"Время, Люди, Власть. Воспоминания. Книга 1. Часть 2" - читать интересную книгу автора (Хрущев Никита Сергеевич)

СТАЛИНГРАДСКИЙ ПОВОРОТ

Перед началом нашего контрнаступления настроение у нас резко поднялось. Мы распрощались, пожелали друг другу успеха и разъехались. Я сел в машину с Поповым, Василевский поехал к Толбухину. Добрались мы к рассвету. Дороги были хорошие, ровные. Степь. Путь был нам знаком, и мы мчались на большой скорости. Приехали к Труфанову[139]. Все было готово, строго расписано, люди находились на местах, каждая часть получила свою задачу. Следовало только выждать время, которое намечено для начала операции, и потом начинать. Мы решили ограничиться артиллерийской подготовкой. Авиацию использовать не могли, потому что утром стояли густые туманы и летать было невозможно. Мы боялись, что авиация разбомбит наши же войска. Для нас было, конечно, большим уроном, что не смогли нанести авиационный удар по переднему краю противника. Это еще больше дезорганизовало бы его, создало панику в румынских войсках[140] и облегчило задачу прорыва их линии обороны. Но не возникло такой возможности. Однако мы считали, что и артиллерией сможем способствовать прорыву линии обороны, потом тотчас введем в прорыв танковые войска, а за танками, когда они развернутся, пустим кавалерию - бросим кавалерийский корпус по тылам противника, чтобы дезорганизовать его тылы. Наступило 20 ноября. Мы с командующим армией сидели на его командном пункте.

Все было подготовлено. Артиллерия, как говорится, на взводе; пехота, механизированный корпус и кавалерийский корпус заняли позиции. Вот дан сигнал ракетой, и артиллерия открыла огонь. У меня создалось впечатление, что земля загудела. Мы вели очень интенсивный огонь. Но не помню сейчас, сколько у нас стояло орудий на один километр линии фронта. Позже, когда вели бои под Киевом, мы поставили на главном направлении более 300 стволов на километр. Потом и это количество было превзойдено. Тут и наполовину не было. Но по тому времени считалось, что много, что это большая артиллерийская мощь. И действительно, противник был дезорганизован. Кончили артподготовку и приказали пехоте занять окопы противника. Пехота, сейчас же начав продвигаться, особого сопротивления со стороны румынских войск не встретила. Румыны занимали там довольно выгодные позиции. Во-первых, они своевременно окопались. Во-вторых, находились на возвышенности. Небольшая, но все-таки возвышенность, так что они лучше нас просматривали местность перед передним краем, нашим же войскам нужно было преодолеть подъем, чтобы занять их позиции.

Выгода по рельефу была на стороне противника, и он имел возможность выбора, когда возводил оборону. Наши войска ворвались в окопы и повели рукопашный бой. Противник отходил. Мы приказали Вольскому[141] вводить механизированный корпус в прорыв. Ждем, а танков все нет да нет. Мы стали уже волноваться. Как же? Мы ведь теряем время. Враг может сорганизоваться и построить новую оборону на каком-то удалении в тылу, оставив передний край. Мы предполагали, что у него имеются там заранее оборудованные позиции. А танков нет. Что такое? Уже рассвело. Солнце взошло. Его самого не видно, потому что стоял туман, но все предвещало, что туман скоро рассеется. А механизированный корпус никак не может войти в прорыв! Мы с Поповым[142] решили: сядем на машину и поедем к Вольскому. Мы знали, где он находился. Проедем по его бригадам и буквально, как говорится, будем подталкивать их в спину или в другое место, чтобы ускорить выступление.

Когда мы с Поповым приехали в расположение танковых войск, то их организация произвела на меня неприятное впечатление, такой там был базар. Все хорошо видно, в поле ни кустика, и танки, и автомашины, и люди в открытую. Нам повезло, что стояла нелетная погода и самолеты врага не поднялись в воздух. Если бы авиация противника летала, то я не знаю, что бы она нам наделала в танковом корпусе, а уж о кавалерии и говорить нечего. Конечно, противник не сорвал бы наше наступление и задача все равно была бы решена, но урон он нанес бы нам немалый. Там была просто Сорочинская ярмарка, базар какой-то. Ведь коня и обоз не зароешь в землю, все в чистом поле. Картина была, я бы сказал, ужасная. Вольский все еще возился с командирами бригад, ставя им задачу. Мы начали его торопить пора кончать, задачи следовало поставить раньше. Разъехались мы по частям, стали выталкивать в наступление механизированный корпус. Я тогда считал, что это недосмотр Вольского, что он не подготовил своих командиров бригад. Позже я понял, что там, видимо, дело заключалось в другом, комбриги были проинструктированы, и каждый командир получил свою задачу вовремя. Такое потом наблюдалось не только у Вольского, а и у других командиров танковых войск.

Они нарочно медлили, выжидая, когда пехота расчистит путь, чтобы им не подставлять танки под огонь и не терять их при прорыве. Ждали, чтобы был развернут прорыв и легче было бы войти в него танковым войскам. К сожалению, такие рассуждения я потом слышал часто, да и не только слышал, а и сталкивался с ними у многих танкистов. Не буду называть фамилии. Сейчас эти люди занимают довольно высокое положение. Они прекрасно воевали и хорошо закончили войну. Но за многими мною замечался этот грех. Наконец, Вольский сдвинулся. А мы все ездили по полю, по его базару. Солнце стало пробиваться сквозь серость, туман рассеивался и поднимался. Смотрю, летают два самолета над передним краем противника и бомбят его. Я говорю: "Смотри, товарищ Попов, что же это такое? Чьи это самолеты? Вроде как наши. Да ведь там сейчас нет противника, он выбит, как же так? Может быть, это противник бомбит наши войска?" Мне было непонятно, Попову тоже. Конечно, в общем и целом мы радовались. Хорошее было настроение, что наша берет! Мы передний край прорвали, пошла в дело пехота. Но нас беспокоили эти два самолета. Потом, смотрим, эти самолеты поворачивают в нашем направлении и летят на бреющем полете над этим базаром, над танками и лошадьми.

А все открыто, как на ладони. Вот самолеты заметили наш виллис и летят прямо на него. Вроде бы Ваши самолеты? Попов: "Давайте-ка выскочим, разбежимся и заляжем. А то черт его знает, что получится". Выскочили из виллиса, он в одну сторону, а я в другую. Самолеты прострочили по нам из пулеметов. Попов потом говорил, что очередь близко легла от него. Около меня тоже, но не в непосредственной близости, потому что я не слышал чмоканья пуль о землю. Улетели самолеты. Я говорю: "Все-таки наши. Почему же они нас обстреляли? Как они могли спутать? Этот район обозначен на всех картах, какими могли пользоваться наши летчики, район сосредоточения танковых войск и кавалерии для броска в прорыв". Вытолкнули мы корпус вперед и вернулись на командный пункт к Труфанову. Там он нас уже порадовал первыми пленными. Сперва захватили десятка два, потом их стало больше. Среди пленных, помню, был один с фамилией Чайковский, русский, как он сказал мне, из Кишинева. Еще один пленный - очень интересный румын. Я его допрашивал. Из него ничего не надо было выжимать. Он сам понимал, насколько ложно положение румынских войск, понимал, что война идет не в интересах Румынии, а в интересах Германии, что Антонеску принес свою страну в жертву немцам.

Мне его не приходилось пропагандировать. Он сказал, что он сын священника и что его настроения не только лично его, такие же настроения присущи многим командирам, с которыми ему приходилось общаться. Я ему: "Вы, может быть, согласитесь написать тогда листовку или письма к этим командирам, чтобы они отказались от сопротивления советским войскам, сдались бы в плен и помогли тем самым и Румынии в борьбе против общего врага, против Гитлера?". "Да, охотно соглашусь. Дайте мне бумагу, и я это сделаю". Чайковский же по части листовок меня не интересовал. Он ведь был русский, так что фамилия Чайковский не произведет на румын впечатления, если он даже станет призывать их сдаваться в плен. А вот коренной румын, офицер румынской армии, кажется, ротой командовал, сын священника. Все это на румын, особенно на верующих людей, могло произвести впечатление. А Чайковскому я говорю: "Как же вы позорите такую громкую фамилию?". "Да я, - отвечает, - понимаю, я знаю принадлежность фамилии, которую ношу. Но и вы поймите: не только я, а и другие русские были мобилизованы. Мы воевать не хотели. Свидетельство этому - мы у вас в плену в первые же часы боев. Это само гласит о том, что я не хотел воевать и при первой возможности сделал все, чтобы сдаться в плен. Другие действуют так же". Потом пленные поступили в распоряжение разведки, а мы пошли в войска.

Надо было не только продвигаться вперед, но и сделать все, чтобы ускорить продвижение. Нас прежде всего интересовали подвижные войска Вольского, и мы снова поехали туда. Теперь рассказывать по дням, в хронологическом порядке, что происходило (думаю, каждый понимает мое положение), невозможно. Я помню сейчас только общую картину или отдельные яркие события. Вольский двинул танки. Сопротивление противником оказывалось слабое. Можно сказать, что вообще не было организованного сопротивления. На участке, где действовали наши главные силы, Вольский взял много пленных, много у врага было и убитых, очень много. Мы предупреждали Вольского, чтобы ни в коем случае не допускалось какого-либо насилия по отношению к пленным. Во-первых, это аморально. Во-вторых, опасно, потому что враг использует это против нас в своей агитации: советским войскам нельзя сдаваться в плен, они расстреливают пленных! Однако, когда мы стали продвигаться, я увидел много больших групп расстрелянных. Рядом стоят наши люди. И я сказал Вольскому: "Странное дело. Я наблюдал такую картину, что лежат расстрелянные". - "Нет, - говорит, - все убитые в бою". Я не исключаю того, что, может быть, кое-где имело место нарушение нашей директивы под влиянием ненависти и озлобленности. Причины того были очень большие, и у каждого нашего бойца.

Мы, отступая, видели, что оставляем врагу. К тому же располагали сведениями, как свирепствует враг на территории, которую занял. На Советской Украине, на территории РСФСР, Белоруссии и на Северном Кавказе - всюду, где появлялся враг, он беспощадно уничтожал всех "ненужных" и не признавал никаких моральных факторов. Гитлер издевался над этими факторами, победителю все было дозволено! Надо уничтожить русских, деморализовать их, запугать. Это наши солдаты знали. И если где-то были допущены злоупотребления и нарушения приказа, то, как говорится, пусть будет прощено этим людям. Тут не проявилось какое-то органическое свойство наших людей. Это был результат навязанной нам войны, которая обострила человеческие чувства. Все это, конечно, понятно людям, которые воевали и хотят с точным пониманием отнестись к акциям, которые иной раз применялись в те дни. Приходят мне на память и какие-то забавные случаи. Как и во всякой трагедии, так и в ходе войны тоже происходили комические явления. Помню, раз после проведенного наступления мы ехали поздно ночью. Степь. Дорог нет. Ездить было опасно, потому что всегда можно было наткнуться на шальную мину, закопанную в неожиданном месте. Вот едем мы и не уверены, что в правильном направлении. Нет никаких ориентиров, ни кустиков, ни населенного пункта.

Голая степь. Ориентироваться надо по звездам. Но по звездам воевать даже в степи невозможно. Видим, мерцает какой-то огонек. Сейчас же взяли направление на этот огонек на своих виллисах. Выскакивает из машины Попов. Он был человек с жизнерадостным характером и хохочет во все легкие: "Товарищ Хрущев, идите сюда, взгляните, живых чертей увидите". Я вышел из виллиса, подошел. Сидят наши солдаты, развели небольшой костер. Большой костер там не разведешь, нет дров. Они все, что могло гореть, собрали в степи. Достали где-то воду и кипятят чай, склонившись над костром. Закоптились - просто страх. У них только, как у негров, сверкают зубы и глаза. Действительно, черти, да еще ночью! А молодые парни улыбаются, видят, к ним приехали генералы. Я тогда не имел еще воинского звания, но был в военной форме. Они-то сразу увидели, что приехала какая-то военная "шишка". Мы расспросили их. Что-то у них сломалось в машине, не то горючее кончилось. "Вот, ждем, когда нам помогут". Это были артиллеристы противотанковых орудий - одной или двух пушек. Мы с ними слегка пошутили. Нам же они что-либо толковое сказать не могли, сами не знали событий, ответили лишь, из какой они воинской части.

На следующий день мы опять разъезжали по фронту и натолкнулись на другую забавную картину. Я о ней много раз рассказывал Сталину. Трясется арба. Сидят человек пять-шесть румынских солдат, один погоняет лошадей. Едут на восток. Попов спрашивает: "Куда едете? Кто такие?". Один румынский солдат сует нам записку в руки, Попов взял и читает: "При сем следует столько-то румынских солдат, лошадей и арба. Едут на восток, к Волге, для сдачи в плен". И подпись: лейтенант такой-то. Мы посмеялись. Румыны смотрят, что мы настроены не злобно, и тоже приободрились. Попов вернул им записку и сказал: "Езжайте в том же направлении, в каком едете". Они, конечно, ничего не поняли. Тогда он махнул рукой в направлении Волги, и они поехали в плен, а мы поехали к линии фронта. Приехали мы в Плодовитое. Это село. Там всюду такие интересные, жизнеутверждающие названия населенных пунктов. Видимо, когда шло заселение этих степных, полупустынных земель, люди, которые приезжали, давали новым местам красивые названия. Подходит к нам лейтенант и обращается ко мне: "Хочу спросить, что мне делать с пленными?" - "А сколько у вас пленных?". - "Человек триста". "А где они?". - "А вот здесь недалеко". Мы с Поповым пошли туда. Видим, стоит огромная толпа пленных. Мы стали их расспрашивать через переводчика. В это же время подъезжает на коне еще один лейтенант: "Разрешите обратиться? Что мне делать и куда направить пленных?" "Сколько их у вас?" - "Тысячи три, наверное". Где же эти пленные?" - "Вон там, за церковью".

Подъехали. Там растянулась огромная их шеренга, придерживаясь какого-то расчетного порядка. Лейтенант докладывает, что здесь находится полк полного состава румынской артиллерии большого калибра. Он сдался в плен во главе с командиром полка. Я подумал: черт его знает, целый артиллерийский полк оказался в нашем тылу, он может наделать нам неприятностей. Говорю: "Скомандуйте, чтобы все офицеры вышли вперед. Надо офицеров отделить от солдат и отдельно увести их в глубь страны, на приемный пункт. В поле лежит очень много оружия, от стрелкового до пушек. Они могут наделать нам неприятностей, имея готовые артиллерийские расчеты". В тылу ведь у нас там ничего не было. Вышли вперед их офицеры. Командира полка лейтенант пригласил подойти к нам. Подошел человек солидного возраста и доложил спокойно: "Я командир полка. Даже чехлы не приказал снять с орудий, не вел огня и решил сдаться в плен с полком в полном составе и при полном вооружении. Вот я вам и сдаю все: и офицеров, и солдат, и артиллерию". Я говорю ему: "Господин полковник, а вы не согласились бы обратиться с воззванием к румынским солдатам и офицерам, чтобы они прекратили сопротивление и сдавались в плен? Если вы сами так сделали, то понимаете правильно, что война против нас навязана вам Гитлером. Вы не хотите ее вести и для себя ее уже закончили. Так помогите и тем, кто еще находится по ту сторону линии фронта, пусть они последуют вашему примеру". Он отвечает: "Охотно! Дайте возможность, я напишу письмо". Потом я, расспрашивая его, сказал ему об офицере, с которым беседовал раньше и который написал подобную же листовку. Он, оказывается, знал этого офицера. В своей листовке тот офицер, как я узнал потом, адресовался как раз к этому полковнику. Действительно, когда я читал листовку того офицера, сына попа, с которым беседовал раньше, он обращался именно к этому полковнику: "Не воюйте вы против своей совести! Я знаю ваше настроение. Надо кончать войну!". Когда я вернулся в штаб, мне ту листовку дали, чтобы я приказал ее напечатать. Но потребности в ней уже не было: часть, к которой она адресовалась, сдалась и оказалась у нас в плену. Мы указали, чтобы румынских офицеров увели отдельно, а солдат отдельно. Операция же продолжалась успешно.

Наши войска продвигались вперед, и мы буквально наслаждались плодами первых больших побед. Трудно передать словами, какая тогда была радость и как мы ликовали. Впервые за войну на нашем направлении мы успешно прорвали вражеский фронт и развиваем наступление, разгромив все, что стояло перед нами, и почти не встречая сопротивления. Правда, мы понимали, что перед нами находятся не немцы, а румыны. Они были нестойки, потому что знали, что эта война не отвечает интересам Румынии. Но все-таки это был враг. Имелись, как говорится, румыны - и румыны. Уже совершенно другие. Мы-то ведь знали, как они наступали, как издевались над мирными жителями, убивали наших людей. Они пришли вместе с гитлеровскими войсками и тоже допускали зверства по отношению к советским воинам. Поэтому надо правильно понимать наше ликование, радость наших солдат и офицеров, которые просто сияли. Не помню, на какой день наступления, третий или четвертый, мы завершили боевые действия и решили задачу, которая стояла перед нами. Наши танковые войска дошли до Советского, вышли к Дону, а войска Ватутина спустились по Дону к Калачу. Там у нас должна была состояться встреча, и мы с Поповым приехали туда. Я говорю тут неточно. Другие генералы, которые участвовали в этой операции, в своих воспоминаниях точнее, потому что они, когда писали, пользовались материалами Генерального штаба, официальными документами, по которым можно восстановить все во времени, как конкретно развивались события. У меня нет такой возможности. Итак, мы с Поповым приехали к командиру танкового корпуса войск Юго-Западного фронта. Командовал им знакомый мне генерал Кравченко[143]. Я потом не раз встречался с ним и во время, и после войны. Сейчас он умер. А ведь был здоровый такой, крепкий мужчина. Казалось, ему и износа нет, а он умер. Действовал же он тогда хорошо. Когда мы зашли в помещение, которое он занимал, он сказал, что плохо себя чувствует, болен. Грипп, что ли, у него был, но он переносил болезнь на ногах.

Мы поздравили друг друга и вместе порадовались, что наши фронты сомкнулись. Вот и первая встреча! Кравченко предложил: "За радость нашей встречи давайте разопьем бутылку шампанского. У меня есть трофейное, французское". - "Ну, давайте". Открыли шампанское, выпили по бокалу и больше ничего не пили, не потому, что не хотели, а потому, что отсутствовали иные "средства", кроме этой единственной бутылки шампанского, чтобы отпраздновать соединение войск Сталинградского и Юго-Западного фронтов. Кравченко обратился ко мне: "Товарищ Хрущев, примите от меня подарок на память о встрече, немецкий кортик. Правда, он со свастикой, но свастика эта теперь побита. Этот сувенир будет напоминать о нашей встрече". Говорю: "Хорошо, я возьму. У меня есть маленький сын Сережа, я ему перешлю. Это будет вещественное доказательство того, что Ваши войска бьют немцев, и к тому же хороший подарок". Мы недолго побыли у Кравченко, проинформировали друг друга о положении дел. Положение было хорошим. Мы не чувствовали какой-нибудь вражеской угрозы, разгромили каждый своего противника и не знали, что враг еще подтянет и с чем мы встретимся. Но это уже потом. А в данном случае мы блестяще выполнили свою задачу. Кравченко сказал, что он, как говорится, промаршировал по правому берегу Дона и не встретил большого сопротивления. Тылы у противника - довольно жидкие и войсками не обеспечены. Мы радовались успеху. Когда задумывалась операция, мы в своем письме к Сталину излагали план осторожно, предполагали, что есть лишь возможность провести такую операцию, но нам неизвестны ни наши резервы, если Ставка ими располагает, ни то, что у противника пустота на этом направлении. Если в основу операции положили и не наши рекомендации, то во всяком случае они не противоречили осуществленному замыслу и тем предложениям, которые, возможно, были сделаны другими командующими.

Главное заключалось не в том, кто первый сказал "а", а в том, что решена задача, поставленная перед нами. Враг разгромлен и окружены немецкие войска в Сталинграде. Теперь надо удержать их там и тоже разгромить. Потом мы встретились с трудностями. Об этих трудностях я говорил Жукову, когда он приезжал к нам и докладывал соображения Ставки по плану операции. Я ему тогда сказал, что свою задачу мы решить можем, потому что чувствуется, что тут у противника слабое место. А вот удержать окруженные войска, если вы не усилите нас, мы своими силами не сможем: враг нас раздавит и выскочит из Сталинграда. Я уже рассказал, как Жуков мне ответил: пусть враг катится туда-то, мол, из Сталинграда, уже это будет большая победа - отбросить немцев от Волги. Я соглашался с Жуковым, но хотелось большего. Впрочем, думаю, что здесь у нас разногласий не могло быть: у Жукова было то же желание. Но теперь встала задача удержать и разгромить врага. И в тот вечер мы с Поповым решили вернуться не в штаб 51-й армии, а в штаб Толбухина. Он находился поближе к Советскому. К тому же у 51-й армии задача была решена, войска противника разгромлены, многие взяты в плен и впереди не маячило непосредственной опасности. А в Сталинграде находились главные силы противника. Теперь основным направлением становилось толбухинское, то есть не 51-й, а 57-й армии, самой слабенькой из всех на Сталинградском фронте, самой малочисленной. Поэтому мы и решили поехать к Толбухину и там проинформироваться обстоятельнее. Уже в пути узнали, что Толбухин перенес командный пункт в балку возле Наримана, ближе к Дону.

Поехали туда. Стояла осенняя южная ночь. Хоть глаз коли, никаких ориентиров. Мы стали искать эту балку, помотались какое-то время. Я высказал Попову сомнение: "Маркиан Михайлович, по-моему, мы балку сейчас не найдем, бездорожье, мы там не были, ориентиров не знаем, попасть туда очень трудно". А он бодро отвечает: "Ну, что вы, товарищ Хрущев, для генерала главное иметь карту, компас и спидометр, чтобы отсчитывать путь, пройденный машинами. Найдем!". Стали мы искать. Позднее этот случай превратился в анекдот. Я много раз потом вспоминал его, когда встречался с Поповым. Он тоже улыбался... Только двинулись в путь, как наткнулись на два обнаженных трупа немецких солдат. Ночью они хорошо видны. Отъехали подальше, лежит труп серой лошади. Это еще не ориентир. А вот и немецкие указатели. Читаем надписи. У Попова были два адъютанта, и один из них знал немецкий язык. А что толку? Куда бы мы ни поехали, всякий раз возвращались к тем же трупам. Просто заколдованное место какое-то! Без конца встречаем трупы двух голых солдат и серой лошади. Что за наваждение? Как по Гоголю! Нечистая сила водит нас вокруг этого места. Наконец, слышим, разговор. Кто-то едет. Мы тоже подали голос. Приблизилась машина. Вышел из нее человек и говорит: "Я полковник, командую такой-то танковой частью". Он узнал меня и спросил: "Куда же вы едете?". "Мы едем в балку Наримана". - "Товарищ Хрущев, не найдете вы балку Наримана. Степь ведь. Да и зачем вам ездить? Вон передний край, видно, как взвиваются немецкие ракеты (немцы очень сильно освещали свой передний край). Тут можно напороться и на мины. Я предлагаю вам, поедем вместе. Я еду в расположение 57-й армии, знаю дорогу и вас проведу. Я еду в лазарет, ранен в руку, сначала крепился, а сейчас чувствую, что рана начинает беспокоить. Боюсь, как бы не было загноения. Хочу, чтобы там квалифицированно сделали перевязку и все, что нужно, с раной". Я согласился, но Попов говорит: "Нет, мы все-таки поищем сами". Распрощались, поехали. Опять слышим говор. Подъезжает автомобиль, мы остановились, вышли из своей машины.

Оказалось, что это ехал представитель Ставки, генерал, который занимался связью. Он говорит: "Я еду в штаб Толбухина на Волгу. Мне тоже нужно в балку Наримана, но я туда сейчас не поеду, потому что не найду ее, и вы тоже не найдете. Поехали вместе?". Мы опять отказались. Надеялись, что найдем эту балку. Опять мы стали искать и все время кружили возле этих трупов. Кажется, что уже далеко отъехали в каком-то направлении, а потом вдруг выясняется, что где-то "закруглились" и вновь попали на то же место: два трупа лежат и серая лошадь. Я дрожал от холода в бурке, Попов тоже. Чаша нашего терпения переполнилась. Подъехали мы в какому-то перекрестку, увидели несколько указателей на немецком языке. Офицер подбежал к ним, начал переводить с немецкого языка, куда эти указатели показывают. Попов замерз, как говорится, зуб на зуб не попадал. Кричит адъютанту: "Тащи его сюда". Тот сорвал указатель и притащил. Я говорю: "Ну, прочитать-то, что написано, он тебе прочитал. А какое указатель показывает направление, неизвестно. Он же его сорвал со столба". "Да, - согласился Попов, - видимо, мы балку Наримана этой ночью не найдем. Давай, поедем в штаб на Волгу". А где расположен штаб, мы хорошо знали. Солдаты говорят, что к фронту лошадь еле плетется, а от фронта - бежит. У нас-то было не совсем такое положение. Мы искали тоже штаб, но полевой. А более солидно оборудованный штаб армии был у Толбухина на Волге. Теперь мы предвкушали, как замерзшие по приезде воспользуемся баней. Толбухин любил баню, и бани у него были хорошие.

Когда приехали на Волгу, мне генерал Попов говорит: "Ну, товарищ Хрущев, я думаю, что вы никогда не забудете, как мы с Вами блуждали, запомните на всю жизнь эти трупы немецких солдат, труп серой лошади и наши приключения, поиск направления с использованием карты, спидометра и часов". "Да, - говорю я, - такое запомнится надолго". Так закончилось наше приключение, когда мы на радостях возвращались от генерала Кравченко. Разгром противника, соединение наших фронтов, завершение окружения Сталинградской группировки немцев: было чему радоваться. Эту радость мы выстрадали всем ходом войны, жутким отступлением, былыми поражениями, другими огорчениями. Донской фронт, которым командовал Рокоссовский, тоже выполнил свою задачу. Я ничего тут о нем не говорю потому, что конкретно не помню, какая в целом задача стояла перед ним. Таким образом, с севера теперь обеспечивал позиции против немецких войск Донской фронт. Сталинградский фронт должен был направить основные свои силы на юг, чтобы укрепить там оборону на случай вражеского прорыва. Мы уже поняли, что раз окруженные войска не пытаются вырваться из кольца, значит есть указание из Берлина не оставлять Сталинграда, а ждать, когда придет помощь и будет восстановлено прежнее положение.

По действиям противника мы понимали, что им принято именно такое решение. Следовательно, нужно ожидать его удара с юга и с запада. Но с запада то, что могло сюда прийти, находилось за Доном. Задача удержать эти силы ложилась на плечи Юго-Западного фронта под командованием Ватутина. Нашей обязанностью было прикрыться с юга, чтобы войска, брошенные отсюда на помощь Паулюсу, не смогли прорваться. Донской же фронт Рокоссовского при нашем участии держал кольцо окружения. На участке в направлении Котельниковского действовали 51-я армия, кавалерийский корпус Шапкина, механизированный корпус Вольского и другие соединения. Я несколько раз выезжал в эту группу войск, потому что там сложилась тяжелая обстановка. Мы знали по данным разведки, что немецкий генерал-фельдмаршал Манштейн командует группой войск, которая движется на освобождение окруженной нами группировки[144]. Он начал теснить нас. Его войска находились уже примерно в 50 км от переднего края войск Паулюса. Штаб армии Толбухина, где я находился больше всего (при штабе фронта я бывал тогда мало), расположился в Верхне-Царицынском, как раз посередине между войсками Манштейна, дошедшими до р.Мышковы, и войсками Паулюса. В первые дни после окружения Паулюса у Толбухина было настолько мало сил, что возник совершенно обнаженный участок фронта в шесть или семь километров. Там вообще ничего не было. Но в результате директивы, которая была дана Гитлером и обрекала окруженные войска на бездействие, на ожидание помощи, противник упустил возможность прорыва. Если Паулюс, как он того хотел, ударил бы на юг, то он, безусловно, имел возможность прорваться.

Удержать Паулюса мы бы не смогли. Однако, как говорится, не было счастья, да глупость Гитлера помогла. Он обрек на бездействие группировку Паулюса, сильную и вооружением, и численностью войск. Она сидела и ждала, а в это время нами принимались меры по уплотнению кольца. Вскоре после завершения окружения было решено попытаться прорвать линию обороны окруженных и разгромить их. Сил у нас недоставало, а желание было большое. Поэтому мы попытались это осуществить дивизиями Толбухина, придав ему какое-то усиление. В районе р.Червленная, на довольно пересеченной местности, мы и хотели прорвать оборону Паулюса. Мы с Поповым выехали на командный пункт к Толбухину. Расположен он был очень удобно: оттуда буквально все было видно, как на ладони. Возвышенность, внизу балка и опять подъем. Мы перед противником - как на ладони, и противник - тоже как на ладони. Я даже видел, как какой-то немецкий солдат шел по полю и вдруг исчез, видимо, в каком-то убежище. На этом направлении мы поставили танки. Не помню сейчас, кто командовал этими танками. Танасчишин, командир 13-го мехкорпуса, к тому времени был выведен на отдых и пополнение, мехкорпус Вольского находился на юге, у Котельниковского. Мы использовали все наши возможности, но бой успеха для нас не имел. И к концу дня мы увидели, что не сможем назавтра продолжать такой интенсивный бой и сломить сопротивление противника. Он имел тут и танки, и сильную артиллерию. Самолеты, правда, с его стороны не действовали. С нашей стороны действовали истребители, но в небольшом количестве. Какую-то реальную помощь наземным войскам они оказать не могли. С наступлением темноты мы прекратили атаки, тем более что понесли потери, особенно в танках.

У нас было очень мало танков. Если соотнести потери с количеством танков, которые мы имели, то потери были ощутимые. И все же мы не теряли надежды прорвать оборону врага и ворваться в расположение войск Паулюса. Мы считали, что каждый новый день истощает силы противника, ослабляет его физически, ведь питание в окружении было недостаточным, хотя конкретных таких сведений у нас не имелось. Мы просто рассчитывали так, и, как теперь видно из опубликованных материалов о Паулюсе, так и было в действительности. Нами была предпринята вторая попытка прорыва. Она тоже не привела к успеху. Помню такой эпизод. Мы находились на командном пункте - в углублении, прикрытом одним накатом и замаскированном земляною насыпью. Там сидел командующий армией Толбухин и мы с Поповым как представители фронта. Вдруг мы увидели самолет, который снижался в нашем направлении. Мы уже приготовились к тому, что он упадет прямо на командный пункт и разрушит все, что тут было. Чей же самолет? Трудно было разобраться. В конце концов, самолет приземлился (сейчас даже как-то не верится) метрах в 10, а может и меньше, от командного пункта. Это объяснялось не мастерством летчика, а было просто случаем. Бывают такие невероятные случаи и, на войне, и на охоте. Вышел я из укрытия. Самолет оказался советским. Летчик сидел в кабине, но находился в состоянии шока. Его стали вытаскивать, и тут он пришел в себя. Его отправили в госпиталь, а самолет здесь и остался. Я вернулся в землянку. А когда спустя некоторое время вышел, самолет был уже ограблен. Это "наши" поработали. Сняли все, что имело ценность для солдата: часы, стекла и пр. Потом изготовляли всяческие поделки и финтифлюшки. Солдаты всему находили применение.

Я удивлялся тогда и возмущался. Самолет еще можно было восстановить! Я был очень удручен таким отношением к военному имуществу, но никто другой особого внимания на это не обратил. С наступлением сумерек мы наблюдали, как немецкие транспортные самолеты летели с грузами для войск Паулюса. Они летели волнами, как на параде. Работала наша зенитная артиллерия, но с очень низким коэффициентом попадания. В первый день на нашем участке было сбито только два вражеских самолета, на второй день тоже сбили очень мало. Когда мы допрашивали пленных, меня интересовало, что туда возят, какие грузы? Питание ли для солдат? Вооружение? Горючее? Боеприпасы? Как выяснилось, подвозили всего понемногу. Потом, когда наши войска продвинулись дальше в глубь кольца, самолеты не могли садиться и сбрасывали свои грузы на парашютах. Но это было уже значительно позже. Таким образом, первые наши усилия по ликвидации окруженной группировки не принесли успеха. Генерал Шумилов, командующий 64-й армией[145], на своем направлении имел задачу наступать с юга. Там все было разрушено. Вот нам доносит Шумилов, что его войска заняли такой-то пункт. Мы его поздравили. Потом подумали, обменялись мнениями с Еременко и позвонили Шумилову: "Вы все-таки проверьте, не ошибка ли это донесение?". "Нет!" - заверял он. Шумилова надо было знать. Это очень честный и добросовестный человек. И все же, когда назавтра, на утро он проверил, оказалось, что его ввели в заблуждение.

Он объяснил нам, что противник уже после присылки донесения контратаковал и восстановил свои позиции. Я потом не раз шутил над ним по этому поводу: дескать, этим оправдывались те, которые обманули, они-то эту версию и выдумали, что противник контратаковал, - это типичное объяснение, когда донесут неправильно о захвате того или другого пункта, а потом говорят, что враг контратаковал и отбил его у нас. Но никакой контратаки не было. Просто люди донесли заранее, думая, что скоро займут село, а сделать этого не удалось. Стечением времени противник стал наращивать нажим из Котельниковского в направлении Сталинграда. Наши войска вновь вели упорные бои, и мы несли большие потери. Я несколько раз выезжал туда. Мы послали на этот участок за старшего, который на месте объединял усилия людей Захарова. Это направление стало нас серьезно беспокоить, потому что мы все пятились и пятились к Сталинграду. Возникла реальная угроза, что Манштейн прорвется. К этому времени мы получили сообщение, что нам передается 2-я Гвардейская армия под командованием Малиновского[146].

Я знал Малиновского и высоко ценил его. Мы с Еременко очень обрадовались этому известию и стали ждать, когда придет Гвардейская армия. Вскоре она поступила в наше распоряжение, и мы сейчас же направили ее против войск Манштейна. Это была спасительная сила - свежая, крепкая, обученная и хорошо вооруженная молодежь. Во 2-й Гвардейской армии имелось три стрелковых корпуса, в составе каждого корпуса - три дивизии и танковый полк, по 22 или 24 танка в полку, по тому времени - большая сила. Одним словом, полная армия. Заместителем ее командующего был Герой Советского Союза генерал Крейзер[147]. Молодой военный, он произвел на меня очень хорошее впечатление. Начальником штаба армии был Бирюзов[148]. Тоже молодой и тоже хороший генерал. Одним словом, и командование, и войска были отборными. Эта армия вступила в декабре в соприкосновение с вражескими войсками на р. Мышкове. Разгорелись напряженные бои, и враг был остановлен. Мы стали его опять теснить. В то время вновь прилетел к вам Василевский. Мы с ним выезжали на передний край и видели, с каким упорством шло сражение. У нас были большие потери. Иногда мы с ним "примерялись" (как определяют военные) - вставали в определенной точке и смотрели, сколько окажется убитых в поле зрения. Увы, насчитали очень много трупов наших солдат, преимущественно молодежи. Я достал у одного убитого комсомольский билет, простреленный насквозь: ему пуля попала в грудь.

Вскоре мы получили в подкрепление дополнительно танковый корпус, которым командовал Ротмистров[149]. Хороший корпус, укомплектованный "с иголочки" людьми, отменно знающими танковождение. Это уже было значительное усиление фронта. Я тогда больше всего находился у Толбухина, в Верхне-Царицынском. Малиновский расположил свой штаб тоже в Верхне-Царицынском. Таким образом, там было два армейских штаба: Толбухина, который держал с юга линию окружения войск Паулюса, и Малиновского, который действовал юго-западнее, сдерживая войска Манштейна. Несколько раз я выезжал в кавкорпус к Шапкину. Однажды, приехав к нему, застал очень тяжелую картину: возле населенного пункта, где располагался Шапкин со своим штабом, лежало много наших погибших кавалеристов и побитых лошадей. Проезжал я через какой-то мостик, рядом лежит убитый офицер, и мародеры уже сняли с трупа сапоги. Я рассказал об этом Шапкину, он навел справки: "Да, - говорит, - это командир эскадрона". - "Как же так? - спрашиваю, - вы не убираете убитых? Грабят своих! Мертвых, правда, но все-таки смотреть и жалко, и неприятно". Вот как бывало на войне... Шапкин в те дни всячески сдерживал натиск противника. А когда подошла армия Малиновского, мы, отбив врага, перешли в наступление. Перед подходом сил Малиновского случился такой эпизод.

Прибыл к нам представитель Ставки по использованию кавалерии О.И. Городовиков[150]. Куда же его направить? Он был тогда генеральным инспектором кавалерии, и мы, конечно, направили его в кавкорпус, единственный на этом участке. Ока Иванович уехал туда. Я был у Толбухина, затем у Попова. К тому времени была сформирована новая армия, командовать ею стал Попов. Эта ударная армия[151] была нацелена по правому берегу Дона на Тормосин. Приезжает вдруг к Попову Ока Иванович, очень взволнованный, возмущенный. Он говорил недостаточно чисто по-русски. Высказывается: "Какой сашка? Этот сашка шашлык резать, а не рубить! Сашка плохой, не сашка, нет". Действительно, вооружение, включая шашки, было в кавалерии не первоклассным. Ока Иванович рассказывал мне: "Сижу в окопу, смотрю, где противник, вижу - вот противник. Я тогда говорю: Попов, ты что, хочешь меня тут в плен сдать?". Манштейн наступал (дело было еще до подхода 2-й Гвардейской армии Малиновского), и, видимо, это произвело на бравого кавалериста сильное впечатление. Потом спрашивает меня: "Товарищ Хрущев, когда вы поедете в штаб фронта? Где штаб фронта?". Я сказал ему, что штаб фронта находится там, куда вы попали, когда прибыли из Москвы, то есть в поселке Рай-Городок на самом берегу Волги. Не знаю, почему он так назывался. По сути, это была большая деревня, все ее постройки - сплошь деревянные. "Вы, - продолжает генерал-полковник, - собираетесь туда ехать?". - "Собираюсь". - "Давайте вместе поедем". - "Давайте. Только вы когда хотите ехать?" - "Я хочу сейчас ехать". - "Не советую сейчас, ночью ехать очень плохо, фары зажигать нельзя, по фарам стреляют немецкие самолеты, а ехать без фар - можно разбиться еще скорее, чем если попадешь под пулемет противника. Лучше поедем завтра на рассвете, когда еще не светло и дневные самолеты еще не летают, а ночным уже опасно, потому что ночные бомбардировщики-тихоходы летают на низкой высоте, их легко сбить из пулемета и даже можно сбить из винтовки. Поэтому выберем вот такое время". - "Хорошо, созвонимся".

Но когда я утром позвонил, дежурный ответил мне, что Ока Иванович уже уехал. "Когда он уехал?" - "С вечера". Он, видимо, настолько был взволнован и потрясен, что не дождался утра. С тех пор я Оку Ивановича больше не встречал. Когда-то он командовал 2-й конной армией, был героем Гражданской войны. Но в эту войну появились и другие средства ведения боевых действий, и другие условия. Он, конечно, чувствовал, что какой-либо конкретной помощи оказать не сможет, его приезд ничего не давал фронту, он же мог продемонстрировать только свои добрые намерения, честность и преданность Советскому государству. Хороший воин, но уже выдохся. И по своим знаниям военного дела, и по физическому состоянию он уже не мог играть должной роли. Я уже отмечал, что больше времени проводил в Верхне-Царицынском, нежели в штабе фронта: у меня там была постоянная квартира. И вот я в очередной раз приехал туда, получил очередную информацию об обстановке, и мы разошлись отдыхать. Вдруг ко мне вваливается Малиновский, прямо в бекеше, не раздеваясь, очень взволнованный. Гляжу, у него слезы ручьем льются. "Что такое? Что случилось, Родион Яковлевич?". "Произошло несчастье, Ларин застрелился"[152].

Ларин был членом Военного совета 2-й Гвардейской армии, боевой человек. Они были большие приятели с Малиновским, служили вместе еще перед войной. Когда Малиновский командовал корпусом, Ларин был у него комиссаром. Малиновский всегда выпрашивал, чтобы Ларин у него оставался либо начальником политотдела, либо комиссаром. Он как политработник заслуживал уважения. До того, как все это случилось, был ранен. Я заходил к нему на квартиру. Он лежал, но рана была несерьезная, в мякоть ноги, кость не была повреждена, пуля лишь задела голень. Ларин разговаривал, был в полном сознании. Наблюдала за ним женщина, армейский врач. Потом мне рассказали, что перед тем, как застрелиться, он довольно весело болтал с нею. Малиновский был крайне взволнован событием и оплакивал Ларина. Я не знал, как его успокоить. Что же вызвало такую акцию? Почему Ларин застрелился? Потом его адъютант сообщил, при каких обстоятельствах это произошло. Обстоятельства были довольно неясными. Ларин выехал на передний край и наблюдал за ходом боя под прикрытием какого-то стога сена. Он расхаживал, как бы маячил перед противником, явно искал смерти. Вовсе не было необходимости так вести себя. Он просто вызывал огонь на себя. Конечно, вскоре его ранило. Хотя рана оказалась несерьезной, он вдруг застрелился. В чем же дело? Бывало, стрелялись в начале войны, когда мы отступали. А тут мы наступаем, окружили войска Паулюса, ведем сражение с Манштейном, можно сказать, на переломном рубеже.

Давно уже перестали бежать, начался новый этап наших военных операций против врага. 2-я Гвардейская, сильная и крепкая армия, успешно отражает удар Манштейна. И вдруг он стреляется? Ларин оставил записку, тоже очень странную. Я сейчас не смогу точно воспроизвести ее содержание, но смысл был таким, что он кончает жизнь самоубийством; потом шли слова: "Да здравствует Ленин!" И подпись. Эту записку мы сейчас же отправили в Москву. Начальником Главного политуправления РККА был тогда Щербаков[153]. Нехорошо говорить плохо о мертвых, но что поделаешь? Щербаков - работник, много лет находившийся на уровне секретаря обкома партии. Я позднее столкнулся с его неприятным характером. А когда он получил эту записку, то стал "обыгрывать" ее. Не знаю даже, какую цель он тут преследовал. Ларин ведь уже застрелился. Не то он досаждал Малиновскому и ярил злобой Сталина, не то "копал" против меня как члена Военного совета фронта, на котором произошел такой случай. Меня сейчас же вызвали в Москву. Состоялся очередной многочасовой обед у Сталина со всеми, так сказать, "приложениями": и питейные дела, и тут же разбор событий, которые произошли за истекшие сутки. Сталин спрашивает меня: "А кто такой, собственно говоря, Малиновский?". Отвечаю: "Не раз докладывал Вам о Малиновском.

Это известный генерал, который командовал корпусом в начале войны, потом армией, потом Южным фронтом. У него были там неудачи. Вы же знаете". Сталин, конечно, знал, что тот фронт был обойден противником и развалился. Враг легко захватил Ростов, за что Малиновский был освобожден от должности и переведен в тыл. Позднее он командовал 66-й армией, был заместителем командующего войсками Воронежского фронта, потом сформировал 2-ю Гвардейскую армию. Мне припомнили, где служил Ларин, как Малиновский просил к себе Ларина и как добился, чтобы ему уступили. Нужно сказать, что Щербаков был большим мастером обыгрывания таких вещей с целью не охладить как-то Сталина, а наоборот, подбросить ему материальчик, который его взвинчивал бы и бесил. Щербаков понимал, что гнев против Малиновского будет направлен, прямо или косвенно, и против меня. "Все это, - говорит Щербаков, - не случайно. Почему он не написал "Да здравствует Сталин!", а написал "Да здравствует Ленин!?" Я отвечаю: "Не могу сказать. Он застрелился, видимо, под влиянием какого-то психически ненормального состояния. Если бы он был в нормальном состоянии, то не застрелился бы. Повода ведь стреляться у него не было".

Все, казалось бы, ясно. Но нет. Щербаков опять жевал свое, растравлял рану, подсыпал соли. Мне пришлось тогда пережить много неприятностей. Конечно, самым выгодным для меня было бы просто сказать, что Ларин растакой-сякой-разэдакий, да и Малиновский такой же. Но я не был согласен с этим и не мог так говорить Сталину. А Сталин вновь: "Кто же такой Малиновский?". Отвечаю: "Малиновского я знаю. И знаю только с хорошей стороны. Не могу сказать, что знаю его много лет, но знаю его с начала войны. Все это время он вел себя хорошо, устойчиво и как человек, и как генерал". Над Малиновским явно нависла угроза. Тут сплелись и падение Ростова, и самоубийство Ларина - все увязывалось в один узел. Сталин: "Когда вернетесь к себе на фронт, надо будет за Малиновским последить. Вам надо все время быть при штабе 2-й Гвардейской армии. Следите за всеми его действиями, приказами и распоряжениями". Одним словом, я лично отвечаю за Малиновского и его армию, должен быть глазом, наблюдающим за Малиновским от партии и Ставки. Говорю: "Товарищ Сталин, хорошо, как только приеду, буду неотлучно с Малиновским".

Я улетел в Верхне-Царицынский. И тогда я как бы забыл дорогу в штаб фронта, передвигался вместе со 2-й Гвардейской армией, располагаясь всегда рядом с Малиновским. Малиновский умный человек. Он понимал, что это является результатом недоверия к нему со стороны Сталина. В моем же лице он видел контролера над своими действиями. Когда мы перемещали штаб, то мне и квартира отводилась рядом с Малиновским. Получалось, что я уже являлся скорее членом Военного совета 2-й Гвардейской армии, чем всего фронта. Собственно говоря, в ней и заключалась наша главная сила на фронтовом направлении, так что не возникало противоречий по существу. А Малиновский все распоряжения и приказы, которые готовил, до того, как подписать, обязательно согласовывал со мной. Я их не подписывал, потому что это не входило в мои обязанности, но все его приказы и распоряжения знал, и Малиновский все мне докладывал. Дела у нас продвигались хорошо.

Я был доволен и положением дел на фронте, и Малиновским - его способностями, его распорядительностью и его тактом. Одним словом, в моих глазах он выделялся на фоне других командующих, и я с уважением к нему относился. Работать с ним было хорошо. К нам тогда прилетел товарищ Ульбрихт[154] и с ним вместе два немца-коммуниста. Они приехали для того, чтобы вести антифашистскую пропаганду с переднего края через рупоры-усилители; призывали, чтобы немцы сдавались в плен. Это была главным образом вечерняя и ночная работа. Ульбрихт ползал по переднему краю с рупорами и обращался к солдатам и офицерам войск Паулюса. Мы всегда обедали вместе с Ульбрихтом, и я шутил: "Ну, что ж, товарищ Ульбрихт, сегодня вы на обед не заработали, никто не сдался в плен". Он спокойно продолжал свое дело. Однажды мне доложили, что к нам перебежал солдат из состава окруженцев. Я сказал: "Ну-ка, приведите его, спрошу, что за человек, узнаю его настроение и как он оценивает моральное состояние своих товарищей". Привели. Говорю: "Кто вы такой по национальности?". - "Поляк". - "Как же вы попали в немецкую армию?". - "Я из той части Польши, которая вошла в состав Германского государства, меня призвали". - "У нас, наверное, будет формироваться новая Польская армия. Надо ведь Польшу освобождать. Как вы к этому относитесь?" - "Да, надо освобождать". - "А вы в Польскую армию запишетесь? Пойдете туда?" - "Нет, не пойду". - "А как же освобождать Польшу?" - "Польшу русские освободят". И довольно нагло отвечает. Мне это не понравилось. Я потом и говорю Ульбрихту: "Вот ваш солдат, не немец, поляк, сбежал от немцев, но он и не за нас, он даже освобождать свою Польшу не собирается".

Затем были взяты в плен несколько чистокровных немцев, как раз перед Рождеством. Я сказал, чтобы их доставили в расположение штаба Малиновского, и мы начали их допрашивать. Но это был уже не допрос, а скорее пропагандистская беседа. Мы ее вели вместе с Вальтером Ульбрихтом. Сначала я приказал, чтобы их отвели в баню, помыли, переодели, избавили от насекомых, дали им по 100 граммов водки (ведь Рождество!), покормили. Далее мы начали беседовать с ними. Один из этих пленных особенно отличался, с моей точки зрения, хорошим настроением. В нашем понимании, конечно. Он был против нацистов, против Гитлера, против войны. Ульбрихт ему: "Мы хотим обратно вас забросить. Вы согласны отправиться?". Тот отвечает: "Согласен. Даже прошу, перебросьте нас. Мы вернемся и все расскажем своим товарищам". Однако тут же в этой группе получился раскол. Один из пленных заметил: "Зачем же нас перебрасывать назад? Если перебросите нас сейчас, то нас расстреляют. Никто не поверит ни в то, что мы убежали от вас, ни в какую-то другую версию, которую вы придумаете". Довольно-таки серьезная перепалка возникла у пленных между собой. "Наш" немец говорит: "Ты трус! А я пойду. Пусть меня расстреляют, но и это сыграет свою роль". Мы с Ульбрихтом уже согласились было перебросить эту группу к противнику. Вдруг об этом узнал Толбухин и пришел ко мне: "Товарищ Хрущев, я узнал, что придумали вы с Ульбрихтом. Не делайте этого, прошу. Пленные теперь знают расположение нашего штаба, выдадут своим, и нас разбомбят. Хотя бы не перебрасывайте до тех пор, пока я не переведу штаб в другое место. Я не хочу подвергать людей опасности". Я говорю: "Как же так? Мы привезли их с завязанными глазами и увезем с завязанными, они и не знают, где находятся". - "Нет, я рисковать не могу". Вижу, если он расскажет Сталину, Сталин меня не поддержит. Я не говорил Ульбрихту о настроении Толбухина, а просто сказал: "Товарищ Ульбрихт, видимо, придется отложить нам эту акцию, потому что есть риск, что пленные могут выдать расположение нашего штаба". - "Ну, раз нельзя, значит, нельзя!" И продолжал свою деятельность.

Насколько же были серьезными опасения Толбухина? Я и сейчас с ним не согласен. Слишком уж большая осторожность. Думаю, что никакой опасности для штаба не было, даже если бы мы перебросили этих людей туда, в "котел". Бои продолжались. Мы начали теснить противника в направлении Котельниковского. Ситуация сложилась такая, что штабу Сталинградского фронта управлять войсками, которые непосредственно удерживали в кольце окруженную группировку Паулюса, и войсками, которые наступали на Маныч и Ростов, было трудно. И нам предложили разделить фронт. Предложение исходило из Ставки. Не знаю, была ли это инициатива Сталина или же кого-либо из Генерального штаба. Но там понимали сложность, которая создалась теперь у нас на фронте. Было предложено те армии, которые стояли лицом к Паулюсу, отдать Донскому фронту, а войска, которые направлены на юг и смотрят на запад, - Южному фронту. Нам было жаль расставаться с такими, приобретшими поистине историческое значение, соединениями, как 62-я армия, которая своей грудью защитила Сталинград; как 64-я армия, которой командовал Шумилов; 57-я и другие соединения. 62-я и 64-я армии стояли полукольцом и отражали прежде немецкие войска, которые рвались в Сталинград. 57-я армия дралась сначала в самом Сталинграде, потом все они сдвинулись по линии фронта.

Мы сжились и сроднились с этими людьми. Но, когда Сталин позвонил, я сказал ему: "Мы это сделаем. Считаю, что это правильно, в интересах дела. Так будет лучше". Еременко Сталин тоже позвонил. Не знаю, как он с ним разговаривал и как тот ему отвечал. Я застал Еременко чуть ли не в слезах. Мне стало жалко его. "Ну, Андрей Иванович, ну, что вы? Это ведь в интересах дела. Вы же видите, что наши армии сейчас повернулись на юг. Наша задача - наступать, с тем чтобы бить во фланг войск противника, которые находятся на Северном Кавказе, подпирать их к Ростову. А у Сталинграда - оборона, все здесь обречено, тут противника надо только обложить покрепче, и он сам с голоду подохнет, у него нет ни снарядов, ни питания, ни обмундирования". - "Товарищ Хрущев, вы не понимаете, вы гражданский человек и, видимо, не чувствуете, сколько мы, военные, выстрадали. Мы были чуть ли не обречены. Вы помните, как Сталин звонил и просил нас продержаться три дня? Помните, у нас целая свадьба была этих, наехавших из Ставки, а потом их как метлой смело. Считали, что немцы захватят Сталинград, а мы были оставлены там козлами отпущения. И вот теперь такое! Вы-то не знаете, а я знаю, предвижу, что вся сталинградская слава уйдет Донскому фронту!". Я его успокаивал: "Самая главная слава - это победа нашего народа. Имеет гораздо большее значение личное моральное удовлетворение того или другого воина и командующего войсками, вот главное!"

Но я ничем не смог его убедить. Он действительно много выстрадал, много вложил сил, энергии, военного таланта, умения и напористости в нашу Победу. Я не знаю, сколько в русском языке есть слов, пользуясь которыми можно было оценить значение тех усилий, которые приложил Еременко как командующий войсками Сталинградского фронта. Хочу, чтобы меня верно поняли, что я ни в какой степени не стремлюсь принизить достоинство Рокоссовского. Это чрезвычайно талантливый военачальник и замечательный товарищ. Я мало имел с ним дела, но каждая моя встреча, каждое соприкосновение с ним всегда оставляли наилучшее впечатление о Рокоссовском. Однако в историческом плане я считаю, что главное там произошло не у него: Сталинград прогремел на весь мир, а не Донской фронт. Ну что же делать, так было суждено... В принципе функции Донского фронта были другими. Если бы противник овладел Сталинградом, то он, конечно, повернул бы свой удар на север. Значит, Ставка правильно сделала, что поставила там еще один фронт и назначила командующим достойнейшего генерала Рокоссовского. А сейчас положение изменилось. Уже не немцы определяют направление главного удара, а мы. Это мы направляем свои войска на юг, с тем чтобы вытолкнуть и разгромить немецкие войска, которые находятся на Северном Кавказе. Это, конечно, единственно правильное решение. Честь воздадут тем, кто разгромит Паулюса. Но командующему, вынесшему ранее все тяготы обороны, хотелось самому закончить данную операцию, самому пожать лавры победы. И вот фактически не стало Сталинградского фронта. Остались Южный фронт Еременко, наступающий на Северный Кавказ и западнее, и Донской фронт, добивающий Паулюса. Это не могло утешить Еременко, не могло! В таких коллизиях закончилась для нас эпопея боев под Сталинградом. Начался другой этап войны. Этап нашего освободительного наступления на запад.