Вами ложь может со временем показаться или быть выданной за правду", "Эта прямая ложь уже тогда меня поразила", "Остальное – неправда", "Вы не называете вещи их именами, Вы способствуете тому, чтобы не знали и не понимали", "Марина Цветаева надеялась, что будущее будет за неё, восстановит справедливость, – могла ли она предположить, что Вы, ее родная сестра, окажетесь на стороне прошлого, будете способствовать сокрытию истины?" И так далее… Словно на расправе "тройки", Швейцер бросала Анастасии Ивановне вопросы: "Откуда Вы знаете те слова, которые цитируете? Кто и насколько достоверно рассказывал Вам о собрании в Чистополе?.." "Свое пребывание на Дальнем Востоке в 1943 году Вы маскируете, как это принято в официальной литературе, ссылкой на войну. Зачем?" И дальше: "Поражает бестактность и безвкусица, с которыми Вы излагаете обстоятельства, при которых узнали о трагической гибели Вашей сестры". "Еще за 12 дней до смерти… бодро сказала группе писателей." Откуда это "бодро"? Кто мог так определить интонацию Цветаевой?" "Я просто убеждена, что слово "бодро" принадлежит Вам, оно тенденциозно, как многие подобные ему слова, расчётливо вставленные в Ваше повествование." Вот она, Швейцер, убеждена – и это истина в последней инстанции. "Кто не с нами – тот против нас", а "кто не сдается – того уничтожаем!" Возмутительная навязчивость, наглость автора "Открытого письма" в суждениях и о Марине Ивановне. Как это она не могла разглядеть, что за человек писатель Н.Асеев? Нашла к кому обратиться за помощью для сына! А ведь "имела возможность узнать Асеева в Москве". "Обращалась к нему в Чистополе…" Ох, не хватало тогда Марине Ивановне наставницы вроде Швейцер! Вот уж она научила бы, как жить и бороться, направила бы на путь истинный… "Никакой специальной "травли" Цветаевой в эмиграции никогда не было. Была сложная и трудная жизнь Поэта в разрыве со Временем, в нежелании сколько-нибудь к нему приспосабливаться…" – продолжает Швейцер. Но судить о жизни Цветаевой, может, лучше все-таки по её строкам, а не по философическим экзерсисам американки? …1926 год. После Праги – Париж, и Марина Ивановна пишет: "В Париже мне не жить – слишком много зависти. Мой несчастливый вечер, ещё не бывший, с каждым днем создаёт мне новых врагов… Если бы Вы только знали, как всё это унизительно…" О том времени говорит и муж Марины Ивановны Сергей Эфрон: "Русский Париж, за маленьким исключением, мне очень не по душе. Был на встрече Нового года, устроенной политическим Красным Крестом. Собралось больше тысячи "недорезанных буржуев", жирных, пресыщенных и вяловесёлых (все больше евреи), они не ели, а драли икру и купались в шампанском. На эту встречу попала группа русских рабочих, в засаленных пиджачках, с мозолистыми руками и со смущёнными лицами. Они сконфуженно жались к стене, не зная, что делать меж смокингами и фраками. Я был не в смокинге и не во фраке, но сгорел со стыда…" По Швейцеру, это просто жизнь и время, к которым надо приспосабливаться. Она не против приспособить к выдуманной ею жизни и сына Марины Цветаевой. Что ж, к тем двум, кто засвидетельствовал расстрел Георгия прямо в казарме, добавим ещё кое-какую информацию на эту тему.
Значит, так. На войну сын Цветаевой ушёл сразу по приезде в Москву из семейства Ланнов и не в 1944 году, как записано в военкомате, где Эфрон состоял на учёте, а в 1943. Попал он в некий французский батальон (который до сих пор – вот уже 60 лет после Победы! – не рассекречивают. Военная тайна! – С.Г.). Говорят, что после войны Георгия видели в Париже. Надо полагать, в той блестящей стратегической операции, проходившей под кодовым названием "Багратион", когда за 14 суток наши войска прошли по белорусской земле около 200 километров и завершили тяжёлые бои окружением противника, Георгий рванул в направлении Парижа и всех обогнал! 57 600 пленных немцев бежали тогда к нам, на восток, и около трех часов шли по улицам столицы мимо молчавших во гневе москвичей. А красноармеец Эфрон тем временем чесал в сторону Елисейских полей… Французскую тему можно продолжить: какой-то пленный немец-инженер Альберт видел, как был сбит советский самолет из эскадрильи Нормандия-Неман. Приземлились два летчика, и один из них остался жив – сын Цветаевой! Потом его передали в гестапо, где зверски пытали, и он там погиб. Так сказать, "в небесах мы летали одних"… Крупный цветаевовед за бугром госпожа В.Лосская в поиске сына Цветаевой тоже отличилась. Она рассказывает, что Георгия в конце войны кто-то встречал не в Париже, а в Берлине, на вокзале. Абсолютно точно, что он жив! Марк Слоним, как и мадам Швейцер, полагает, что сын Цветаевой вообще на фронте не был – его свои ещё до фронта расстреляли. Письма, вот, тётушки Георгия напрасно сохранили. После трёх месяцев крутой подготовки молодых бойцов, которая любому, даже ставшему генералом, вспоминается, Георгий уведомляет теётушек: "Пишу вам с фронта. Адрес полевой почты – тот же". Это письмо от 3 июня 1944 года. И дальше: "Я не жалею, что сюда попал". "И последнее – о Муре, – пишет мадам из Штатов. – Утвердив его единственным виновником смерти матери, Вы решили зачем-то присоединиться к С.Грибанову и "реабилитировать" Мура по гражданской линии. Будучи плохим сыном своей матери, он зато был замечательным сыном своей матери-Родины (впрочем, он родился в Чехии) – вот ради чего Вы присоединяетесь к пошлой и насквозь фальшивой статье Грибанова." Мадам Швейцер понять можно. Ей не важно, что Мура – Георгия – из Чехии увезли ещё в пелёнках. И что мать его о Родине думала далеко не так, как это представляется мадам. "Родина не есть условность территории, – писала Цветаева, – а непреложность памяти и крови. Не быть в России, забыть Россию может бояться лишь тот, кто Россию мыслит вне себя…" – вот суждение о матери-Родине Марины Цветаевой и подгонять его под свои мерки – "я просто убеждена!" – не слишком ли дерзко?.. Давно известно, для одних Россия – Родина-мать, а для других – мачеха. Стихослагатель по фамилии Маркиш откровенно рифмовал по этому поводу из Израиля:
Этому стихослагателю также в рифму ответила "землячка" по Штатам Галина Россич:
Здесь не место русско-еврейским разборкам. Ответ Маркишу был, конечно, достойный. Но вот что ещё о России-матери-Родине писала Цветаева: "Россия – в нас, а не там-то или там-то на карте, в нас и в песнях, и в нашей русой раскраске, в раскосости глаз и во всепрощении сердца, что он – через меня и моё песенное начало – такой русский Мур, каким никогда не быть Х или У, рожденному в "Белокаменной". Это из письма Марины Ивановны Ольге Колбасиной-Черновой. Не знаю, где родилась мадам Швейцер. Но, полагаю, как цветаеволюбу Соединенных Штатов Америки, ей должны быть знакомы эти праведные слова большого русского поэта. А у евреев, между прочим, есть одно емкое слово – "хуцпе", означающее одновременно жестоковыйное присутствие духа, бесчинство, наглость и дерзость. Датский критик Г.Брандес поясняет: "Хуцпе у обыкновенных представителей еврейской расы принимает иногда возмутительный характер навязчивости и ни на чем не основанной страсти выставляться и играть роль". Но собственный-то пуп всегда ли критерий истины? Петух, вон, тоже – кричит на заборе спозаранку и думает, что от его крика солнце восходит… Однако по поводу Мура. "О Грибанове говорить не стоит – он выполняет "социальный заказ", – сходу заключила мадам Швейцер в своём письме – и это, как приговор в бюро расстрелов. Ну, конечно же! Прямо со Старой площади, из ЦК КПСС звонил мне зам. зав. Отдела пропаганды товарищ А.Н. Яковлев и давал установку: "Признать Цветаеву!" Видимо по той же "установке" о Цветаевой и журнал "Москва" принялся печатать "Воспоминания" сестры М.Цветаевой Анастасии Ивановны. Именно они-то и вызвали гнев мадам Швейцер из штата Массачусетс. Однако, как развивался "социальный заказ" на сына Цветаевой? Мадам Швейцер доподлинно вычислила: "Если уж советская власть решила "признать" Цветаеву, ей нужна правильная биография, обыкновенная, не безымянная могила с нормальным советским памятником, а заодно и сын – отличник боевой и политической подготовки". Так что неноменклатурному "мудаку" свободных мест в посольствах не нашлось и, во исполнение "социального заказа", он вынужден был залезть в архив и в тоннах боевых донесений, сводок, сведений – пыльных бумаг военных лет – искать хоть какое-то упоминание о красноармейце Г.Эфроне. Требовалось доказать, что он отличник боевой и политической подготовки, ибо советская власть – по-Швейцеру – памятники и обелиски не отличникам, павшим в боях за Родину, не ставила… Оглядываясь назад, в даль времени, порой думаю: а вот сейчас взялся бы за такое дело, взвалил бы на себя такой груз? Ответить утвердительно не могу. Хотя в архивах я работал немало: вел поиски своего 19-летнего дяди Гены Семёнова, погибшего под Алексиным в 1942 году, дяди Мини Лесняка, жизнь положившего где-то в боях под Смоленском в сорок первом, своих однополчан, летчицы Лили Литвяк, пропавшей без вести, Володи Микояна. Многое удавалось узнать, но могилы… Известно, исход любой войны решает солдат. Ему посвящают свои мемуары полководцы и военачальники – это в мирное время. А в войну полк пехоты – три тысячи молодых жизней – хватало на месяц. Что там было писать о тех тысячах? Где, какие бумаги могли остаться о рядовом Великой войны Г.Эфроне? В лучшем случае, мог отыскать общий список награждённых, скажем, за успешный бой, в котором какой-нибудь красноармеец Сидоров отличился и заработал медаль "За отвагу". Вот в списках потерь, опять же общих, того Сидорова отыскать было проще. В полк-то он прибыл, но потом убыл. У мадам Швейцер и вопрос – на засыпку: "А куда убыл?" А на седьмое небо!.. Все документы вместе с батальонной полуторкой, походной кухней и лошадьми прямо так к апостолу Павлу и убыли. Санитарка 183-го медсанбата Катя Матвеева, конечно, старалась поскорее вынести с поля боя раненого солдатика – сразу под нож хирургу. Выжил – хорошо. Не выжил – на то, знать, воля Божья. Вперёд, на Берлин!.. Генерал И.М. Чистяков рассказывал, как пробивались наши войска к сиротинскому узлу сопротивления, как действовал 437-й стрелковый полк. Кратчайший путь лежал через болото. Первым в него двинулся ночью 158-й стрелковый полк. Вслед за пехотой артиллерию и прочее военное имущество полка тащили сотни лошадей. В темноте они пугались, вести их приходилось под узцы. К рассвету полк всё-таки вышел из болота. Бойцы на ходу выливали воду из сапог и продолжали путь дальше. Противник не ожидал, что русские одолеют за ночь такую естественную преграду, поэтому не был готов к отражению удара. Утром наши овладели Сиротином. А командующий фронтом И.Х. Баграмян все подгонял: "Ускорьте, ускорьте темп наступления!" "Я и сам понимал, что значило бы подойти к Западной Двине с опозданием – противник сумеет хорошо подготовиться на берегу. Придётся долбить его оборону, а это потребует куда больше сил, а главное – жертв, – вспоминал Иван Михайлович те напряжённые, решающие мгновенья броска через водный рубеж: – Западная Двина – река широкая, быстрая, левый её берег, который занимал противник, командует над нашим, правым. И вот что мы увидели: всё водное пространство покрыто людьми! Кто на досках, кто на бочках, кто на брёвнах, кто вплавь к противоположному берегу…" В этом аду под минометным огнём перебирался на рубеж, занятый противником, и красноармеец Эфрон. Он был в роте, которой командовал Гашид Саидов. Ему оставалось воевать еще долго – до 7 июля… Но Швейцер со своих стратегических высот имеет и на этот счет особое суждение: "Нельзя же всерьёз принимать слова командира роты, в которой якобы воевал Мур, – рассуждает мадам и выражает своё недовольство: – Вот все, что он "помнит": "Скромный. Приказ выполнял быстро и чётко. В бою был бесстрашным воином". Мадам раздражённо комментирует ответ командира роты на моё письмо с фотографией Георгия: "Это самый элементарный штамп официальной "положительной" характеристики". Эх, мать честная, да есть ли такие слова, чтобы в служебной характеристике передать хотя бы частичку того великого солдатского мужества, стойкости, терпения, которые проявляли все – не только красноармеец Эфрон, – выбираясь из болот, форсируя реки, бросаясь в огненные метели войны… "После войны в Москве был слух, что Мур даже не доехал до фронта, что его за "строптивость" застрелил какой-то сержант прямо в казарме. Я много лет спустя слышала это от двоих, не связанных между собою человек", – нагнетает страсти мадам Швейцер. И дальше: "Письма Мура скорее наводят на мысль о том слухе". Ну, конечно, конечно. Вот, например, такое письмо: "Я теперь ночую на чердаке разрушенного дома; смешно: чердак остался цел, а низ провалился. Вообще, все деревянные здания почти целы, а каменные разрушены. Местность здесь похожа на придуманный в книжках с картинками пейзаж – домики и луга, ручьи и редкие деревца, холмы и поляны, и не веришь в правдоподобность этого пейзажа, этой "пересечённой местности", как бы нарочно созданной для войны". Кто сочинил письмо? Да тот сержант, который застрелил Георгия. Он всех убивал за опоздание в строй. А вечером садился и писал солдатским вдовам и родным тёплые письма. Эфрон – москвич, интеллигент, значит, дави на басы: ну, там о Чайковском, Рахманинове, всяких книжках… "Завтра пойду в бой… Абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны, и успех придёт обязательно…" – это письмо его тёткам. А вот для цензуры: "Слава Богу, радуют победы…" Это уж точно! Парня "застрелил какой-то сержант прямо в казарме", а письма идут и идут… с фронта. Георгий рассказывал тётушкам, что в той казарме у него было "очень много начальства": и командир роты, и командир взвода, и парторг, и старшина роты, и помощник старшины роты, и командир отделения, и дежурный по роте. "И это, не считая батальонного начальства". Он не упомянул еще секретарей комсомольских организаций той же роты, батальона, полка, которые, положа руку на сердце, как и перечисленные выше командиры, употребляли вслух нехорошие слова!.. "Не могу объяснить, – недоумевает Швейцер, – как это увязывается с письмами Мура с фронта?" В самом деле, он ещё и о природе пишет: "Здешние места замечательны для прогулки… идти по здешним полям доставляет удовольствие"… О природе ладно. Она и в Штатах природа. А вот то, что лихой мат уже не режет тонкое ухо красноармейца Эфрона – это никуда не годится. Да что там, ещё и о национальных особенностях русского веселья заговорил! "Элемент тоски и грусти присущ нашим песням, что не мешает общей бодрости нашего народа, а как-то своеобразно дополняет ее", – рассуждает Георгий. Но этого не может быть! Швейцер убеждена: "Он родился в Праге, в Чехословакии!" "Родиной чувствовал Францию!" "За что он мог полюбить эту страну?" А Георгий всё пишет: "Одно совершенно ясно теперь: все идёт к лучшему, война скоро кончится и немцы будут разбиты!" Ну, как есть – отличник политической подготовки!.. "Я увидел каких-то сверхъестественных здоровяков, каких-то румяных гигантов-молодцов из русских сказок, богатырей-силачей". Ох, и обработали мальчика большевицкие комиссары… "Играет штабный патефон. Как далека музыка от того, что мы переживаем! Это совсем иной мир, мир концертных залов, книг и картин, мир, из которого я ушёл и в который я вернусь когда-нибудь…" Ну, что ты скажешь! Ему надо быть расстрелянным в казарме, на худой конец, разгуливать в Париже или в Берлине, а он плетёт о каких-то концертных залах! Да ещё в этой России… "Муру не за что было любить Россию…" – от гнева задыхается мадам Швейцер. А я вот читаю последнее, предсмертное письмо Георгия, которое заканчивается словами: "Жалею, что я не был в Москве на юбилеях Римского-Корсакова и Чехова!", и вспоминаю невыразимо тревожные минуты молчания, руки и взгляд, выдававшие состояние души Ариадны Сергеевны, когда она прочитала выписку на брата из книги учёта полка. – Одного этого – так много… – сдавленным голосом, тихо произнесла она, отошла к полочке с книгами, что-то там достала и, вернувшись, протянула мне кипарисовый крест с распятием. – Это наш, фамильный. От моей бабушки Елизаветы Дурново. Крест из Иерусалима. Вот перламутровые символы, надпись… Это вам… Умерших от ран и убиенных в бою хоронили зачастую на месте, где смерть застанет, порой, просто вдоль дорог – чтоб легче отыскать потом. После войны страна возрождалась из руин – не до братских могил было. Так и стояли солдатские пирамидки, словно вехи на пути к Победе, – от Сталинграда до Берлина. У меня и сейчас хранятся письма с указанием мест одиноких захоронений, солдатских могил на окраинах миру неизвестных деревушек, обозначенных в сводках боями местного значения. …Кроме полковой выписки учёта потерь в архивах о рядовом Георгии Эфроне ничего не сохранилось. Да и какой архив мог быть у солдата! Тогда в поиске его я пошёл боевой дорогой 437-го стрелкового полка: в Центральном паспортном столе выписал ровно сто адресов парней, призывавшихся из Москвы и Подмосковья – тех, кто оказался в полку и 183-м медсанбате вместе с Георгием, и разослал их в надежде на ответ. Письма летели и в белорусские деревни Заборье, Поддубье, Коковщизна, Орловка, Еленцы, Бертовщизна, Гороватка… Но отовсюду отвечали: нет, такой солдат не значится ни в каких документах, нигде не захоронен… И вот однажды из Друйского сельского Совета получаю такое вот письмо: "Путём опроса местных старожилов установлено, что на территории нашего сельского совета имеется могила неизвестного солдата, похороненного летом 1944 года". Сходилось место последнего боя 437-го полка в здешних краях и время. Командир взвода младший лейтенант Храмцевич рассказал, как происходила схватка за высоту, которую брали бойцы 3-го батальона: "Я хорошо помню этот бой… Немцы с высотки встретили нас плотным огнём. Мы залегли – кто где мог: в воронках от снарядов, в любом углублении. Два раза опять поднимались в атаку – и снова залегли, пробежав несколько метров вперёд. Третья атака нам удалась с помощью соседей. Так была взята деревня Друйка. Раненых отправили в 183 медсанбат". Майор запаса М.Долгов уточнил, что тот медсанбат находился в лесу, километрах в 4-5 от деревни Друйки. Вот и всё. Я написал очерк о Георгии и о людях, с которыми он разделил свою солдатскую судьбу, по деталям восстановил день 7 июля 1944 года, когда рядовой Эфрон пошёл в свою последнюю атаку. Закончил очерк словами о могиле, которая осталась после того боя возле деревни Друйка, – что лежит там, если не Георгий, то другой солдат… В рассказе о былом главным считал письма сына Цветаевой, которые ранее нигде не публиковались. Помню, как читала рукопись о Муре Ариадна Сергеевна. Медленно, аккуратно перекладывая странички с одной стороны стола на другую. Наконец, материал перекочевал, улёгся полностью ровной стопкой, ожидая приговора, но Ариадна Сергеевна только и спросила: "Почему вы ничего не сказали о своём поиске?" Поиск, откровенно говоря, был, действительно, непростой – одна география чего стоила! Сибирь, северный край страны – Коми, глухой аул где-то в горах, на границе с Турцией. Наконец, Центральное финансовое управление Министерства обороны, откуда удалось получить самые точные координаты однополчан Георгия, ушедших в отставку (известно, социализм – это учет). Помогали в работе сотрудники Подольского архива, наши краснозвёздовцы – юристы, девчата из отдела писем… Мне, вообще-то, казалось, что я затяжелил бы очерк фрагментами своего поиска, но не выполнить просьбу Ариадны Сергеевны не мог. Да ведь как-то следовало и высказать признательность людям, причастным к той работе, не отмахнувшихся равнодушно от многотрудного поиска сына Цветаевой. Ведь, казалось, на черта бы искать им сына врага народа, который к тому же – говорят! – удрал к фашистам… – Тридцать лет этот навет висел над нашей семьёй… – заметила Ариадна Сергеевна в тот вечер, когда я принёс из архива сообщение о Георгии, и с фамильным кипарисовым крестом подарила мне публикацию о Марине Цветаевой в журнале "Звезда". "Дорогому Станиславу Викентьевичу – с глубокой благодарностью за участие (не словом, а делом!) в судьбе моего брата. А.Эфрон" – память о том вечере. ...Только тучи-то, навет над семьёй Цветаевых не спешили расходиться. Когда очерк о судьбе "неизвестного солдата" Георгия был доработан с учетом пожеланий Ариадны Сергеевны, я направился в редакцию журнала "Новый мир", полагая, что материал заинтересует редакцию. Милая редактриса три месяца не отпускала от себя очерк о сыне Цветаевой – ни замечаний, ни уклончивых редакторских разговоров, и в то же время какая-то неопределённость, неясность по поводу публикации его в журнале. Но однажды, когда в рабочем кабинете никого кроме нас не было, я наконец-то получил этакий виноватившийся ответ: "Дело в том, – тихо произнесла редактриса, – что у нас новый главный, и мы не знаем, откуда ветер подует…" Главным редактором тогда идеологическая контора ЦК партии назначила поэта С.Наровчатова и, не рискуя вляпаться в историю, очерк о сыне Цветаевой мне вернули. А ветер-то со Старой площади дул сквозняком на все четыре стороны! ...Но я всё же взял курс на редакцию "Юность". Там меня встретила юная брюнетка, материал о сыне Цветаевой она прочитала одним махом, а когда увидела подлинный портрет Георгия и его великолепные рисунки – журнал-то был иллюстрированный! – схватила всё это хозяйство, прижала к груди, произнесла одно слово: "Я щас!" – и исчезла. Минут через пятнадцать брюнетка так же стремительно выпорхнула из какого-то кабинета и показала мне на первой странице рукописи чей-то автограф. В левом уголочке наискосок стояла подпись зам. главного редактора журнала А.Дементьева и, как приказ, простые и долгожданные слова: "Срочно в номер!" У меня-то после столь решительной резолюции Дементьева, конечно, и сомнений не было, что материал будет опубликован. Но главный редактор "Юности" очерк о Георгии из мартовского номера снял. Это был известный в то время писатель Борис Полевой (Кампов). У него болело сердце, по болезни он отсутствовал в редакции и тут – на тебе! – явился на редколлегию и "забодал" мой очерк. Никто не мог объяснить причину такого решения, тогда я, можно сказать, вломился с кабинет Полевого и без долгих вступлений сходу спросил: – Борис Николаевич! Чем вас не устроил мой очерк? Без долгих рассуждений на тему обозримого будущего, о горных кавказских вершинах и полярном сиянии получил ответ: – Ну, подумаешь – сын знаменитой мамаши! У нас есть подобный материал. Антокольский должен принести письма своего сына – тоже с фронта, – помолчав, шеф "Юности" добавил: – Давай какой-нибудь рассказ – в знак твоего морального ущерба… Что Полевой… Куда как круче с искренними порывами юноши расправилась мадам Швейцер из Массачусетса! Вот Георгий мечтает, в письмах тёткам делится своим сокровенным, расспрашивает о московских театральных новостях. "Всё также жажду в Библиотеку Иностранной Литературы, всё также мечтаю многое прочесть и перечесть, – пишет он. – Всё это будет, будет обязательно, иначе все было бы бессмысленно"… Врёт! – решительно отбрасывает письма Георгия мадам из штата Массачусетс. Какие ещё театры! Какие библиотеки! "Это письма – подцензурные, к тому же цензурованные дважды: военной цензурой и лагерной…" – лепит мадам, как комиссарша из маузера. "Пишу вам с фронта… Каждый день что-нибудь меняется, так что живу со дня на день, довольно, в сущности, беззаботно, как будто это и не я, или лишь часть моего я. Не читаю ничего, кроме газет. А в общем – всё это очень интересно и любопытно, и я не жалею о том, что сюда попал…" Что вообще за письма! "Мур не доехал до фронта…" – бульдозером проталкивает слухи о сыне Цветаевой цветаевовед Швейцер. А Георгий все пишет и пишет – невпопад фантазиям американки… Откровенно, с легкой иронией сетует, что многому не научился в Париже: "Ночью орудовал лопатой, кстати сказать, весьма неважно, что обусловило кое-какие замечания о том, что я-де наверное "москвич". Вообще я здесь несколько в диковинку и слыву за "чистеёху" и т.п. Но всё это – пустяки, поскольку всё временно и настает час, когда все, в том числе и мы, – станем на своё место". Вот-вот, и Швейцер о том же! Вокруг все вшивые – одни уголовники, воровство, спекуляция, мат-перемат!.. Чем-то напоминает мне эта мадам лютую ненавистницу России демократку Новодворскую. Если верить этим мадам, то и войну выиграли спекулянты да уголовники. Сталин – вор в законе. Маршалы Шапошников и Василевский – паханы Генштаба. Адмиралы Исаков, Кузнецов, маршал Рокоссовский – братки. Капитан Гастелло, Иван Кожедуб, ровесник Мура Тимур Фрунзе, в подлиннике читавший французскую и немецкую литературу, – шестёрки… Интересно, а русский солдат с девочкой на руках, монументом застывший в берлинском Трептовпарке, – символ воина-освободителя Европы – он-то на какой зоне срок отбывал?.. "Все это – пустяки…" – пишет Георгий. Он уже покаялся своим тёткам, что когда был на перевалочном пункте в Алабино, сгущал краски: это было сугубо "под непосредственным влиянием момента". И не без гордости – жизнь, действительно, учит! – в последнем его письме такие вот строки: "Теперь вот уже некоторое время, как я веду жизнь простого солдата, разделяя все его тяготы и трудности. История повторяется: и Ж.Ромэн, и Дюамель и Селин тоже были простыми солдатами, и это меня подбодряет!" Нет, не убеждают мадам Швейцер такие письма "неизвестного солдатика", было ожившего, было приблизившегося к своим сверстникам" И строчит мадам открытое письмо Анастасии Цветаевой. "Почему его взяли в армию? Ведь у студентов тогда была бронь", – без тени сомнений утверждает Швейцер, словно она ведала мобилизационными вопросами Генштаба. Да в Литинституте не было никогда никакой брони! "Если он "убыл в медсанбат", то почему он туда не "прибыл" или почему его не нашли среди мёртвых?" – путает карты мадам – полный профан в вопросах военной администрации. Так будет известно, в тот жаркий июльский денек наступательной операции "Багратион", когда тяжело раненного бойца Эфрона санитары вытащили с поля боя (без рук? без ног? с разорванным осколками снаряда телом?..), еще 300 человек из 3-го батальона – как корова языком слизала! Батальон больше никогда не упоминался в документах 437-го полка. И все, павшие в бою смертью храбрых, "убыли" туда, где архивы не ведутся – даже для таких ревнителей протоколов, как мадам Швейцер. А парень из похоронной команды, слава Богу, успел хоть наметить так называемые кроки – место, где и кого закопали из убиенных да умерших от ран. Те, крестики, спешно набросанные на случайных крохотных листочках бумаги, сохранились в военкомате. Именно потому и сохранились, что был уже не 1941 год… Вот в те края, которые с лейтенантских лет хорошо знал с высоты полёта и мог на память вычертить карту с массой населённых пунктов, извилинами рек, дорог; в края, где упокоился сын Марины Цветаевой, сразу я как-то не сообразил послать очерк о нём. Надоумила Ариадна Сергеевна. И вскоре добрые белорусы опубликовали в журнале "Неман" рассказ о судьбе рядового войны. В "застойные" годы родился девиз "Никто не забыт и ничто не забыто". Богатств у нас в стране хватало, так что от установок памятников, обелисков, могил "неизвестным солдатам" (с вечными огнями) старая власть не открещивалась. Это нынче: Чубайс захочет и может задуть, к ядрёной фене, все огни России – "веером"! А тогда я сделал запрос в Браславский райвоенкомат по поводу могилы неподалеку от деревни Друйка и получил незамедлительный ответ. Действительно, на территории Друйского сельсовета есть могила красноармейца Г.Эфрона и на месте его захоронения недавно установили памятник. Военком подполковник Забелло оказал любезность и с ответом на мой запрос прислал три фотографии: деревья с опавшими листьями, заснеженная могила и обелиск, на котором короткая надпись: "Эфрон Георгий Сергеевич погиб в июле 1944". Именно на том месте, куда привёл меня журналистский поиск, и оказалось захоронение сына Цветаевой. Могилку "неизвестного солдата" все годы после войны не забывали добрые люди: на многострадальной белорусской земле каждая четвёртая деревня сгорела, в каждой семье кто-то погиб, не вернулся домой… Ну, а тогда, закончив отпуск, я встретился с Анастасией Ивановной. Зашёл разговор о письме Швейцер, и я спросил, кто это – такая легкокрылая заокеанская критикесса? Анастасия Ивановна улыбнулась и, похоже, без всякого интереса и к тому письму, и к автору его, заметила: "Так, одна окололитературная дама. Крутилась в ЦДЛ, потом уехала в Америку. И вот пишет…" Повторением в известной серии издательства "Молодая гвардия" своей книжки о жизни Марины Цветаевой мадам из штата Массачусетс всколыхнула былое. Как много лет назад, резанули по сердцу слова её письма Анастасии Ивановне: "У Вас семья, внуки, Вы думаете об их благополучии. Но вы могли бы написать правду для будущего, "в стол". А если и это Вам не по силам, – поучала Швейцер, – есть ещё один хороший способ не принимать участия во лжи – молчать". Экая, однако, окаянная сила – то "хуцпе"!.. |
|
|