"По ту сторону волков" - читать интересную книгу автора (Биргер Алексей)Алексей Биргер По ту сторону волковСон привиделся Высику накануне очередной посиделки с Калымом (Федором Григорьевичем Сметниковым по паспорту, но как прилипла к нему со школы дурацкая кличка, так и тянулась через всю жизнь, уже и до капитана этот смышленый богатырь дослужился, а его продолжали называть Калымом), колючий такой сон: что стоял он, Высик, посреди пустого места, под свинцовым небом, а тучи — мятые, скомканные, цвета непростиранного белья — тяжело нависали над ним. И стоял-то он словно бы на тумане, коричневом и колышащемся, а не на земле — тверди его ноги под собою не чувствовали. Туман стал оседать, сгущаться коричневой моросью, и он поплыл вниз вместе с проседающим туманом. И вот образовалась некая местность — голая, скучная, кое-где дымок сизоватый тянулся струйками, и будто в нем прятались хлипкие жилые конурки, но Высик знал, что нельзя доверять этому дыму и запаху жилья, доносящемуся до него, что там, под выморочными обозначениями жилого тепла, вершится страшное, повсюду — копошения мелкого чадного ужаса, сливающиеся в один всеобъемлющий, приплюснутый к земле ужас. «Это еще долюдское» — сказал себе Высик во сне. Две параллельные рытвины, тянувшиеся из-за горизонта, стали как бы все больше натягиваться, обретать приятные ровность и четкость, и вот уже они превратились в железнодорожную колею, и паровозик запыхтел, и выцветшие шинели потянулись из теплушек на дощатый перрон полустанка. Грозно засверкала сталь стволов, с другой стороны потянулась тонкая вереница людей — и в воздухе будто обозначились прозрачные очертания домов. Эта сила завоевателей накапливалась, напуганное пространство присмирело и съежилось, уступая им себя, и все вокруг становилось все более людским, хотя и не более солнечным. «Мне повезло, я стал свидетелем рождения местности» — подумал во сне Высик, но радости эта мысль почему-то не принесла… Своим снам Высик доверял и, по собственному опыту, придавал большое значение, а потому горький осадок этого сна, не поддававшийся анализу мысли, с утра тревожил его и не давал расслабиться даже в привычно откровенной беседе с Калымом. С возрастом отставной полковник милиции Высик стал и впрямь пооткровенней — не сказать «поболтливей», потому как болтливым он был всегда, вот только раньше его болтовня больше сводилась к активному переливанию из пустого в порожнее и больше прятала, чем сообщала. Это был проверенный способ запутывать свидетелей и подозреваемых, ведь всегда наступал момент, когда от его говорливости у собеседника голова наконец шла кругом, и он пробалтывался о чем-то важном. По привычке Высик переносил этот способ общения и на весь мир, но теперь — с Калымом, во всяком случае — он говорил о таких делах и делился такими мыслями, о которых раньше умолчал бы. Может, оказавшись на пенсии, он стал оттаивать, и в нем угасало постоянное стремление брать мир на пушку, а может, он видел в смекалистом парне своего преемника и желал передать ему весь свой опыт и остеречь от своих собственных ошибок. И сейчас, когда Калым упомянул о всяких сверхъестественных явлениях и о том, что, возможно, есть доля правды во всех этих вурдалаках, полтергейстах и летающих тарелочках. Высик, конечно, не удержался, чтобы не съязвить сперва в своем духе: — Ну да, столько же правды, сколько ее было в том «призраке в пустом доме», когда ты мыслил как полип — казенными стереотипами, и настолько ловко запутал довольно простое дело, что тебе понадобился призрак, чтобы с грехом пополам увязать концы с концами!.. — но неожиданно помягчел и добавил после задумчивой паузы: — Впрочем, с вурдалаками, или оборотнями, — называй как хочешь, — была у меня одна интересная встреча. Больше того, с ними оказалось связанным мое первое уголовное дело… Самое первое, которым мне пришлось заниматься в качестве профессионала — работника милиции, я имею в виду. Могу рассказать. Хотя, не знаю… Дело в том, что моя история не особо поучительна с профессиональной точки зрения. Учатся на делах обычных, а необычное дело — в нем столько уникальных деталей, которые к другому делу и не приложишь. Не знаю, право… — Расскажите, Сергей Матвеевич! — попросил Калым. — Что ж… — Высик раскурил очередную «беломорину» и кинул задумчивый взгляд на свой ветхозаветный ковер с павлинами, словно в бугорчатых узелках цветных нитей ища подсказку, с чего начать. — Вернулся я из армии в сорок шестом году. Район наш был тогда одним из медвежьих углов Подмосковья… И даже водохранилища еще не существовало… Впрочем, обо всем по порядку. Ты тех времен и знать не можешь, разве что по книгам. Да и сам я с натугой уже заставляю себя вспоминать их такими, какими они были на самом деле — окрашенными в серые подтеки, в запах керосина, в желто-коричневые тона. Даже многие сны мои лукавят. Так хорошо и сладко, когда видишь во сне теплую ночь, и дрожь пышной листвы, и слышится смех, и отдаленная музыка с танцплощадки… И кажется, вот-вот сквозь поднимающуюся опарой голубую тьму повеет на тебя счастьем твоим, и пригреет, и приголубит… Но не было ничего такого, как показывают в фильмах. И странно даже, что кадры из фильмов цепким осадком выпадают в сны и кажутся уже ближе и родней, и реальней твоей собственной, воистину пережитой и перемолотой жерновами реальности. А были разруха, и нищета, и вороха обесцененных денег, и разворошенный муравейник возвращавшейся с фронта страны. И на таких дрожжах всходила опара не голубой и счастливой тьмы, а иная опара: не скажешь даже, что преступность была огромной — она стала частью жизни, копотью въелась в быт, по жилам текла. Да, были танцы и танцплощадки, а там — сапоги военного образца, в которые так удобно прятать финки. За котелок картошки зарезать могли, и порой мне мерещится, никуда это не делось — осталось с нами, все еще связывает нас незримой пуповиной с давнишним страхом и давнишней бесцветностью… Так вот, вернулся я в наши места с трофейным «Вальтером» и с бумагой, по которой становился то ли участковым, то ли уполномоченным — словом, принимал на себя район, и несколько месяцев мне предстояло отдуваться за всех одному. Предшественника моего как раз порезали, за товарными складами Угольной Линии, где отстойник был для вагонов и где вечно эти вагоны взламывали. Вернулся я в тот же барак, что покинул перед войной. Разговор со мной, сам понимаешь, был короткий: фронтовик, из разведки, обязан пойти туда, где труднее всего. И вот сижу я в милицейской конторе и в зеркало смотрюсь — ох, до чего же я себе не понравился! Лопоухий какой-то, неказистый, больше на юнца необстрелянного смахиваю, чем на бывалого вояку. И начальник, что меня в милицию задвинул, он ведь тоже на меня с сомнением посматривал, и даже один раз в забывчивости «мальцом» назвал. Я сразу понял, что облик свой как-то менять надо — чтобы я всем виделся таким, каким сам хочу видеться. И тебе советую свою ухватку искать. Это важно. Надо так в жизнь вписаться, чтобы каждый чувствовал: ты здесь на своем месте и шутки с тобой плохи, но если кто и с доверием к тебе — не обидишь. Своим в доску тоже быть не надо: панибратство, оно иногда и руки связывает. Надо быть таким своим, чтобы всем все равно казалось, что ты в любой момент можешь и укусить… Ну, ладно. Поговорили мы с начальником, какие могут быть наставления, как район вести. Я вопрос задал, а он только рукой махнул. — Какие там наставления! — говорит. — Смотри в оба, постарайся, чтобы хоть среди бела дня не бедокурили, и с жизнью своей поосторожней. За несколько месяцев сколотим коллектив, тогда и полегче будет. Сидят у нас там несколько сексотов, получишь их данные, тоже будет помощь. Посматривай, чтобы не слишком уголь таскали из составов. Совсем они там обнаглели. Поймай разика три кого-нибудь из несунов и вкати им на всю катушку за кражу государственного имущества. Авось, присмиреет народ после этого. Да, и вот еще что. Народ там малограмотный, слухи распускает. Ты эти слухи пресекай. — А что за слухи? — спросил я. — Да вот, например, болтали, что колбаса коммерческая из человечины делается. Твой предшественник пятерых укатал — в НКВД их передал, поскольку это, как ты понимаешь, уже и на антисоветчину тянет… — Тут я должен объяснить: МГБ, в котором всех тогда объединили, и политический сыск, и «уголовку», было образовано совсем недавно, и многие называли работников МГБ по-старому — «энкеведешники», а не «гебисты». Причем относилось это именно к работникам тех управлений и спецслужб, которые занимались государственными делами и «антисоветчиной», а милиционеры продолжали оставаться «милиционерами», хоть, говорю, милиция и была объединена с МГБ и перешла под его ведение. А я тебе стараюсь в точности воспроизводить речь каждого человека, оказавшегося втянутого в эту историю, и если кто-то по привычке говорил НКВД, я тебе так и пересказываю. Такая вот деталь, чтобы тебя не смущало, что, вроде как, несуществующая уже организация в разговорах склоняется… — А сейчас новенькая байка у них появилась, — продолжал мой новый начальник, — что завелся в тех местах то ли вурдалак, то ли оборотень. Мол, три убийства последних — это все он людей погрыз. Это уже, знаешь, антисоветчина с религиозным душком. Особенно когда разговорчики заводят, что никакая милиция с ним не справится, потому что он не земной и смерти не имеет. Хотел я порасспросить его о трех убийствах, приписываемых этой твари, но не стал. Решил, на месте подразберусь: если убийства не выдуманные, то все равно надо будет ими заняться. А если это старушечьи побасенки… Тогда и думать не о чем. Решил я начать с товарняков на Угольной Линии. Места эти я знал, еще до войны сколько мы там очесывались — подмастерья и ученики слесарей. Пройдусь, думаю, так, чтобы в колею войти. Запер я помещение, вышел на улицу. Снежок прошел, и все вокруг стало такое белое, нежное, как осенью при первом снеге бывает — хотя уже начало марта было на дворе. Но пахло именно осенью, а весны в воздухе по такой погоде, по одному из последних чистых снегопадов, даже не чувствовалось. Прошел я над прудами, мимо складов, вышел к товарнякам. Никак не ожидал, что среди бела дня кого-нибудь встречу. Но встретил. Уловил, как за одним из вагонов снег скрипнул. Быстро обернулся, сделал два шага — и крепко схватил мальчонку, пытавшегося прошмыгнуть мимо меня. Наплечный мешок его был туго набит углем. — Отпустите, дяденька!.. — заныл он. Я молчал. И он замолчал, весь сжался. Я осмотрел его — оборванного и худого — и еще помолчал. Он ждал, затаив дыхание. — Значит, вот ты какой, мой первый задержанный… — проговорил я. — Неплохое начало. Ладно, пошли. — Куда? — слабым голосом спросил он. — Домой к тебе. Веди, где живешь. Он попробовал что-то сказать, но я повторил ледяным тоном: — Веди. И он меня повел, напуганный настолько, что не имел и мысли удрать. Привел он меня к одному из бараков неподалеку, к тем длинным строениям, что тянулись между Угольной Линией и прудами. Вошли мы в боковую дверь, прошли по узкому небольшому коридорчику, пропахшему кислой капустой, и, отворив еще одну дверь, оказались в помещеньице, поделенном перегородками на две комнаты и предбанничек. За столом сидела семья мальчонки: отец, мать и две девочки, его сестры. Они застыли, как окаменелые, увидев нас в дверном проеме. Я втолкнул мальчонку в комнату и сказал: — Значит, так. Мало того, что мальчишка школу прогуливает, вы его еще и на воровство подбиваете. Запомните: я новый участковый, и мне дан строгий приказ укатывать за кражу государственного имущества всех, кого поймаю на воровстве угля. Так что если кто захочет сесть, то сына не подставляйте. Сам иди, понял? — обратился я к отцу. — Сам иди, если уголь будет нужен, иначе во всем, что с сыном случится, виноват будешь ты, а не я. Я лишь свой долг исполню. Будь мужиком. В следующий раз никого не пощажу. Отец встал из-за стола и пристально на меня поглядел. — И пойду, — хмуро проговорил он безо всякого вызова, просто признавая неприятный факт. — Пойду, куда же я денусь. Топить нечем, а буржуйка больше уголь жрет, чем греет. Наверное, и в лагерях хуже не будет. — Тебе-то, может, и не будет. А им как? — Я кивнул на его семью. — А куда они денутся? Вслед за мной уголь таскать пойдут, вот ты их по очереди и переловишь, и переправишь, куда следует, — возразил глава семейства. — Думаешь, и им в лагерях хуже не будет? — усмехнулся я. — А ты их видел, лагеря для малолеток? Я бы тебе рассказал, как я выживал в энкеведешном детдоме и чудом выжил, и знаю, как там не выживают. Ты где работаешь? Нигде, я вижу, раз дома торчишь. И не стыдно тебе? Если бы работал, не пришлось бы и детей на воровство посылать. — Контуженый он, — вмешалась жена. — Никак не прочухается, все по врачам и по врачам. Скоро опять собирается на завод выйти, а пока на пособие его живем и на мою зарплату. Я в ночной смене работаю. Страшная смена, вот уж вправду гробовая — не знаешь, вернешься домой или нет, особенно как этот волк завоет и знаешь, что оборотень на охоту вышел… — Она начала заводиться. — Вот вы бы этим оборотнем занялись, коли совладать с ним сможете, — или всякими бандитами и убивцами, а не цеплялись к нам, не выслуживались за счет беззащитных! — Беззащитные… — хмыкнул я. — Закон — он везде закон, и что уголь умыкнуть, что человека порешить, со всеми будем разбираться, все отвечать будут. А о вурдалаке, или оборотне, или как его там, знают, к вашему сведению, и наверху. И инструкцию мне дали: строго наказывать всякого, кто о нем упомянет, — за распространение лживых слухов, порочащих советскую власть. Так что смотрите у меня. — Вот еще придумали — лживые слухи! — проговорила жена. — Значит, наказывать тех, кто о нем говорит, чтобы все было шито-крыто и чтоб вам было меньше хлопот? А куда вы убитых денете? — Вот об убитых и поговорим. Только я присяду, если позволите. — И я сел поближе к ихней «буржуйке». Я, если хочешь, по «буржуйке» разглядел, что люди они порядочные и от безысходности, а не от чего другого, на воровство угля идут. Тебе-то, наверное, уже неизвестно, что если буржуйку из хлипкого металла углем перегрузить или неправильно его рассредоточить — это верный способ учинить такой пожарище, что никто живым не выберется. Уголь надо подкладывать понемногу да не валить к самым стенкам. Понимаешь? В стенки должен ровный жар уходить, постоянный и не очень сильный. Уголь — это тебе не дрова! Уголь, дай ему волю, сантиметровый чугун прожжет, И когда я увидел, что Твороговы этих простых правил не знают, что у них одна стенка уже перекалена, то понял: очень они старались всю зиму быть законопослушными, и парень, может, во второй только, максимум в третий раз за углем пошел, когда к марту все стопили, до последней щепки забора, до последнего обломка ненужной мебели… Ну, с людьми, которые перед законом робеют, и разговор другой… Да и, скажу я тебе, на жену Творогова тоже поглядел… Молодая еще баба, красивая, а вот и ей приходится маяться. Не то чтобы жалко стало… Я, ты знаешь, людей не жалею. А так. По справедливости, что ли, решил их оценить. Высик ненадолго призадумался. Калым ждал. А Высик, попыхивая папиросой, думал о чем-то своем. Что ж, если и вспоминалась ему жена Творогова, если вспоминалось нечто, по касательной прошедшее к истории с оборотнем, то об этом он Калыму рассказывать не собирался. Никому не собирался рассказывать, ни за что и никогда. Выдержав паузу, Высик возобновил свое повествование. Короче, присел я около «буржуйки» и продолжил: — Я человек здесь новый, об убийствах слышал, но мне надо их изнутри увидеть, так сказать. Понять, как они со здешней жизнью перекликаются. Улавливаете, о чем я? — Улавливаем, — так же хмуро проговорил отец. — Да чего там рассказывать, знаем мы столько же, сколько остальные. Как обращаться-то к вам, для начала? — Высик я. Сергей Матвеич Высик. Буду порядок у вас наводить. Настроен так, чтобы спуску никому не давать, хоть оборотню, хоть какому еще там лешему. — Петр Захарович я, Творогов, — представился он. — Чтобы сразу знали, кого сажать, когда до меня дело дойдет. Так вот, началось все месяца три назад, на конезаводе. Утром приходят — три лошади кем-то загрызены. По всему, на волка похоже. А у нас ведь волков отродясь не бывало. Но с тех пор каждую ночь стал раздаваться волчий вой. Решили ночного сторожа при конюшнях оставить, с ружьем. Утром приходят — а сторож с отгрызенной головой. — Прямо так — и с отгрызенной головой? — спросил я. То ли от неумения рассказывать, то ли еще от чего, но все это представало в его изложении донельзя буднично. — Отгрызенная голова — она никогда не просто так, — возразил он. — И заперто там было, и все путем, и ружье, я говорил, у сторожа имелось, но смахивало на то, что все равно его застали врасплох. — Странно, что наш конезавод войну пережил, — заметил я. — А он и не пережил, — ответил Творогов. — Пустым стоял, лишь незадолго до Нового года лошадей завезли, на новый развод. Приказали, говорят, восстанавливать конное хозяйство. Я прикинул в уме. — Значит, как лошадей завезли, так сразу эта история и приключилась? — Вот-вот, в первые же дни. — А откуда лошади? — Трофейные, из Германии. Племенные, говорят, хорошие. — А в народе не связывали это убийство с тем, что лошади из Германии? — Как же, связывали. Чего только не наговорили. И что бывший владелец этих лошадей тайком сюда пробрался, чтобы, значит, за потерю собственности отомстить. И что одна из его лошадей — сама оборотень, потому как из баронских конюшней взята, из замка, на котором издавна проклятие лежит. И другое придумывали, такую чушь, что и пересказывать не хочется. — А лошадей только убивали, или они еще и пропадали? — Говорят, пропало несколько. Но этого я толком не знаю. — Ладно, это можно выяснить. А потом что было? — Потом стали людей находить. С ночи то здесь, то там труп обнаруживался. Сперва один пьянчужка погиб, тоже горло ему волк перекусил. Потом стрелочник, тот, что в будке жил. Не помню, то ли он ночной поезд пропустить вышел, то ли снег разгрести, только утром жена нашла его мертвым. Потом… — Погоди, погоди, — сказал я. — Мне, когда меня сюда направляли, о трех убитых говорили, неужели еще есть? Творогов задумался. — Убивают у нас много, почем зря, — сказал он наконец. — Про этих трех точно известно, что их оборотень прикончил. Что до других… Может, на оборотня уже стали списывать любые убийства, кто бы их ни совершал. Вот, например, недели две назад конокрада убили. Мало ли что там могло быть. Говорят, у него в тот вечер на танцплощадке из-за девки крупная свара вышла. Могли и поквитаться с ним после этого. Или еще кому досадил. Случай-то сомнительный. Но все равно и его смерть языки оборотню приписали. — На танцплощадке… свара… — протянул я. — Выходит, он из местных или, по крайней мере, бывал здесь часто? — Да. — И все знали, что он конокрад? — Да. — И всем было наплевать, что под боком конокрад живет? — А чего дергаться? — ухмыльнулся Творогов. — С властью у нас, не в обиду вам, сами видите, какие отношения. Кто станет своего подставлять? Ну, ворует лошадей — и ворует, личное его дело, и никто в него носа совать не станет. У них — своя компания, у нас — своя. — У них… Выходит, он не один такой был? — Конечно, нет. Говорю же, их компания подобралась. И все знали, чем они промышляют. — Лошадей с конезавода уводили? — Ну, да! — А зачем? В наших местах лошадь не очень-то продашь… Кстати, отметь, как я «вел» Творогова по разговору: в итоге то ли в простодушии своем, то ли от излишне горячего желания убедить меня в правдивости жутких историй, но он и не заметил, как проговорился мне на ту тему, про которую всего пять минут назад «толком ничего не знал». А именно куда пропадают с конезавода живые лошади и кто их ворует. Ну, а я, естественно, не стал его поддевать. Нельзя было рвать ниточку, которая протянулась между нами. В общем, Творогов подумал немного и ответил мне: — Я по-всякому слышал. Кто говорит, для баловства, кто говорит, на лошадях им сподручней было добро со взломанных складов вывозить… Что точно знаю — на лошадях они на разборки выезжают, если на танцплощадке что-нибудь не то или вообще их обидят. От лошади не уйдешь, да и конный пешего всегда забьет. Особенно если с лошади ремнем солдатским или цепью молотить. — Все равно не понимаю! — Я действительно многого не мог взять в толк. — Если так, то при любых сварах на танцплощадке преимущество было бы на их стороне, и они своего в обиду не дали бы. Верно? Это во-первых. А во-вторых, как же они лошадей воруют, если все заперто, и сторож с ружьем? Зачем тогда оборотня придумывать, коли всякий может залезть на конезавод и увести лошадь, какая понравится? А ежели из баловства они их уводили — то из такого же баловства могли и лошадей порезать. И сторожа они могли порешить, если ребята отчаянные, а сторож им мешал. Не складывается все это. — Нет, сторожа точно не они… И лошадей тех тоже. У нас, случается, и зверски убивают, но все равно по-другому… В том смысле, что вот есть предел, которого человек перешагнуть не может, как он ни будь жесток или какая ярость ему глаза ни застилай. А в тех убийствах не было ничего человеческого. Наоборот. После того как сторож в первый же день погиб, никто больше не захотел идти на конезавод в ночь работать. Вот и вышло, что лошади почти без охраны стоят. А ребята как это поняли, так и свой шанс учуяли. И начали лошадей уводить. — Похоже, ты их и по именам знаешь? Как и все в округе? — спросил я. — Если и знаю, то не скажу. И помогать вам у меня душа не лежит, и не хочется раньше времени на тот свет отправляться. Ну, посадите вы одного или двух — а что их дружки потом со мной учудить вздумают, один Бог ведает. Я встал. — Как-никак, а поговорили. Смотри, Петр Творогов. Дружба дружбой, а служба службой. И соседям своим расскажи — чтобы больше мне никто не попадался. И я ушел. Было над чем подумать. То, что рассказал мне Творогов, звучало довольно несуразно, и вопросы только накапливались. Ну, что за смысл завозить из Германии породистых лошадей на восстановление конезавода — и оставлять их без должного надзора и попечения? Рехнулись они, что ли, после убийства сторожа махнуть рукой на всякую охрану, вместо того, чтобы обеспечить дальнейшее содержание лошадей в целости и сохранности? Как ни списывай на наши безалаберность и разгильдяйство, а это было уж слишком. И почему никакая следственная бригада не приезжала? А если приезжала, то почему не взгрела всех ответственных лиц по первое число? Почему позволила им развести руками — «мол, сами видите, сторожа невесть кто уходил, а где мы теперь охрану найдем?» — и с тем спокойненько уйти в кусты? Почему безопасность лошадей не поставили на первое место? Не нравилось мне это, ох, не нравилось. Сам знаешь, когда такие вещи происходят, то любому, у кого башка на плечах, а не студень, очевидно: есть за этим личная заинтересованность кого-то такого, кого лучше не трогать. В тоже время я видел здесь свой шанс. Найди я преступника и покончи с ним — я совсем иначе себя поставлю, закреплюсь на новом месте. В оборотня я не верил. Но, раз вся округа верит, то, даже если я поймаю вполне реального человека, по всей округе пойдет слух: мол, новый начальник оборотня поймал. И на меня глядеть будут другими глазами. Ради такого стоило рискнуть. Одно мне было ясно: слишком многое в этом деле вращалось вокруг конезавода, чтобы такая привязка могла быть чистой случайностью. Недаром ведь даже на одну из лошадей молва вину валила. А если преступник — кто-то из работников конезавода? Тогда вообще все яснее ясного. И проходить на территорию ему бы ничего не стоило, и сторожа он мог захватить врасплох за милую душу, и даже пособником конокрадов потом стать. Но зачем такой зверский способ убийства? Я прошелся по окрестностям, чтобы ногами к ним привыкнуть, перекинулся с людьми парой словечек — да, новый участковый я, да, буду порядок наблюдать. Около водочного ларька группка парней стояла — присмотрелся к ним, стараясь запомнить, потому как почти не сомневался, что многие окажутся моими клиентами. Один из них, заметив мой пристальный взгляд, рванулся даже ко мне с угрозой — чего, мол, выпялился? — но второй схватил его за рукав, тихо зашептал что-то, и тот успокоился. Видно, дружок его уже успел пронюхать, кто я такой, и знал, что пялиться и присматриваться — моя обязанность. Тоже странно: вроде и безлюдно почти на улицах, и мало с кем я поговорить успел, а все вокруг уже знают, кто я такой, словно я — камень, брошенный в воду, и от меня расходящейся рябью бежит этакое шу-шу-шу. И ощутил я, как же здесь жизнь взаимосвязана и замкнута на себя и таится посторонних. А я — словно чужеродное тело, заноза какая-нибудь, попавшая в палец, и вокруг меня образуется волдырек, предупреждая весь организм о моем вторжении и защищая его от меня. По всем клеточкам, нервам и артериям весть бежит — но мне, занозе, никогда тем же путем не пройти и не перехватить весточку. Волдырек, припухлость, что потом отторгнет меня вместе с капелькой гноя. Об этом, в общем-то, и Творогов говорил — что я зубы обломаю, пока узнаю всем здесь известное. Даже не заговор молчания, а что-то еще похлеще. Вернулся я в участок — в конторское помещеньице, расположенное в небольшом отдельном домике. Те несколько дней, что прошли между смертью моего предшественника и моим прибытием, здесь пара солдат дежурила. И армейскому патрулю поручено было совершать обходы. Патруль — их пять человек — должен был оставаться со мной, пока не сложится постоянный милицейский штат. Впрочем, и отозвать их могли в любой момент. Людей не хватало, и где-нибудь они могли понадобиться еще больше. Я открыл сейф и вытащил ворох всяких служебных бумаг, которые только начал просматривать накануне, заступив на должность. Сейчас меня больше всего интересовали записи и рапорта, связанные с убийствами. Проглядев бумаги, я нашел то, что мне надо: и журнал записи происшествий, и кое-какие доклады. Пролистав журнал, я выяснил следующее: 5 декабря 1945 года. Хулиганское проникновение на территорию конезавода и убийство трех лошадей. 7 декабря 1945 года. Один из работников конезавода, Викторов Степан Артемьевич, согласился подрабатывать по совместительству ночным сторожем и был зверски убит в ту же ночь. Раны нанесены в области шеи колющими и рвущими предметами. Лежал у самого входа в конюшню, возле своего стула; к стулу было прислонено ружье, которым сторож так и не воспользовался. Осмотр места происшествия дополнительных улик не дал. Прибыла следственная бригада московского областного управления. Дальше вполне казенным языком излагался тот факт, что бригада уехала несолоно хлебавши. 2 января 1946 года. Обнаружен на дороге труп Занюка Егора Панкратьевича, тридцати восьми лет, с рваными ранами в области горла. Как выяснилось, в новогоднюю ночь, приблизительно около двух, Занюк вышел из дому, поскольку собирался догулять остаток ночи не в семье, а со своими друзьями, жившими по другую сторону железной дороги, в деревне Митрохино. Когда он не вернулся домой ни на следующее утро, ни к вечеру, жена особенно не встревожилась, поскольку с ним случалось загулять. Сказала, что задаст ему, когда он домой вернется. Рано утром на труп наткнулась старушка, шедшая на станцию, — направлялась на московский рынок продавать молоко. Труп был полузасыпан снегом, а обильный снегопад, последовавший уже после убийства, уничтожил все возможные следы. Имя старушки я выписал. 16 января 1946 года. Приблизительно в 8 часов вечера школьники прибежали с дальнего пруда, где катались на коньках, с криком: «Ваньку Брагина оборотень съел!». Взрослые кинулись туда, извлекли тело школьника из-под проломившегося льда. Причиной смерти был явно несчастный случай. Но ребятишки продолжали утверждать, что Ивана Брагина под лед утащил оборотень, в доказательство указывая на два пятнышка на шее, которые можно было принять за две ранки. К сожалению, взрослое население проявило себя не сознательней ребят, и слухи об упыре быстро распространились по всей ближней округе. 27 января 1946 года. На дороге между полустанком и конезаводом обнаружен труп неизвестного мужчины, убитого тем же зверским способом: шею перерубили рвуще-режущим предметом. Документов при нем не было. При сборе свидетельств быстро выяснилось, что этот мужчина утром побывал на конезаводе в поисках работы и согласился занять место ночного сторожа. Я выписал из рапорта моего предшественника одну фразу, весьма меня заинтересовавшую: Я поставил знак вопроса: в самом деле, зачем человеку, имеющему приличные средства к существованию, искать себе место ночного сторожа? 9 февраля 1946 года. Оборотню приписали смерть конюха на конезаводе, убитого лошадиным копытом в состоянии сильного алкогольного опьянения. Сверху получен приказ строго взыскивать со всякого, кто причину любой смерти, происходящей в районе, станет искать в неподобающих для советского образа мысли объяснениях. 22 февраля 1946 года. Не вернулась домой с ночной смены одна из работниц фабрики, Сверченко Наталья Леонидовна. Записана в розыск, местное население считает, что и она стала жертвой оборотня и что еще через какое-то время ее найдут с оторванной головой. Погибшим конокрадом был скорее всего Дмитрий Алексеевич Зюзин, девятнадцати лет. Найден замерзшим в снегу. По всей видимости, упал спьяну и уже не проснулся. В рапорте было отмечено, однако, что лицо его было искажено и поза особым образом скрючена, что дало возможность некоторым несознательным элементам утверждать, будто он в ужасе удирал от чего-то жуткого и упал, выбившись из сил. Прилагался и рапорт, в котором сообщалось, что на самом деле приблизительно с середины декабря практически каждую ночь слышится волчий вой непонятного происхождения. Попытки проследовать к месту, откуда доносился вой, и установить его причину успеха не имели, хотя предпринимались несколько раз. — Ладненько, — сказал я себе, — если кто здесь и воет, от меня он не уйдет. И, собственно, об оборотне действительно больше выходило пустых сплетен, чем опирающихся на факты доказательств. Оборотню, кто бы он ни был, можно было с натугой приписать убийство трех человек, а остальные девять, попавшие в список, явно оказались приплетены ни к селу, ни к городу. Если откинуть все наносное и насочиненное, у меня оставались два убийства, которые мне необходимо было раскрыть, чтобы предъявить «оборотня» всему белому свету. Два убийства — не двенадцать, и я не сомневался, что справлюсь с этой задачей. На том я убрал все документы и выпил сладкого чаю, прикидывая, с чего мне начать. Решил, что навещу с утра конезавод, а потом и ту старушку, что возит молоко на колхозный рынок. Интересно, как ей корову удалось сохранить? Тоже вопросец. Я поглядел на часы. Шесть вечера. Через час мне предстояло мое первое дежурство на танцплощадке. Летом танцы проводились на утоптанной земляной площадке под открытым небом, при которой сколочены были подмостки для оркестрика. Но на этих подмостках больше играл одинокий гармонист-инвалид, с оркестрами в наших местах после войны стало туго. Зимой, в ненастье или в холода, танцы проводили в длинном неотапливаемом амбаре. Как я зашел в амбар, так сразу понял, что зреют какие-то неприятности. В воздухе пахло грозой. Гармонист-инвалид наяривал на подмостках какую-то музычку, старательно делая вид, будто не чувствует витающего напряжения и что его дело — сторона. Две хмурых группки молодых парней стояли при входе, и танцующие все время на них боязливо оглядывались, непрестанно из-за этого сбиваясь с такта. Одну из компаний составляли те ребята, которых я уже видел днем возле водочного ларька. Они словно бы высматривали кого-то среди танцующих, и высматривали явно не с добрыми намерениями. Какую роль собирается сыграть другая группка, я точно определить не мог — но и догадываться не надо было, что вовсе не мирную. Донесло до амбара приглушенное расстоянием лошадиное ржание, и напряжение сразу ощутимо усилилось. Эх, прикрыть бы эту лавочку, и дело с концом, подумалось мне. Я решил не ждать дальнейшего развития событий. Понаблюдав чуток за обеими группками молодых буянов, я достаточно точно определил, кто в них верховодит, и, сделав несколько шагов вперед, поманил к себе по двое самых борзых из каждой группки. В группках зашушукались, заволновались. Четверо, которым я знаком велел подойти, приблизились ко мне. — Ты чего, начальник? — спросил один из них. — Я-то ничего, — как бы задумчиво ответил я. — А вот у вас, похоже, намечается здесь что-то нехорошее. Так вот, моя задача — следить, чтобы людям отдых не портили. И я ее выполню. Мне наплевать, из-за кого и как тут может что-нибудь произойти. Я себе лишних хлопот не хочу. Поэтому сразу вам говорю: отвечать будете вы, вот вы четверо. Я вас запомнил, так что мотайте себе это на ус и ступайте. — Круто берешь, начальник, — заметил один из них. — Слишком круто, — проговорил второй. — Ты что, с первого дня со всеми вразрез пойти хочешь? У нас здесь не те места, чтобы мы перед командирами спину гнули, тем более перед такими, которые здесь без году неделя. — Зря ты так, — вздохнул я. — Я одного желаю: чтобы никто не встревал на моем пути. Да, я рассусоливать и тянуть не хочу, я хочу с первого дня определиться, с кем начну войну, а с кем нет. Вот вы и определяйтесь. — Много ты себе воображаешь, начальник, — отозвался один из парней. — С первого дня, здешней жизни не зная, а хочешь один всем править и свои порядки наводить? Смотри, на нас у многих бывала кишка тонка. — Грубишь — груби, — ответил я спокойно. — Я с вами пререкаться не стану. — Все это время я прислушивался к конскому ржанию, кружившему вокруг амбара сужающимися кругами. — Захотите узнать, на что я способен, — узнаете, и больше мне с вами говорить не о чем. Ступайте и сами решайте, как вам быть. — Не то ты делаешь, начальник, — заметил один из парней.- Предшественник твой, он потише тебя был, и то на нож нарвался. А ты, по-моему, и вообще не жилец. — До чего же вы распустились, раз с милицией так разговариваете, — вздохнул я, опять всем видом демонстрируя сожаление. — Не зря именно меня к вам прислали… Что ж, парень, ты сам свою судьбу выбрал. Как говорится, сам кашу заварил, сам ее и расхлебывай. Уже несколько секунд назад в дверях амбара появился еще один парень и замер, злым и настороженным взглядом рыская по залу. Я сделал быстрый выпад и, крепко схватив его, притянул к себе. — Значит, это один из конокрадов, о которых вы мне говорили? — обратился я к четырем моим собеседникам. — Ну-ну, чего молчите, договаривайте прямо при нем… У схваченного мной парня в глазах полыхнул такой огонь, что с четверых моих собеседников форс сразу слезать начал. — Ты что, начальник… — чуть не поперхнувшись, выдавил один из них. — Ты что, это… — Ладно-ладно, — беззаботно и дружелюбно откликнулся я. — Неужели при нем повторить не желаете? А как же гражданская смелость? Хотя какая там гражданская смелость — я же понимаю, не от любви к милиции вы мне его заложили: личные счеты свести хотели… Но зачем в кусты-то уходить? Совсем втихую действовать негоже, надо и ответственность со мной разделить… Я не слабак и слабаков не люблю… Ну, пошли… — обратился я к задержанному парню. Втроем они подтянули ко мне дрожащую всем телом лошадь. Я себя не подвел и в лужу не сел. Нормальненько так вскочил на нее, потрепал, погладил, пошептал — дал ей мою руку почувствовать. — Ну, нам ли волков бояться? — сказал я ей. — Или того, кто за волком прячется? Ты у нас штучка иностранная и не знаешь, что в этих краях волков в жизни не водилось, и не допустим мы, чтобы один приблудный разбойник всю округу пугал. Лошадь приуспокоилась, и мы поехали во тьму. Воющий зверь — или кто бы он там ни был — блуждал где-то поблизости. Я держал путь на его голос, по неосвещенной дороге, иногда притормаживая лошадь и прислушиваясь, чтобы поточнее определить направление. Какие чувства мной владели? Ну, может, азарта было чуток… А так — никаких… Я, понимаешь ли, за несколько часов в другую жизнь с ходу нырнул, как в ледяную воду, в перекореженный какой-то мир, где люди и мыслили, и говорили, и действовали по-другому. И надо было подстраиваться под их вывихнутое и сумасшедшее существование, чтобы тебя не то что поняли, а хотя бы услышали — чтобы не казался ты рыбой, беззвучно разевающей рот. И вот эта странность, вот это ощущение, будто спишь наяву а во сне ведь все законы реальности нарушаются, нет ни логики, ни земного притяжения, и во сне ты не удивляешься, когда, сделав шаг по своей комнате, чтобы выключить телевизор, вдруг опускаешь ногу на глухую тропку посреди чащобы, принимая это, как один из законов сна, — вот это ощущение меня и не отпускало. А ведь я домой вернулся — и, Господи, как же все изменилось за пять лет, пока я на фронте смерть ковшами хлебал, да все-таки ею не подавился! Ничего похожего, настолько все иное, будто к чужой земле причалил. И друзей ни одного не встретил, никого из сверстников моих, с кем вместе на фронт уходили. Да, будто выкосили всю нашу поросль, и уже на ее месте другая взошла, а нашей жизни как и не существовало. Но пейзаж вокруг оставался прежним, памятным, все эти бараки и развалюхи… Вот, говорю, и не покидало ощущение сна, будто проснешься сейчас по фабричному гудку — и сороковой год на дворе, и на завод слесарить побежишь, а все эти заморочки про войну, вурдалака и конокрадов вспоминать будешь с усмешкой… Довольно скоро я понял, что мы все больше забираем к дальнему железнодорожному переезду за складами. И направил туда лошадь напрямик, надеясь успеть и перехватить воющее существо. — Ну, давай, давай, давай… — понукал я. Лошадь, как ни странно, неплохо была ухожена и шла легко и ровно. Вот и переезд. Я вытащил «Вальтер», заранее готовясь к любым неожиданностям. Переездом мало пользовались, и на нем поблескивал чистый незатоптанный снег. По правую руку темнели склады, а дальше — черный провал, спуск к прудам. За переездом, где дорога белела, почудилась мне какая-то тень. Я попридержал лошадь и направил ее через переезд шагом. Вой вдруг умолк. Но тень оставалась на месте, и была она, похоже, довольно велика. Теперь бы только определить, кто отбрасывает эту тень, и не стрелять ни в коем случае. Хорош я буду, если продырявлю шкуру бездомной дворняжке или изрешечу какой-нибудь неодушевленный предмет. Тогда можно будет и крест ставить на моей милицейской карьере — в такое посмешище превращусь, что долго не забудется. Мне показалось, что тень слегка дрогнула. Может, это был обман зрения. А может, и нет — лошадь начала нервничать. Я похлопал ее по шее, и мы медленно-медленно стали сближаться с тенью. Лошадь дернулась и заржала коротко и тихо. Этого было достаточно, чтобы тень метнулась в сторону. — Стой, стрелять буду! — заорал я. И «оно» помчалось — с тяжелым дыханием, прячась за вагонами, пробираясь в ту сторону, где к путям выходил мысок небольшого перелеска, — явно намереваясь ускользнуть под прикрытием этого перелеска. Я поскакал вдоль путей, по звуку преследуя убегавшего. Двигался он на удивление быстро. И все-таки я его нагонял и до просвета между двумя товарными составами успел раньше него. Вскинув пистолет, я приготовился выстрелить, что бы ни появилось в просвете. И вот «оно» появилось. Я выстрелил ему под ноги, и «оно» уставилось на меня. Это был человек — во всяком случае, по общим очертаниям. Снег отсвечивал, луна выглянула, и я мог достаточно его разглядеть. Вид у него был отвратительный. Бугорчатый лысый череп, огромные глаза, скорей гасившие свет, чем отражавшие, только в самом центре тлели красные огоньки, и весь он то ли зарос шерстью, то ли замотан в мохнатое тряпье с головы до пят, и ноги у него босые, и ступни ног крупные и словно бы изуродованные. Он стоял не шевелясь, а я держал его под прицелом. — Ты кто такой? — спросил я. Ни страха, ни удивления я не чувствовал — и эту уродину воспринимал как данность, как продолжение моего нелепого сна наяву, где все может случиться. А вот лошадь нервничала, вела себя так, словно запах, исходивший от этого существа, был ей чужд и страшен. — Ты что, волком, что ли, пахнешь? — продолжал я, видя, что отвечать мне он не собирается. — Ну, что молчишь, Тарзан доморощенный? Ты, что ли, здешний народ грызешь? Тот молчал, стоял не шевелясь — и с каждой секундой нравился мне все меньше. Еще сообразить надо было, как его задержать и доставить по назначению. Стрелять в него мне не хотелось, но и добром он, похоже, не пойдет — просто не поймет, чего я от него требую. И тут снова завыл волк — не слишком далеко и очень отчетливо. Босоногий мужик весь затрясся, рванулся с места и понесся во тьму. Я с места пустил лошадь полным ходом и поскакал за ним между путей, между двух товарных составов, как бы по длинному-длинному коридорчику. Зря я так сделал — он поднырнул под вагон и выскочил с другой стороны, а мне оставалось лишь скакать, пока состав не кончится. Он за это время мог уже за десять километров уйти. Кто же он был такой? Волчьего воя он явно боялся не меньше всех прочих местных жителей. Однако шляться по ночам не боялся. А может, он не от волка драпает, а к волку спешит? И неужели его до сих пор никто не встречал? Конечно, он мог внести свой вклад в небылицу о вурдалаке. Один раз такого увидишь — надолго запомнишь. Я доскакал до очередного просвета между расцепленными вагонами и поехал вдоль путей с другой стороны. «Тарзан», как я и полагал, исчез уже бесследно. Но волчий вой продолжался, и я повернул лошадь туда, откуда он доносился. И опять мы вернулись к железнодорожному переезду. Вой был где-то совсем рядом. Я остановил лошадь, прислушиваясь. Да, вон за тем кустарником, за густыми переплетенными ветками, жестко торчащими в морозной ночи. Неужели я не поймаю эту тварь, кто там она ни есть? Точка, из которой доносился вой, была мне вполне очевидна. До нее было метров пятьдесят. Я взвесил пистолет в руке — и тяжесть привычна, и пристрелян он мной за два года: не глядя знаю, куда из него пойдет пуля. И я выстрелил. По моему рассказу, может сложиться впечатление, что я слишком часто хватаюсь за пистолет. Нет, я всегда был очень хладнокровен. Но тогда другая была жизнь, и порой лучше было выстрелить, чем не выстрелить. После войны к стрельбе привыкли и долго потом отвыкали решать без нее свои проблемы. И в ответ раздался вопль боли — такой боли, перед которой все равны, когда не поймешь, кто вопит: зверь или человек. Такая, знаешь, смесь звериного страдания и человечьей жалобы… — Нет, — сказал я себе, — кто бы ты ни был, а ты из нашенского мира, и больно тебе, и тело у тебя есть. Вот теперь ты от меня не уйдешь. Я поехал к кустарникам. В них все было тихо. Я объехал их с другой стороны, снег мягко отсвечивал, от кустарников тянулся темный след. Я чиркнул спичкой, чтобы убедиться в цвете. Так и есть — кровь. И я поехал по следу, не сомневаясь, что далеко этот зверь от меня не уйдет. Лошадь шла минут десять. Видно, в одурении боли зверь сперва совершил мощный рывок, но сила из него должна была быстро выйти. След вел от железной дороги, потом стал поворачивать назад… Ребята-конокрады меня ждали тише воды ниже травы; одно то, что я пустился в погоню за оборотнем, да еще лошадь при этом ловко укротил, да еще и живым вернулся, — произвело на них впечатление, близкое к священному ужасу, что ли… Забавно работали их ограниченные мозги. Не бояться никакой настоящей власти, которая может и пулю в лоб влепить, и бояться порождения собственной фантазии и уважать власть настолько, насколько власть не разделяет их страха… М-да, разладилось что-то на этой земле. — Ну, что? — спросил парень, являвшийся ко мне для переговоров. — Ничего. Ушел, — ответил я, слезая с лошади. — Лошадь возьмите. Молодцы, хороший уход за ней блюдете. Вот и сейчас не мешает сразу ею заняться. Она много прошла. — То есть как — ушел? — спросил другой парень. — Вы его видели? — Можно сказать, что да. Тень его видел. Ума не приложу, как он, раненый, ухитрился от меня улизнуть. — Раненый?! — воскликнули сразу несколько голосов. — Да. Я по кровавому следу шел, рана его кровоточила. — А потом? — почти умоляюще проговорил тот парень, с которым я вел свои переговоры. — Не тяните, начальник, что потом было? — Говорю ж, ничего не было. Я по кровавому следу дошел за ним до маленького кладбища возле Митрохина. А посреди кладбища след у одной из могил исчез. Я пошарил вокруг, но его как языком слизнуло. Наступила полная тишина. Я внимательно поглядел на ребят. — Если кто мне не верит, может туда съездить. Хоть сейчас, хоть утром. И кровавый след найдете, и увидите, как мы шли. Может, лучше меня догадаетесь, как он меня вокруг пальца обвел. И мне заодно подскажете. Все-таки местность знаете. — Да чего тут догадываться? — угрюмо проговорил один из моих удалых конокрадов. — В могилу он свою ушел. Надо завтра открыть могилу, он, небось, лежит там и рану зализывает. Осиновый кол вот только надо приготовить. — Вот еще вздумали, могилу разворотить! — заметил я. — Нет, этот гад по земле ходит. Но теперь я до него доберусь, раз он у меня меченый… Да, кстати, насчет моих меток. Где этот, с простреленной рукой? А, вот ты. Ну-ка, покажи руку. До чего же грязной тряпицей замотал! Порядок, навылет, сквозь мягкие ткани. Но лучше врачу показаться. Пошли, сейчас врача из постели вытащим. — А Гришку освободить? — подсказал один из парней. — Да, Гришка. Чуть не забыл про него… Сейчас. Я прошел в здание, спустился к камере, отпер ее. Гришка сидел на нарах, поджав ноги. — Ты чего, начальник, посередь ночи? — встрепенулся он. — Выходи, — сказал я. — Мы с твоими друзьями обо всем договорились. — Я что, свободен? — Пока да. А дальше зависеть будет от тебя. Он пулей вылетел на улицу. Когда я вышел вслед за ним, он уже переговаривался с приятелем. — Растекайтесь, — приказал я. — Больше ничего интересного не будет. И не вздумайте бедокурить. Раненый, за мной. Врач жил неподалеку, в домике при больнице. Спать он еще не лег. Я в двух словах объяснил ему, что парень поймал мою пулю по несчастной случайности. Я не особенно и скрывал, что вру напропалую, а врач не особенно делал вид, будто верит в мое вранье. — Пойдем в больницу, — сказал он. — В хирургическом кабинете и осмотрим. Рану врач обработал быстро и отпустил парня. — Значит, вы наш новый участковый? — проговорил он, прибирая по местам свои инструменты. — Может зайдете? Посидим, познакомимся. Спиртик у меня есть. — Кто же откажется от спиртика? — хмыкнул я, и мы перешли в его домик. — Ну, как вам первый день в новой должности? — спросил он, разбавляя спирт в мензурке. — Путаный день, — ответил я. — Просто не пойму, как здесь народ живет. И, самое обидное, не успел приехать, как в эту историю с оборотнем вляпался. Здесь что, все на нем помешаны? Я так понял, мне спокойной жизни не будет, пока не поймаю кого-нибудь, кто за него сойдет. — И вы его уже ловили? — спросил врач, ставя на стол две стопочки и выставляя хлеб с луком. — Ловил. Чуть не поймал. Подранил его. Во всяком случае, подранил того, кто воет волчьим воем. Зверь это или человек, не знаю. Да, скажите, вы по образцу крови можете определить, звериная она или человечья? — Сложно. В Москву, наверное, придется отсылать на анализ. А вы что, сомневаетесь? Не видели, кого подстрелили? — Практически нет. Стрелял на звук, а потом шел по следу. Сначала след был звериный, собачий или волчий, а посреди пути вдруг превратился в человеческий. Потом след вообще исчез. На кладбище. — Ну-ка, ну-ка, это интересно. Поподробней рассказать не можете? Ладно, выпьем сперва. Здоровьичка вам и удачи на новом месте. Уф, хорошо! Так расскажите, что за диво дивное вы преследовали? — Дойду, в свой черед. Спросить у вас хочу одну вещь. Вы местных сумасшедших, всех этих убогоньких да блаженных, знаете? — В общем, да. Надзор за ними тоже входит в мои обязанности. — Есть среди них лысый такой высокий мужик, все время босиком ходит и закутан во что-то волосатое, то ли сам шерстью порос? И глаза еще у него такие… пропадающие. Врач ухмыльнулся. — Знаю я, похоже, о ком вы говорите. Расскажу вам о нем, после вашей истории. — Слава Богу, одной загадкой меньше будет, — заметил я. — Курить у вас можно? — Можно. Можете и меня папироской угостить. Мы закурили, и я рассказал ему, как выследил воющую тень в кустарниках, как после удачного выстрела гнался за ней и как преследуемый каким-то образом меня надул. — Так что, — закончил я, — если обратится к вам кто-нибудь с пулевым ранением, сразу дайте знать мне. Хорошо, если бы пуля в нем застряла. Мы тогда сразу определили бы, моя она или нет. — Лишь бы самолечением не занялся, — сказал врач, разливая еще по одной. — За вашу охоту на оборотня! Будем надеяться, вы подстрелили того, кого надо. — И еще один вопрос, — сказал я. — Вы осматривали всех жертв или предполагаемых жертв оборотня. Они действительно были так изуродованы? И что вы сами об этом думаете? Все это настолько нелепо… Никак не могу себя убедить, что действительно гибли настоящие люди — если понимаете, о чем я. Развейте мои сомнения. — А были ли убийства? — проговорил врач с интонацией, явно показывавшей, что он что-то цитировал полуиронически. — Да, были. И жертвы были. Я писал официальные заключения по каждому случаю. Не всегда мои заключения соответствовали истине. — Стрелочник? Мой предшественник? — Да. — Но почему официально про их смерть сообщалось совсем другое? — А вам не понятно? На нас крепко цыкнули, что никакого оборотня не существует и чтобы мы башку на плечах имели и не сеяли панику среди местного населения. Нам практически дали приказ указывать в заключении любые другие причины смерти. — Насколько я понял, его, по вашей версии, пырнули ножом при попытке задержания грабителей на складах. Откуда взялась эта версия? Вы ее наобум бухнули или были под ней какие-то основания? — Основания были. Во-первых, нашли его труп возле складов. Возле тех, что тянутся вдоль Первого Малопрудного спуска. Он валялся возле самой двери одного из них, и впечатление было такое, будто он пытался то ли препятствовать кому-то туда проникнуть, то ли пытался перехватить вылезающего наружу. В одном месте доски были сильно перекорежены и легко поддавались, пропуская внутрь. Во-вторых, смерть его была явно насильственной. Голова почти отделена от тела, у раны рваные края. Такие края бывают, когда убивают напильником. Вот только напильником голову таким манером не отрежешь. — Кого-нибудь обвинили в его убийстве? — Разве в деле этого нет? — Самого дела нет. Некому было его составить, раз он мертв. — Да, наверное, все бумаги энкеведешник с собой забрал, — кивнул врач, — свалили все это на Сеньку Кривого. Его банда любит по складам шуровать, и ребятки у него отчаянные. Ему, знаете, одним убийством больше навесить, одним меньше — роли уже не играет. Такой хвост за ним тянется, что его, наверное, и живьем брать не будут. Пристрелят сразу же, как особо опасного. — Готовилась какая-то акция по ликвидации его банды? — Энкеведешник об этом упоминал, — ответил врач. — Но я его понял так, что это еще только планируется, на будущее. А пока на наш район рукой махнули. Похлеще забот хватает. — Удивляет меня, что на наш район рукой махнули, — поделился я своим недоумением. — У нас и угля завались, и склады забиты ценными вещами — и трофейными германскими, и американскими, пришедшими по всяким лендлизам. Казалось бы, какому району в первую очередь внимание надобно, как не нашему? Где еще такое скопище материальных ценностей? Так нет вам, шпана у нас вольнее ветра в чистом поле гуляет, оборотни какие-то рыскают, люди забыли, похоже, как закон выглядит. Странно. — Я об этом не думал, — признался врач. — Воспринимал как данность. Ну, есть склады — и есть, понимаете… Как не думаешь, что у тебя есть стул или форточка, принадлежность места, и все… Да, странное разгильдяйство, если вдуматься… Словно нарочно все это оставлено на разграбление. Послушайте, он ближе наклонился ко мне и понизил голос, — а может, тут вредительством попахивает? А? Диверсия, понимаете, утаивание товаров от народа, чтоб недовольство вызвать. И с этой же целью убраны предохранительные органы. Он так и сказал: «предохранительные», видно, оговорился в запале. — Чтобы волю всякому темному элементу дать. — Кем? — спросил я. — Что «кем»? — недопонял он сначала. — Кем убраны, если так? Ведь убрать их, оставив единственного милиционера на весь район, без военной комендатуры, без охраны железнодорожной, мог только человек, который власть имеет отдавать приказы. Схватываете? — Схватываю. — Врач что-то взвесил в уме. — Да, тут ошибки допустить нельзя. Сам еще погоришь, если не в того пальцем ткнешь. Нет, имен называть не стану. Но если подозрения у меня будут, поделюсь с вами. — Поделитесь обязательно, — поддержал я его инициативу. — Теперь о еще одном погибшем, о том неизвестном, который искал работу на конезаводе. Ведь вы и его осматривали? — Да. Убит тем же способом, что и остальные жертвы оборотня. — И ничего необычного? — В каком смысле? — В деле указано, что одет он был прилично и совсем не выглядел голодающим. Словом, это ухоженный мужичонка был. Зачем ухоженному мужичонке — с профессией, наверное, квалифицированному, во всяком случае, привыкшему к хорошей и сытной городской жизни — искать работу в глуши, без толкового жилья, почти без жратвы, и за которую копейки платят? Действительно ли он выглядел вполне обеспеченным? — Ну да, то, что от него осталось. Тело упитанное, одежда свежая… Вскрытие показало, кстати, что в день смерти он завтракал кофе — настоящим кофе, в смысле — и ветчиной. Представляете себе? Это же какого ранга спецпаек надо иметь, чтобы такими продуктами каждый день завтракать? — А может, — предположил я, — он был из бандитов? Разведчиком банды, заинтересовавшейся конезаводом? Бандиты без всяких спецпайков могут жрать досыта, если перед этим грабанут продовольственный склад. — Нет, — твердо сказал врач. — На бандита погибший был совсем не похож. И на доходягу тоже. Скорей можно было принять его за чиновника, заехавшего в район по служебным делам, за ревизора какого-нибудь негласного, чем за уголовника или за человека, ищущего работу. Но документов при нем не было, и личность его мы установить не смогли. Больше я ничего вам не могу рассказать. — Ладно, — махнул я рукой. — Интересная история с этим мужиком, вот только зацепиться в ней не за что. Будем танцевать от того, что есть. С утра нам надо будет оглядеть кровавый след. Может, вы со своей врачебной точки зрения что-нибудь усмотрите, чего я не могу. Знать бы, кто ранен, зверь или человек… Да, а теперь об этом чудище юродивом. Вы действительно знаете, кого я имею в виду? — Уверен на сто процентов, — проговорил врач. — Странно только, что он отправился шастать по округе. До этого он вообще из закутка не выходил, словно боялся чего-то. Мы за ним не особенно следили, потому что он безвредный. Думали его сначала приспособить к дровам, но он даже работать толком не умеет. Ни пилить, ни складывать поленницу, ни печку топить. А, чего там долго говорить, пойдемте. — Он встал и слегка поежился. — Пригрелся я и разморился чуток после спирта, неохота на улицу вылезать. Но ладно, заодно и вас провожу. А там — утро вечера мудренее. Врач накинул пальто и шапку, и мы прошли двориком к больничной пристройке, этакому сарайчику, прилепившемуся к двухэтажному зданьицу. Он толкнул дверь сарайчика — та открылась со скрипом, включил фонарик и посветил внутрь. — Вот, смотрите, — сказал врач. — Этот? В сарайчике на куче грязной соломы спало то самое страшилище, которое я встретил на железнодорожных путях. Босоногий; одежда его, как мог я теперь разглядеть, была ошметками всяких полушубков, сметанных вместе на живую нитку, да еще какие-то брюки, оборванные по колено, были на него напялены, видно, чтобы стыд его прикрыть. Рядом с ним стояли две мисочки — с водой и какой-то похлебкой. — Он, он! — полушепотом воскликнул я. — Кто он такой? Откуда взялся? — Да кто его знает, кто он такой и откуда он взялся. Подобрали его осенью, он возле одной деревеньки шатался. Напугал сначала всех до смерти, чуть не погиб, хотели на него с дубьем идти. Но, к его счастью, заметили, что он смирный и сам всех боится до одури. Подкормили беднягу, потом просто взяли за руку и привели сюда: на, мол, доктор, лечи убогонького. Уж я с ним и так, и эдак возился, чтобы хоть одно разумное слово из него выжать. Без толку. Если и была в нем когда искра разума, то угасла она окончательно и навсегда. Он и холоду почти не чувствует. И реакции только такие: голоден — сыт, страшно — не страшно. Когда голоден, скулит и жалуется. Видно, свет фонарика потревожил спящего. Он заерзал во сне и стал перебирать руками и ногами, визгливо прилаивая — ну, в точности, как собака, — потом резко сел и обалдело уставился на нас. Увидел меня — и весь сжался. Перевел взгляд на врача, чуть успокоился, встал на четвереньки, попил воды из миски, покрутился волчком на соломе и опять завалился на боковую. — Совсем по-волчьи, — прошептал я. — Маугли какой-то. Вы о нем наверх доклада не отсылали? — Отсылал несколько раз, но безо всякой реакции. Конечно, кому сейчас интересен какой-то умалишенный. Живет при больнице — и пусть живет. Ведь даже затрат на себя не требует. Врач притворил дверь сарайчика, и мы пошли к воротам на улицу. — Странно, что местный люд не связал его с оборотнем, — заметил я. — Ведь повадки у него волчьи. Неужели никто на это внимания не обращал? Я не удивился бы, узнав, что толпа пыталась разорвать его на куски. — Наоборот, — ответил врач, — на него смотрят, как на защиту от оборотня. Как на талисман, что ли… Понимаете, — добавил он, поймав мой удивленный взгляд, — юродивый на Руси всегда считался Божьим человеком, и нечто вроде этого до сих пор сохранилось в сознании. Я это понял, когда однажды застал моего санитара — здоровенного мужика — у двери сарайчика. Наш блаженный как раз поскуливал жалобно — проголодался или болело у него что. Так знаете, что сделал наш санитар? Он пробормотал испуганно: «Господи, помилуй, святой человек по новой жертве плачется». И быстро перекрестился. Потом оглянулся украдкой, увидел меня и густо покраснел. Я сделал вид, будто ничего не заметил. Но такое отношение к нашему пугалу бессловесному я замечал и у других местных жителей. На него смотрят, как на заступника перед Богом, который старается допустить поменьше жертв и который, может быть, вообще их не допустил бы, если бы не людские грехи. Особенно у старушек это заметно. Наша уборщица мне как-то в глаза сказала, кивнув на сарайчик: «Опять он скорбит, бедный, что нагрешили мы много, и не может руку гнева Божьего от нас отвести. Видно, нынче ночью снова упырь кого затерзает». М-да, словом, его волчьи повадки… На них смотрят как на дарованную ему Богом способность чувствовать движения и замыслы оборотня, быть с ним на сверхъестественной связи, если хотите, и своими средствами предупреждать нас о близости беды. Суеверия, знаете. — Да-да, сами исчезнут, когда социализм построим, — закивал я. — Значит, с самого утра пойдем следы осматривать. Спокойной вам ночи… Да, кстати, — повернулся я, уже выйдя за ворота, — часто на танцульках поножовщина и драки случаются? — Почти каждый день, — ответил врач. — До смертоубийства доходит редко, а покалечить могут запросто. Народ после войны разряжается. Я еще раз кивнул и зашагал прочь. За мной числилась койка в одном из домов рабочего поселка, в полубарачном здании. Но я решил пока ночевать в конторе, а с первой зарплаты где-нибудь найти комнату, — в отдельном домике, у какой-нибудь старушки. Словом, с жильем потом разобраться. А так, сам понимаешь, мне, с моей новой профессией, с огнестрельным оружием постоянно при себе, обосновываться «на проходе», среди пьяного люда и прочих радостей, никак не годилось. Ты хоть глаза на затылке имей, а могут и пистолет спереть, когда на секунду к керосинке за чайником обернешься, и еще что выкинуть. Не говоря уже о том, чтобы за «своих» начать просить. Да. Скажу сразу, что в итоге никакой комнаты я так и не снял, и стал мне мой кабинет и домом родным. На целых четыре года. Правда, мне в первой же каменной пятиэтажке, построенной после войны, выделили комнату, ту самую, в которой мы с тобой и сидим сейчас… Потом, как ты помнишь, мне пришлось крепко повоевать, чтобы вся квартира мне досталась, когда соседи начали съезжать, чтобы не вздумали кого другого в пустеющие комнаты подселять, но это уже другая история. Получилось, и слава Богу. Два солдата так и сидели в предбанничке — караульном помещении. — Свободны, — сказал я. — Можете идти — если есть, куда идти. Вы-то где ночуете? — В караульном вагоне, что на втором запасном пути стоит, — ответил один из них. — И то хлеб. Вы сколько времени уже здесь? — Пятый день. После убийства прежнего милиционера нас сюда прислали. В ваше подчинение. — Ладно, сегодня я знакомился с местом и даю вам вольный день. Завтра в восемь всем быть здесь. И ночью не слишком крепко спите, поглядывайте все-таки, нет ли на путях и возле складов какой-нибудь возни. — Эти пять дней все тихо было, — сказал первый солдат. — Вы эти пять дней на танцах дежурство несли? — спросил я. — Не то чтобы несли… Заглядывали. Нам велели до вашего прибытия охранять участок, патрулировать главные точки и принимать жалобы. Ну и вмешиваться, пресекать, если что-нибудь серьезное. — Высадили сюда и самим себе предоставили? — Да вроде как. — В местную жизнь, словом, вы не очень совались? Что ж, может, оно и правильно. Могли и дров наломать. Ладно, ступайте. Завтра в восемь — как штык. И они ушли. Какое-то время с улицы еще доносились их голоса, потом все стихло. Я наскоро ополоснул лицо и руки под умывальником и соорудил себе постель на потрепанной кушетке из шинели вместо одеяла и жесткой подушки, явно уцелевшей от какого-то развалившегося кресла. Потом прошелся и проверил запоры на дверях и окнах. Может, и стоило оставить караульных, все-таки их обязанность… Но я должен был доказать всем, кто мог за мной наблюдать если был я кому-то интересен, — что считаю этот район своим и что здесь я хозяин, и никакие нападения на отделения милиции — которые, надо сказать, частенько приключались в те годы — меня не страшат. «А не превращаю ли я сам себя в подсадную утку? — подивился я невольно. Может, я в глубине души и хочу, чтобы жданный гость пожаловал и чтобы одним махом развязать весь узел?» Все, утро вечера мудренее. Я велел себе проснуться в полвосьмого, вытянулся на кушетке, укрывшись шинелью, отвинтил колпачок своей фляги, сделал несколько глотков водки и попытался еще поразмыслить над событиями дня на сон грядущий. — Одержимые… — пробормотал я. — Психоз какой-то… — Да, все здесь одержимые, — отозвался голос рядом со мной. — Такой психоз — он как зараза. Вы уже тоже больны. Я присел и увидел, что над моей кушеткой возвышается расплывчатый силуэт. Вглядевшись, я узнал врача. — Как вы здесь оказались? — спросил я. — Предположим, при всей вашей предусмотрительности вы все-таки не заперли переднюю дверь? — улыбнулся он. — Да нет же, не беспокойтесь, вы вполне аккуратны, просто ваш предшественник дал мне ключи. — Но зачем вы пришли? — спросил я. — По-моему, я уже сказал: вы успели подхватить вирус психоза, которым больны все жители округи. Психоз этот проявляется по-разному. Главный его признак — погружение в какую-либо манию, которая и становится смыслом жизни. Кто-то, как мотылек на свет, тянется к танцам с неодолимым желанием выплеснуть в драке все свое темное и дурное, кто-то прикипает к ворованным лошадям, кто-то смакует чудовищные слухи, кто-то чистит склады и потрошит встречающихся на темной дорожке, кто-то из фабричных пьет, чтобы поддержать тупое оцепенение от смены до смены, и неизвестно еще, какие левиафаны блуждают под гладью темных вод его летаргической души. И для каждой мании находятся практические и общежитейские объяснения: один хочет жить получше, посытнее, другой забыть о дурной жизни, и так далее. Но на самом деле… Вы не читали, что, по последним исследованиям, в мозгу перелетных птиц есть намагниченная дробинка, и именно поэтому они так хорошо ориентируются в перелетах на огромные расстояния? Вот такая же намагниченная дробинка безумия и сидит в послевоенных мозгах и влечет всех вдоль одной магнитной линии. Частые помешательства скапливаются и сливаются в одно общее, массовое, происходит словно выброс в атмосферу — и порождаются фантомы, оборотни, обретающие реальность, потому что страх психоза реален. Это облако психоза обволакивает и поглощает всякого, кто с ним соприкоснется. — И в чем же, по-вашему, мой психоз? — спросил я. — В том, что желание поймать оборотня становится у вас всеподавляющим. Семя этого желания заронило в вас уже первое упоминание об оборотне, и вы, рискну предположить, ехали в район с заранее лелеемой мыслью уделить ему внимания больше, чем всяким стандартным преступлениям. Вы бессознательно все построили так, чтобы как можно быстрее взяться за его поимку, и готовы пренебречь своими прямыми обязанностями. Само слово «оборотень» показалось вам очень соблазнительным. В первый же день вы устремились за ним в погоню и теперь опять будете ждать тьмы, чтобы за ним погнаться. Так и пойдет. Постепенно мысль о преследовании вытеснит все остальные, вас маниакально заклинит на этой идее, и вы даже не будете понимать, что вдохнули от облака отравляющих газов всеобщего психоза и эти отравляющие газы массового безумия искажают ваше восприятие. Маньяки всегда воображают, что мир можно лепить по их собственному желанию, что он безропотно покорен и свежей глиной мнется у них в руках. Все нежелательное, по их представлениям, развеется сном. Так обалделый хулиган на танцах, втыкая нож под ребра разозлившему его приятелю, где-то в глубине души уверен, что ничего из этого не воспоследует, что к утру все развеется сном и что, может быть, завтра они с тем же самым приятелем снова окажутся на танцах, чтобы снова затеять поножовщину. Улавливаете, о чем я? Так и для вас единственной реальностью станет ваша погоня за призраком. И может, вы непроизвольно выведете за рамки реальности даже совершаемые им убийства, потому что не это для вас будет важно. Важна будет борьба с фантомом, еженощное испытание своей силы. Вы уже усомнились, и вопрос мне задали — мол, а вправду ли были жертвы и трупы? Не дойдет ли до того, что вы не поверите в них, даже если увидите собственными глазами? Окинете равнодушным взором, составите рапорт и опять помчитесь в свою погоню — не ради мести за убиенных, а ради удовлетворения собственного безумия. — Что за чушь вы говорите! — возмутился я. — Совсем не чушь. Может, я объясняю несколько невнятно и туманно, но идею мою вы должны ухватить. Я хочу вам помочь, вылечить вас, пока не поздно. — Погодите, погодите! — Я свесил ноги с кушетки и задумался. — По-вашему, жизнь здешняя нечто вроде сна, да? Потому и кажется, будто ее можно лепить по собственному желанию? Но ведь всякая мысль, приходящая во сне, спешит стать зримым образом, реальностью, приятна тебе эта реальность или нет, хочешь ты ее или нет. Ну, например. Я во сне иду по улице, и мне приходит в голову мысль: «На этой улице живет очень противный зануда. Как бы с ним не встретиться». И — глядь! — он уже идет мне навстречу, разулыбившись до ушей, и ты понимаешь, что теперь он пристанет, как банный лист… Иначе говоря, подумать во сне о чем-то неприятном — это все равно что вызвать огонь на себя. А нельзя ли так и оборотня накликать на себя, чтобы покончить с ним раз и навсегда? Я ведь думаю о нем — значит, он должен явиться. — Но ведь не только о нем вы думаете? — возразил врач. — Не только. Думаю я и о том, как мне обезвредить банду Сеньки Кривого. Этим ведь тоже придется заниматься, и чем скорее, тем лучше. — А вы не думали, что Сенька Кривой уже не жилец? — В каком смысле? В том, что дни его в любом случае сочтены, и вопрос лишь, когда спецкоманда перебьет всю его банду? — Нет, в другом. В том именно, что слишком он охоч грабить склады, оставленные сейчас без охраны. — Погодите… — Я опять задумался. — Вы намекаете, что со складами для оборотня явно связано что-то важное и что он убивает тех, кто оказывается возле складов в неурочный час? И что Сенька Кривой приговорен… своей манией, если пользоваться вашими словами? — Совершенно верно. И кто знает, может быть, оборотень спас жизнь семерых солдат, потому что банда Сеньки планировала при сегодняшнем налете на склады перебить их сначала, сонных, в караульном вагончике и забрать их оружие? Так злые силы служат во благо, сталкиваясь между собой. — Остановитесь, — хрипло проговорил я. — Что это вы начали говорить — и в прошедшем времени?.. «Оборотень спас»… «Злые силы послужили во благо…» Вы хотите сказать, что оборотень и Сенька Кривой не поладили и Сенька уже лежит возле складов с оторванной головой? Откуда вы знаете? — Я стал нашаривать сапоги. — В любом случае, мне надо бежать на место происшествия… — Зачем вам куда-то бежать? — осклабился врач. — Получайте то, что хотели. — И он приподнял мешок, лежавший все это время у его ног, но вплоть до этого момента незаметный, тенью сливавшийся с темными очертаниями его фигуры, и вытряхнул на кушетку, чуть ли не на колени мне, что-то круглое и безобразное. И я увидел оторванную человечью голову… Редкие бурые волосы слиплись от крови, нос с широкими ноздрями перебит, один глаз затек и подернут тусклой белесой пленкой, второй смотрит широко и выпученно. Я собрал в кулак всю свою волю, чтобы не вздрогнуть, не заорать, не выдать ужаса и отвращения, и напряг все мускулы, заставляя себя сидеть спокойно, а потом быстро сунул руку под подушку, за «Вальтером». И вдруг врач запрокинул голову и завыл тонким жалобным воем… Мне даже показалось, что во тьме блеснули его удлиняющиеся клыки. И я очнулся. Ну, конечно, это всего лишь сон. И никого рядом, лишь одно из окон дребезжит под ветром — видно, этот звук и превратился в моем сновидении в тонкий волчий вой. Я только ругнулся и опять отвинтил крышечку фляжки, приложился к ней несколько раз, взглянул на часы. Пять утра. У меня еще два с половиной часа сна. Я устроился поудобней — и эти два с половиной часа проспал уже безо всяких сновидений. Мы вышли туда, где следы были еще волчьими. Пошли по ним. Опер прямо поперхнулся и побагровел, увидя то место, где в истоптанном и разворошенном снегу волчий след превращался в человечий. А я внимательно осмотрел все вокруг. Потом еще раз пригляделся к волчьим следам, смерил расстояния. — Нет, это не человек на подошвах в виде волчьих лап шел, чтобы потом снять их, меня запутать, — сказал я. — Он бы себя своей походкой выдал. Волк, самый что ни на есть натуральный! — Я перешел туда, где начинались следы сапог. — Но и человек был натуральный. Допустим, хозяин волка. Да, вот сейчас, при дневном свете видно, что оттиски сапог глубоко вдавлены. И на пятки больше упор. Так в точности бывает, когда несешь тяжесть. А этот взрытый снег, словно кто-то валялся и превращался… Ну, конечно, чтобы обмануть и внушить мысль, будто кто-то тут из волка превращался в человека. Иначе не было бы смысла скрывать дохлого волка. Но откуда же этот мужик здесь взялся? Ведь не по воздуху же он перелетел!.. И сколько следов посторонних! Хорошо хоть, как я и предполагал, на след «вурдалака» никто наступать не посмел. Да, интересно было бы порасспросить этого молодчика, как он прямо на этом месте оказался, не оставив вокруг следов… Ага, вот оно! Как же я не понял, почему снег взрыт? По шпалам он сюда шел, по обледеневшим! — Я указал на проходившую совсем рядом боковую ветку железнодорожных путей — тупичок такой одноколейный — сам дивясь, почему сперва не взял ее в расчет, а отнесся к ней как к несущественному предмету обстановки: ну, есть, мол, и есть. — А потом он сюда прыгнул, под уклон, и снег взрыл, чтобы никто не дотумкал, с какой стороны он появился. Видно, еще и на заднице проехался. Расстояние-то солидное, метров пять будет! И этот след сразу все нам рассказал бы. — Вопросец есть, — заметил опер. — А почему он на путях волка не дождался, чтобы уйти, не оставляя следов? Зачем ему было лишние сложности себе создавать? — Я только предположить могу, — сказал я. — Мне видятся два варианта. Первый — волк бежал, бежал и настолько ослабел от раны, что упал и последние пять метров до путей дотянуть не смог, пришлось за ним спускаться. Второй он все это для форсу проделал, чтобы лишний ужас навести. Ну, полный создать маскарад, будто волк на самом деле в человека превратился. Мужик-то он, судя по всему, рисковый и с выдумкой — только нас никакими маскарадами не проведешь… В общем, он тут оказался и раненого волка к себе подманил, свистом или еще как. Волк от меня к хозяину шел. А у кого есть волк, тот должен его содержать. Конуру иметь специально и так далее… Да, больше тут, пожалуй, ничего не выяснишь. Дальше пойдем? — Здорово следы читаешь, — сказал опер. — Где так наловчился? — Я же почти всю войну в конной разведке был. — Да, конечно, тебе и карты в руки. Пойдем дальше, на кладбище. Так мы и добрались до того места, где след таинственным образом оборвался. Я принялся шарить вокруг, а энкеведешник, привыкнув, видно, доверять моим способностям следопыта, скучающе озирался и глазел на небо. Вдруг он взволнованно меня окликнул: — Смотри! Смотри! На дереве, рядом с могилой, где след обрывается! На гладком стволе виднелись свежие зарубки, уходившие вверх метра на два, где начиналось первое разветвление и два толстых сука уходили от ствола в разные стороны. — Вот он — след его хитрости! — Я расплылся в улыбке, и, наверное, вид у меня в тот момент был довольно глупый. — Он им воспользовался, чтобы со своим грузом взобраться на дерево. И, видно, с трудом там держался, поэтому и не напал на меня — не было у него возможности напасть на меня неожиданно, из выгодной позиции. Но куда же он потом делся, ведь слезть-то он в конце концов должен был! — Я оглядел снег вокруг дерева. — Слез он с другой стороны, это ясно. Куда ушел — мы уже не узнаем, местные зеваки здесь особенно усердно ногами поработали. — Я еще раз осмотрел следы, ведущие к могиле. — Да, капель крови становится все меньше, они почти на нет сходят. Надо думать, рана была серьезная, волк истек кровью и сдох. Тащиться с мертвым окоченевшим волком… Не позавидую ему. Интересно, где он его похоронил? Тоже выясним, а? — Выясним, — кивнул опер. — По-моему, мы узнали достаточно. Можно докладывать наверх, что оборотень — это обыкновенный хитрый бандюга. И есть все данные, позволяющие быстро и без шума найти его и ликвидировать. Пошли отсюда. Мы долго провозились, а у меня в районе еще полно дел. Покинув кладбище, мы направились в поселок к моей конторе. Мне было о чем подумать. Во всем этом деле оставалось нечто очень странное. Судя по всему, у волка (а я, по следам, был готов поспорить на что угодно, что мы имеем дело не с крупной собакой, а с волком — хотя бы по тому, как поставлены лапы) был постоянный хозяин, которого этот волк обожал. Только как этот постоянный хозяин умудрился скрывать присутствие волка от всей округи, где о лишней вши ползут слухи? Как он оказался на пути своего питомца, не оставив никаких следов? Куда все-таки дел тело мертвого волка? Вряд ли унес куда-то далеко. Неужели тащился с ним несколько километров? И что за игра им велась вокруг мнимого превращения волка в человека? Почему нельзя было бросить дохлого волка — хоть на могиле, хоть не доходя кладбища? Значит, хозяин почему-то не мог предоставить волка собственной судьбе. Почему? Отбрасываем вариант, что не додумался, — несерьезно. Тогда остается лишь одно, самое вероятное: он не мог бросить волка, потому что даже его труп наверняка выдал бы хозяина. Но как, если в округе никто и слыхом не слыхивал о человеке, содержащем волка? Может, он на волка надел ошейник со своим именем или с чем-то очень узнаваемым — так, для форсу? Тоже маловероятно. Может, он боялся, что у волка достаточно сил, чтобы привести меня к дому своего хозяина? Но ведь убил же хозяин этой твари моего предшественника! И мне мог устроить засаду в любой точке моей погони за волком. Нет, он предпочел спасать волка, и для него это было важнее, чем покончить со мной. Он даже рискнул отсиживаться на дереве, в такой позе, которая исключала нападение на меня, и, наоборот, сделала бы его моей жертвой — лишь бы утаить… Почему? Скорей всего, все-таки страх, что волк дотянет до дома, а значит, и меня приведет по следу, и мне будут все карты в руки: и пистолет против его секиры или шестопера, и козыря внезапности он будет лишен. Но нет, не то, не то… Я уже начинал чувствовать нрав убийцы и понимал, что такая причина была бы не совсем в его нраве. Однако на тот момент это была единственная разумная и логически последовательная причина, которую я смог просчитать. И не стоило, пожалуй, обращать внимание на мелочное свербение в недовольном разуме. Все странности в конце концов объяснятся, когда возьмем убийцу. Шофер уже давно вернулся, чаевничал с дежурным. Завидев своего начальника, вытянулся по струнке. Опер коротко кивнул шоферу, и он мигом завел машину и открыл перед ним дверцу. Тот уселся, шофер обежал машину, открыл дверцу с другой стороны, сел за руль, подал машину назад, лихо развернулся — и они умчались. — Чайку не хотите? — спросил дежурный. — Я?.. А, нет… Чай не водка — много не выпьешь. — Я вышел из рассеянности и постарался сосредоточиться на делах. — Где изъятое сложили? — Оружие это?.. Как вы и велели, в одну из наших камер. Никто не залезет. Вот вам ключ, пожалуйста. — Да-да, конечно. — Я убрал ключ в карман. — Пойду пройдусь. Неподалеку. Вернусь через четверть часа. Я направился к водочному ларьку. На душе у меня было муторно. Поганое ощущение, будто делаю что-то не то, осталось осадком от разговора с опером. У ларька стояли те самые фабричные, которых я вчера так эффектно «подставил» конокрадам. — А-а, вы еще живы? — не без скуки в голосе удивился я. Наступила короткая пауза. — Стакан водки мне сделайте, — обратился я к продавщице. — Да нет, куда так мало, побольше лей. Я выхлестал, не поморщась, полный стакан — фронтовая закалка. Поставил стакан на стойку и кинул небрежно — не без дешевенького пижонства, признаюсь тебе: — Еще один. Такой же. Пока продавщица наливала, я снова взглянул на ребят. — Ну? Ничего сказать не имеете? — Нечестные ты шутки шутишь, начальник, — рискнул подать голос один из них. Я взял в правую руку полный стакан и хмыкнул: — А вы честно со мной играете? О такой малости вас попросил, чтобы, пока вы на людях, все было тихо-спокойно. Я здесь за порядок отвечаю, с меня и спрашивают. А мне с кого спрашивать? Только с вас! — Я осушил стакан и вернул его продавщице. — Еще раз предлагаю: давайте со мной по-хорошему, и я с вами буду по-хорошему. И никаких неприятностей у вас не будет. Так что подумайте. Они молчали, но было ясно, что я их уже сломал. Они же, понимаешь, впервые нарвались на глухую стенку, вот лбы себе и расшибли. Я вернулся в контору. — Прикорну в своем кабинете, — сказал я дежурному. — Разбуди через три часа или если что-нибудь очень срочное. И я устроился на кушетке. Нет, не водка меня разморила. Дел больших на ближайшие несколько часов не предвиделось, а я привык на фронте ловить каждую возможность для сна. Тем более, что ночка мне предстояла беспокойная: от замысла наведаться в барскую усадьбу я не отказался. Проснулся я в голубоватом сгущающемся сумраке — и резко сел, осененный внезапной идеей. Конечно, как же я сразу не додумался! Я соскочил с кушетки, надел сапоги и шинель — и поспешил на улицу. Дежурного на месте не было. «Вот скотина! — ругнулся я. — Небось, удрал кино смотреть». Да, наверно, кино уже началось, настолько весь поселок обезлюдел, ни одной живой души. Скорым шагом я направился в сторону маленького кладбища возле Митрохина, напрямки, через поля, через железнодорожные пути. Вряд ли, конечно, он еще раз туда вернется, а вдруг… Надо сделать все, чтобы его обогнать. И я еще прибавил шагу. Вот и кладбище. Промерзлое, стылое — к вечеру начал забирать крепкий мороз. Меня даже сквозь теплую шинель пронизывало. Слегка поеживаясь, я добрался до той могилы, возле которой исчезли следы оборотня. Теперь — поднять плиту. Но до чего же она тяжела! Нет, только пальцы скользят, чуть ногтей не обламываю. Мне одному не справиться. Я растерянно огляделся вокруг. И заметил чью-то тень, скорчившуюся поодаль, за одним из покосившихся памятников. — Эй ты, кто там? — Я на всякий случай нашарил рукоять «Вальтера». — Выходи! Из-за памятника поднялся в полный рост волчий человек — наш немецкий Маугли. Вид у него был робкий и настороженный. — А что? — проговорил я. — Ты жизнь свою прожил в дикости, с волками, и силу, наверное, накопил, какая обычному человеку и не снилась. Иди сюда. Он непонимающе на меня взглянул. Я как можно ласковей поманил его пальцем. — Комме, комме… — сказал я, вылавливая в памяти какие-то искаженные крохи немецкого. Он понял и подошел. — Подними плиту, — попросил я. Он только глазами на меня похлопал. Я наклонился и жестами показал ему, что надо сделать. Он понял. И отворотил плиту на удивление легко — словно газетку поднял. Так я и думал! Вот оно, под плитой… Но что это? Оно живое и шевелится. Господи, два новорожденных младенца — серых, синюшных, непонятно, в чем жизнь теплится. Да они замерзнут на таком холоде! Я хотел снять шинель, укрыть их — но жалко стало, уж больно шинель хороша: новая, ладная, долго еще второй такой не будет. Я стоял, растерянно глядел на младенцев — и не мог себя преодолеть, не мог пожертвовать своей шинелью. К счастью, мой взгляд упал на юродивого. — Снимай свои лохматые обноски! — сказал я. — Тебе они все равно ни к чему и гроша ломаного не стоят, а детей спасут. — И, не дожидаясь, пока он меня поймет, я содрал с него лохмотья и укрыл младенцев. — Вот так-то лучше, — усмехнулся я. — А, вот ты где, — раздался голос врача. — Опять удрал разгуливать? Это он обращался к юродивому. Тот при виде врача явно обрадовался. Врач быстро заговорил с ним по-немецки, и волчий человек тоже в ответ что-то залопотал. — Как вы съездили? — спросил я. — Есть результаты? — Есть, — ответил врач. — Все расскажу по порядку. — Он подошел к могиле и внимательно в нее поглядел. — Только зря моего подопечного раздели, — сказал он. — Во-первых, им не может быть холодно, потому что лежат они на теплом навозе, который греет лучше любой печки. Видите, прямо дымится? Во-вторых, они не могут замерзнуть, потому что для тепла им вполне достаточно собственной шерсти. — Какой шерсти? — удивился я. — У младенцев? — Смотря какой младенец, — ответил врач. — У волчат всегда шерсть, как же иначе. Я опять взглянул в могилу. И точно — не два человечьих детеныша, а два волчонка в ней лежат и тычутся друг в друга носами. То-то с самого начала они показались мне какими-то серыми — это я в сумерках, да от внезапности, да с перепугу, видно, обознался… Встрепенувшись, я проснулся. Одурелый после выпитого, а еще больше — от увиденного сна, я не сразу сообразил, что дежурный стоит в дверях, осторожно покашливая и постукивая согнутым пальцем по косяку. — Что? — спросил я. — Три часа прошло? — Не совсем. Нескольких минуток вам не хватило. К телефону вас, из райцентра. Из нашего управления МГБ. На ходу приходя в себя, я поспешил к телефону. — Алло, это ты, участковый? — послышался довольный голос оперуполномоченного. — Ну, могу тебя поздравить. Ответственные высокие товарищи рассмотрели твои предложения и нашли их весьма разумными. Мы составили список из семи человек, подходящих под твои характеристики. — Продиктуете мне список со всеми данными? — спросил я. — Зачем? Мы прямо сегодня всех семерых и возьмем, — булькнул он в трубку. — Думаете, кто-нибудь да сознается? — спросил я, не очень еще вникая в смысл нашего разговора. — У нас все сознаются, — весело ответил опер. — И незачем разбираться, чье признание будет самым правдивым. Все свое получат. И район чище будет. Новых людей поставим. Ваш местный секретарь партии тоже в этот список включен — согласно личному твоему пожеланию! — Он опять булькнул, очень довольный своей шуткой. — Да и врача подметем. — Погодите! Его-то за что? Ведь ясно, что он не оборотень! — Ну, во-первых, не очень это и ясно. Твои доводы в пользу его невиновности слабее прочих твоих заключений. Здесь ты натяжечки допустил, в отличие от остального. А во-вторых, мы тут его дело как следует подняли… — И? — И оказывается, отец-то у него был преподавателем в привилегированной гимназии, где училась самая что ни на есть белая косточка. И преподавал он не какую-нибудь математику или русский — богословие. А потом, и сам он штучка хорошая. Говорил он тебе, что иностранные языки знает? — Сказал, чуть-чуть знает немецкий. — Как же, чуть-чуть! Он знает отлично немецкий, английский и — похуже французский. Где их выучил, не указывается. Думаю, набрался он всего этого у тех самых врагов народа, которых мы еще в тридцать четвертом разоблачили. Чувствуешь, какие связи налаживаются? И зачем, скажи, ему — образованному человеку, хорошему специалисту — сбегать в глухое захолустье, в такой район, как наш, где находятся склады правительственного назначения? Улавливаешь? — Улавливаю. — Моя мысль вдруг заработала необыкновенно четко. — Вот что, мне все равно надо его навестить, узнать о результатах поездки в Москву. Я прямо сейчас к нему выйду и просижу у него до вашего прибытия, чтоб он не сумел что-нибудь выкинуть. Прислежу за ним. — Молодец, — одобрил оперуполномоченный. — Верно понимаешь свой долг. Действуй! И он повесил трубку. Я постоял у телефона, прикидывая расклад по времени. Сигнал о затевавшемся самосуде над инвалидом я получил немного раньше десяти. Врач простился со мной и отбыл в Москву приблизительно в половине двенадцатого, немного позже. Сейчас около семи. В общем, пять часов выходит. Пяти часов ему, пожалуй, должно было хватить на все дела. Значит, он вот-вот будет, если уже не вернулся. Домой сразу пойдет или сперва ко мне заглянет? Может, сначала ко мне, а может, забежит домой на пять минут перекусить. В любом случае он скоро будет здесь, и имеет ли мне смысл к нему идти? Арестовывать его придут не раньше девяти, а может, и в одиннадцать-двенадцать. Во-первых, с арестами только попоздней выезжают, как правило. Во-вторых, с него не начнут, зная, что он мог еще и из Москвы не вернуться и что я за ним приглядываю. Начнут с других. За ним могут и в три-четыре ночи пожаловать! А мне, значит, торчи у него все это время? Ничего не поделаешь… Выходит, в любом случае несколько часов есть? А мне-то не больше часа и надо. Рискнем! Сон, только что мне приснившийся, никак от меня не отлипал, словно пиявкой присосался к мозгам. Больше всего меня подавляло, что он как бы высвободил нечто, смутно бродившее в моем воображении, неуловимо важное и не желавшее становиться в стройный ряд со всем другим. Словно дымный шлейф волочился вслед за моими мыслями. Я тряхнул головой, закрыл глаза. А когда открыл — врач стоял передо мной. Явно был прямо с дороги. Я даже не удивился. — Нашли все, что надо? — спросил я. — Нашел. Давайте присядем, я вам расскажу. — Погодите немного. — Я сходил за шинелью, взял врача под локоток, и мы вместе вышли из домика. — Я врача домой провожу, — сказал я дежурному. — Может, и задержусь у него. Не знаю, насколько. Если что-нибудь важное — я там. Но едва мы свернули за угол, я повел его не к его дому, а к железнодорожным путям, держа путь на кладбище. — Куда вы меня ведете? — удивился он. — И почему вы такой мрачный? — Времени у нас мало, — проговорил я. — И сон мне дурной приснился… Вот вы, небось, изучали, что такое сны с научной точки зрения? — Немножко. Это не моя специальность, — удивился он. — Если вкратце, сны — это искаженное отображение нашей реальной жизни. Наших мыслей, желаний… Сны всякие бывают. Не помню, кто сказал, что у талантливых людей и сны талантливые. — То есть? — А почему вас это так интересует? — Так… Из любопытства. Но вполне обоснованного. — Ну, что ж… Талантливые люди часто видели во сне решение долго мучившей их проблемы. Понимаете, их поиск продолжался и во сне, где они оставались со своей проблемой один на один, безо всего отвлекающего, и все внезапно вставало на свои места. Есть несколько гениальных стихотворений, которые их творцы увидели во сне. Сну мы обязаны и некоторыми замечательными научными открытиями. Например, Менделеев свою периодическую таблицу увидел во сне. До этого он долго размышлял над периодичностью химических элементов, пробовал подойти к ней и так и эдак, но все время возникала какая-нибудь закавыка. А когда он уснул, все им наработанное и накопленное как бы само собой сложилось в правильный ответ. Он вскочил и записал свою таблицу. — Вот это мне и хотелось знать, — сказал я. — Может, в этом все и дело. А теперь рассказывайте, что вы в Москве нашли. — Все подтвердилось. Блаженный, обитающий в больничном сарайчике, действительно один из Маугли, пойманный в Западной Африке и доставленный в Берлин в 1928 году. Сначала его пытались приучить к человеческому обществу, но все попытки провалились, хотя он и начал понимать человеческую речь и выучил несколько самых простых и обиходных немецких слов. Во время войны о нем, конечно, ничего не слышали — последние сведения относятся к сороковому году. После войны наши специалисты, занимающиеся проблемами мозга и человеческой психики, послали разок запрос в Берлин — узнать, что с ним сталось. Ответ долго не приходил, потом пришел: нигде его найти не могут, видно, пропал при взятии Берлина — скорей всего, погиб. — Что-нибудь еще? — Да, меня вот о чем предупредили: его реакции могут очень напоминать волчьи. В необычной, пугающей обстановке он может сперва растеряться и присмиреть, но не исключена и яростная агрессия — как реакция самозащиты. Вспышки такой агрессии могут случаться редко, но любая мелочь, которой мы и внимания не придаем, способна их спровоцировать. И тогда его нельзя судить по людским законам: надо понимать, что он действует как обороняющийся зверь. Вспышка агрессии может последовать и после периода адаптации, когда чужое окружение уже не настолько его подавляет, чтобы страх совсем оцепенил. В то же время, после стольких лет общения с людьми он должен быть совсем ручным. Но шок, пережитый им из-за войны, несравним с шоком, который испытываем мы, люди. Мы знаем, что происходит, а он — нет. Для него выстрелы, взрывы, горящие здания — все равно что земля и небо, которые вдруг разверзлись по непонятной причине. В нем — особая смесь психики: высшего примата и волчьей, и его психика может быть ущемлена и выворочена теперь самым неожиданным образом. Очень вероятно, что он после пережитого шока до конца дней своих останется очень тихим и робким. Но не менее вероятно, что смирение и робость вдруг взорвутся в нем, и детонатором может стать что угодно, понимаете? Ну, словом, по-людски говоря, он психопат, готовый сорваться в любой момент. Не исключено, что сама привычка к человеческому обществу может сыграть отрицательную роль. — Как это? — Вы ведь знаете, что после войны появились стаи бездомных собак, верно? И что они опасней волков, потому что легче и охотней нападают на людей? Дело в том, что эти одичавшие собаки росли рядом с людьми, и у них нет того страха перед человеком, который есть у каждого дикого зверя. Волк нападет на человека только в крайнем пределе голода или будучи окончательно загнанным в угол. Вплоть до этого он будет изо всех сил избегать встречи с нами. Так будет осторожен, что ты в двух шагах от него пройдешь и не заметишь. Собаки же, напротив, кидаются на людей почем зря. Так вот, наш Маугли — в некотором смысле одичавшая собака. — И вы думаете в связи с этим, что?.. — Не знаю, что и думать. Как он может быть оборотнем, если все эти месяцы он сидел, словно пришибленный, в своем сарайчике, и дальше двух шагов за ограду больничного двора вообще не выходил? Но, впрочем, ночью я сплю, и… И этот волчий вой — разве он не должен был его будоражить, звать к себе? Вы видели его прошлой ночью. Он явно искал волка. Опять-таки вполне возможно, он вышел в первый раз. Но тогда это означает, что его шок начинает проходить — или, скорее, его поступки под воздействием шока начинают приобретать другое направление… Какое? Вот что меня тревожит. Не прошлое, а будущее, так сказать. — Понимаю… — проворчал я. — Ну, вот мы и пришли. Мы были уже у кладбища. Я подвел врача к могиле. — Помогите мне отворотить плиту, — сказал я. Плиту мы совместными усилиями отворотили на удивление легко. На этот раз я запасся фонариком, и мы могли разглядеть все в подробностях. — Аккуратно земля вынута. И довольно давно уже, — сказал я. — Вполне может быть, это один из тайников непутевого сторожа — брата нашего Коли-инвалида. — Откуда вы знали, что волк будет здесь? — воскликнул врач. — Так, догадка забрезжила. Как раз во сне. Ну, что скажете? — Скажу, что это не волк, а волчица, — ответил врач, взяв у меня фонарик и опустившись на колени у могилы. — И волчица, совсем недавно родившая. Все, как положено. И смех, и грех… — Когда? Когда она родила? — Я не специалист. Но помощь при извлечении щенков мне здесь раза два оказывать доводилось. И сук наблюдать. Так я бы сказал… — Он ощупывал окоченелый труп волчицы в поисках каких-то своих примет и признаков. — Я бы сказал, родила она не больше двух дней назад. Но я могу очень крупно ошибаться… Погодите, тут еще что-то есть! — Он вытащил плоский сверток, обмотанный в прорезиненную ткань, и протянул мне. Я развернул материю и увидел внутри сторожевую книгу. — Вот, кажется, все и становится на свои места, — заметил я. — Теперь я хоть знаю, что спешить мне некуда, — пусть этот тип шарит по всем комнатам барской усадьбы. Я убрал журнальчик себе под рубашку, засунув под пояс. — Закрываем могилу, — сказал я. — Все ясно. Мы водрузили плиту на место. — Как же вы догадались, что подстреленная вами волчица — в этой могиле? — спросил врач. — Не знаю. Я понимал, что дохлого волка тот тип далеко не утащит, схоронит где-нибудь поблизости. И, видно, тренированным глазом подметил какую-то странность, связанную с плитой: тонкую полоску незаснеженной земли, будто ее сдвигали, или что-нибудь в этом роде. Но это у меня скользнуло и проехало, мысль за это не зацепилась, проскочила мимо. А сон вытащил передо мной эту странность — и меня осенило… Вот чего не могу понять — почему во сне мне волчата привиделись? Какая зацепка могла сработать? Да, точно! Я ломал голову, почему владельцу волка так необходимо было спрятать его от всех. Спрятать или спасти, выходит, — я не знал. И мелькнула мысль: а может, он не о самом волке заботится, а о волчьем потомстве, которое без волка не выживет? Может, это не волк, а беременная или кормящая волчица? И владельцу ее приплод важен? Но мысль эта была настолько мимолетной, что сразу растворилась и угасла. Напрочь о ней забыл, не успев додумать. А именно она-то и вылезла во сне, оттеснив все прочие соображения и став самой реальной и вероятной. Проснувшись, я над ней посмеялся, но сейчас нисколько не удивился, обнаружив кормящую волчицу. Был уже, так сказать, морально подготовлен. До чего причудливо, а? — Самое странное в этом деле, — сказал врач, — что кормящая волчица очень редко бросает свой выводок, только по крайней необходимости… — Он помолчал и добавил: — Да, двух-трехдневные щенки без матери вряд ли выживут. Выкормить их будет сложно. — Странный район, — сказал я. — Напрочь спятивший. Кунсткамера, да и только. И вообще… — Что «вообще»? — спросил врач — так, рассеянно, чтобы поддержать разговор. — И вообще, люди тут ненатуральные. Взять вот хоть вас… Врач резко обернулся: — Что вы имеете в виду? — А то имею в виду, что можно по пальцам минуты пересчитать, когда вы при мне были самим собой. Все время роли пытались играть, то одну, то другую, и все не очень вам подходящие… — Вы меня в чем-то подозреваете? — Да нет, я-то знаю, что вы ни в чем не виновны, — вздохнул я. — Но если бы я с самого начала увидел вас таким, какой вы есть, то, может, и не втянул бы в эту историю… Близко вам нельзя было к делу об оборотне подходить… То неожиданные знания в вас обнаруживаются, то вы нарочито настырно предполагаете тут диверсию, то вы от разговора о врагах народа мигом увиливаете… Кстати. Ваше выступленьице о юродивых на Руси, как их воспринимают и как к ним относятся, навело меня на мысль, что вы, наверное, интересуетесь проблемами массового внушения и массового психоза. Уж больно точно вы высказались, как поставить стенку любым подозрениям на счет кого-то… Не на свой ли счет, подумалось мне? А вы сразу же насчет суеверий хмыкнули, закрыв тему. Вот я и подумал тогда, грешным делом, не можете ли вы знание таких механизмов использовать, чтобы… — Чтобы быть неуловимым оборотнем? — хмуро спросил врач. — Навроде того. Но я быстро понял, что не прав. Одно меня занимало: зачем вы, человек образованный и врач хороший, — хорошего врача по первому движению узнаешь — забрались в эту глушь, в это дикое место, несовместимое ни с вашей квалификации, ни с вашими способностями?.. Но это мне объяснили, даже спрашивать не пришлось. Один только вопросец у меня остался. Ответите на него? — Почему не ответить, если смогу? — равнодушно как-то проговорил врач. — Если и было что скрывать, то теперь совсем нечего. — Так вот… Как вас, запамятовал… — Голощеков, Игорь Алексеевич. — Так вот, Игорь Алексеевич, я спорить готов, что возьми кого угодно в округе — каждый что-нибудь со складов уворовал. Вам шмотье и безделушки всякие, и даже консервы — ни к чему, вы на них не польститесь. Но ведь что-то вы себе по душе на складах нашли, верно? — Верно, нашел, — согласился врач. — Я… — Дайте мне самому догадаться, — прервал я его. — Вы на склад с книжками набрели. В точку? — Да. В точку. — Эх, Игорь Алексеевич, Игорь Алексеевич, лучше бы вы консервы воровали… — Почему? — Он задал вопрос без интереса, словно заранее зная ответ. — Ведь книжки в дар от союзников пришли, значит… — Ничего это не значит. То есть значит, да не то. Вы не задумывались, почему эти книжки народу не раздали? Потому что вредные они все, антисоветские, и засланы к нам с провокационной целью. А вы их начитались. — А я решил, что о них просто забыли. — Просто так ничего не бывает. Во всем расчет есть. — Выходит, и в покинутой трофейной коллекции оружия расчет есть, и в складах, отданных на разграбление, и в лошадях бесхозных, и во многом другом? Может, включая и оборотня? Как вы там говорили: «Оборотень единственный, кто здесь порядок поддерживает», так? — Ни о чем меня не спрашивайте, — ответил я. — Во-первых, я сам точных ответов не знаю; во-вторых, мало ли что вы на допросах выложите, потянув меня за собой… И самое-то обидное — в том, что грозу на вас навлек я, пытаясь представить доказательства вашей невиновности — ну, что вы оборотнем не являетесь… — Понимаю, — сказал врач. — Как бы «засветили» меня. Да, я знаю, что «сын за отца не отвечает», но я ведь прекрасно понимаю, что официально с меня не за отца спросят ответ, а по какому-то другому обвинению. Оборотень так оборотень… Я один такой? — Нет, еще шесть человек компанию вам составят. Но я этого не говорил. — Так что, может, меня еще и выпустят, после отсева? — усмехнулся врач. — Надеюсь, — ответил я. Мы подошли к больнице. — Заглянем напоследок в сарайчик? — предложил врач. — Проверим наши выводы. — Конечно, заглянем, — согласился я. Юродивый спал на своей куче соломы. При свете фонарика он встрепенулся и сел, моргая. Врач обратился к нему по-немецки. Наш Тарзан недоуменно и обрадованно воззрился на врача, а потом залопотал что-то свое, прискуливая и порыкивая. — Что он говорит? — спросил я. — Не очень пойму. Похоже на «тринкен», словно ему пить хочется. Речь у него нечленораздельна. Во всяком случае, вы правы. Тот самый это берлинский волчий человек. Но ваша правота и наше знание — они уже ничего не меняют. Сейчас свежей воды ему принесу, и в дом зайдем. Когда мы оказались в комнате врача, он вытащил бутыль, в которой спирта оставалось чуть больше чем на треть, и доверху дополнил ее водой. Потом как и вчера, нарезал хлеба и лука. — Хоть выпьем, чтобы ждать не скучно было, — сказал он. — Не пропадать же добру. Вы ведь теперь со мной до конца пробудете? — Да. Не могу иначе. — Я слегка пожал плечами. — «Их штее хир, их каннт нихт андерс» — процитировал врач. — Слова Лютера: «Я здесь стою и не могу иначе». Вот теперь я видел его таким, какой он есть, — спокойным, подтянутым, чуть меланхоличным — и даже не от ожидания ареста, а от некоего общего меланхолического склада души. Когда мы приняли по первому стопарику, он встал, открыл стоявший в углу сундук и вытащив оттуда стопку книг и бумаг, перенес на стол. — Вот все мое антисоветское добро, — сказал он. — Все книги не по-нашенски, — заметил я. — Все по-английски. Я специально только на языке брал. Вот книга, которую я давно мечтал прочесть. Фрейд. Знаменитый врач и ученый. Как раз вопросами сна занимался — что это за феномен и как сон влияет на человеческую психику. У нас фрейдизм объявлен реакционной лженаукой, и если бы не дар союзников… Да, меня за одну эту книгу укатают на всю катушку. Было бы у нас время, я бы вам порассказал о его теориях. Вы, я вижу, снами интересуетесь, и вам бы очень на пользу пошло. Но времени нет. Авось, когда-нибудь сами прочтете в переводе на русский, когда разберутся во всем и поймут, что кроме истинной науки ничего в его книгах нет. Есть у меня к вам одна просьба… — Да? — Сохраните мои законченные переводы стихотворений. Я дилетант, и ценности в моих переводах немного, но все равно — это лучшее, что от меня останется… Может, вам удастся и напечатать их когда-нибудь, когда времена минуют… Вы понимаете, я давно так не погружался в великую и настоящую поэзию, с самого детства. И только поздними вечерами, в минуты, когда я садился за переводы, я становился самим собой и окунался в теплоту и насыщенность, невероятные и недостижимые после детства, словно вновь были и лампа под рыжим абажуром, и томик Майн Рида, и изразцовая голландка… Я жил в эти минуты такой полной и своей — только своей, не заимствованной, не подыгрывающей никому — жизнью, что жаль будет, если все это сгинет вместе со мной. В стихах ничего антисоветского нет. Переводы мои уничтожат просто потому, что меня самого… Так возьмете по чистовому экземпляру всего законченного? Я кивнул. Он стал перебирать стопочку бумаг, аккуратно вынимать исписанные листочки, оставлять другие, исчирканные. — А вот этот перевод закончен, но еще не переписан набело, — сказал он. — Если позволите, я перепишу. Снова кивнув, я молча наполнил наши стопки. Мы опрокинули их до дна, и он взялся за дело. Я взглянул на один из исчирканных листочков. Четыре строки попались на глаза: Последние две строки были зачеркнуты, и вместо них подписано: — Чье это? — спросил я. — А, это?… Из Одена. Но это стихотворение я вам давать не буду. Перевод так и остался в черновиках. И он продолжил писать. А я сидел, покуривал, и как-то сразу репьем вцепилось в память и звучало безостановочно: Уж очень это ложилось на нынешнюю мою — на всю нашу нынешнюю ситуацию. Настолько ложилось, что мерещиться начало: строки эти — ключик к разгадке всего. А врач, закончив писать, передал мне отобранные им листочки. Я убрал их туда же, где уже лежала припрятанная мной сторожевая книга. Остальное он аккуратно разложил на столе. — Сделаем из этого доказательство вашей лояльности, — сказал он. — То есть? — дернулся я. — Мне, знаете ли, не надо… — Все надо, — сказал врач и разлил еще по стопочке. — Не будем больше об этом. Будьте добры, скажите, вы-то знаете, кто оборотень? И что вообще произошло? — Знаю, но не во всех деталях, — ответил я. — Знаю, откуда взялась недавно родившая волчица. Знаю, кому волчата до того дороги, что он кинулся спасать их мать. Знаю, как развязать это дело. Знаю, кто из семерых оборотень. То есть, не знаю конкретно по имени, но, так сказать, по родственным связям. Вот только остальных шестерых спасти уже не в моей власти. И я рассказал врачу о моих догадках и предположениях, подводящих черту под всем делом. Врач слушал внимательно, периодически кивая. — Да, наверное, вы правы, — сказал он, выслушав мою версию. — Вот только как сюда укладывается тот головорез, с которым вам предстоит сегодня встреча в барской усадьбе? — Пока не ясно, — сказал я. — Но он впишется. Есть у меня предположение на этот счет. Впрочем, — добавил я, — у меня ведь имеется сторожевая книга, которую я еще не открывал. Я вам ее дам, не раскрывая, вы ее перелистаете и, если найдете что-то очевидно соответствующее, скажете мне, прав я или нет. Мне интересно проверить, насколько я угадал. И я вручил ему сторожевую книгу. Врач с интересом перелистал ее — и когда он дошел до последней из заполненных страниц, глаза у него округлились. — Да, вы правы, — сказал он. — Вы до жути правы. Настолько правы, что я бы на вашем месте не ввязывался в эту игру. Иначе… да, все равно, скажу откровенно: у вас, если вы продолжите погоню за истиной, меньше шансов на спасение, чем у меня, которому «тройка» вот-вот влепит смертный приговор. Я бы отдал эту книгу тому, кто ее ищет, — и еще присягнул бы, что не открывал ее. Если, конечно, вашей присяге поверят. Вас раздавит между жерновами, если вы попробуете действовать активно и самостоятельно. — Кто знает… — сказал я, убирая замызганный журнальчик на прежнее место. Врач встал, зябко поеживаясь, подкинул два поленца в печку. Печка в его флигеле была хорошая, старая, с изразцами. — Волчий маскарад… — задумчиво проговорил он. — А?.. — не очень поняв, откликнулся я. — Это я о своем детском ужасе, — проговорил Игорь Алексеевич. — Он мне до сих пор часто снится. Иногда по нескольку ночей подряд. — Что за ужас? — спросил я. — У моего отца была большая библиотека, — сказал врач. — Все стены были заняты полками с книгами, уходящими под самый потолок, на высоту почти четырех метров. Кожаные кресла в центре комнаты, удобные напольные светильники с абажурами, вращающиеся этажерки для тех книг, которые сейчас в чтении или в работе… На самых верхних полках стояли большие книги в красивых переплетах. Мне давно было интересно в них заглянуть. Но отец запрещал мне подбираться к этим полкам. Во-первых, он боялся, что я могу полететь с вершины приставной лесенки. А во-вторых… Это «во-вторых» я понял только в тот день, когда нарушил запрет. Было мне лет шесть или семь. Я поднялся по приставной лесенке до самой верхней полки. Когда я посмотрел вниз, мне показалось, что я безумно высоко, чуть не в поднебесье. На секунду у меня даже голова закружилась, паркетный пол расплылся и завращался в глазах. Я поспешно перевел взгляд на книги, вынул одну из них, открыл. Это был, как я узнал много позже, альбом гравюр Дюрера. Я перелистывал плотные страницы, смотрел на четырех всадников Апокалипсиса, на «людские пороки»… В испуге захлопнув альбом, я взял другой. Это были «Капричос» Гойи. И замелькали передо мной вампиры, ведьмы, младенцы, варящиеся в котле, повешенный… Один из офортов надолго приковал мой взгляд, помимо моей воли: красавица в волчьей маске подает руку галантному кавалеру… Наконец, будто преодолев наложенные чары, я захлопнул альбом, поставил его на место, поспешно спустился. А ночью… Ночью я проснулся оттого, что меня окружали люди в волчьих масках. Да, в ту ночь мне приснился этот волчий маскарад. Я проснулся с ревом, меня долго не могли успокоить. И до сих пор мне это снится, и каждый раз во сне я становлюсь таким же маленьким беспомощным мальчиком и пугаюсь до смерти. Вот только облик красотки под волчьей маской время от времени меняется… Это всегда — облик женщины, которую я сейчас люблю, которой доверяю… Понимаете? — Понимаю, — сказал я. — Да, это были великие произведения искусства… — кивнул врач то ли мне, то ли самому себе. — Но не для детских глаз. Отец, который составил просто замечательное собрание гравюр и офортов, оттисков с оригинальных досок, драгоценных оттисков, был прав, что прятал эти альбомы подальше от меня… Но вы уловили главное? Не волк, маскирующийся под красотку, а красотка, прикинувшаяся волком. Вот в чем выразился гений художника… И сейчас, когда этот волчий маскарад продолжается… — Я понимаю, — повторил я. Врач вернулся к столу и сказал совершенно спокойно: — Допиваем последнюю? — Допиваем, — кивнул я. — Только никогда не говорите «последнюю». Мы на фронте всегда говорили «выпьем по предпоследней». Поверье было, что кто скажет «выпьем последнюю», тот в ближайшем бою погибнет. — Что ж, по предпоследней, — с полной стопкой врач подошел к окну и задумчиво поглядел в него. — Интересный маршрут обозначен в этой учетной книге… Значит, и наш Маугли со своими волками должен был проследовать по тому же маршруту? — Да, — сказал я. — Интересно, как теперь сложится их судьба? — Волчица-мать мертва. Помет ее, наверное, тоже, хотя выходить его, видимо, очень старались. Остаются волк-отец и наш Маугли. Боюсь, судьба их тоже будет не слишком радостной, а жизнь недолгой. — Кажется, едут, — сказал врач. Мы допили наши последние капли. Опер и его сопровождающие вошли в комнату. Я встал, врач тоже. — Должен сознаться, я догадался, зачем ваш человек сидит у меня и не уходит, — заговорил врач. — Я сделал попытку уничтожить находящиеся у меня иностранные книги и кое-какие заметки. Но ваш человек был зорок, перехватил меня и заставил сложить все аккуратно на столе. — Я не знаю, антисоветские это книги или нет… — вставил я. — Может, самые обычные… — Обычные книги уничтожать не пытаются, — уведомил меня опер. — Молодец! Проявил бдительность. И обыска проводить не надо. Уводим его и опечатываем помещение. Мы все вышли наружу. Врача повели к машине. — Покажите мне вашего Маугли-Тарзана, — сказал опер. Я повел его к сарайчику. Волчий юродивый спал. Опер ткнул его носком сапога, чтобы разбудить, и тот недовольно зарычал. — Ишь ты, сердится, — усмехнулся опер. — Ну и уродина. Недоумок как недоумок, одна слава, что среди волков рос. Пошли. Мы пересекли широкий двор и были почти у самых ворот, когда один из охранников в машине вдруг заорал: — Смотри! Берегись! Мы мигом обернулись. От двери сарайчика несся в нашу сторону Маугли волчьими прыжками, с тусклым огнем в глазах, тихо рыча. Метил он явно на опера. Жуткое было зрелище. Самый смелый человек дрогнул бы. Опер выхватил пистолет и открыл отчаянную пальбу. Волчий человек настиг его, навис над ним с разинутой пастью и вскинутыми руками — и вдруг, когда казалось, что для опера все уже кончено, замер на месте, покачнулся и рухнул на спину. Несколько всаженных в него пуль сделали свое дело. Он был мертв. — Уфф!.. — Опер вытер пот со лба и некоторое время переводил дух. — Ты мне за это ответишь, — грозно кинул он врачу, садясь в машину и, видно, считая его виновником неожиданной выходки получеловека-полузверя. — Убери эту падаль! — крикнул он мне, и машина отъехала. Я подошел к мертвому юродивому. Да, видно, произошло то, о чем говорил врач. Тычок сапогом оказался той самой последней каплей, от которой и сорвалась пружинка. И бедняга, по-нашему говоря, «психанул», а по-научному «прибег к агрессии как к средству самозащиты от окружающего враждебного мира». Взяв труп за ноги, я оттащил его от ворот к больничной подсобке, чтобы не слишком маячил. А завтра санитар пусть кумекает, куда тело деть. Санитару завтра прием вести. Интересно, каких рецептов он навыписывает? Не отправит ли кого-нибудь на тот свет? Тогда у всей этой истории будет еще одна жертва. Из усадьбы я выбрался без приключений. Четыре часа утра. Быстрей и безболезненней справился, чем сам думал. Успею еще и поспать перед новым рабочим днем. Я двинулся по жесткому обветренному насту заснеженного поля, срезая путь к поселку. Прошел легкий снег, и мои ноги мягко придавливали свежий и сыроватый покров. На этом свежевыпавшем, по-весеннему быстро оседающем под собственной тяжестью, совсем не пушистом снегу я и увидел цепочку волчьих следов, пересекавшую мой путь. Следы были крупные, матерого волка. — Это что, папаша погибшего семейства разгуливает? — осведомился я вслух и огляделся. Что за темная точка вон там? Куст торчит или… Я прошел еще несколько шагов, оглянулся. Точка как будто переместилась — и, похоже, в мою сторону. — Волк или человек? — заговорил я. — Если волк, то посмеет ли на меня напасть? А если человек — то не оборотень ли, ускользнувший от ареста и уже знающий, кому он обязан всеми неприятностями? Интересно, как он сумел меня выследить? Впрочем, об этом гадать особенно не приходилось. След по снегу я оставил свежий, от больницы до усадьбы места безлюдные, никто следов не затопчет, а узнать или сообразить, что я в больнице буду опекать врача, чтобы тот не сбежал до ареста, он запросто мог, зная логику, по которой такие аресты проводятся. Я шел, оглядываясь. Точка быстро приближалась, укрупнялась, вот уже это не точка, а довольно солидное темное пятно. Я достиг небольшой лощинки, где начинались редкие деревья и кустарники, встал за стволом дерева, вытащил пистолет и стал ждать. Ждал я недолго. Вот он, огромный волчище, летит прямо по моим следам. Молча, сосредоточенно. И глаза эти, знаешь, — тусклое желтое пламя. Словно и не волчьи это глаза, а будто бы два фонаря горят. В первый раз я выстрелил, когда волк был метрах в пятидесяти. Он как бы вздрогнул болезненно, на ходу, и продолжал бежать, словно камешком в него угодили. Я выстрелил снова. Теперь я уже видел его широкую грудь и знал, что попал. Но он продолжал бежать, как будто пули ему нипочем. В третий раз я выстрелил, когда волк был уже совсем близко. Его как ударом отбросило, но он устоял на лапах и приготовился к прыжку. Что за черт? Неужели нервишки у меня шалят, рука подводит? Я увернулся, когда он прыгнул, целясь мне в горло, и нырнул за ствол дерева. Волчище пролетел мимо меня, перекувырнулся и тут же опять вскочил. Я был малость растерян, и, может, он и успел бы меня задрать — еще тепленького, так сказать, не опомнившегося, но тут откуда-то донеслось отдаленное пение самого раннего петуха. Оно на секунду словно отвлекло волка, уши его дрогнули, он повел мордой в сторону, словно бы с вороватой оглядкой — и я расстрелял его в упор. Медленно, не оглядываясь, я двинулся прочь. Усталость внезапно навалилась страшенная. Да, конечно, надо выспаться, перед тем как закончить дело. И все равно, нечего ломиться к людям в такой час, зазря их пугать. Утро вечера мудренее, как говорится. Хотя, если подумать, утро уже наступило. Дежурный дремал на своем месте. Заслышав меня, он встрепенулся и открыл глаза. — Все, можешь идти, — сказал я. — Выспись, если сумеешь, — до восьми чуть больше трех часов осталось. И он ушел. Я запер дверь и устроился на своей кушетке. Было о чем подумать, но думать уже не хотелось. Глаза мои закрылись сами собой — точно так же, как и открылись, словно я спал всего секунду. Я взглянул на часы: без четверти восемь. Сейчас мои солдатики пожалуют. Я встал, одернул мундир, поглядел в зеркало. Ничего, вид слегка помятый, но вполне подобранный. Сжевал кусок черного хлеба с сахаром, закурил — и тут пожаловал мой отрядец. Минута в минуту. Я коротко отдал им распоряжения на сегодняшний день и уже готов был уйти, когда зазвонил телефон. Звонил оперуполномоченный. — Как ты там? Нормально? Вчера не мог тебе сказать. Один из семи ушел. В окно сиганул, когда пришли его арестовывать. У него, кстати, и нашли такую секиру, о которой ты говорил, с зазубренными крючьями и со следами крови. — Далеко он не денется, — заверил я. — Он же представитель власти — его здесь никто покрывать не будет. Выдадут как миленького. Дайте только его данные. Фамилию, какого звания, приметы там… — Тяпов Анатолий Мартынович, из местных активистов. До войны руководил здешней ячейкой ворошиловских стрелков, потом пошел по комсомольской линии, на войне побывал — политруком в авиачастях, а в последнее время занимался вопросами устройства и учета несовершеннолетних, по нашему профилю… Он недоговорил, как бы давая понять, что я и сам должен уразуметь, и большего он не скажет. — Навроде коменданта или инструктора? — спросил я. — Вот-вот. Инструктор по делам. И исполняющий обязанности коменданта общежития. Надежным человеком казался. Это пример, как надо быть бдительным. — Место, где он держал волков, нашли? Конуру там специальную или еще что? — Нет. Видно, не дома он их держал. — Гм. Если убийцей был он, то нельзя ли из этого заключить, почему он именно этих людей убил, а не каких-то других? — Прикидки кой-какие есть. Но точно говорить рано. Я немного помедлил. — А что остальные? — спросил я наконец. — А, остальные… Они уже сознались, — удовлетворенно ответил он. — В чем? — Как в чем? — удивился он. — Во всем. Во всех своих грехах. Секретарь парткома сказал, на всякий случай, что это он секиру Тяпову в дом подкинул. А заодно, что он — законсервированный диверсант, оставленный немцами на освобожденной территории. Врач ваш — английский шпион, заброшен в наш район с заданием агитировать за реакционную буржуазную лженауку — психоанализ. С помощью психоанализа они надеялись поработить психику наших людей и подготовить почву для свержения советской власти. Вот так-то. — Все понял, — ответил я. — Займусь поисками Тяпова… Хотя подождите минутку… Тут, кажется, человек по теме… Точнее, их было несколько. И фабричные, и конокрады — все запыхавшиеся. — Начальник, начальник, на пути к усадьбе застреленный Тяпов валяется, инструктор по сиротам. И следы ваши неподалеку. Это вы его? Вот неугомонный народ! Когда же он спит, когда работает и как ухитряется всюду побывать? Но меня другое больше занимало. — Какой Тяпов? — изумился я. — Я же по волку стрелял. По огромному такому волчищу. Уложил его, да. Но ни Тяпова, ни другого какого-то человека там не было. Наступило молчание. — Ну, начальник… — протянул один из них, но я уже вполне опомнился: кажется, я понимал, что произошло. — Вот что, ребятки. Волк ли, Тяпов, но дуйте туда, а я сейчас обо всем доложу. Или волк мне померещился, или Тяпова не я уложил. А может, я их обоих прихлопнул. Труп волка в лощинке такой должен быть… — Но и Тяпов лежит в лощинке… — протянул один из них. — Тем более — дуйте туда со всех ног, и никого постороннего не подпускать. Они умчались, а я схватил отложенную трубку. — Алло, алло!.. — И я доложил: — Тяпова искать уже не надо. Труп его найден. По- видимому, это я его застрелил. — То есть как — «по-видимому»? Как это может быть? — Видите ли, когда вы уехали, я хотел вернуться в отделение, но едва отошел от больницы, мне показалось, будто за мной кто-то следит. Чтобы убедиться в этом, я прогулялся по разным местам, периодически оглядываясь. Ночь была темная, но ощущение, что меня преследуют, не пропадало. В конце концов я решил из преследуемого сам стать преследователем. Сделав круг, вернулся назад. Увидел чужие следы. Пошел вдогонку. Вскоре заметил вдалеке тень, начал кричать, приказывая остановиться. Но тень забирала в сторону, как делают, чтобы сначала уйти, а потом напасть неожиданно. Тогда я выстрелил несколько раз. Тень вроде бы пропала. Это было возле лощинки, я поискал вокруг, но ничего не нашел. Ну, там же кусты и деревья начинаются, трудно в темноте вести поиск. Решил в итоге, что мне все это померещилось. Тем более… — Что «тем более»? — Мне казалось, что стрелял я в волка. И следы шли то человечьи, то волчьи. А только что местные парни прибежали, рассказали, что найден мертвый Тяпов как раз на том месте, где я стрелял. Я приказал им дежурить там и никого не подпускать до нашего прибытия. — Почему ты мне сразу о ночных приключениях не доложил? — Вы заговорили со мной о более важных делах. А эти ночные приключения я считал больше игрой воображения, чем… Но я бы обязательно вам о них доложил, закончив выслушивать ваши инструкции. Вот только события меня опередили. — Понял. Выезжаю. Где это? — На краю поля за заброшенной усадьбой. Там сразу видно будет. Я кого-нибудь из парней пошлю, на развилке вас встретить. Чтобы вы точно не сбились. — Да-да, немедленно отправляйтесь туда же. С трупом Тяпова мы разобрались быстро. Энкеведешник и областной следователь скоренько осмотрели место происшествия, нашли и мои следы, следы того, кто шел за мной, и следы зверя. — Интересно, зачем он следил за тобой? — сказал энкеведешник. — Отомстить, — ответил я. — Он, надо думать, хотел отомстить за то, что его разоблачили. — Да, ты прав, — кивнул энкеведешник. — Ну, поехали! — крикнул он своим людям. — Да, поздравляю тебя с наступающим! — кинул он, садясь в машину. — Ах, да, ведь Восьмое марта на носу! — хлопнул я себя по лбу. — Совсем запамятовал за всей этой суетой. — Да, Восьмое марта, и денек у тебя будет горячий, потому что и пить народ начнет с самого утра, и на праздничных танцах любые буйства возможны… — Ничего, мои ребятки меня не подведут! — Я кинул взгляд на стоявших поодаль шпанистых парней. — И как это ты такую банду к рукам прибрал? — подивился энкеведешник. Видно, характер у тебя есть. — Это потому, что я, как представитель советской власти, действую вместе с народом и в его интересах — против всяких отщепенцев и прочих грязных личностей, — четко отрапортовал я. — Эти ребята, при всех их трудностях, на рабоче-крестьянской почве стоят, у них имеется классовое родство с нашей властью. И встреться им антисоветчик или вредитель какой они его враз мне приволокут. — Верно мыслишь, — одобрил энкеведешник, и две машины уехали, увозя выездную бригаду и труп Тяпова. Я подошел к моим обормотам. — Волчьего трупа не нашли? — спросил я. — Нет, начальник. Все обыскали. — Странно. Я оперу доказывать не стал, чтобы он меня в психушку не упек, но я точно помню, что я не человека, а волка подстрелил. Своими глазами видел, между нами два метра было. — Выходит, это значит… — начал довольно пустым таким голосом один из парней. — Ничего это не значит, — оборвал я его. — Мало ли что могло быть. И байки всякие не особенно распускайте. И, главное, на меня не ссылайтесь. Я все равно от своих слов откажусь. Охота разве, чтобы мне сверху втык делали за то, что я мистику пропагандирую… — Понятно… — протянул один из фабричных. — И что теперь, начальник? — А что теперь? С оборотнем покончено, пора за Сеньку Кривого браться. Я еще его дела не глядел, больше по слухам с ним знаком. Наверху говорят, он настолько опасен, что и его самого, и его банду при взятии надо ликвидировать. Честно вам скажу — мне наплевать, что говорят наверху! Если увижу, что он не такой ненасытный душегуб, каким его малюют, то подойду к нему соответственно. Но если я сам решу, что он опасен для общества хуже чумы — то сам его и прикончу, как взбесившуюся дворнягу. А ежели он попробует меня опередить… — Я улыбнулся, и они поежились — видно, нехорошая улыбочка у меня получилась. — Так вот, завтра — Восьмое марта. Чтобы в славный международный женский день здешним женщинам настроения не портить, поняли? Развлекайтесь, но в меру. Мы с вами, можно сказать, душа в душу будем жить, если у меня из-за вас не будет неприятностей. И я пошел прочь. Оставалось мне лишь одно дело, и делать его очень не хотелось. Может, так и оставить? Все равно уже все и так ясно. Я добрел до конторы. Дежурный доложил, что никаких событий не было. — Хорошо, — сказал я. — Мне еще проверочный обход предстоит, но я хочу передохнуть полчасика. Может, документами займусь. А может, усну. Если усну — через полчаса меня разбудить. И я ушел в свой кабинет. Через полчаса… Давай предположим, будто я тебе свой сон рассказываю. А может, это и был лишь сон. Мне часто потом это снилось, вот я и подумал однажды: а не приснилось ли мне это и в первый раз? Словом, хочешь сном считай, хочешь явью. Так вот, снилось мне, будто дежурный разбудил меня через полчаса. Я уснул прямо за столом, уронив голову на папку с делом Сеньки Кривого. Проснувшись, я, не мешкая, отправился в путь, в деревню Митрохино. Бабка-коровница встретила меня во дворе. Затревожилась сильно, меня увидев. — Чего вам надо, гражданин милиционер? — В дом меня проведи. Хочу видеть твоего сына-инвалида и с вами обоими потолковать. Она засуетилась, машинально отерла руки о ватник, провела меня в дом. В жарко натопленной, чисто прибранной комнате стояло кресло, а в кресле сидел парализованный молодой человек. Видать, ладный был парень до того, как его прихватило. Некрасив, но все равно лицо привлекательное — из добрых, знаешь, таких лиц, которые всегда вызывают сочувствие. И злобы не было в его взгляде, скорей умоляюще он на меня посмотрел. — Ну, здравствуй, — сказал я. — Как зовут тебя? — Володя, — сказала его мать. — Володей его зовут. Нет, вы не думайте, с головой у него все в порядке, и говорить может. Робеет он сейчас. Да и переживает. — Знаю, что переживает, — сказал я и поглядел на ножки кресла. — Колесики к ним Тяпов приделал? — Да, он, — это уже Володя заговорил. — Кто он тебе? — Брат он его двоюродный. — Это мать в разговор вступила. — С детства дружили. А после того как Володя с площадки поезда сорвался, очень Толя о нем заботиться стал. — «Толя»? Это она Тяпова имела в виду. — Ну, и они друг к другу всем сердцем привязались. Толя говорил еще, что Володя его отдушина, что у нас он душой отдыхает. Без Толи мы пропали бы. — Он вам корову обеспечил? — Да. Прошлой весной рассказал, что, мол, слышал, из города разнарядка пришла: помочь коровой бедствующей семье, лучше всего с инвалидом, чтобы, значит, в газетах прописать об этом. Теперь, говорит, семью выбирать будут. А я уж, говорит, потихоньку постараюсь, чтобы вас выбрали. Корову у вас забрали? Забрали, вот и вернут. А в газетах лишний раз, говорит, пропишут про щедрость советской власти. Вы уж, мол, не забудьте советскую власть за заботу поблагодарить, если журналисты и до вас доберутся. — С коровой вы и выжили? — Я повернулся к Володе: — А щенки все погибли? — Нет… — Он улыбнулся бледной счастливой улыбкой. — Один еще держится. Может, выходим… А откуда вы про щенков знаете? — вдруг спохватился он. — Я все знаю, — ответил я. — А ты хоть знаешь, что твой Толя натворил? — Неправда это, — убежденно ответил Володя. — Толя добрый. — Для кого добрый, а для кого… Волков он где держал? — Сперва на конезаводе, пока тот еще пустовал. Потом, под Новый год, на несколько дней у нас селил, искал волкам новое место. Где-то устроил их. Где — не знаю. Только забрал в начале января. Волчицу то есть. Волк сбежал и исчез. Толя каждую ночь его искал, подманивал, но без толку. Потом открылось, что волчица беременна. Позавчера вечером он нам щенков принес, когда… Но не он это… — Пусть не он. — Для него Тяпов был ангелом, и тут не переспоришь. Да и охоты мне не было спорить. — Кто по ночам выл — волк сбежавший или Тяпов, приманивая волка? — Я так понял, что по-разному бывало, — сказал инвалид. — Но не интересовался особо, просто знал, что он по ночам волка ищет. — Волки тихо себя вели в те дни, что у вас жили? Корова не нервничала? Где их держали — то есть, ее, волчицу? Я все время забываю, что волк сбежал, а волчат еще не было… — Да, корова в те дни совсем мало молока стала давать. Хотя держали волчицу далеко от нее, на замке, в дровяном сарае. Толя умел с ней разговаривать — пошептал ей что-то, и она все дни тише мыши просидела. — Мда… А куда волчонок денется, если выживет? — Другом моим будет, — с горячностью сказал инвалид. — Верным и единственным. Знаете, как он любить меня будет! — Они оба были без ума от этой идеи, — сказала его мать. — Совсем на ней помешались. Володя — от мысли, что не будет одинок, когда ни меня, ни Толи нет рядом, а Толя — от радости за Володю! — Ведь про родство ваше с Тяповым все знают? — спросил я. — Да, все, — ответила мать. — А что тут дурного? — Ничего дурного. И вам без вреда. Все знают, что вы безобидные. И про ваше родство с Тяповым никто не вспомнит… пока волчонок по двору не забегает. Убить его убьют, ясно. Еще придумают что-нибудь навроде того, что это Тяпов воскресший. Но, главное — пока волчонок глаза людям мозолить не начнет, никто не свяжет воедино вас, Тяпова и корову… А что, корове вашей многие завидуют?.. — Не то чтобы завидуют… — сказала мать. — На жизнь серчают. А такой зависти, чтобы именно на нас особый глаз держали, нету. Не придираются к нам… Погодите, — добавила она, начиная соображать, что к чему. — Вы хотите сказать, что как волчонок на глаза кому-нибудь попадет, это будет как спичкой при сухом сене чиркнуть? Про выкормыша оборотня зашумят или про что-то навроде этого, нас в Толины подельщики запишут, начнется разбирательство, и власть у нас корову отберет? — А вы как думаете? — спросил я. — Нехорошо это, не сделают так, — сказал Володя, но я объяснил, что к чему: — Власть наша, она справедлива, но сурова. Как вам корова досталась? Благодаря проискам врага… — Я встал в наступившем молчании. — Про то, что кроме волка волчица была, да с волчатами, только два человека пока знают. Со вторым я договорился, он будет молчать. Но ваш волк, подросши, сам себя выдаст… Сами, в общем, думайте, я тут не советчик. Я направился к двери, но меня остановил голос парализованного, заговорившего умоляюще: — Мы его дома втихую будем держать. Или как подрастет, на волю выпустим… — Дома его долго не утаишь, — возразила мать. — А если выпустить, он или погибнет сразу, законов воли не зная, или начнет к нам возвращаться, в родной привычный дом — не прогонишь… — Она повернулась ко мне. — Без коровы мы с голоду вымрем, а у сына душа сгорит, если… — Она не договорила: и так все было понятно. Я кивнул. Сын ее — как заключенный в собственном теле и в четырех стенах. А заключенные, они — сколько случаев описано — даже крыс, мокриц и паучков порой приваживают и рыдают навзрыд, если с теми случается беда. От тоски и душевного одиночества… А тут не паучок и не крыса, тут совсем другое — привораживающее и трогательное. Настоящее существо. И другом настоящим стать обещает. Мать встала. — Вот что, Володя, — сказала она. — Я пропаду — со мной и ладно, но тебе я пропасть не дам. Ты для меня — как для тебя этот волчонок. И выбора нету. — Не-ет!.. — завопил парализованный. Мать вышла вслед за мной в сени, поплотнее закрыв дверь. — Авось, соседи не услышат, — сказала она. — Занюк, которого вы на дороге убитым нашли, был у вас перед этим? — спросил я. — Стучался с вечеру, водки или самогону клянчил. За несколько домов отсюда гулял, их компании выпивки не хватило. Он и пошел попрошайничать по всем домам. С ним бывало. — И сразу ушел? — Выставила я его сразу. Мне показалось, правда, что он после этого по двору малость порыскал: нельзя ли прихватить чего. Опять выглянула — его уже не было. Ну, во дворе у меня пусто, взять нечего, а коровник заперт. Правда, разглядеть волчицу в сарае он мог. Может, потому и на станцию помчался — о спрятанном волке докладывать. Или с испугу побежал, не разбирая пути, абы в какую сторону. А может, волчицы не видел, просто решил, что на станции вернее самогону достанет… Ну, и принял свою смерть. Не верю я, однако, что от Толиной руки. — Когда волчица родила? — спросил я, закрывая предыдущую тему и не отвечая на ее полувопрос. Кривить душой я не мог, а правду говорить, настаивать… Что толку? — А накануне того дня, что погибла, — сказала старуха. — И что ее ночью из укрытия выманило, ума не приложу. Видно, серьезное что-то, раз волчат своих махоньких оставила… Я подумал, что знаю, почему. В тот вечер волчий человек впервые вылез на большую прогулку. Сперва он и выл, наверное. А она узнала родной голос, за много лет ей привычный, и вышла ему навстречу. — Толя пошел ее искать, вернулся нескоро, рассказал, что волчица погибла, что тело он ее спрятал так, что никто не узнает, — в тайнике, оставшемся от сбежавшего сторожа. В общем, сказал — нам теперь самим волчат выхаживать надо… Очень был расстроен, просто убит… — Ясно, — сказал я. Кое-что оставалось непроясненным, но больше задавать вопросов мне не хотелось. — Ну, я пошел. — Погодите. — Она вцепилась в мою руку. — Вы должны это сделать, вы. Я хоть и тверда была на словах, но у меня рука не подымется. И Володя мне до конца жизни не простит. А вы чужой, пришли-ушли, вам… только вы и сможете. Я внимательно поглядел ей в глаза — сколько в них было страдания. И знала она на самом деле, как на словах ни гнала от себя эту мысль, что любимый их Толя… — Ведро с водой приготовьте, — сказал я. Странно человек устроен. Столько жестокости было в этом деле — но совершить ту, последнюю, вся душа сопротивлялась. Есть некоторые виды жестокости, иногда даже, кажется, менее страшные, чем другие, но противоречащие человеческому существу. Или я уже так проникся той искривленной психологией, чтобы правды дорыться, что и сам стал ее разделять. Не знаю. До сих пор мне это снится как один из самых жутких моих кошмаров. И вопящий инвалид в доме. Вот я и говорю — может, это и было сном? Не навещал я их, нет. А щенки у них сами собой передохли, вот и ушли концы в воду. Да и… тот… Он слабеньким был, хиленьким. Скорей всего, все равно не жилец. Ну, вот тебе и вся история. Понял, что происходило? Или вопросы есть? |
||
|