"Рай в шалаше" - читать интересную книгу автора (Башкирова Галина Борисовна)

ГЛАВА ВТОРАЯ

1

— Татьяна пришла, — зачем-то объявил Виктор, будто никто не заметил, что она пришла. А может, и впрямь никто не заметил? От бессонницы у Тани болели глаза (она плохо спала минувшей ночью), хотелось быстрее пройти в «коробочку» (так называлась у них вторая, задняя комнатенка), тихо сесть, уткнуться в свое, ничего не слышать. Наталья Ивановна Фалалеева висела на телефоне в «предбаннике» — первой их большой комнате, где протекала вся общественная, а также личная жизнь лаборатории.

— Пойми, ласточка, все, мода кончилась, донашиваем последние дни. Будь оперативной, через месяц не купят. Вчера я загнала последнюю пару, ну да, те самые, что привез Фролов.

Двое аспирантов второго года обучения играли в слова. Никифорыч слонялся по комнате, пощелкивая пальцами.

— Татьяна, — раздраженно, на повышенных тонах обратился к Тане Виктор, — ты не помнишь, кому Верочка завещала ключи от шкафа? — Сдержанный их Виктор в последнее время все чаще срывался: к концу года, почти день в день к собственному сорокалетию, у Виктора намечена предзащита докторской, а дел впереди множество. — Понимаешь, Татьяна, — стащили мой перевод. Говорил вам, без Верочки нужно бдительно следить за ключом. Все успели разворовать за две недели.

— Не помню, — буркнула Таня, и Наталья, оторвавшись от телефона, подарила ее долгим взором.

В книжном шкафу под надежным замком держали у них в лаборатории зарубежную литературу, а также обзоры и переводы текущих работ. Ключ от шкафа хранился у Веры Владимировны — секретаря лаборатории. Сейчас Верочка в отпуске, и кто-то из соседей дождался, видимо, благоприятной минуты.

В задней комнатке-коробочке самая старшая по возрасту сотрудница лаборатории доктор наук Ираида Павловна Муранова писала отзыв на чью-то диссертацию: «В четвертой главе соискателю рекомендуется обратить внимание на анализ текущей литературы по проблеме биологического и социального в человеке (см. материалы последнего симпозиума, Москва, 197...). — Не останавливаясь ни на мгновенье, рука ее скользила по листку бумаги, писала Ираида черным фломастером — получалось много и густо. — Для этого следует привлечь также...» Ираида торопилась сдать отзыв на машинку и все-таки разрешила себе на минуту оторваться:

— Доброе утро, Танечка! — Яркая синь платья подчеркивала блеклость Ираидиных щек, но Ираида в такие мелочи вникать не собиралась, она не отставала от моды, она и брюки носила, правда черные, но всегда ровно того фасона, какой был положен в данный момент. — Как дела? Как Петя?

Любопытно, какое бы сделалось выражение лица у Ираиды, если бы Таня начала рассказывать, как жизнь, что происходит днем и что ночью и какие мысли приходили Тане в голову по дороге. Впрочем, Ираида человек воспитанный, не стала бы слушать.

...Ираида Павловна покровительствовала Тане с тех пор, как Таня делала у нее диплом в университете. Виктор и Наталья, а вслед за ними и остальные в «Ботсаду» относились к Ираиде иронически, Таня же в память о прошлом продолжала сохранять стойкую лояльность, нередко Ираиду защищая.

С теплотой вспоминая Ираиду пятнадцатилетней давности, Таня иногда думала, что Ираидины раздражавшие всех амбиции, очень может быть, шли от одряхления, слабости, инстинкта заслониться от них, молодых, от их динамизма, постепенно вступавшего, к ее удивлению, в силу и власть. А тогда, пятнадцать лет назад, Ираида всерьез муштровала Таню, обучала писать обзоры — ставила ей интонацию, как ставят учителя музыки руки. Ираида к тому же пыталась учить Таню во всех ситуациях соблюдать нейтралитет. Так теперь осмысливала те давние уроки Таня. Время в те годы было горячее, возвращались из небытия многие имена, возрождались целые направления исследований, похороненные, казалось бы, навечно. Ираида в те свои пятьдесят лет не дрогнула, хотя много разного успела испытать: в войну потеряла мужа, осталась одна с двумя детьми, голодала. И все-таки — ровно и спокойно она призывала Таню к сдержанности... В те годы это коробило и возмущало Таню, но сейчас она понимала, что Ираида желала ей только добра.

Нынешняя, постаревшая Ираида по-прежнему продолжала писать бесконечные статьи по истории науки, правда, уже не осуждая тех, кого принято было когда-то осуждать, но и никого из осторожности не хваля. И по-прежнему сохраняла Ираида четкий реферативный склад ума. После десятилетий тренировки она так научилась распределять в тексте все «за» и «против», что собственная позиция ей уже не только не требовалась, а скорее мешала.

— Да, Танечка, — вспомнила Ираида, — вами с утра интересовались из «Энциклопедии», просили позвонить, — сверкнули бриллианты на пальцах, лучшие бриллианты в институте. — Вы несколько запоздали сегодня. — Ираида улыбчиво попыталась заглянуть Тане в глаза. Не удалось, Таня упорно следила за зайчиками на Ираидиных подагрических пальцах.

...В это лето Ираида извела всю лабораторию: внучка ее поступала в университет. Ираида вытеснила Наталью с законного ее места у телефона и все присутственные дни обсуждала достоинства репетиторов и колеблющуюся конъюнктуру на факультетах — беседовала она только с коллегами-профессорами, с кем прослужила вместе почти полвека. К Ираиде, в прошлом известной красавице, вернулся фасон избалованной девочки: в крайних обстоятельствах ожили приемы юной жеманницы. Профессоров своих называла она не иначе как Лелик, Волик, Журик. В устах Ираиды давние прозвища звучали потерянно и жалко, и профессора ее были жалкие, разбитые склерозом, ничего не могшие толкового предпринять в динамичной обстановке приемных экзаменов, требовавшей высокой спортивной формы. Телефонная патока лилась бочками, первым не выдержал Коровушкин, объявивший, что дважды сквозь эту пытку им не пройти — необходимо принимать меры по охране собственного психического здоровья. Он же, известный ленивец, как ни странно, их и принял, отыскав с помощью приятелей знакомых читальщиков сочинений, кому-то чем-то обязанных проверяльщиков математики — людей куда более могущественных, нежели бывшие Лелики-Волики. Объединенными усилиями Ираидина внучка была втолкнута на химфак.

Ираида похудела и состарилась за это лето: прославленные косы, искусно выложенные вокруг головы наподобие короны, стали сизыми, обвисли сидевшие прежде как влитые отлично сшитые костюмы, и чуть-чуть начала трястись голова, словно она благодарила всех и вся за то, что все так славно завершилось с внучкой. Странно, ни у кого эта новая, заметно смягчившаяся Ираида не вызывала сочувствия: за лето она окончательно утратила ту, давно не уважаемую никем силу, с которой так или иначе, но приходилось считаться.

Таня уселась за соседний с Ираидой столик: Ираиде никто не станет мешать работать. Со спины Таню надежно прикроет Вадим Никифорович, он уселся наконец вычитывать верстку своей книжки из серии «О чем думают, о чем спорят философы». Никифорыч любил поговорить, но сейчас он занят. В этом году у него высочайшая продуктивность — две монографии, одна плановая, одна гонорарная и еще — популярная книжка.

...Темновато в комнате, у них всегда темно, даже летом. По правде говоря, Таня просто сбежала из дому (зря Ираида прицепилась), сказав мужу, что ее вызвали в институт. Она всегда сбегала в эту убогую комнатушку, если что-то становилось не так.

...С утра же все было не так. Или это Тане казалось после бессонной ночи? Она провожала Петьку в школу, отправляла на службу Денисова... Костина аспирантка наблюдала, как творится семейное утро. Как горланил, умываясь, Петька, обладавший способностью начинать петь, едва открывал глаза, как прихорашивался Денисов, отправлявшийся на высокое совещание, как Таня собирала их на кухню, где уже была приготовлена овсянка, бутерброды и дымился на плите кофейник.

Нонна глядела во все не накрашенные с утра глаза, глаза были маленькие, припухшие; узенькие щелки с тяжелыми верхними веками цепко следили за Таней, то ли запоминая, то ли завидуя, не догадываясь, что все это — давно отлаженный автоматизм и, следовательно, кроме чувства долга, давно ничем не наполненный. Утренней радости от того, что все они вместе, все здоровы, и новый день настает, и за окном в блеклой голубизне летят янтарные листья, и эта стесняющая их с мужем гостья — свидетельница единения дружной семьи, — этой эгоистической радости не было. Было ощущение смутного неудобства, не покидавшее Таню в последнее время. И ночь не принесла успокоения, хотя муж был нежен и извинялся телом за грубость с Петькой — словами Денисов не извинялся никогда. Что могла разглядеть желтоглазая Костина аспирантка? Конструкцию их с Денисовым семьи? У экзистенциалистов есть такая категория, «очаг» как будто называется, то есть семья как то место, где можно надежно укрыться от тягот окружающего мира, немец фон Больнов эту экзистенцию первым ввел в оборот. Их с Денисовым «очаг» как предмет исследования — неплохая тема для начинающего ученого, — вычленить, выделить, разложить...

Лаборатория, задняя ее, темная комнатушка, пожалуй, для всех для них тоже «очаг». Декораций у них в лаборатории много — декораций, иллюзий, робкого стремления заслониться от реальности — всего того, что несут в себе стены любого жилья. Здешние декорации сочиняет для них Вера Владимировна.


Верочка, Вера Владимировна — это отдельная история. Когда ее нет и на душе скверно, Верочкина история приходит на память, отнюдь не улучшая настроения. Это Верочка развесила горшки с цветами по окнам и пустила виноград по стенам, а на подоконнике у них хозяйничают фиалки и кактусы. Это из-за Верочки их лабораторию называют «Ботанический сад», сокращенно «Ботсад». Официальным названием «Коллектив и личность» никто не пользуется. В лаборатории Верочкины цветочки-лепесточки дружно не любят, особенно мужчины. Они с удовольствием избавились бы от фиалок десяти сортов, оборвали бы виноград, но жалко Верочку: на третий их крутой этаж еще в незапамятные времена она сама натаскала чернозем для своих цветочков. Она хранитель огня в их очаге, она состоит в переписке со всеми бывшими аспирантами вне зависимости от того, вышли они в люди или нет. Она в курсе всех семейных, а также внесемейных подробностей жизни сотрудников лаборатории. И над телефоном рядом со списком дежурств и расписанием отпусков висит начертанный ее рукой список их дней рождения. Попробуй сбеги после этого в «свой» день в командировку или отпуск: Верочка все равно устроит «наш маленький домашний праздник», и имениннику все равно подарят керамический кувшин или запонки. К тому же, как честный человек, он будет обязан время от времени их надевать.

Живет Вера Владимировна за городом, раньше жила в мезонине деревянного дома. Аспиранты и эмэнэсы ездили пилить ей дрова, летом приезжали загорать и купаться. Верочка была счастлива и всем вручала по майонезной банке клубничного варенья. Лет шесть назад она упала с лестницы, сломала ногу. Полгода лежала в больнице. Лаборатория понемногу выдохлась от забот о Верочке: ездили к ней три раза в неделю — вывесили список дежурств по больнице. Всем, как водится, было неудобно, все без конца менялись друг с другом, краснея, оправдывались родней и болезнями. Лгать было унизительно. И только шеф по старости лет отделывался десятками. В процессе затянувшейся благотворительности в упорядоченной голове Виктора родилась идея Верочкиного кооператива. Виктор же его и нашел, тоже за городом. В те годы он как-то ближе был подвинут к жизни, был не то чтобы мягче, чувствительнее, что ли. Московскую прописку пробить не сумели, хотя надо отдать должное тому же Вите, они с Натальей и Таней собрали медицинские справки и ходатайства, стучали кулаками по разным инстанциям, то есть стучала, разумеется, Фалалеева, они лишь согласно кивали в такт головами...

2

Не работается сегодня Тане, никак. Надо было не в «Ботсад» бежать, а к подруге Лене. Когда бывало совсем скверно, Таня, мы об этом уже упоминали, вызывала ее к себе на Суворовский... посидели бы они на бульваре, поговорили бы... но о чем бы Таня рассказывала? Ну допоздна сидел Костя, ну ночевала его аспирантка? Что, собственно, случилось? Смешно! С незапамятных времен у Тани так сложилось: у всех вокруг что-то случается — ссорятся, мирятся, рожают, меняют квартиры. Таня же, окончив университет, сразу сюда, в эти тесные комнатенки. И, еще не окончив, сразу замуж. С тех давних пор спелената она своей благополучной жизнью, словно египетская мумия... разве что Цветков пошатнул сложившееся равновесие. Пятый год, как он переехал в Москву, живет один. Изредка Таня бывает у него, называется это — в гостях, то есть она подметает пол, складывает разбросанные книги, выкидывает из холодильника скользкую вареную колбасу. Костя без конца что-то ей рассказывает, ходит вокруг, глядит на ее руки: «Нет ничего восхитительнее работающих женских рук». И когда Костя открывает рот, чтобы произнести эту свою программную фразу, Таня заранее съеживается в ожидании удара и готова сказать ему любую пакость.

...А ведь с Варей, первой своей женой, он был мужчиной, повелителем, хозяином дома. И это чувствовалось, и чувствовалось, что ему поклоняются, и слабым его книжным рукам, и манере гонять лоб туда и обратно в минуты неудовольствия, и способности отключаться, холодно замкнувшись в неподвижности, будто рядом никого нет. А рядом неизменно был живой человек — добытчица, кухарка, прачка, секретарь-машинистка, верная подруга большого таланта. В предыдущей жизни Цветков умел быть значительным в быту. С Таней не получалось никак.


...В «Ботсад» из пустой по утрам квартиры Таня сбегала работать. Смешно, но это так. В тесноте, в полутьме, в запахе табака и сладких Верочкиных цветов, среди беспрерывных телефонных звонков работалось лучше, чем дома. Сегодня не получалось: не рассчитала вчерашние перегрузки. Главное, с ее точки зрения, достоинство «Ботсада» — коллективное творческое одиночество — было сегодня не для Тани. Добавочный коэффициент сегодня на нее не работал. Обычно же бывало так. У всех — свое, у всех — общее, всем с утра трудно раскачиваться. И первые полчаса — разговоры обо всем.

Что это были за разговоры? Короткий обмен информацией, научное обсуждение, обычные сплетни? Все вместе. Но этого бесплодного, казалось бы, получаса не жаль. Он нужен. И вот для чего. Постепенно, один за другим они замолкали на полуслове, утыкаясь в уже разложенные бумаги, — так ребята засыпают в детских садах, внезапно впадая в сон. Коллективная гимнастика языка, общий медленный разгон, ожидание своей минуты — наконец-то! Пришлому человеку это их общее предрабочее состояние не понять, не понимают его и аспиранты. Таня тоже долго заблуждалась, принимая ботсадовские утренние перетрепы за обычные разговоры, включаясь в них со всем пылом недисциплинированной еще души. Ей было невдомек тогда, что именно душу следует экономить, охранять, тренировать — готовить к запуску. И наступала минута полной тишины — все замолкали. Тишина пульсировала, наполнялась смыслом. Из закорючек на листах рождалось нечто — микроскопически ничтожное на фоне того, что сделано в науке, и еще более ничтожное на фоне того, что впоследствии будет осмыслено и сделано. И все, что они строчили, хмурясь, сопя, подрагивая головой, как Ираида, привскакивая на стуле от избытка сил, как Наталья, ухмыляясь самому себе, как Никифорыч, обрабатываемое, высчитываемое, приводимое в некий порядок, — все это касалось человека, его поведения, состояний.

Чем больше проходило лет, тем больше занимала Таню мысль о героическом порыве ее науки, отваживавшейся посягать на человека. И о каждодневном мужестве их труда, труда муравьев, о которых очень скоро будет забыто. От денисовской экспериментальной физики больше реального останется, чем от всей их лаборатории. А от них всех вместе сохранятся лишь ссылки на труды лаборатории имени такого-то — лабораторию, разумеется, назовут именем шефа, их бессменного зава, когда Дмитрия Николаевича не станет. И лет через тридцать, при тех темпах, которыми развивается их наука, будущие коллеги поленятся заглянуть даже в эти ссылки — получатся ссылки на непрочитанные ссылки... Так думала Таня в минуты трезвой печали, вместе с тем понимая, что сегодня они нужны такие, какие они есть.

Часа четыре, иногда больше длилось напряженное молчание, потом начинался спад — охи Ираиды, покрякиванье Никифорыча — устали. Сейчас, по часам проверять не надо, приближался спад, и Таня ощущала его тем более явственно, что в процессе возвращения Оттуда не участвовала. Сегодня она никуда не уходила, промаялась, проглядела в окно, провспоминала. Одиночество, за которым она сюда приехала, не получилось. И это было обиднее всего...

3

— Золоченый стульчик конца восемнадцатого века никому не нужен? — Коровушкин Александр встретился с Таней глазами: «Можно?» — «Валяй!» — Граждане-товарищи, прошу внимания... — заголосил Сашка, осторожно просачиваясь в их молчащую комнату, — имеется в наличии замечательный стульчик.

Младший научный сотрудник Александр Михайлович Коровушкин — коллекционер, к тому же человек молодой, двадцати восьми лет от роду. «Мы, новая популяция собирателей, считаем...» — любил повторять Коровушкин.

— Значит, так, граждане хорошие, едете до кинотеатра «Космос», обходите со стороны, поднимаете голову, на бугре — куча мусора, рядом — ящик, из-под него виднеются гнутые ножки. Это и есть стульчик. Я как увидел его утром, ящиком на всякий случай прикрыл.

Коровушкин объяснял путь к заветному стульчику и медленно разоблачался, по одной расстегивая кнопки пятнистой куртки. Куртка у него выдающаяся. Дружок привез ему эту куртку из Англии, с лондонской барахолки, и Сашка носил ее не снимая, демонстрируя тщательно починенные дыры и маленькие незалатанные дырочки, уверяя, что это следы чьих-то пуль. И все ему верили, даже у них в институте, где вроде бы привыкли к Коровушкину, привыкли к тому, что он упорно не защищается, хотя суметь не защититься в срок у них гораздо труднее, чем защититься. Лениво-изысканным движением Коровушкин взял листок бумаги из Ираидиной пачки и нарисовал форму спинки стульчика.

— Покажи, — Фалалеева протянула руку. — А реставрация там большая?

— Грандиозная!

— Нет, реставрация мне не с руки. Мне дубовый паркет нужен, а, Саш?

— Помыслим, — обронил Коровушкин. Он уселся рядом с Ираидой, рассеянно всматриваясь в черные ее фломастерские строчки. Ираида Павловна отодвинула бумаги в сторону. Ираиде невдомек, что Коровушкин ничего не увидел и, главное, увидеть не желает: он совершал путешествие в глубины собственной памяти. — Есть один флигель в Марьиной Роще, заколоченный. Там дубовый паркет, если хозяева не вывезли на новую квартиру. Флигель могу показать.

— Саш, мне на четыре комнаты. Там хватит?

— Я еще не компьютер, я только учусь, и вообще, Наталья Ивановна, ваши претензии меня удивляют и, я бы даже сказал, настораживают. — Сашка погладил бороду в мелкий крутой завиток. Потом достал расческу и долго приводил в порядок волосы. Длинные светлые волосы аккуратно ниспадали на темную кудрявость бороды. И все это волосяное великолепие обрамляло детски припухлую физиономию с утонувшим в бороде носиком, придавая ей слабый оттенок значительности.

— Александр, — смеется Фалалеева, разливая чай по стаканам (успела-таки организовать), — для укрепления моей семейной жизни — достань паркет!

На лбу у нее капельки пота, пусть, Наталья Ивановна их не отирает, некогда. Она неплохо поработала сегодня утром, в те самые полчаса всеобщей раскачки: уладила неотложные месткомовские дела, договорилась о коллективном сборнике в издательстве «Наука», отвоевав у дирекции лишние семь листов. Для любого из сотрудников это две недели жизни, если не месяц. Для Фалалеевой одно утро и целая жизнь, потому что Наталья не теряет ни одного нужного контакта и никогда не жалеет на поддержание деловых контактов личного времени.

...— Вы мне в своем сборнике какой объем даете? — осведомился Коровушкин у Фалалеевой: изредка он пытается изобразить из себя делового человека — «Ты мне объем, я тебе паркет».

— Ангел мой, да пиши сколько хочешь, — засмеялась Наталья.

Означало это, что она и близко не подпустит Коровушкина к своему сборнику. Будь Коровушкин поумнее или хотя бы поопытнее, его бы насторожила Натальина ласковость: ласкова она лишь с теми, против кого что-то затевает. Коровушкина же она второй год пытается выжить из лаборатории. Нет, все корректно, никто ни о чем не догадывается, но все чаще и чаще Сашка получает предложения перейти на другую работу, где и зарплата повыше и дел поменьше. Он советуется с Натальей Ивановной (чьи деловые качества высоко ставит), и она горячо убеждает его, что он молод, талантлив, быстро продвинется на новом месте, а «Ботсад» — это так, «институт кефира». Коровушкин слушает, верит, но от них не уходит — ему лень. Наталье же срочно нужна коровушкинская единица: к середине следующего года она взяла соцобязательство подготовить докторскую. Тема у Фалалеевой экспериментальная, ей необходимы покорные руки и неглупые головы: Сашкиного места дожидается подходящий претендент... По поводу темы ее диссертации на собрании лаборатории случился тяжелый разговор. Виктор выступил против, сказал, что «психологический климат в коллективе» есть не научная тема, а фикция, миф даже не на уровне обыденного сознания. «Чем ты собираешься измерять этот таинственный климат? — Сухонький, прямоплечий, прямоносый Виктор так же прямо разворачивался всем корпусом, обводя всех по очереди взглядом. — Не смеши, чем? — Наталья не простит ему этой минуты по самый гроб своей многотрудной жизни. — Это дурной миф, хуже снежного человека. Что такое климакс, мне еще могут объяснить, и я попытаюсь понять, но климат — уволь. Я не вижу реальности, которая за этим стоит». Тут поднялась Таня и поддержала Виктора. «Виктор Степанович прав, — сказала она, стараясь не глядеть в Натальину сторону, — климат — чисто словесная конструкция, она создана умозрительно, взят и вырезан кусок из действительности, на него наложены какие-то слова, получается рваная рана, края кровоточат, чем же мерять эту кровь?» — «А ты не считаешь, Денисова, — обрадовался Виктор, — что тут интереснее повести разговор об архетипах, почему возникла потребность выдумать, так сказать, этот самый климат? Наталья Ивановна, кстати, нащупала современную струну — зачем людям понадобилось изучение этой мифической сферы сознания?»

Ираида сидела, каменно поджав губы, Никифорыч, мигом соорудив маску озабоченной благожелательности, незаметно подмигнул Тане, шеф побагровел — разговор грозил стать откровенным... Победила, разумеется, Наталья — тема ее связана с широкими практическими выходами, дальними поездками, большой группой сотрудников, которых надо собрать, вдохновить, иногда, не беря в штат, уговорить работать на чистом энтузиазме — кто бы это осилил, кроме Фалалеевой! Тут были затронуты интересы дирекции и Президиума Академии, и заказчики подворачивались богатые (психология в моде!), готовые отвалить несусветные деньжищи. Шеф дрогнул: Виктор и без того слыл оторванным от жизни максималистом, Таня — теоретиком-мечтателем, остальные в спор не ввязывались, и тем самым допустимо было предположить, что они сторонники Натальи Ивановны. И сейчас, когда они гоняют в «Ботсаду» чаи, Фалалеевой проводят обследования в Норильске и на Баренцевом море, на заводе «Серп и молот» и на Харьковском тракторном... На Таню Наталья дулась тогда с полгода, едва здоровалась, пока в один прекрасный день не позвонила в дверь на Кисловском: «Шла мимо, дай, думаю, загляну на часок».

...— Пиши мне, Сашенька, статью, — добродушно веселилась Наталья, — пиши, голубь, обеспечь мне дубовый паркет и ужо садись за машинку.


...Все-таки Наталья сильно смягчилась за последние годы. Впрочем, все началось с того, что она вдруг испугалась. Семь лет назад это было. С первым мужем она разошлась, жила с дочерью и матерью, ездила в командировки, колотилась в месткомах и вдруг очнулась: скоро сорок. Тогда-то она и сказала:

— Татьяна, завязываю: любви и страсти — это до сорока. У меня больше нет времени, — и вдруг заплакала. Разговор происходил на Таниной кухне. — Скажи, ты счастлива, Танька? Только без вранья. Твой Денисов муж — блеск! Мечта! Не ты, отбила бы. — И заплакала еще пуще.

— Появилась кандидатура?

— Над ней надо поработать. И неизвестно, что получится.

— А ты его любишь?

— Чудачка ты, Танька! — Наталья истерически хохотнула, сняла седой парик, причесала, надела, снова причесала, скакнула с табуретки на табуретку — серия мелких движений, психомоторика, вдребезги вышедшая из-под контроля, — трата энергии для Натальи невероятная. — Дикая ты чудачка, неисправимая! — Забарабанила пальцами по столу. — Дай я тебе лучше посуду помою. — И Таня поняла, что главное, ради чего Наталья к ней приехала, сказано.

Потом Наталья с Денисовым слушали новые записи. «Классная структура личности, — говорила Наталья о Высоцком, — попробуй разберись!» Таня возразила:

— Почему не разберешься? Бард для всех.

— То есть? — за чайком и музыкой Наталья любила побаловаться наукой.

— Все люди разные, правда? А он устраивает сразу всех, — сказала Таня.

— А у нашей девочки Дрицер Кати три тысячи метров пленки Высоцкого записано, — похвалился Петька.

— Не перебивай мать, — Наталья погладила Петьку по голове.

— Видишь, Высоцкий устраивает Дрицер, тебя, меня, всех!

— Дрицер хорошая девочка, — обиделся на мать Петька, — только толстая очень.

— Толстые тоже люди, — успокоила Наталья Петьку. — Лично меня Высоцкий устраивает, пусть я мещанка. Да, но куда в твоей интерпретации укладывается его сатира? — Наталья, как всегда, схватывала на лету.

— A y него нет сатиры, сатира на поверхности, в глубине что-то другое, не могу определить словами. Он именно для всех, поразительная аморфность, каждый лепит, что хочет.

— Что такое аморфность? — дернул Петька мать.

— Ишь, язычливый какой нашелся! Не лезь с вопросами, когда взрослые разговаривают! — Наталья ловко дала Петьке щелбан. — Аморфность — это плохо.

— «Вот только ангелы поют такими злыми голосами...» — пропела Таня. — Как эту строчку объяснить? У каждого свои ангелы.

— Точно, правда, Денисов? — засмеялась Наталья. — У каждого свои ангелы, ангела, правда, надо правильно организовать.

— Тетя Наташа, а ангелов разве организовывают? Баба Капа говорила, что у каждого ребенка свой ангел от рожденья.

— Ну, Денисов, у тебя что жена, что сын — Академия наук, — Наталья притопнула в такт музыке, демонстрируя невероятной высоты каблуки («Интересно, сломаю ноги или нет?»), — с твоими родственниками не соскучишься...

Денисов довольно ухмылялся: хвалили его хозяйство.

Таня пошла тогда ее провожать. На троллейбусной остановке Наталья снова расквасилась, жалась к Тане, хотя обладала несокрушимой привычкой всех и вся прижимать к себе, к своему быстрому, пухлому телу. И, уже прыгнув на ступеньку «пятнадцатого» троллейбуса, закричала: «Танюша, ты меня осуждаешь?»

Через три месяца Наталья вышла замуж за неприметного кандидата, о котором стало известно, что его фамилия Фролов. Через год Фролов защитил докторскую, которая к тому времени успела выйти монографией. К этому же времени Наталья поколдовала, скомбинировала и обменялась на четырехкомнатную квартиру, взяв к себе престарелую фроловскую тетку тоже. «Наплевать, — сказала она Тане, — старухой больше, старухой меньше». Сейчас Наталья затевала новую кампанию — дубовым паркетом продолжала самоутверждаться в глазах мужа, побуждая его тем самым к продуктивной научной деятельности.



...В последние годы Наталья посолиднела, раздобрела, но с тем большим рвением предавалась месткомовской работе. Похоже, ей не по себе, что, едва успев взяться, она быстро и ловко уладила свои дела, в то время как другие люди почему-то продолжали страдать, мучиться, подавать беспомощные заявления в местком, не умели не только застолбить научную тему, даже поехать лечиться. Людская неустроенность тревожила Наталью, и она (отвоевавши со всеми, с кем находилась в тот момент в состоянии вооруженного конфликта), старалась не уходить из института, не сделав хоть одного, пусть микроскопически доброго, с ее точки зрения, дела. Сегодня же с утра она сделала дело огромное, неподъемное — вмиг организовала лишний объем для их сборника — и имела полное право позволить себе слегка поразвлечься.


— Александр, — выпуклые Натальины глаза с ракетной скоростью обежали предбанник, собирая слушателей, — ну раз, раз в жизни признайся по порядку, как это делается. Стучишь в дом, говоришь «здрасте»? Так, да?

Коровушкин поморщился, плоский примитивизм Натальиного воображения действует на него угнетающе. Невдомек ему, дурачку, что Наталью интересует не столько он сам, сколько процесс делания незнакомого дела, технология умения, которым Наталья не обладала. Умение же делать дело Наталья ставит превыше всего на свете.

— Александр Михайлович, где территориально расположен, право, я затрудняюсь классифицировать, ваш охотничий участок? — вступила в разговор Ираида. Она достала из сумки свои аккуратные бутерброды с сыром и запивала их чаем без сахара — Ираида боится полнеть. Диетические бутерброды предложить ей некому: повинуясь Натальиному приказу, аспиранты притащили кило салату и кило отдельной колбасы: «Однова живем, братва. Мой Фролов гонорар получил, угощаю!»

— Охотничий участок? Марьина Роща, вы же знаете. Восемьсот метров в квадрате. Деревянные особнячки, скамеечки, на них сидят, как правило, люди. Подхожу, представляюсь. Дальше идет следующая фраза: «увлекаюсь коллекционированием предметов старого городского быта». Опорное слово — увлекаюсь. Медленно, припоминая, перечисляю то, ради чего пришел: кофейные мельницы, самовары, музыкальные шкатулки. О холстах ни звука. Есть — сами покажут. А вообще, Ираида Павловна, у меня сейчас такая установка — собираю только работающие механизмы. Божественная вещь! В конце разговора перехожу к главной фразе: «Не сохранилось ли у вас на чердаке что-нибудь из хлама?» Итоговое слово — хлам.

— Александр Михайлович, а в милицию вы не рискуете попасть?

Ираида выросла и прожила жизнь среди тех вещей, которые Сашка получает у беспомощных старушек. Как многие старушки ее поколения, Ираида всей душой ненавидит эти самые вещи, она давно от них избавилась. От старой жизни она сохранила только бриллианты. Весь же так называемый хлам связан в ее памяти с тяжелыми годами лишений, голодом, страданиями военных лет. Ей, как психологу и гражданину, никогда не понять барахольные устремления современной молодежи, как она это называет. Без Сашки она выражается еще круче: «помойные интересы». «Ну почему же помойные», — пробовала протестовать Таня, а Ираида ее обрывала: «Оставьте, Таня, вы тоже заражены».

Выкинув секретеры и комодики красного дерева, которым теперь цены нет, Ираида заполнила квартиру полированными поверхностями и довольна: чисто и функционально. И кажется ей, что с этой мебелью начала она другую жизнь, а той, прежней, прошедшей в борьбе за элементарное выживание, вроде бы и не было. Не хочется ей вспоминать ту жизнь, не нужна ей старая кофейная мельница, для которой десятилетиями не было зерен. И в старое — серебряное! — ведерко для шампанского Ираида складывает мусор, подчеркивая тем самым искреннее презрение к давно отжившему быту.

...— В милицию я не попаду, в милицию есть шанс попасть нашей Наталье Ивановне, ежели, прошу пардону, полезет за паркетом. Человек в заколоченном доме — это подозрительно, человек в гостях у старых одиноких людей — акт милосердия. Причем акт не одномоментный, а растянутый во времени.

— На что вы его тратите, Александр Михайлович? — патетически восклицает Ираида. — Друг мой, опомнитесь, на что вы тратите жизнь?

— Вот и Солоухин в своей последней книге поднимает тот же вопрос, — беззлобно вторит Ираиде Сашка, — на что тратить время коллекционеру в условиях развитого промышленного центра. С деревней ему все ясно — черные доски и прялки. В городе он советует обследовать черные лестницы: именно там, по его наблюдениям и опыту, сохраняются предметы старого быта. «Не ленитесь подниматься по черным лестницам», — цитирую почти дословно.

— Но ведь на черных лестницах хранятся чьи-то вещи? — искренне ужаснулась Наталья.

— Может быть; я, во всяком случае, по чердакам не ходок, я — поклонник одиноких старушек.

— А деньги одиноким старушкам ты предлагаешь? — это уже не выдержала Таня.

Коровушкин искренне возмущен.

— Опомнитесь, граждане хорошие, я бедный человек, у меня нет денег. Нет и не было никогда, я могу позволить себе получать подарки, и только! — И тут же — не способен он выслушивать жалкие христианские проповеди — полез в портфель и достал раскрашенные целующиеся головки. — Совсем забыл.

Головки схвачены в дешевую овальную рамку.

— Сэры, молоток и гвозди! — командует Сашка аспирантам. Сэры подхватываются, Сашка возит головки по стене на уровне своего немалого роста, беспощадно обрывая вьющийся Верочкин ботсад. Внимание резко переключилось, все в порядке. Ираида театрально закатывает глаза, Никифорыч улыбается: ему нравятся целующиеся головки. Все целующееся, размножающееся вызывает его симпатии: у Никифорыча две жены и пятеро детей.

— Это китч, Ираида Павловна, искусство площадей и базаров, мы должны идти в ногу с модой. Давайте, — он не глядя протягивает руку, но это не аспиранты, это вернулся Виктор.

...И все кончается в ту же минуту, и Наталья не успевает возразить, что китч вышел из моды, в моду входит, так сказать, частная собственность — автомашины, гаражи, дачи... И Таня не успевает с Натальей согласиться, и Ираида вздохнуть, что да, мол, куда деваются высокие идеалы бессребреничества русской интеллигенции, и Никифорыч усмехнуться, что идеалы хорошо, а своя клубника в огороде лучше... все, дверь открывается, потом аккуратно закрывается. Появился холодный и непримиримый зритель, появился не просто первый зам шефа, то есть начальник (Фалалеева второй зам — по оргвопросам), появился тот, кто считает себя призванным вывести их из пустыни — мелкотемья, безверья, отсутствия высоких принципов. И Коровушкин съежился, сник, как сникает всякая сила при появлении новой, отличной от нее по химическому составу и качеству.


Такие внешние метаморфозы хорошо знакомы Тане по сценам в женских парикмахерских. Делает маникюр надменная дама, много и громко рассказывает, хвалит дом, мебель, детей, мужа — свой садовый участок. А рядом садится, скажем, актриса, диктор телевидения или дипломатическая мадам. Иная посадка, иная косметика, запах иной жизни... Актриса, диктор или дипломатическая мадам не произносят при этом ни слова, но все ясно. И минуту назад бывшая в центре внимания преуспевающая дама с холеной отмассированной физиономией линяет, поспешно уходя в сторону... Так и Коровушкин слинял, бочком двинул в коридор, спрятав до лучших времен целующиеся головки.

Обеденный перерыв окончен. Наталья Ивановна сметает в корзину остатки салата. Все снова принимаются за свои дела...

4

— Добрый день, Константин Дмитриевич! — слышится из той комнаты. Значит, снова пришел — не удержался, подумала Таня. Цветкова у них, выражаясь фалалеевским языком, обожают, то есть почитают и к мнениям его прислушиваются. Так давно он сюда приходит, что все привыкли и всем вроде бы без разницы — к кому. Считается — ко всем. Сейчас Костя подойдет на цыпочках к Тане, воображая, что никто не заметит, и зашепчет: «Ну как ты спала?»

— Танюша, ну как? Ты хорошо спала?

Сейчас начнутся претензии: «Я так переволновался».

— Я так перенервничал. Денисов недоволен, что я подбросил вам Нонну?

Это все пустяки, однажды, после того как Тане сделали тяжелую полостную операцию, он вслед за мужем прорвался к ней в послеоперационную (Денисов стерпел, слишком тогда все было неясно и страшно), и первая Костина фраза была: «Имей в виду, второй раз я этого не переживу». — «Ты?» — «Прости, ради бога», он понял все, но не устыдился. Сейчас попросит с жалобной улыбкой: «Я отвезу тебя домой, хорошо?»

— Я отвезу тебя домой, если не возражаешь?

— Дурак, — прошептала Таня и дунула ему в нос.

Костя тут же ушел в предбанник, где Наталья снова поучала кого-то по телефону: «Белочка, жакет? Какая клевость, Запад с ума сходит, а ты не сориентировалась!»

...— Концепция ойкуменического человека, — услышала Таня Костин повеселевший голос, — это любопытно. Каравеллизм? Сейчас расскажу. Безделка, но знаешь, Виктор, здесь не пусто.

Сейчас Костя повысит голос, он любит, чтобы Таня слушала его разговоры: все проверяет на Тане, как Павлов на любимой собаке. Только вот почему собака до сих пор не сдохла? У Павлова был порядок: собаки дохли, и он над ними плакал.

— Парадокс Электры, — доносилось до Тани, — предполагает знакомство с двумя вариантами мифа об Оресте. Но оставим это, вспомните совсем простой парадокс. Вы стоите. Рядом человек, покрытый простыней. «Вы знаете, кто стоит рядом?» — «Нет!» — «Вы знаете такого-то?» — «Да!» Снимают простыню. Такой-то. Вы лжете и говорите правду одновременно. Сущность парадокса — в конкретности истины. Студент на экзамене знает о гриппе все. Но вот перед ним больной человек, он не знает, что у него грипп. Так знает ли он, что такое грипп? В этом суть диалектики.

Просвещает непутевых аспирантов, не станет же он Виктору все это разъяснять.

— Итак, каравелла. Каждый из нас — каравелла. Каждый плывет. Я приглашаю других людей на борт своей каравеллы, в свою жизнь, хотя им кажется, что это они меня приглашают. Каравеллизм — наши отношения с внешним миром — плавание от незнания к знанию, от одних друзей к другим, от женщины к женщине. В иных терминах и по-своему интерпретируют идею каравеллизма экзистенциалисты.

— Значит, человек рассматривается только в коммуникации? — голос Виктора. Наконец у Витьки появился собеседник, целый день промолчал, бедняга, с ними, недостойными.

— Человек всегда представляется нам в коммуникации. В мотивах, в стимулах общения. Кстати, у древних стимулос — всего лишь заостренная палочка, которая побуждала вакханок неистовствовать, — это снова для аспирантов, профессорская манера пояснять, пользуясь любым поводом для ввода новой информации. — И все-таки неистовствовать нас побуждают другие люди, — это уже для себя и для Тани...

Все бросили работу, прислушиваются к голосам, доносящимся из предбанника, даже Никифорыч — этот свежую информацию не упустит. Попыталась было высказаться Наталья. Виктор ее быстро пресек:

— Константин Дмитриевич элиминирует эти детали. Из его данных релевантны только... — удивительная у Виктора манера даже выговоры делать исключительно научным способом.

— Человек подменяет счастье ощущением укомплектованности своего экипажа. Вы женитесь или выходите замуж, и все места на вашей каравелле заняты. И ваша каравелла плывет. Так вам кажется.

Голос Кости, четкий, звонкий, завораживающий, прекрасная дикция, хорошо был слышен в их задней комнате. Громкость его, правда, рассчитана на Танины уши. Да, но почему у Цветкова так просто все складывается? Ощущение счастья подменяется ощущением набранности своего экипажа... это похоже на правду: жизнь, когда она укомплектована, состоит из привычек, удобств, менять вкус котлет не легче, чем менять жену, все так. Но почему Костя пропускал главный момент — принятие решения. Так просто, как он рассуждает, не бывает никогда, даже в самых благополучных случаях. В решениях, которые мы принимаем, всегда есть асимметрия, сформулировала для себя Таня, по привычке тут же оформлять любую пришедшую в голову мысль, касающуюся человеческого поведения. Налево — направо — таких выборов не бывает никогда, разве что в былинах. Налево пойдешь, направо пойдешь, прямо — народная мечта о том, что человек может одолеть неодолимое; обыкновенным, несказочным людям неодолимое не под силу, нам дано гораздо меньшее, нам дано всего лишь — так человек устроен — либо оставить все, как было прежде, либо все поменять. Но когда мы меняем, у нас нет нескольких выборов, — разумеется, если мы меняем всерьез. Когда, допустим, уходят от жены, не выбирают, уходить к той женщине или к этой. Выбирают — уйти или остаться. Жена или другая, но та, другая, может быть только в единственном числе.

...Таня поймала себя на том, что впервые за время знакомства с Цветковым позволила себе критически отнестись к Костиным построениям. Словно редактируя его статью, она мысленно расставляла сейчас на полях вопросительные знаки. Итак, подведем итоги, думала Таня. Главное в идее каравеллизма — принятие сильного решения — не куда плыть, с кем. Назовем это решение отмеченным, или маркированным. Следовательно, есть решения простые и маркированные. Благодаря простым решениям каравелла плывет, то есть жизнь идет своим чередом: всем понятны цель, курс, чем по пути следует запастись, почему кому-то из членов экипажа сделан выговор. В простых решениях заключен великий смысл — их можно понять с полуслова. Попробуй пойми с полуслова: «Я ухожу от тебя навсегда». Любая каравелла держится на решениях, понятных с полуслова. Лишь изредка принимаются сильные решения.

...Появился Костя, они с Денисовым его приняли, палуба закачалась, до сих пор трясет, словно стрелка барометра неизменно показывает на шторм, не то чтобы девять баллов, но штормит их прилично. Костя законный член их экипажа, и вот он уже вправе предлагать им людей по своему вкусу — привез Нонну, и они вынуждены были ее принять. Кстати, сильным решением в этой ситуации было бы ее не принять, мелькнула у Тани мысль; они с Денисовым не смогли, слабые они люди.

...Костя все говорил, темнота в их задней комнате сгущалась, лиц почти не было видно, и никто не зажигал свет, и в этой полутьме Таня, по инерции прошлой ночи, снова и снова пересматривала события последних лет, теперь уже «по-научному», подумалось ей горько. В самом деле, какие сильные решения принимал Костя, как набирал нынешний свой экипаж? Переезд в Москву? Ушла жена, пригласили в университет, жаль было отказываться. Сошлось два события, решения тут не было. Женитьба? Костя рассказывал ей, как это произошло. Позвонила, а потом пришла Варя, объявила, что не может без него жить, «у вас гениальный затылок, — сказала она, — вас ждет слава, вот увидите». Поразительно! Варя и в самом деле так думала. Он был тронут, восхищен. «Даже в научных статьях вы сохраняете стиль и мудрость Монтеня», — сказала она. Нет мужчины, который сумел бы перед этим устоять. И Костя женился. А потом расплачивался пятнадцать лет, пока она сама не ушла, обнаружив, что с гением жить невозможно. Потом в Костином экипаже появилась Таня, и опять-таки он ее не выбрал, он ее заметил, присмотрел, подумала вдруг Таня с неприятной для себя трезвостью. Таня согласилась на это — быть высмотренной. Ее поразила мысль, что Костя снова ничего не решал, она могла и не откликнуться на его робкое токованье. Тогда он отошел бы в сторону — такой характер. А чем она сильнее Кости, задумалась Таня. Почему смеет так строго его судить? И что решила она сама за всю свою жизнь? Экипаж ее укомплектован, это так. Но Денисова Таня не выбирала, это он уговорил ее выйти за него замуж, хотя у Тани и в мыслях тогда этого не было. И Петька появился по инерции, сильным решением было бы отказаться от ребенка, она не созрела для материнства, не понимала тогда ничего, не умела радоваться — девчонкам не стоит рожать, надо сначала повзрослеть. А когда появился Костя... это был ее человек, Таня сразу это почувствовала, судьбовый, суженый, запрограммированный, как сказали бы теперь деловито. Но почему Таня палец о палец не ударила для того, чтобы самой направить характер их отношений? Ей и в голову не пришло.

Если применить Костину гипотезу (с Таниными уточнениями) к человеческой жизни, получалась грустная картина, подумала Таня. Пригласить кого-то на свою каравеллу или быть приглашенной — это легко, это просто. Трудно отчислять — вот в чем фокус, трудно освободиться даже от тех, кого не любишь, а может быть, особенно от тех, кого не любишь, перед ними всегда чувствуешь себя виноватым, хотя, казалось бы, в чем? «Я ухожу от тебя навсегда» — нет, это невозможно понять с полуслова.

...А Костя в той комнате все говорил, и его не прерывали, Наталья нетерпеливым голосом отвечала на телефонные звонки: «Звоните позже, совещание». Это Цветков умел делать блестяще — задеть, заворожить, отыскать в душе что-то такое, что и Наталью пронимало. Сейчас он толковал об иллюзиях, их прихотливости, власти их над человеческой душой...

— Все иллюзия, на самом деле течет вода. Каравелла стоит на месте, а навстречу ей движется река времени. Кстати говоря, точка зрения, близкая астроному Козыреву, полагающему, что время обладает деформирующей силой. В идее каравеллизма, рано или поздно одолевающей каждого человека, заключен тяжелый порок — каравелла набирает свой экипаж, забывая, что при этом сама становится управляема. Иными словами, когда человек заселяет свой внутренний мир другими людьми, он их как будто бы порабощает. В конечном итоге это они его порабощают.

...Да, в том-то и дело, подумалось Тане, попробуй скажи своему рабу — «ты свободен, я освобождаю тебя навсегда», так сразу не скажешь: он, бедняга, не готов к свободе. Рабство — страшный вид тирании, невидимый, неприметный, мало описанный в литературе, разве что у древних римлян что-то промелькнуло. Вкрадчивость рабьей власти над душой господина, кто хоть раз в жизни не испытал ее вкус и сладость? И все исподтишка, все мягкой лапкой. И ты уже невольник, ты, казалось бы, хозяин ситуации, сам же этого своего раба или рабыню приручивший, уже не можешь без него обойтись, ты повязан. Он или она исполняют твои желания и капризы. Ты чувствовал, когда выбирал, что тебе этот подойдет. И тебе подходит... И начинается бытовое, мелкое, вязкое: «Где чистая рубашка? Где носки? Почему не отнесла костюм в чистку? Закажи билеты на поезд! Нет, сама сходи в школу. Навести мою маму! Сведи сестру к врачу!» Какой ты после этих просьб господин, капитан, хозяин? Ты раб! Конечно, ты многое мог бы взять на себя, и тогда ты внутренне независим — «ты хороший, она плохая!» — но тебе лень быть хорошим, и потому ты вынужден расплачиваться за пустяк, мелочь — за устроенность своей жизни. И чем шире ты своими правами пользуешься, чем больше не щадишь ту или того, кто служит тебе покорно и безотказно, тем большую власть над тобой обретает твоя жертва. Смешно, но чем больше ты отсутствуешь душой в собственном доме, тем больше дому этому она принадлежит. Пусть не навсегда, пусть до поры до времени, пока это, то есть общая жизнь, длится, но это так... Ты начинаешь своей жертвы бояться, то есть обманывать и скрывать подлинные свои чувства, ты стараешься ее не обидеть: а вдруг она взбунтуется, ведь случались у рабов бунты? Она взбунтуется, ей-то, жертве, хорошо и весело станет! А тебе каково? Кто поднесет рубашку? Кто займется детьми? Мир рухнет! В этом мире все так переплелось, что вырваться почти невозможно. И какое при этом имеет значение, что экипаж твой порядочно тебе поднадоел... Да, тут Костя прав.

...Но Таня снова отвлеклась. О чем они там зашумели? Она услышала голос Виктора:

— Ты имеешь в виду бытийственное слияние с их внутренней сущностью?

И сразу все его осадили, почти хором.

— Не перебивайте, пожалуйста, Виктор Степанович, — недовольно сказал Коровушкин.

— Привычки у тебя, Витенька! — это Фалалеева.

— Да ну, ребята, мура все это! — По Костиному тону Таня поняла, что разговор ему прискучил. Но не так-то просто разговор этот теперь оборвать. Таня взглянула на часы, до конца работы сорок минут, нет, Костю уже не отпустят.

5

Костя — магический человек, магия жеста, слова, голоса. Странно, внешне ни одной яркой краски — водянистые глаза, бесцветные волосы, желтоватое, нездоровое лицо мало спящего человека... И все, что на нем, тоже болотно-неопределенное, серое, зеленое, рябь мелких клеток. Внешне — ничего примечательного... Но едва он начинал говорить, словно ветер приносил вместе с его словами свет неведомой жизни, которая, оказывается, возможна рядом с нами, хотя и заключена в непритязательную, не вызывающую особого уважения оболочку... Цветков казался бы некрасивым, даже безобразным, если бы не эта всякий раз заново поражающая магия, от него исходившая. Может быть, он сознательно вырабатывал ее в себе? Как актера на сцене подсвечивают разноцветными прожекторами, так он сам себя научился подсвечивать изнутри. Обычно Таня быстро попадала под обаяние его разговора, словно он брал ее за руку, как берут в детстве, и она послушно шла вослед, и он открывал дверцу в стене, и за ней все иное — вначале хаос красок, стихов, цитат, воспоминаний, и сопротивляться всему этому напору бесполезно, она уже сломлена, уже не в силах возражать; там, за этой дверцей, — иной воздух, иная высота, знакомые слова и имена соединены по-иному, и ей не разорвать эту круговерть, нет сил крикнуть: «а я думаю иначе»; не успевая думать, Таня успевала только подчиниться ходу его ассоциаций, где к концу путешествия все сходилось, где каждый звук был не случаен и каждый мазок лишь оттенял общую, на глазах рождавшуюся картину...

Тане нередко приходило в голову, что Цветков прежде всего и больше всего актер — актер редкого таланта; наверное, это был его главный дар, невостребованный, томившийся в неволе тех законов научной корректности, которых Костя вынужден был придерживаться, и все-таки побуждавший своего владельца время от времени хватать зрителей за руки и открывать перед ними двери в свой личный театр. Если бы зрителем Кости была одна только Таня! Тогда это еще можно было бы как-то объяснить. Но вот Цветков на минутку заглянул в «Ботсад» и не удержался, устроил спектакль, тончайший, рассчитанный на всех, не всякому актеру удастся такое — увлечь сразу Виктора, Ираиду, Наталью и Коровушкина, а Костя это сделал играючи. Но это была сложная игра, и, может быть, лишь Таня догадывалась, что в каждом его слове был свой бессознательный расчет — он всех задел, всем польстил, всех заставил задуматься. В Косте от природы был заложен тончайший резонатор. Как в корпусе скрипки Страдивари, звук, резонируя в нем, приобретал благородство. И благородство это, изливаясь на слушателей, льстило их самолюбию. Но в той сложной игре был свой секрет — актеры повторяют роли, написанные для них драматургом, Костя, сам себе драматург, в совершенстве владел тайной кассового успеха. Он тонко чувствовал, где этот самый успех искать: на той грани, где науки уже нет или, лучше сказать, еще нет, но есть насущная в ней потребность, в новом шаге, новом направлении, в тех едва различимых непротоптанных тропинках, которые когда-нибудь превратятся в бетонированные шоссе, и по ним будут привычно катить свои рассуждения их далекие потомки-коллеги.

Да! В Косте жил и этот дар, мощно подкреплявший его актерский талант: ему дано было слышать время, век, конец века, когда так ощутимо стало всеобщее разочарование в успехах точных наук, в последние сорок лет не принесших ничего сколько-нибудь фундаментально нового, когда сама наука утомилась от собственной раздробленности, разобщенности накопленного общего знания. Даже у них, в гуманитарном институте, не очень-то знаешь и вникаешь в то, чем заняты коллеги в соседней лаборатории.

Наука, как черная дыра, подумала внезапно Таня, как звезда с очень большой массой, проваливается в себя под силой собственной тяжести — ей уже не справиться с собой, она отчуждается от себя, превращаясь в индустрию. Ей трагически не хватает философского осмысления, синтеза или, возможно, чего-то более простого? Допустим, права на интересную гипотезу, на шаг вперед, сделанный без оглядки на существующие законы. Легкости — вот чего ей не хватает, права оторваться и воспарить над горами залежавшихся фактов не с тем даже, чтобы этими фактами пренебречь или присмотреться с высоты, как их заново перетряхнуть... а просто... права воспарить и помечтать о небудничном. Все так мелко, скрупулезно и буднично в этой самой науке — графики, цифры, частицы... расщепили, разрезали, поковыряли гены, покалечили живую материю, доказали, убедили... А дальше? А зачем? А для чего?

...У Кости была не смелость, нет, смелостью это его свойство Таня бы не назвала, — способность устроить праздник, пир, пиршество духа, внешне оставаясь на почве науки, на самом же деле пренебрегая ее законами. Но всякий раз любой свой спектакль он оформлял тем не менее как научное откровение. Таковы правила игры, иначе нельзя, ибо кто же он, как не человек науки? Он человек науки, но он грациозный человек, думала Таня, слушая голос Цветкова, и тут-то, должно быть, заключалось несовпадение, несовместимость, как теперь говорят...

Огромная, неповоротливая черная дыра, засасывающая в свое бездонное чрево любую жертву, и грациозный человек, пытающийся — какое немыслимое, непосильное с точки зрения разумного единоборство, — играя, подбрасывать ее на ладони...

Все это уже было — только не с наукой, с культурой, всечеловеческой культурой. «Игра в бисер», Герман Гессе, это уже описано: музыка и математика, философия и живопись, Восток и Запад, все связано игрой человеческого ума и воображения, каждый достаточно приобщенный к культуре человек может побывать на духовной трапезе минувших поколений, приобщиться к сплетению вечных созвучий, знаков, чисел, установить свои, единственные связи между жившими и живущими. Игра, очищенная от страстей, от злобы дня, игра для игры, успокоение, очищение, тишина...

Точно так же, подумалось Тане, Цветков пытался играть с наукой, на ее почве, ее фактами, превращая науку в игру. А черная дыра для игры не приспособлена... и получалось, что он играл не в науку и не с наукой, а все с тем же, извечным, тайным, сущим, уверенно погружаясь в глубины чужих душ, которые он при всей своей отрешенности, как ни странно, хорошо чувствовал. Невинный, но многоопытный ловец душ! Даже в этом своем случайном вечернем разговоре Костя осторожно, экономно и точно нажал на нужные пружины. Море, каравелла, белые паруса, манящие дали, которые издревле волнуют людей, — вот чем оказывалась наука! И еще он выбрал для своей каравеллы беспощадный по трудности маршрут — плавание во времени: ты плывешь, и рутина захватывает тебя, и примелькались лица, и, если надоело, с борта не спрыгнешь — утонешь с непривычки, — и не сбросишь надоевших (сбросил, — значит, убийца!). Идут годы, а все кажется, что это ты плывешь, поворачиваешь, направляешь, маневрируешь, хитришь, поджидаешь попутный ветер, чтобы натянуть свои паруса, а в паузах паруса свои подлатываешь, сколько работы! — и снова плывешь. А это плывет время, прихватывая и тебя заодно. И может быть, высшая мудрость заключается в том, чтобы понять, что это оно идет, уходит, исчезает и что прекрасно и само его течение, и ваше с ним слияние, сотворчество, а вовсе не дерзкая, никому до сих пор не удавшаяся попытка одолеть время.

Костя точно выбрал, он мастер. И начал свою игру: придумал кораблик, нашел ручеек, пустил по течению. И все задвигалось в его театре, зашевелилось, зажило своей жизнью, и все замолкли, всем интересно и важно, и нет правил в его игре, нет запретов и ограничений, без которых невозможна наука, — в игре все дозволено.

Таня подумала и о том, что спектакль этот скоро кончится, все разойдутся с приятным чувством, что-то смутное запомнив, и все растворится, канет, забудется в конце концов. Как жаль. Можно ли запечатлеть эти Костины игры в исследование? «Игра в исследование» — неплохое определение, отметила Таня привычно, надо не забыть сказать Косте. Наверное, можно и даже нужно, появился бы какой-то новый жанр, не научно-популярная литература, и не проза, и не философия — эссе особого свойства, где всего понемногу, — книга, составленная из небольших кусков всего — обрывок мысли, сон, воспоминание, телефонный разговор, цитата с комментарием, цвет неба по пути в институт. Не дневник, монтаж. Это модно — литературный монтаж в век монтажа. И назвать как-нибудь вроде «непойманные строки», неважно, Костя сам придумал бы заголовок. Но беда в том, что он не станет писать, не сумеет себя заставить, лень одолеет его, едва усядется за стол: главное-то уже сделано, он сыграл, важна же для него лишь игра, мысль, движение, процесс. Лист бумаги — остановка.

Получалось то, что печалило его покойного учителя профессора Бахтина. Его огорчало, что Костя мало работает, мало пишет для себя, погружен в вечное расхлебывание бесчисленных служебных обязательств. Всю жизнь работавший с утра до ночи, покойный Михаил Михайлович не понимал подобного отношения к науке. Несмотря на их большую близость в течение последних нескольких лет, он так и не догадался, что для Кости игра самодостаточна. Так, во всяком случае, и, наверное, несправедливо, подумала сейчас о Цветкове Таня, и еще она подумала, что в последнее время все чаще бывала к нему несправедлива. Ничего не происходило, Костя ничуть не изменился, все то же, но это «все то же» Таню все больше раздражало. Но если вернуться к отношениям Кости с Бахтиным, то тут все просто: грациозный человек, Цветков тянулся к грациозным работам Михаила Михайловича. Костя так боялся в науке тяжеловесности, так не любил тягостной необходимости в каждой статье все объяснять и выстраивать сызнова, обзорно поминать прошлое, с опаской не заглядывать в будущее — ему важно было выплеснуться сразу, немедленно, артистично! А дальше... дальше становилось неинтересно. Бахтин ничего не боялся, всех и вся поминал, тянул за собой хвост традиций, попутно их отважно разрушая, и работы его были веселы, грациозны и новаторски, поскольку просто и достойно открывали истины о человеке. О легкости Бахтин не заботился, и она у него получалась — сама собой. Бедный Костя! Может быть, он слишком заботился? Может быть, он сковывал себя законами, себе поставленными? Может быть, вместо того чтобы осуждать, Тане следовало давно вмешаться — записывать за ним, усаживать за стол, заставлять заканчивать недовершенное... Десять лет, самых ярких, годы ее ученичества у Цветкова, упущены, какая жалость! Сколько прекрасных книг могло за это время родиться!

— Итоги? — слышен между тем Костин уставший голос. — Слияние экипажа в завершении и крушении. В завершении ничего интересного, а вот в крушении...

В полутьме было видно, что Ираида слушала, грустно улыбаясь: она никогда не занималась массовыми коммуникациями, ничего в их теории не понимала, но понимала очень ясно, что наука — ремесло и излагать ее должно труднопроизносимыми словами, Ираида не привыкла, чтобы наука объясняла ей ее самое, но она живой человек, и ей тоже хотелось, чтобы ей ее объяснили, пусть даже Костя. Цветков — новая «популяция», хотя и профессор; пожалуй, он так же непонятен ей, как Коровушкин, но только к Коровушкину возможно было относиться сверху вниз, с Цветковым же Ираида чувствовала себя неуверенно: в Цветкове она не могла разобраться, хотя он, так Ираиде втайне от самой себя казалось, догадался о чем-то таком, о чем так и не сумела догадаться сама Ираида. Ираида всегда внимательно слушала Костю, при этом она старалась запомнить все про запас, чтобы потом, на покое, обдумать, попытаться понять — чтобы не отстать безнадежно. От чего не отстать? Вот этого Ираида как раз не знала.

— В крушении, — продолжал Цветков, — это любимые состояния, описываемые экзистенциалистами: ужас, тоска, одиночество, смерть, — но я не об этом. Крушение — это двое на необитаемом острове, Робинзон и Пятница, двое на тонущей лодке, в горящем доме. Каравелла гибнет. В этот момент люди обращаются к глубинным мотивам, приведшим их в эту каравеллу, видят всю их низменность, пустоту, случайность, молния озаряет то, что вскоре будет отнято, — прожитую жизнь. Низменность, бренность и вместе с тем неразъемность того, что их ожидает перед лицом смерти... коммуникация в борьбе и коммуникация в крушении — принципиально разные вещи... Коммуникация в борьбе — по всему телу разлита интенция победы, интенция на уровне древних темных вод, из которых мы вышли.

Вот уж кто наслаждался в той комнате всеми этими красивыми словами, так это наверняка Коровушкин. Даже бороду свою, наверное, перестал теребить — весь сплошной восторг. И жаль, Сашка теперь еще больше укрепится в мысли, что наука и есть вот эти занимательные кулуарные разговоры, невдомек ему, что здесь происходит сейчас на самом деле.

Наталья расслабленно слушает — как сказку, как песенку, как то, чем ей непозволительно и недопустимо заниматься. Она любит Цветкова сострадательной, жалостливой любовью, глубоко убежденная, что от хорошей жизни так не заговоришь. «Он у тебя отключенный, — говорит она Тане о Цветкове, — не то что Денисов. Денисов на земле живет». Наталья даже отдаленно не догадывалась, сколько трудностей рождало столь категорически ею определяемое отличие Денисова от Цветкова. Костины застольные беседы, блеск эрудиции — это Денисов от Цветкова согласен терпеть. Но когда Цветков у них в доме заговаривал о науке... тут Денисов приходил в тихое бешенство. Он бы спросил потом Таню, если бы все это пришлось ему выслушать: «Тебе не надоела Костина хренота?», а Таня уклонилась бы от оценок, считая для себя невозможным делиться с мужем сомнениями, ее посещавшими. А Денисов от ее уклончивости еще больше бы вознегодовал, неправильно ее истолковывая. «Это все мыльные пузыри, — кричал бы он Тане, когда они остались одни, и кончик его носа заметно побелел бы от волнения, — это не наука, разговорчики одни, сопли, это не доказательно, наконец, уволь, не хочу слушать», — Денисов бы возмущался, а Таня продолжала бы молчать.

— Одержимость, одержание, теория двойного бытия, — Костя все говорил и говорил, сумерки сгущались все плотнее, и никто не торопился разойтись по домам, хотя давно пора уходить.

«Ощущение счастья есть ощущение укомплектованности своего экипажа».

И все-таки их каравелла плывет, и никто на ее борту не лишний: и Ираида с печальным, разъехавшимся лицом увядшей красавицы, и Коровушкин Александр, забывший о своем неотстрелянном охотничьем участке, и в Викторе что-то ранимое, вполне человечное пробудилось... и даже Фалалеева притихла.

«Тебе не надоела эта хренота?»

«Надоела».

Но их каравелла плывет, вот в чем Костина тайна. И Таня, что бы она там ни думала, плывет вместе с ними.

Все плывущее вызывает неприязнь у тех, кто остается на берегу...