"Время, Люди, Власть. Воспоминания. Книга 1. Часть 2" - читать интересную книгу автора (Хрущев Никита Сергеевич)

ОСВОБОЖДАЕМ УКРАИНУ

Примерно в это же время фронты получили названия: 1-й, 2-й, 3-й, 4-й Украинские (и Белорусских тоже было три или четыре, не помню сейчас). Наш фронт стал 1-м Украинским. Потом фронт Конева - 2-м Украинским; он до того назывался Степным. Южнее воевали 3-й Украинский и самый южный - 4-й Украинский. Последним командовал Толбухин, а 3-м Украинским фронтом Малиновский[250]. Освободили мы Киев, незадолго до того освободили Днепропетровск[251]. Наши войска успешно продвигались на запад. Донбасс тоже был освобожден. Когда шли бои за Донбасс, я специально ездил туда. Помню, шел бой за Макеевку. Я приехал, когда наступала 2-я Гвардейская армия. До этого ею командовал генерал Крейзер. Он был заместителем у командующего этой же армией Малиновского, а потом стал ее командующим[252]. Я давно знал Крейзера и считал его достойным командиром, сам он по национальности еврей, получил звание Героя Советского Союза еще в 1941 г., на меня производил очень хорошее впечатление. Уже после войны он командовал войсками ряда крупных военных округов. Сейчас я не знаю, где и на каком посту он находится. Когда я приехал на окраину Макеевки, как раз шел бой. Окраину, на которую я приехал, немцы обстреливали, но задержаться там не смогли, наши войска продвинулись вперед, и я вместе с ними вступил в Макеевку[253].

Торопился туда, потому что меня интересовало, в каком состоянии находятся металлургия и угольные шахты. То, что я увидел, было очень печальным: сначала мы, когда отходили, взрывали; потом немцы отходили и тоже все, что успели, взорвали. Картина была такая печальная - одни руины. Надо было думать о восстановлении, прежде всего шахт. Не помню, в это время или же позже приехал туда Егор Трофимович Абакумов, мой давний приятель. Мы с ним познакомились в 1912 г., когда работали на 31-й шахте Французской компании. Он начал меня упрашивать, чтобы я помог ему демобилизовать людей для шахт. Оказалось, требуется очень много шахтеров, другой рабочей силы. Толоухин, который там наступал, их мобилизовал в ряды Красной Армии. Я сейчас же послал шифровку Сталину с просьбой не призывать в армию горняков и металлургов. Уголь и металл по-прежнему будут нужны, ведь война продолжается. Если не будет рабочей силы, мы не сможем дать стране уголь и металл.

Потом меня в связи с этой телеграммой вызвали в Москву. Сталин мне: "А с кем будем воевать? Кем пополнять наши части?" Отвечаю: "Понимаю. Давайте мобилизовывать колхозников, а тут требуются квалифицированные рабочие. Если мы мобилизуем колхозников на рудники, их очень трудно будет быстро обучить производству, тем более металлургическому делу". "Ну, говорит, - хорошо. Тех, кого Толбухин уже мобилизовал, возвращать не будем, но дадим ему указание, чтобы он впредь шахтеров и металлургов не брал". Уже хорошо! Это была маленькая победа. Тогда же Сталин сказал мне так: "Сейчас, видимо, надо будет вам сосредоточить свое внимание на партийной работе и на работе по восстановлению государственных органов республики, ее областей и районов. Посевы, хлеб, сахар, уголь и металл - вот главное. Вы остаетесь членом Военного совета, как и были, 1-го Украинского фронта, время от времени сможете выезжать на фронт, но главные усилия, главную энергию вы должны посвятить восстановлению республики". Отвечаю: "Хорошо". Когда я приехал из Москвы, то сказал об этом решении Ватутину. Ватутин выразил свое сожаление. Мы с ним, как говорится, сработались и с уважением относились друг к другу, и мне тоже было жалко оставлять Ватутина.

Таким образом, я из Киева наведывался на фронт, если говорить прямо, гостем. Не совсем-то хочется мне произносить это слово "гость", потому что я был членом Военного совета и обладал соответствующими правами, но систематически заниматься вопросами фронта уже не мог, потому что должен был заниматься вопросами Центрального Комитета КП(б)У и Совета Министров Украины. Но выезжал я на фронт довольно часто. Хотел бы, чтобы меня поняли по-человечески. После выхода наших войск за Днепр настал приятный момент: раньше мы бежали к Днепру, отступая, а теперь в такое же положение поставили своего противника. Было горько отступать, зато приятно наступать. Хотя имелись у нас потери, но мы испытывали чувство радости и гордости за СССР, за нашу партию, за идеи Ленина, за все, что сделано нашим народом, создавшим такую могучую страну.

И вдруг в такие дни я лишаюсь возможности активно участвовать в организации наступления на врага... Но я понимал, что воевать и бить противника, конечно, хорошо, однако следует также создавать тыл и снабжать армию не только теми средствами, которыми бойцы питаются буквально, то есть кушают, но питать ее также боеприпасами, снаряжением и прочим. Здесь Украина должна была сказать свое веское слово. Мы имели кадры, имели и заводы. Хотя они и были разрушены, но легче восстановить разрушенные заводы, чем строить новые. Вот мы и занялись этим делом: восстанавливали шахты, металлургию, заводы. В 1943 г. зима наступила рано. Наши войска не то уже были под Житомиром, не то даже вступили в Житомир. Тут противник подтянул войска с запада, в том числе из Италии, и вынудил нас отойти от Житомира. У нас там силы были сравнительно маленькие: на Житомир наступал в авангарде наших войск кавалерийский корпус[254]. Естественно, когда он встретился с танками, то не смог удержать свои позиции против танков. Немцы стали преследовать наши войска, которые отходили опять к Киеву, и надеялись даже сбросить нас в Днепр.

Помню, к той поре приехал к нам Анастас Иванович Микоян и пробыл у нас день или два. Он приехал для организации заготовки хлеба. "Вот, Сталин послал меня за хлебом. Давай этим заниматься", говорит мне. Пока мы разбирались, какие есть возможности по заготовке (а мы послали людей на места еще до приезда Микояна), немцы стали угрожать Киеву. Обыватели, которые уже возвратились в Киев, не хотели вновь попасть к ним в лапы. Началось их бегство из Киева. Но это быстро прошло: наши войска справились с делом, задержали противника, так что ему не удалось выбросить нас вторично из Киева. Анастас Иванович попросил меня показать, откуда наши войска освобождали Киев. Я ему: "Давай, поедем туда. Это займет 35 минут". Приехали мы. Я ему показал, где были расположены войска противника, где наши войска, артиллерийские позиции, показал и наши землянки. Он зашел на командный пункт, огляделся и спрашивает: "А где же был противник?". "Да вон там". "Так это же очень близко". "Да, зато мы противника не только чувствовали на расстоянии, а и видели". Теперь он более конкретно представлял себе, как мы наступали на Киев. Потом вернулись к дороге. Вообще-то мы не съезжали с шоссе, чтобы не наскочить на какую-нибудь глупую мину. Когда подъехали к Пуще Водице, к лесу, глянул он туда, где раньше был молодой сосняк, так тот буквально был выкошен. Говорю: "Это все выкосила наша артиллерия". Как будто какие-то люди шли там с топорами и рубили. Все было покорежено или вырвано с корнями. И я ему сказал: "307 артстволов стояло на один километр. Можешь себе представить такую мясорубку? Она все живое, все тут растущее дробила и рвала. Все уничтожила".

От нас Микоян поехал в Полтаву, потому что Полтава - это хлебный район, западная же часть Украины еще оставалась в руках противника, там велись бои и было не до хлеба, там вопросы решались пулеметами, артиллерией и авиацией, а на левом берегу Днепра уже можно было вести заготовку хлеба. Правда, в низовье Днепра, в районе Херсона, Толбухин еще не перешел за Днепр[255]. Вот такая сложилась обстановка на конец 1943 года. Все фронтовые бойцы и все патриоты в тылу переживали радость побед, освобождения родной земли. Уже не было вопроса, будем ли мы в Берлине или не будем. Существовала абсолютная уверенность, что мы не только разобьем противника, но и добьем его. Военные всерьез поговаривали: "А вот я хотел бы стать комендантом Берлина". Кандидатов было довольно-таки много. И все люди, которые так именовали себя, были достойны того, они поистине выстрадали такое почетное назначение.

Некоторые военные могут сказать, что Хрущев пользуется невоенной терминологией. Да, я не военный человек, потому и пользуюсь народной терминологией. Могут сказать "выстрадали" - такое слово не подходит. Но я считаю, что все люди, и военные, и невоенные, страдают на войне, поэтому данное слово уместно. Мне очень нравилась откровенность Жукова в такого рода вопросах. Когда мне с ним приходилось бывать на фронте и когда он попадал в опасное положение, то очень возмущался теми, кто ставил его в это положение, ругался и говорил: "Боюсь! Черт его знает, ведь убьют. Убьют, сволочи, а я боюсь, не хочу, чтобы меня убили". И я здесь не вижу ничего унизительного для такого сугубо военного человека, как Жуков. Это - человеческое чувство. Одно дело - поддаться страху, и другое - правильно оценивать опасность и не подставлять, как говорил Чапаев, свой дурацкий лоб под дурацкую пулю врага. Тут разные понятия. Поэтому я и говорю, что война приносит страдания людям. Страдает и тот, кто воюет, и тот, кто не воюет. Поэтому, когда мы пошли вперед, мы радовались тому, что война идет к концу, что близится этот конец, что враг будет разбит, страна наша будет избавлена от фашистского нашествия и торжество наше обеспечено.

В моей памяти отложился еще один эпизод военных действий того времени. После того как сопротивление противника западнее Киева было сломлено, завязались тяжелые бои юго-западнее Киева и северо-восточнее Умани. Это происходило на стыке двух фронтов: 1-го Украинского и Степного (2-го Украинского). Последним командовал Иван Степанович Конев[256]. В результате боев там была окружена довольно большая немецкая группировка. Она заняла круговую оборону и упорно сопротивлялась. Тогда Ставкой было поручено двум фронтам, 1-му и 2-му Украинским, разгромить эту группировку и не допустить прорыва немцев на запад. Помню, как тогда Ватутин сказал мне, что это ответственное задание и что он собирается выехать в войска. Говорю: "Я тоже с вами поеду". Поехали. Была большая распутица, но кое-где встречались и заносы. Стояли дни, когда сразу бывают оттепели и снегопады. До Белой Церкви мы летели, а оттуда с трудом добирались к нашим войскам, взявшим в кольцо окруженную группировку врага. Мы, собственно, направлялись в танковую армию, которой в то время командовал генерал Кравченко[257].

Я уже говорил о нем раньше. Он командовал под Киевом танковым корпусом неполного состава, а потом получил более высокое назначение, и ему дали танковую армию. Мы с трудом добрались до штаба танковой армии, где встретились с Кравченко. Членом военного совета у него был Туманян[258], как я позже узнал - родственник жены А.И.Микояна. Я не знал Туманяна до того. Он произвел на меня хорошее впечатление. Развернулись упорные бои. Противник отчаянно оборонялся и все время предпринимал попытки прорваться на запад. В конце концов каким-то силам окруженной группировки удалось все же прорваться. Они буквально валом валили: их косили, насколько могли, всеми средствами уничтожения, но какая-то часть их прорвалась. В окружении оказалось также много гражданских лиц - наших, советских людей, мужчин и женщин разных возрастов. Когда немецкая группировка отходила, она захватывала украинцев с собой и угоняла их на запад. Потом мы видели, как в метель и ветер эти обессиленные люди возвращались на восток, откуда они были угнаны. Жуткая осталась в моей памяти картина. Сталин тогда рассвирепел в связи с тем, что вражеская группировка была уничтожена не целиком. Имело, конечно, большое значение, как представить доклад Сталину, умение доложить.

Ватутин был по характеру человеком очень скромным и добропорядочным, он не мог ничего приукрасить и не мог свалить на кого-то вину, чтобы выгородить себя или показать себя в каком-то лучшем свете за счет принижения других. Такая порядочность Ватутина была всем известна, и мне это очень нравилось. Но она не всегда является хорошим спутником карьеры человека, который обладает хорошими качествами. Все хвалят и ценят его на словах, однако не всегда следуют этому хорошему и доброму примеру. И сложилось так, что Сталин взбесился против Ватутина. Получилось, что именно чуть ли не Ватутин виноват в том, что не вся группировка немцев была уничтожена. И это сказалось на карьере Ватутина. Он получил чувствительный для военного человека укол: за успех под Корсунь-Шевченковским маршальское звание было вскоре присвоено Коневу, а Ватутин остался генералом армии и умер генералом армии. Я никогда не говорил с Ватутиным на эту тему, считая это ненужным. Это было все равно как подсыпать соли на больную рану, и я никогда не поднимал вопроса, почему Ватутин был тогда обойден в присвоении ему более высокого воинского звания. Только теперь у нас вернулись к данному вопросу, и правительство присвоило ему посмертно звание Героя Советского Союза[259].

Разгром немецкой группировки произвел очень большое впечатление. Вся мировая пресса писала об этом. Помню, как в тот район приехали наши и иностранные корреспонденты. Они знакомились с результатами разгрома группировки. Среди убитых был найден труп немецкого генерал-полковника. Тогда много писали об этом западные корреспонденты, подчеркивая, что, когда был найден труп этого генерала, на пальце у него было обнаружено золотое кольцо. Этот факт корреспонденты особенно подчеркивали: осталось даже золотое кольцо! Это было им непонятно. Ведь во всех армиях мира было сильно развито мародерство. Например, под Сталинградом трупы немецких солдат раздевали догола. Тоже не волки, конечно, их раздевали! Ясно кто, если с них сняли штаны. Мародеры сняли. Были это гражданские лица или военные? Думаю, что, к сожалению, могли так поступить и те, и другие. Закончился разгром большой немецкой группировки, что потребовало от наших войск много упорства и времени. Мы вернулись в Киев. Сейчас уже не помню, может быть, я вернулся в Киев, а Ватутин отправился в штаб фронта, который располагался западнее. Наверное, так, поскольку я один возвращался в Киев, это мне хорошо помнится. Проехал Белую Церковь, дальше ехать было невозможно, потому что на полпути к Киеву заносами была совершенно забита дорога. Валил снег, и дальше я пробиться не смог. Решил заночевать в ближайшем селе. Нашел первую попавшуюся хату. Постучались. Уже наступила ночь. Ответил женский голос, нам открыли дверь. Я зашел с товарищами, которые меня сопровождали, и сказал, что хотел бы до утра побыть в вашей хате. Женщина был одна с ребенком, сынишкой лет восьми. Хата была похуже прибрана, чем обычно встречается в украинских хатах, чистеньких и беленьких. Тут дом был ниже того среднего уровня чистоты и опрятности, который существовал там обычно. Говорю: "Разрешите переночевать". Она: "Пожалуйста, пожалуйста, будь ласка" (отвечала только по-украински). Я ей не отрекомендовался, не назвал себя, потому что мы только что освободили эти районы, и я еще не знал, что тут за люди. Зашел просто какой-то военный в генеральской форме, и она приняла меня именно как военного. Мы покушали (у нас было свое, что покушать) и ее угостили.

Потом она разговорилась и рассказала мне о таком, чего я не знал. Когда немцы наступали здесь в 1941 г., то прижился у них в селе один красноармеец. Когда еще стояло много советских войск, он питался на общей красноармейской кухне, а когда советские войска отступили, остался, и все узнали, что это был бандеровец, националист. Он стал комендантом и рассказывал, что он прошел какие-то курсы на Западе, где его и других обучали и немцы, и украинцы-бандеровцы. Его доставили самолетом и сбросили на парашюте значительно раньше, чем отошли советские войска, у этого села. До поры до времени он скрывался в поле, в картофеле. Она рассказывала и о жизни под врагом, но бытовые вопросы не представляли особого интереса. Зато интересно, что немцы ко всему этому готовились заранее. Они, это мы и раньше знали, снюхались с бандеровцами. Бандеровцы были для них поставщиками агентуры: давали людей, которых выбрасывали на парашютах в тыл наших войск, и заранее распределяли, кто станет комендантом и в каком селе. Этот "красноармеец" ожидал, когда в село вступят немецкие войска. Тут он сразу явился (как это и произошло) и доложил, что комендант уже на месте и приступил с исполнению своих обязанностей. Крестьянка сказала: "Дюже поганый был человек". Ну, и я не сомневался, что это поганые люди. Мы, говорит, поняли по его выговору, что этот человек с Западной Украины: "Вин не так размовлял, як наши, киевски украинци". Одним словом, это был засланный человек из рядов той агентуры Бандеры, которая пошла в услужение к Гитлеру. Бандера в то время верил, что Гитлер "освободит" Украину и там будет создано украинское национальное правительство, Украина станет независимой от Москвы, самостийной.

Но все эти мечты были развеяны Гитлером. Показал он им самостийну Украину! На деле гитлеровцы никаких правительственных украинских органов не создавали, а назначали своих управителей и комендантов. После освобождения нами Киева националисты начали ставить себя в оппозиционное положение по отношению к гитлеровцам. Все это свидетельствует о том, что Гитлер настолько был убежден, что победа ему обеспечена, что ни в каких местных сателлитах или каких-то союзниках, хотя бы националистах, заклятых врагах социалистического строя, не нуждался. Он считал, что все будет решено немецким оружием. Поэтому - все для немцев, все должно быть подчинено немцам, в том числе украинские националисты. Они должны знать свое место, а судьбу Украины будет определять фашистское руководство. ЦК КП(б)У и правительство УССР в то время находились в Харькове. Как только мы освободили Харьков, сразу приступили к воссозданию советских и партийных органов. Были заняты необходимые помещения и временно укомплектованы ЦК КП(б)У и Совет Народных Комиссаров Украины техническим персоналом.

Развернулась работа по налаживанию жизнедеятельности республики. Много мне приходилось тогда разъезжать. С осени 1943 г. я бывал попеременно и в Харькове, и в Киеве. Спустя некоторое время я поставил вопрос перед Москвой и Сталиным о том, что правительство Украины надо перевести в Киев. Мне тоже было бы удобнее находиться поближе к линии фронта, так как я время от времени выезжал во фронтовой штаб проинформироваться о положении дел, узнать, как движутся военные дела. Не помню сейчас, в каком месяце, но мы перебрались в Киев. Некоторые лица в Киеве чувствовали себя еще плохо: немцы частенько летали над городом, особенно разведывательные самолеты. Бомбили же Киев мало, подвергли только очень сильной бомбардировке железнодорожную станцию Дарница. Немцы оставили много шпионов, и, когда 1-й Польский корпус[260] эшелонами переправлялся на западный берег Днепра, они сильно его бомбили. Может быть, они и не знали, что это польские войска, потому что любые войска, которые переправлялись или концентрировались, они подвергали бомбежке. Реже бывали случаи, когда они сбрасывали бомбы на город. Обычно летали через Киев на Дарницу; Дарница лежит на левом берегу Днепра возле Киева. Поэтому взрывы и пожары в ней освещали Киево-Печерскую лавру. Полеты вражеских самолетов через Киев нервировали киевлян. Конечно, этому чувству поддавались и те люди, которые работали в ЦК партии и Совнаркоме УССР. Помню, как вдруг приехали ко мне военные и докладывают: "Надо создать в Киеве подземный командный пункт". Я не понял их и говорю: "Зачем нам сейчас здесь подземный командный пункт, когда фронт удаляется на запад и мы уверены, что враг не вернется к Киеву?" Мне отвечают: "Есть приказ. Давайте выберем подходящее место".

Стали судить и рядить. В Киеве можно выбрать много таких мест, потому что город холмистый и удобен для создания подземных сооружений. Сначала я считал, что командный пункт надо расположить на склонах берегов Днепра. Потом от этой мысли отказался: там плавуны, может произойти подвижка грунта, если мы начнем копать тоннели. Кроме того, нам сказали, что подземелье должно иметь выход в какое-то приличное помещение. Тогда решили расположить его неподалеку от здания бывшего штаба Киевского Особого военного округа. Потом там размещался ЦК КП(б)У. Построили какое-то, я бы сказал - недостаточно хорошо оборудованное помещение. Позже я узнал, что это была затея Сталина. Когда наши войска уже освободили Киев, он, как говорится, уже в зеркало смотрел, как он выглядит в качестве командующего освободительными войсками и т.п. Поэтому он решил, что выедет поближе к войскам. Для этого ему нужно было место для штаба; он решил расположить его в Киеве.

Глупейшая затея. Не знаю, для чего это было нужно. По делу, для удобства командования этого не требовалось. Если же искать место именно с этой точки зрения, то надо было строить такой командный пункт гораздо западнее. Да и вообще затея эта родилась после очередного обильного ужина, который сопровождался бутылками с "Цинандали", "Напареули", а здравого смысла тут не было никакого. Я знал, что Сталин никогда особенно не рвался к линии фронта. И затея была никудышная, и, конечно, Сталин никогда там не появлялся. В мою бытность первым секретарем ЦК КП(б)У Сталин вообще на Украине не бывал. Он только проезжал через Украину, когда отправлялся на отдых в Сочи. А однажды, когда отдыхал в Крыму, тоже проехал через Украину. И еще когда состоялась его встреча с Рузвельтом и Черчиллем в Ялте, он проехал через Харьков (я его тогда там встречал). Конечно, во время Гражданской войны он бывал на Украине, когда являлся членом Военного совета Юго-Западного фронта, которым командовал тогда Егоров. Что касается командного пункта, то нам впоследствии пришлось его завалить, потому что мы боялись осадки почвы; в Киеве - это опасное явление.

Местность там холмистая. Мы опасались, что осада может привести к разрушению расположенных близко зданий, в том числе здания ЦК партии и театра имени Франко. Впрочем, убежище сослужило свою службу, до того как его ликвидировали: в нем укрывались от вражеских налетов. Не помню точных чисел, но, видимо, в марте (я определяю по распутице; была невероятная распутица) наши войска предприняли очередное мощное наступление и опять сбили немцев с их позиций. Враг не выдержал натиска и бежал, оставляя огромные военные обозы, а также многих людей, которых немцы тянули за собой. Одни - это люди, которые проштрафились перед украинским народом и сами бежали с немцами; другие - кого уточняли насильно. Сразу нам трудно было определить, кто там виноват, а кто нет. Потому что в таких случаях, даже если он сам бежал, спасая свою шкуру, то все равно прикрывался на словах, что его мобилизовали, ему приказали и т. п. И вот мне вдруг докладывают, что в обозе брошенных немцами лиц оказался Гмыря[261], знаменитый артист, певец с прекрасным голосом. Я прежде уже говорил, что на время фашистской оккупации он оставался в Харькове.

Потом он объяснял, что кто-то из его близких был болен. Очень трудно выяснить сейчас правду, да я и не хочу делать это, потому что все, кто оставался, как по сговору, аргументировали свое поведение одинаково: жена больна, отец болен, мать больна, а он не мог их бросить, и т.д. Одним словом, сказали мне, что Гмыря со всем своим имуществом находится в этом обозе. Я приказал сейчас же доставить его в Киев. Доставили. Потом я специально разговаривал по этому вопросу со Сталиным, потому что сам решить его не мог. Ведь Гмыря - грандиозное имя! Когда немцы заняли Харьков, мы получили сообщение (по радио, что ли, враги передавали), что Гмыря пел в зале перед собравшимися там офицерами немецкой армии. Возможно, что этого и не было, а просто немцы хотели афишировать, что известный украинский артист выступает перед немецкими офицерами. Теперь я сказал Сталину, что надо нам определить наше отношение к Гмыре. Он очень хороший артист. Лично я его биографии не знал, но, кажется, консерваторию он окончил в 1939 году. Говорю: "Мы хотели бы оставить его в киевской опере. Но нужно ожидать больших возражений со стороны Ивана Сергеевича Паторжинского[262].

Паторжинскому Сталин очень симпатизировал. Да он и заслуживал этого. Паторжинский был хорошим артистом и хорошим певцом, он отлично пел и играл, имел сочетание сильного голоса и артистической манеры поведения на сцене. Тем не менее Сталин согласился со мной: "Да, возьмите Гмырю в Киев". Я не ошибся: сейчас же зазвучали голоса, что с изменником Родины мы не будем вместе петь! Я знал, откуда это исходит; тут был и патриотизм, но была и конкуренция. И мы разъяснили, что Гмыря виноват в том, что не отступил с нами, раз имел такую возможность; однако сейчас трудно расследовать это дело, да мы и не хотим, ибо трудно сделать заключение, стремился ли он остаться. Да, факт налицо, и это, конечно, плохо. "Но, говорил я, - мы ведь всю Украину оставили. Так что те, кто остался, сами имеют какое-то право обвинять нас за то, что мы ушли и оставили их. Поэтому копаться сейчас в этом, отыскивая виновных и наказывая всех тех, кто оставался при немцах, надо с умом. Иначе придется наказывать миллионы. Они остались, потому что у них другого выхода не было. Требуется подойти более серьезно, более здраво при оценке фактов и определять свое отношение отдельно к каждому лицу, которое оставалось на территории, занятой немцами". Так Гмыря сохранился в Киевском оперном театре. Спустя какое-то время я встретился с ним уже под конец войны. Он-то хотел встретиться еще во время войны, но я тогда считал, что это не вполне удобно для меня. И только когда я был в Закарпатье, а Гмыря оказался там, я сказал, чтобы он явился ко мне на квартиру.

Он сам хотел излить мне свою душу. Но, чтобы не вызывать его на это (а это неприятно любому человеку), я хорошо угостил его и попросил спеть. Он пел. Только после этого я спросил: "Ну, что вы хотели сказать?" - "После всего того, что я услышал от вас, мне больше нечего сказать, кроме благодарности. Я очень вам благодарен и никогда не забуду вашего отношения ко мне в тяжелую для меня минуту, которая возникла после того, как узнали, что я остался на территории, занятой немцами". Гмыря вновь занял почетное место в театре, опять обрел должную форму артиста и человека, с большой пользой трудился, часто выступал в концертах, да и сейчас еще выступает. Когда я узнаю, что его пение передают по радио или по телевизору, пользуюсь этим случаем, слушаю и наслаждаюсь его голосом. Был в ту пору еще один крупный певец на Украине - Донец[263]. В паре они пели с Паторжинским. Тоже имел хороший голос. Не знаю, по каким причинам, но за ним укрепилась среди партийного актива и особенно чекистов "слава" антисоветского человека и националиста. Он не подвергался аресту. Но когда в 1941 г. нависла угроза, что Киев будет захвачен немцами, его у нас арестовали.

Никаких конкретных данных к тому, кроме сугубо интуитивных, не имелось. Я находился в обществе от него на довольно приличном расстоянии и потому не знал ни его души, ни настроений. И только по агентурным сведениям получалось, что он настроен антисоветски, что он украинский националист. Арестовали его, руководствуясь теми мотивами, что, дескать, немцы знают о его политических, антисоветских настроениях и после захвата Киева могут его использовать. Чтобы не предоставить врагу такой возможности, его и арестовали, и вскоре он умер. Может быть, если бы не было войны и ареста, то человек долго еще жил бы и работал на пользу своему народу. Уже по окончании войны я возвращался несколько раз к вопросу о Донце. Думается, что имели место наветы. То был плод искусственно вызванного подозрения. В каждом человеке видели нераскрытого врага. А Донец по характеру был человеком крутым, своенравным. Как мне потом рассказывали, он перед властью не низкопоклонничал, держал себя с достоинством, может быть, проявлял даже высокомерие. Видимо, это и послужило поводом оценить его как антисоветского человека.

Весной 1944 г. наши армии, продолжая наступать, подходили к Одессе. Я очень беспокоился за Одессу, в каком она находится состоянии и какие там имеются разрушения. Это крупный город. Да и просто хотелось побывать в Одессе непосредственно после того, как она будет освобождена. Поэтому я договорился с командующим войсками, а тогда на этом фронте командовал Малиновский, и полетел к нему. Он доложил об обстановке, и мы выехали в только что освобожденную Одессу[264]. Сразу же посмотрели, целы ли здание обкома партии на берегу моря, Одесская опера, да и вообще город. На меня произвел хорошее впечатление тот факт, что Одесса сравнительно не очень сильно пострадала. Оперный театр был цел, только где-то снаряд расковырял угол. Рассказывали множество всяких анекдотов о вражеской оккупации. Одессу занимали румыны, поэтому возникло много антирумынских анекдотов, а одесситы ведь умеют сочинять смешные истории. Вот я сейчас думаю: как это получилось, что Одессу освобождал Малиновский, а не Толбухин? Видимо, Толбухина оставили освобождать Крым, а Малиновский, то есть войска 3-го Украинского фронта, пошел на запад, и таким образом ему была предоставлена честь освободить Одессу, в которой он провел детство, живя у своей тетки. Не могу утверждать, что произошло именно так, сейчас у меня многое стерлось в памяти, искать же по печатным материалам, как я считаю, не стоит того. Наш 1-й Украинский фронт вышел к марту на линию старой границы УССР с Польшей до 1939 года.

Хотя мне все еще отводилось помещение в месте расположения фронтового штаба, я ездил туда только временами, а в армиях вообще уже не имел возможности бывать, хотя мне и хотелось. Я понимал верность указания Сталина, что мне надо сосредоточить усилия на организации работ по восстановлению промышленности и сельского хозяйства республики. Это было для Украины на том этапе главное, а вопросы наступления и разгрома противника уже, как говорится, лежали в кармане. Тут все было обеспечено. Не помню точно числа, когда перед весной мне сообщили, что ранен Николай Федорович Ватутин[265]. Меня это очень огорчило, хотя и сказали сначала, что жизни его рана не угрожает. Ранен он был в ногу, а при каких обстоятельствах, мне тогда не доложили. Прошло какое-то время, и сообщили, что Ватутин вагоном едет в Киев. Я встретил его. Он чувствовал себя, как любой раненый, и был уверен, что вскоре вернется к делу. Ему, кажется, предлагали лечиться в Москве, но он решил остаться в Киеве, потому что здесь был ближе к фронту и мог не прекращать своей деятельности командующего войсками. Приехали врачи, в том числе Бурденко[266], крупнейший хирург. Большего и лучшего желать в те времена не приходилось.

Бурденко, осмотрев Ватутина, сказал мне: "Ничего страшного, его рана не опасна, мы его, видимо, сумеем поставить на ноги, и он приступит к исполнению прежних обязанностей". После ранения Ватутина командование войсками 1-го Украинского фронта принял Жуков[267]. Сначала он командовал временно, пока не выздоровеет Ватутин. Затем мне доложили, при каких обстоятельствах и где был ранен Ватутин. Оказывается, его ранили украинские националисты, бандеровцы. Они воспользовались неосторожностью, непредусмотрительностью не только Ватутина, но и людей, которые отвечали за его охрану. Он находился в каком-то населенном пункте, откуда ему нужно было переехать в другое место. Решил ехать ночью. Была непролазная грязь. Вообще-то мы на фронте чаще всего переезжали с места на место на рассвете или в вечерних сумерках, а тут - ночью. Впереди командующего ехал "виллис" с автоматчиками, потом сам Ватутин, тоже в сопровождении автоматчиков. Где-то на развилке дорог машины разминулись: шедшая впереди направилась в одном направлении, Ватутин - в другом. Ватутин проезжал через какую-то деревню, когда раздалась пулеметная очередь, и командующий был ранен. Не помню сейчас, нападавшие сумели захватить машину или убежали.

Потом мы поймали тех, кто стрелял в Ватутина, но уже после войны. На допросах, как мне докладывали, они говорили, что узнали, что ранили (либо убили) именно Ватутина, потому что какие-то вещи и документы попали к ним в руки. Лечение командующего шло довольно успешно. Я каждый день приезжал к нему. Он чувствовал себя хорошо, уверенно выздоравливал, уже начал заниматься делами и был даже назначен день, когда он сможет официально приступить к исполнению прежних обязанностей и вернуться во фронтовой штаб. Но вот как-то он говорит мне: "Что-то температура у меня поднялась, и я плохо себя чувствую". Врачи, осмотрев его, сказали, что, видимо, это рецидив малярии. Он болел малярией раньше, да и на фронте, когда мы были с ним там вместе, тоже болел ею. Я ответил: "Жаль. Она, видимо, измотает вас, ну, ничего не поделаешь". Через день-два процесс стал нарастать. Тогда врачи сказали: "Это не малярия, это - более серьезное явление, возникло заражение раны". Это всех встревожило. Заражение раны нагноение, гангрена, ампутация конечности или смерть. Надо было срочно лечить. Врачи считали, что следует применить пенициллин, но они могли, как мне рассказывали, тогда сделать это только с согласия Сталина, а Сталин воспротивился. Я с ним лично не разговаривал по вопросу пенициллина, но врачи сказали мне, что Сталин отверг пенициллин. Мотив выдвигался такой: пенициллин был не советским (у нас его не имелось), а американским, и Сталин считал, что пенициллин может оказаться зараженным: из США могут послать зараженный пенициллин, чтобы ослаблять наши силы, так что лечить этим лекарством такого крупного военного деятеля, как Ватутин, недопустимый риск. Не мне тут судить, судить должны были врачи. Врачи же мне говорили, что если бы ему был дан пенициллин, то это могло повернуть ход болезни в иную сторону и спасти Ватутину жизнь.

Но врачи так и не смогли ничего добиться. А положение раненого ухудшалось. Когда я однажды пришел к нему, Бурденко, отведя меня в сторону, сказал, что единственный выход операция, и как можно быстрее. Придется отнять ногу. "Мы возлагаем на вас большую надежду. Вам нужно поговорить с Ватутиным раньше, чем нам. Вы сошлетесь на нас и скажете ему о такой необходимости. Он питает к вам большое уважение, доверие, и вы сумеете найти слова, чтобы убедить его согласиться на операцию". И я поговорил с Ватутиным: "Николай Федорович, ваша рана дала осложнение. Врачи говорят, что нужна ампутация, придется отнять ногу. Я понимаю, что это значит для каждого человека. Но генерал без ноги возможен. А пожалеешь ногу, и потеряешь голову. Выбор один: жизнь или ампутация. Ампутация сохранит жизнь. Если ее не сделать, остается смерть. Прошу вас согласиться на операцию". Он ответил довольно спокойно: "Да, я согласен. Скажите врачам, пусть делают так, как считают нужным. Я готов хоть сейчас". Я сейчас же передал его слова Бурденко. У того был помощником тоже крупный хирург, сейчас не помню его фамилию, он, собственно, и делал ампутацию ноги под наблюдением Бурденко. Провели операцию. Я пришел туда после операции, и мне сообщили о результатах. По-человечески говоря, это была страшная картина: не просто человек без ноги, а открытая рана... Для медиков это - довольно впечатляющее зрелище с профессиональной точки зрения, а на других лиц производит неприятное впечатление. Опять стали лечить Ватутина. Все делали, буквально все, чтобы состояние его здоровья улучшилось. Не знаю, сколько дней протянул он еще в таком виде, когда опять мне позвонил Бурденко (или его ассистент) и попросил, чтобы я приехал, потому что Ватутин уже находился в тяжелейшем состоянии. Он метался, поднимался на руках, требовал блокнот, карандаш и пытался написать какую-то телеграмму, обращался к Сталину с просьбой спасти его, и тому подобное.

Когда я подошел к нему, он метнулся навстречу, обнимал, целовал, был в полусознании, но хотел жить и обращался к каждому, кто мог в какой-то степени помочь отвоевать его жизнь. А я ему сказал: "Николай Федорович, Сталин знает и все сделает, что надо". Действительно, я со Сталиным специально говорил о Ватутине по телефону. Потом Сталин меня же и упрекал, что мы допустили смерть Ватутина. Это я-то допустил! Тут и Бурденко ничего не смог сделать, а что я могу, простой человек, не медик? Сталин сам запретил использовать пенициллин, но об этом он тогда мне не сказал: понимал, что произведет плохое впечатление. А я позднее не спрашивал Сталина об этом, потому что не хотел его как бы упрекать. Когда я уходил из госпиталя, то сказал Бурденко: "Мое впечатление таково, что Николай Федорович умирает". Бурденко ответил, что больной еще несколько дней может пожить. Я повторил: "Думаю, что этой ночью и даже вечером он скончается". Действительно, мне через несколько часов позвонили: "Приезжайте, у Ватутина очень тяжелое состояние, мы хотели бы, чтобы вы приехали". Когда я приехал, Николай Федорович был при смерти. Так оборвалась жизнь этого замечательного человека[268], преданного Коммунистической партии. Советскому государству и своему народу, честнейшего, преданнейшего, трезвого во всех отношениях и сугубо принципиального. Я не много видел военных, чтобы они были такими хорошими коммунистами, каким являлся Николай Федорович Ватутин. Так я расстался с ним, потеряв хорошего товарища и верного друга.

Я не был столь близок с ним до войны, но сблизился во время войны, глубоко уважал его и уважаю память о нем. Когда его хоронили, я поставил вопрос о том, чтобы поставить ему памятник. Сталин согласился. Стали готовить памятник. Какую же надпись на нем сделать? Я предложил написать примерно так: "Генералу Ватутину от украинского народа", - ибо считал, что это - самое почетное: он ведь воевал на Украине, освобождал украинские земли от Гитлеровцев. И это было принято. Когда стали готовить надпись, вдруг в Москве тоже подняли тот же вопрос. Тогда руководил делами культуры в стране кто-то с украинской фамилией, хотя сам и не украинец[269]. И вот он вдруг звонит мне и говорит, что надпись, предложенную мной, нельзя делать. "Почему?". "Это будет националистическая надпись. Это, наверное, Бажан ее придумал, а ведь Бажан - националист". "Постойте-ка, - говорю, - не Бажан, а я предложил. Бажану тоже понравилось, этого я и не отрицаю. Но какой же здесь национализм благодарность от украинского народа русскому человеку? Так это же награда, это, наоборот, украинские националисты с ума сойдут, если на памятнике русскому человеку сделать надпись от украинского народа". Мне потребовалось много усилий, чтобы отстоять текст надписи, и я только тогда победил, когда обратился к Сталину и сказал, что это возмутительно. Сталин ответил: "Пошлите их к черту! Сделайте, как вы предлагаете, и все".

Так мы и поступили. Памятник стоит посейчас как память о жизни и деятельности Ватутина, как признание украинским народом его заслуг в борьбе с агрессором. Образованные люди занимаются вопросами культуры в Советском Союзе. Но тот человек показал свое невежество и политическую малограмотность. Туг как бы наоборот. Повторяю, у настоящего украинского националиста глаза бы затмило и помутнело в голове, если русскому генералу чеканить на памятнике надпись: от украинского народа. К тому же эта надпись свидетельствует, кроме того, о слиянии в едином порыве мыслей и поступков украинского и русского народов в общей борьбе против захватчиков. Действительно, так оно и было, потому что умирали ведь на одном поле и за одно дело и русские, и украинцы, и татары, и евреи, и башкиры, и белорусы, и представители других народов. Здесь проявилось их политическое и моральное единство, когда все народы СССР поднялись против врага, на защиту нашей Родины. Когда я бываю в Киеве, то всегда хожу к памятнику Николаю Федоровичу и отдаю ему должное уважение, высказываю свое почтение и признательность.

После Жукова командовал 1-м Украинским фронтом Конев[270]. Я впервые встретился с ним до войны, какое-то возникшее с Коневым дело разбирал Сталин, а я случайно присутствовал при этом. Тогда возник спор Конева с секретарем партийного комитета края или области. Потом я встретился с ним уже во время войны: он пришел с 19-й армией в первые дни войны к нам в округ, когда мы стояли еще на границе, но его армию быстро перебросили от нас в Белоруссию. Затем я встретился с ним на Курской дуге. А совсем недавно мы вместе с ним праздновали нашу общую победу - освобождение Киева. Я знал Конева с хорошей стороны и был доволен, что командование войсками принял именно он. Конечно, Жуков был посильнее, тем более что уже тогда он фактически подготавливал и решал все вопросы в Ставке. Сталин? О, Боже упаси, чтобы кто-то заикнулся о том, что решает вопросы не он, а Жуков. Однако, во всяком случае, я тогда именно так думал и полагаю, что так оно и было.

При Жукове я, оставаясь членом фронтового Военного совета, продолжал свою деятельность, направленную на восстановление разрушенного хозяйства Украины, и по-прежнему изредка ездил в штаб фронта, иногда по нескольку дней бывал там вместе с Жуковым. Наши войска в это время уже вышли к Тернополю[271]. Помню, позвонил мне Жуков и сказал, что тогда-то начнется наступление и что он хотел бы, чтобы я приехал к нему. Я с удовольствием отправился. Мне и самому хотелось посмотреть на наступление наших войск в победном, 1944 году. Имелась уже абсолютная уверенность в нашем успехе. Прибыл я в штаб фронта, пробыл там не один день, как следует ознакомился с обстановкой. Ранним утром в день наступления мы вместе с Жуковым должны были находиться на командном пункте и контролировать, как проходит операция. Сели на "виллис", отправились. Не знаю почему, но немного запоздали к началу артподготовки. Когда спешили на командный пункт, то объезжали какие-то кустарники, и вдруг сзади нас ухнуло орудие. Оно буквально ошарашило нас и мощным выстрелом, и колебанием воздуха. Это и было как раз начало артиллерийской подготовки. Загудела артиллерия, потом полетела авиация, заработали "эрэсы".

Картина была очень впечатляющая. Немцы были разбиты, и наши войска рванулись на Тернополь и Черновцы[272]. Тернополь какое-то время был в окружении, ибо немцы превратили его в хорошо укрепленный опорный пункт. Из-за этого Тернополь очень пострадал. Я бы сказал, что из всех украинских городов больше других пострадал именно Тернополь. Немцы оказались там в окружении, мы их бомбили, а авиационные бомбы сильнее разрушают городские сооружения, чем артиллерия, потому что дают более мощный взрыв и происходит сотрясение почвы. Из-за этого дома не только разрушаются от прямых попаданий, но и трескаются. Когда мы продвинулись вперед, я оставался при штабе еще несколько дней. А мне потом сообщили, что буквально рядом с местом, где располагалась моя квартира, нашли укрытие, по-украински "схрон", бандеровцы. Конечно, мы никаких бандеровцев не видели и вообще ничего не знали об укрытии. Они сделали там яму вроде погреба и замаскировали ее. Наши разведчики, которые выбирали место под штаб, недостаточно тщательно проверили этот участок. Были ли там в тот миг бандеровцы, сомневаюсь, потому что им трудно было бы там находиться: ведь нужны питание, вода и прочее. Но что у них там был схорон, это установлено точно. Пока я работал при штабе, наши войска успешно продвигались на юг и запад. У истоков Западного Буга вновь завязались упорные бои.

Противник хотел опереться на эту реку и дать нам сражение, чтобы задержать продвижение наших войск ко Львову и Перемышлю, и проявил большое упорство. Тем не менее мы далеко продвинулись на левом крыле фронта, и вражеская группировка севернее Каменец-Подольского была разгромлена, оставив много трупов и вооружения. В одном месте я видел немецкую военную новинку стоявшие у стены рядами фаустпатроны, то есть ручные противотанковые гранатометы, частично в ящиках, целый склад. Видимо, как их подвезли, так и, не успев раздать солдатам, бросили. Там действовала танковая армия под командованием Рыбалко[273], и очень хорошо действовала. Помню, уже летом стали мы обсуждать план, как двигаться на Львов[274]. Я знал подступы к этому городу. На Львов наступать с севера или с востока трудно. Он расположен в котловине меж предгорий, а с севера его прикрывает пойма рек Южный Буг и Петлев. Дальше на север простирается абсолютно ровная местность. С востока тоже тянется поле, а ближе ко Львову начинаются холмы. Очень удобный город в смысле организации обороны. Сначала мы попытали счастья захватить Львов врасплох, но это не удалось: противник навязал нам бой. Было решено не упорствовать и не тратить время, не класть там живую силу, преодолевая налаженную оборону, а ударить прямо на Перемышль. Пусть Львов окажется в тылу наших войск. Тем самым мы вынудим противника уйти из Львова без боя.

Так потом и получилось. Для этого танковую армию Рыбалко, которая на подступах ко Львову ввязалась в бой, понадобилось развернуть севернее, выведя ее из боя с тем, чтобы повернуть ее на запад через Жолкву и Яворив к Перемышлю. Вместе с танковой армией должна была наступать еще севернее 13-я армия Пухова[275], очень хорошего человека и хорошего военного. Он командовал этой армией еще на Курской дуге. Я принимал участие в рассмотрении и утверждении этого плана. Потом поехал к Рыбалко, чтобы на месте ознакомиться с положением войск. Когда стал подъезжать, танки шли мне навстречу: их уже повернули, и они двигались в новом направлении. Неожиданно налетели самолеты и начали их бомбить. Я ехал вместе с секретарем Львовского обкома партии (сейчас председатель Комитета народного контроля на Украине, толковый и энергичный человек). Он был генералом, членом Военного совета какой-то армии, а когда мы стали подходить ко Львову, попросил, чтобы его, освободив от военной должности, дали нам, с тем чтобы утвердить его секретарем Львовского обкома КП(б)У.

И вот началась бомбежка, загорелись танки, мы выскочили из машин. Рядом виднелась отрытая щель. Этот генерал, худенький такой, р-раз боком прямо в эту щель и притерся, как клин. Я засмеялся: "Здорово выработался инстинкт самосохранения от бомбежки". "Да, - говорит, - сколько уже воюем, всяко приходилось". Доехал я до Рыбалко. На крыльце домика, где он размещался, стоял генерал Рязанов[276]. Я его знал, еще когда он в начале войны был полковником и вывез из Киева секретные бумаги ЦК КП(б)У, которые ему вручил Бурмистенко. Теперь он командовал штурмовой авиацией фронта, и у него, по-моему, были на вооружении Ил-2. Я его спросил: "Это что за самолеты бомбят наши колонны?". Он: "Это наша авиация". Туг же дает позывные и связывается с ведущим этих самолетов, чтобы отвернуть их в сторону. Потом я вновь его спросил: "Как же это могло случиться, что наша же авиация бомбит свою танковую колонну?". - "Мы сами о том гадали и пришли к такому выводу: летчикам дали задание разбомбить передний край и все, что движется против нас под Львовом. Когда мы повернули танки, то они пошли отсюда на северо-восток, прямо по дороге от Львова. Наверное, наши летчики и приняли их за танковые колонны противника и стали бомбить". В таких случаях, когда приходилось попадать под бомбежку своих же, то всегда говорили: "Спасибо им, что плохо бомбили и на этот раз!". Не помню, какие у нас были жертвы. Если и были, то незначительные, потому что танкисты успели выскочить и разбежаться. В танках, по-моему, тоже существенных потерь не было. Я видел только две-три машины, охваченные огнем. Приехал я к Рыбалко.

Он располагался со своим штабом неподалеку от станции Красне, восточное Львова. Когда я к нему вошел, ему докладывали обстановку. Совершенно другое было в армии настроение, чем в 1942 г., полная уверенность, что мы быстро пойдем вперед. Шла перегруппировка войск, меняли направление движения, я поехал в 13-ю армию, к Пухову. Я не видел его с 1943 г., когда воевал еще под Курском. Я приехал к нему как раз, когда наши танки развернутым строем двигались за пехотой в сторону Перемышля. Спрашиваю его: "Где наши войска?". Он показал по карте: "Они уже подходят к Перемышлю". "А кто перед вами? Кто сдерживает вас сейчас?". "А никого нет перед нами. Противника тут нет. Надо, чтобы танки побыстрее двинулись и не дали опомниться врагу. Но там заболоченное место, трудное для танков. Сейчас наши саперы работают над тем, чтобы укрепить это место. Тогда танки Рыбалко двинутся дальше, и мы займем Перемышль". У него не было в том никаких сомнений, и мне было приятно его слушать. Пожелав ему успеха, я вернулся в штаб. Между прочим, когда я ехал к нему, то догнал маршевую роту не то батальон. Они устроили привал, и я подошел к ним, чтобы побеседовать. Состоялся интересный разговор. Чувствовалось совершенно иное настроение, не такое, как в 1941 г.: раздавались прибаутки, солдатские шутки. Чуть не в каждой роте имелся свой Теркин.

Очень хорошо и метко схватил Твардовский эту фронтовую фигуру и замечательно написал поэму, сильную по содержанию и зеркально отражавшую жизнь, бои, настроение воинов Красной Армии. Вскоре наши войска заняли Перемышль[277]. Немцы, почувствовав угрозу с тыла, сами выскочили из Львова, и наши войска вступили в него. Я сейчас же поехал туда. Он представлял для нас особый интерес: абсолютное большинство городского населения было польским, украинцев было там очень мало. Крестьянство же вокруг Львова было все украинским, а в городе, в результате особой политики, которую проводило Польское государство, жили в основном поляки. Мне рассказывали, что украинцы не могли даже получить работу по уборке или мощению улиц во Львове. Проводилась политика ополячивания, чтобы укрепиться в том споре, который издавна велся там между украинцами и поляками. Польское правительство делало все, чтобы опереться во Львове на польское население. Поэтому мы боялись, что там могут возникнуть какие-то местные органы, которые окажутся враждебными Советской власти. Надо было поспешить, чтобы наши люди приступили к руководству городом. Так мы и сделали. Сейчас же были утверждены секретарь обкома партии и председатель облисполкома. Потом стали подбирать кадры для районов, создавать другие государственные и партийные органы. Провели необходимые собрания.

Помню, как во Львове ко мне кто-то зашел и сообщает: "Товарищ Хрущев, я проезжал сейчас мимо вокзала и видел, как гражданские лица растаскивают вооружение. Один человек нес ручной пулемет". Я сейчас же взял машину и поехал туда. Застал такую картину: неизвестные люди действительно растаскивают пулеметы и винтовки. Во Львове - польское население, немцы разбиты и отступили отсюда, а население вооружается. Против кого вооружается? Ведь не против отступавших. Значит, против нас. Тотчас были приняты срочные меры, чтобы прекратить это безобразие и организовать сбор "ничейного" оружия. Но все-таки его растащили немало. Частично оно потом, видимо, попало и в руки бандеровцев. Польское же население не смогло создать во Львове какой-то своей военной националистической организации. Армия Крайова, которая подчинялась эмигрантскому польскому правительству в Лондоне, конечно, готовилась к борьбе против Красной Армии, против Советской власти. Львов для нее был периферией. В предгорьях Карпат наступали 38-я армия Москаленко, 1-я Гвардейская армия Гречко и еще одна армия, ее командующим раньше был грузин Леселидзе[278]. Я знал его не очень хорошо, так как эта армия прибыла к нам, когда я уже не участвовал активно в работе Военного совета фронта и поэтому близко не сумел познакомиться с ним. Эти три армии на левом крыле фронта отстали в продвижении. Условия обороны в горах выгодны для противника, и там он навязывал нам затяжные бои.

В данной связи Сталин, когда я приехал в Москву, очень хвалил 13-ю армию Пухова и очень критиковал отставших: "Что же они, такие-сякие, хваленые ваши командующие, топчутся на месте?" Говорю ему: "Да ведь я и Пухова хвалил, и других хвалил. Но, товарищ Сталин, я был у Пухова и лично знаю, что перед Пуховым оказалась пустота: противника там нет, поэтому он и продвигался совершенно свободно. Кроме того, там равнина, и по ней его сопровождает танковая армия Рыбалко, так что все естественно. А другие движутся в предгорьях и в горах. Там легче организовать оборону и труднее выбить противника, который упорно сопротивляется". Сталин в такие вопросы не вникал, не хотел разбираться. Не знаю, сознательно ли делал это или просто не понимал. Иными словами, раз не продвигаются - значит, плохие; если продвигаются - значит, хорошие. А какие условия возникали для той или другой армии на одном или другом направлении, он порою не хотел слушать и в таких случаях не вдавался в изучение обстоятельств, почему именно такие сложились условия на каком-то участке фронта. Во Львове продолжалась организация новой жизни. Среди поляков выделились активисты, которые хорошо сотрудничали с коммунистическими организациями и стали отличными агитаторами. Помнится, особенно выделялся один человек, врач по профессии, истинный умница. Я его сам слышал, когда мы проводили митинг в городе. Выступил он замечательно, умную речь сказал. И я тогда предупредил чекистов: "Вы создайте соответствующие условия для него и охраняйте его негласно, чтобы он этого не заметил. Боюсь, что его убьют польские националисты". Увы, так и случилось. Те подослали ему "подарок" от его друга из Варшавы. Он стал разворачивать посылку и, как рассказала нам потом его жена, заметил ей: "Что за упаковка? Не бомба ли это? Не адская ли машина?". Тут раздался взрыв, он был сражен наповал, а жена контужена, но осталась жива. Убийц, конечно, найти не удалось. Так мы потеряли хорошего друга, ценного еще и тем, что он был поляк.

Среди поляков во Львове не так-то много имелось наших сторонников, особенно активных агитаторов и хороших ораторов, в которых мы очень нуждались. Заняв Перемышль и Львов, наши армии продолжали наступать. Войска, которые продвигались левее, в Предкарпатье, заняли Дрогобыч с нефтепромыслами и нефтезаводами. Я сейчас же выехал в Дрогобыч, а потом поехал в Борислав, буквально по следам отступавшего противника. Вскоре этот участок - Борислав и южнее него - отошел в полосу 4-го Украинского фронта. Командовал его войсками Петров, из бывших учителей, хороший командующий[279]. Вскоре после войны он умер. У него было характерное подергивание головы, вроде тика. А членом Военного совета у него в те месяцы был Мехлис[280], человек архиэнергичный. Его энергия, как буря, иной раз сметала все - и враждебное, и полезное. При разборах операций обычно докладывал больше Мехлис, чем командующий. Он сковывал инициативу командующего. Вторым членом Военного совета фронта был генерал, чью фамилию я сейчас забыл. Как-то они с Мехлисом решили поехать в войска и поспорили. Второй член Военного совета говорит: "Предлагаю поехать вот этой дорогой, а не той, которой предлагаете вы, товарищ Мехлис. Та дорога находится под артобстрелом, и мы там не ездим". Мехлиса это подзадорило: "Как так? Именно этой дорогой и поедем, она короче, и мы приедем быстрее". Они выехали на разных машинах. Получилось так, что Мехлис проскочил удачно, а у второго генерала при прямом попадании снаряда машина была разбита, а сам он погиб. Так по упрямству и глупости Мехлиса потеряли генерала. Вот цена задорного хвастовства: "Я ничего не боюсь!".

Действительно, Мехлис был очень смелым человеком, нужно отдать ему должное. Но смелость, которая выливается в безрассудство и ведет к ненужным потерям, не может быть оправдана. В Дрогобыче и Бориславе, куда я приехал, нефтепромыслы оказались разрушенными, но два завода по переработке нефти, которые мы законсервировали еще до войны (они принадлежали какой-то иностранной фирме), остались совершенно целыми. Мы смогли быстро пустить их в ход, как только в том возникла потребность. А потребность возникла только тогда, когда были восстановлены скважины и опять началась добыча нефти. Впрочем, заводы были устаревшие, и я не знаю их дальнейшей судьбы. Теми неделями наши войска, продолжая наступать, перевалили через Карпаты и уже спускались на равнину к реке Тиссе. Когда я узнал, что завязываются бои в районе Мукачева, то решил отправиться в штаб 4-го Украинского фронта, чтобы встретиться с командующим войсками и с Мехлисом. У нас, украинского руководства, имелись виды на Закарпатье, потому что там жили украинцы, их родину еще называли в старину Червона Русь. Поэтому, как только я узнал, что наши войска вступили в Мукачево, сейчас же выехал туда, чтобы разобраться на месте: какой там существует партактив? Какие партии? Каков состав населения - сколько проживает украинцев, венгров, чехов и представителей других народов, если таковые там есть? В принципе они должны были быть, потому что эта область много лет находилась в составе прежней Австро-Венгрии, а после Первой мировой войны вошла в состав Чехословакии. Каждое новое государство старалось убить национальные чувства украинской части населения Закарпатской Украины, доказав, что оно не украинцы.

То их называли русинами, то Червоной Русью, но никогда не называли их просто украинцами или даже русскими. Действительно, они отличались даже от карпатских гуцулов, хотя по одежде, бытовой культуре, нравам они были близки к горным гуцулам. До войны я бывал в этом районе, но, конечно, не в Закарпатье, хотя через перевал добирался до самой границы. Там проходили две довольно приличные дороги. По ним обеим я проезжал к проходившей по перевалу границе и теперь понадеялся, что помню их, почему и не взял проводника, однако ошибся; сбился с пути и вместо того, чтобы проехать на перевал западной дорогой, которая вела в Ужгород, попал на юго-восточную дорогу. Ночью, когда я подъехал к перевалу, меня поразило, что нигде никого нет, буквально ни души, никакого движения, и такая стоит жуткая тишина в лесу. Мы останавливались, опять ехали, снова останавливались, прислушивались. Никого! Со мною была только охрана, которая всегда меня сопровождала. Обратный путь потребовал времени. Только поздним вечером мы спустились с Карпат. Найдя штаб фронта, я рассказал командующему, зачем приехал.

Он доложил об обстановке. Затем пришел Мехлис. С ним мы были старые знакомые и давние приятели, еще по Москве, когда я учился в Промышленной академии, а он был редактором газеты "Правда". Мехлис: "Ведем бой в Ужгороде. Противник сопротивляется, но, наверное, мы его выбьем завтра утром". Я остался ночевать у них, а утром поехал к Ужгороду. Противник еще держался на западной окраине города и вел минометный огонь по его центру. Мукачево я осмотрел, когда мы с Петровым проезжали через него. Хороший, маленький, чистенький городок, славные постройки. Ужгород тоже очень мне понравился. Села по дороге показались не типично гуцульскими, но с хорошими постройками. Позже я узнал, что это были мадьярские села. Они совершенно другого типа, дома стояли фундаментальные: кирпичные и каменные. Гуцулы были оттеснены венграми дальше в горы и имели курные дома без труб, печной дым выходил из-под крыш. Тут я вспомнил свое детство: в нашей деревне Курской губернии тоже были курные хаты.

В Ужгороде я познакомился с Иваном Ивановичем Туряницей[281], коммунистом, рабочим-табачником из Мукачева. Тогда он был местным лидером и проводил линию на вхождение Закарпатской Руси в состав УССР, создавал там новые партийные и административные органы. Первоначально возникло особое правительство закарпатской области - Народный совет. Мне Туряница понравился. Он был известным человеком в Компартии Чехословакии. Когда Закарпатье являлось частью Чехословакии, Туряница вел партийную работу среди закарпатских лесорубов. Там вообще было много рабочих. Мне рассказывал Мануильский, что когда он в 20-е годы начал работать в Коминтерне и ездил в Чехословакию как посыльный Коминтерна[282], то тоже встречался в Карпатах с лесорубами. "Проводил я собрание с лесорубами, вспоминал он, - а это был год 1928-й, не то 1930-й. Коминтерн тогда проводил ту линию, что, пока не существует революционной ситуации, надо переходить от призывов к восстаниям к другим методам действий, к массовой работе. Я выступил с докладом перед коммунистами-лесорубами. Они слушали меня, сопели, потом стали выступать. Говорили по-украински (а Мануильский сам украинец и хорошо говорил на этом языке): "Вот доповидач (докладчик) каже, шо немаэ революционной ситуации, але нам трэба зброи" (но оружие нам нужно). Я опять им доказываю, что если нет сейчас революционной ситуации, то и оружие ни к чему. Они твердят свое: "Давайте оружие". Одним словом, у этих лесорубов боевой был дух. Там жила беднота, значительно уступавшая по уровню жизни не только чехам, но и словакам, тоже небогатым. Ну, а о венграх и говорить нечего. Венгерское население было зажиточным. Теперь я, естественно, подбадривал Ивана Ивановича, считая, что его политическая линия правильная.

Но, как говорится, аппетит приходит во время еды. Туряница создал вооруженные дружины и захватил некоторые районы, которые до войны принадлежали Румынскому королевству. Правда, жители этих районов, в основном крестьяне, сами приходили и просили, чтобы их включили в состав Советской Украины. Я тоже встречался с ними. Они доказывали, что они украинцы. Но тут ничего конкретного нами не предпринималось, Иван же Иванович послал туда своих уполномоченных на собственный страх и риск. Румынским лидерам это было весьма неприятно. Те районы расположены далеко в горах, добраться туда непросто. Если говорить в шутку, то Иван Иванович начал вести захватнические действия. Когда воссоздалось Чехословацкое правительство и его люди приехали в Мукачево, он и их выкурил. После того как наши войска туда продвинулись, эти люди перебрались западнее, кажется, в Кошице. Вообще тогда у всех украинцев возникла сильная тяга к воссоединению. Ко мне даже в Киев приезжали представители какого-то района Словакии, заселенного украинцами, и просили их район тоже присоединить к УССР. Я им: "Это невозможно. Если вы, коммунисты, строили свою жизнь вместе с чехами и словаками, то это заденет чехов, а особенно словаков, потому что получится уменьшение территории Словакии. Хотел бы, чтобы вы правильно меня поняли. Стройте социализм, создавайте государство трудящихся вместе с Компартией Чехословакии. Вы должны объединиться с ними и свое будущее созидать вместе с другими народами, которые населяют Чехословакию".

Они уехали из Киева недовольные. Я, конечно, докладывал об этом Сталину. Однажды он позвонил мне и говорит: "У вас там Туряница?". Я: "Нет, не у нас, он к нам не имеет никакого отношения, это наш сосед". "Ну, рассказывают, что вы все-таки имеете на него влияние. Передайте ему, пусть он отзовет свои вооруженные отряды с территории Румынского королевства. Кроме того, он там какие-то районы занял и на левом берегу Тиссы. А эта территория отойдет к Венгрии". Я сейчас же передал все Ивану Ивановичу. У нас с ним была налажена связь. Конечно, я не мог ему приказывать, а мог только советовать. И он сейчас же все сделал, как посоветовали. Я уже работал после войны в Москве, когда узнал, что Иван Иванович умер. Я очень сожалел о том: он был еще молод и мог бы еще славно поработать. И я порекомендовал Киеву: "Подумайте, ведь он заслуживает того, чтобы как-то отметить его деятельность в Закарпатье. Он сыграл там положительную роль под конец войны". Его заслуги перед Коммунистической партией Советского Союза в целом. Коммунистической партией Украины в частности, немалые. Впрочем, так и не знаю, что в этом плане было сделано. Когда Закарпатье стало одной из областей Советской Украины, люди работали там хорошо. Создавались колхозы и совхозы, возникла новая промышленность, построили электростанцию. Там текут, впадая в Тиссу, реки Теребля и Рика. Между ними - небольшое расстояние. Их течения соединили тоннелем и, использовав возникший перепад высот, построили небольшую ГЭС, сейчас не помню, какой мощности, но для того района она временно решала энергетическую проблему. Итак, Украина была освобождена.