"Островитянин" - читать интересную книгу автора (Азаров Алексей Сергеевич)

9

В бледный квадрат зарешеченного окна заглядывает желтый серп. Он торчит перед глазами, холодный и неживой, связанный с живыми непрочными нитями отраженного света. В виде почетного исключения Отто поместил меня в одиночку и распорядился выдать одеяло. Я попросил сигареты, и гауптшарфюрер вернул мне «софийки», сказав, что о спичках я должен позаботиться сам. Первый же надзиратель, услышав просьбу дать огня, пообещал переломать мне кости, если я вздумаю стучать еще раз и отвлекать его от дела. Это были не пустые слова — всю ночь из камер справа и слева доносились стоны, а под утро кто-то кричал так страшно и дико, что я вскочил с койки и замер, придавленный чужим непереносимым страданием. Мужчина — судя по голосу, молодой и сильный — звал мать, и этот крик «мама», перешедший в вопль, заставил меня содрогнуться. Что нужно делать с человеком, чтобы он так кричал?

С полуночи часов до трех я зябко спал, исчерпав весь запас надежд. Бродяга Багрянов, стоявший вне закона, не мог прибегнуть к защите извне, а логика и аргументы, вполне очевидно, были отброшены Лейбницем как философская шелуха.

Так бездарно дать арестовать себя! Без улик, даже без подозрений, а единственно в силу случайности, одной из тех, которых до недавнего времени Слави Багрянов ухитрялся избегать. Отвлекаясь от этих рассуждений, я вспоминал Софию, «Трапезонд» и Марию с ее восхитительным кофе. Утром в конторе я всегда выпивал две большие чашки и целый день чувствовал себя богатырем... Дальше «Трапезонда» я запретил себе путешествовать в прошлое. До него было мертвое царство, пустыня в биографии Багрянова, поскольку Слави Николов Багрянов в моем облике возник в этом мире уже вполне взрослым человеком, каким-то образом миновавшим стадии детства, отрочества и юности. Вполне естественно, что такой странный индивид не имел ни семьи, ни друзей, ни определенных привычек... Ничего не имел.

Но это не значило, что Слави готов бесстрастно покинуть жизнь. Отсутствие прошлого не мешало ему быть во всем остальном вполне обычным человеком, крепко связанным с реальным бытием всякими там ниточками и веревочками. И он не хотел умирать.

Сидя на койке с ногами и завернувшись в одеяло, я перебирал -мысли, как четки, постепенно приходя к выводу, что ни болгарский консул, ни магическое «шнип-шнап-шнуре» мне не помогут. До консула Слави не докричаться, а заветные слова теряют силу за пределами детства. Все мы — девочка, назвавшая меня крысой, почтовый Пеликан, остальные двенадцать и я — были обречены.

Мне не раз задавали вопрос: боюсь ли я смерти? Чаще я отшучивался, иногда злился, но никогда не отвечал «нет». Лгу я только по необходимости, а не из желания пофанфаронить и набить себе цену. И бывает, наживаю неприятности из-за своего языка. Или правильнее будет при данных обстоятельствах говорить «бывало»?

Утром нас повесят или расстреляют. Как выразился Лейбниц, жизнь «старого солдата» оценена в пятнадцать других. Насильник и бандит, «старый солдат», отдавая богу душу, не удовольствовался кровью, лежащей на его совести. Ему понадобилось прихватить с собой тех, кто вдесятеро, нет, в тысячу раз достойнее его и в этом мире не подали бы ему руки. Воистину мертвый хватает живого! Сколько миллионов людей отправит в могилы, рвы и печи крематориев нацизм, прежде чем засмердит сам, уничтоженный человечеством?

Нет, Слави Багрянов должен выйти из гестапо! Должен! Иначе «старые солдаты» на час или на минуту дольше будут разгуливать по земле и, подыхая, тащить за собой целые народы и нации.

Лицо Лейбница, покачиваясь, формируется из мрака — лицо калькулятора смерти, аккуратного читателя книг. Невыразительное лицо. Кем он был в прошлом? Чиновником? Полицейским? Служащим фирмы? Вопросы не праздные, ибо каждая профессия накладывает отпечаток на человека и его психологию, а мне необходимо безошибочно и точно провести с криминаль-ассистентом еще один, последний, разговор... К сожалению, Лейбниц так безлик, что я ничего не могу угадать. Четкий, прилежный механизм, не загибающий углов и не слюнявящий пальцы. Это единственное, что я знаю достоверно. Остальное не дает зацепок.

Итак, аккуратность и прилежность, сочетаемые с идеальной дисциплинированностью. Приказано пятнадцать — будет пятнадцать, даже если один представляет дружественное государство.

Аккуратность... Оказывается, я все время помню о ней, и не только потому, что Отто выделил это слово интонацией. Просто как качество, само по себе незначительное, оно обязательно должно стоять в ряду других, родственных, среди которых найдется место и исполнительности. Хотел бы я знать, есть ли в инструкциях гестапо пункт о том, что заявления заключенных должны регистрироваться и подвергаться проверке? И если есть, то хватит ли у Лейбница исполнительности, чтобы последовать ему? До, а не после моей смерти, разумеется!

«Пора, Слави!»

Сбрасываю одеяло и, подойдя к двери, решительно стучу. «Кормушка» отваливается, и в квадрате возникает форменная бляха на поясе надзирателя. Говорю быстро и отчетливо:

— Чрезвычайное заявление! Я хочу сделать признание господину Лейбницу! Немедленно!

Бляха не трогается с места.

— Заявишь утром!

— Я заложник. Утром меня казнят. Скажите господину Лейбницу, что мне известно такое... Он будет в восторге!

Ответа нет. «Кормушка» захлопывается, и я, приникнув к двери ухом, тщетно пытаюсь уловить звуки удаляющихся шагов. Похоже, надзиратель и не трогается с места. Стучу еще раз, кричу:

— Слушайте, в пять тридцать склад будет взорван! Ровно в пять тридцать!

Свет. Оглушительная затрещина. Вопрос:

— Что ты сказал?

Губы у меня разбиты, но я стараюсь, чтобы каждое слово колом засело в ушах надзирателя. Получаю еще одну затрещину и молниеносно преодолеваю довольно длинный коридор — надзиратель здоров, как бык, и справляется с моим весом почти шутя...

Знакомая дверь с медными пуговичками. Костяшки пальцев скребут ее, становясь учтивыми и мягкими. Лейбниц отрывается от книжки и смотрит на нас, заложив страницу пальцем.

— В чем дело, эсэсман?

Грохот каблуков. Рапорт:

— Этот тип заявил, что в пять тридцать взорвут склад! Сейчас три с минутами, оберштурмфюрер.

Лейбниц механически отворачивает манжету и, бегло глянув на часы, прикусывает губу. Смотрит на меня.

— Признаться... вы меня удивляете, Багрянов.

— Обещайте мне жизнь...

— Хорошо, хорошо... Вот что — пришлите сюда Отто и протоколиста. И живо!

Выйдя из-за стола, Лейбниц подталкивает меня к стулу.

— Садитесь. О каком складе речь? В Монтрё полным-полно складов. Вы что — язык прикусили?

Он прав. Я действительно прикусываю язык. В прямом и переносном смысле. Монтрё для меня — белое пятно на карте: где какая улица, площадь, переулок? Где склады?

— Я все скажу, — бормочу я и облегченно вздыхаю: в комнату входят Отто и ефрейтор с заспанным лицом — протоколист. — Вы не опоздаете...

Протоколист бесшумно пристраивается у стола. Зевает, показывая острые куничьи зубки.

— Я записываю, оберштурмфюрер?

Лейбниц раздраженно кивает.

— Конечно.

— Тогда спросите его, пожалуйста, об анкетных данных. Для протокола. Я пока отмечу время — три семнадцать, второе августа тысяча девятьсот сорок второго. Допрос ведет криминаль-ассистент Лейбниц при участии гауптшарфюрера Мастерса. Так?

Лейбниц присаживается на край стола.

— Имя, фамилия, место и время рождения, адрес? Отвечайте точно и без задержки. Вы поняли?

— Да... Я Багрянов Слави Николов, родившийся в Бредово, Болгария, шестого января тысяча девятьсот седьмого года от состоявших в церковном браке Николы Багрянова Петрова и Анны Стойновой Георгиевой. Проживаю в Софии по улице Графа Игнатиева, пятнадцать. Подданный его величества царя Бориса Третьего. Холост. По профессии — торговец, владелец фирмы «Трапезонд» — София, Болгария.

Протоколист скрипит пером. Спрашивает:

— «Трапезонд» — через «е» или «и»?

— Через «е».

Лейбниц щелкает пальцами.

— Записал? Отметь: признание принято криминаль-ассистентом Лейбницем. Ну, рассказывайте.

Дело идет на лад. Но теперь мне не нужны свидетели. Изображаю крайний страх и говорю, запинаясь:

— Умоляю... выслушайте меня наедине... Я скажу все и быстро.. Вы же обещали мне жизнь!.. Маки, если дознаются о нашем разговоре, убьют меня... Протокол — улика!..

Лейбниц морщится:

— Чепуха! Поторопи свой язык!

— Не могу, — настаиваю я. И напоминаю: — Через двадцать минут будет поздно. Вы не успеете...

Сообразив, очевидно, что так оно и есть, Лейбниц сдается.

— Отто! Жди в канцелярии и приготовь дежурный взвод. Пусть строится во дворе у машин.

Протоколист зевает.

— А что делать с этим?

— Зарегистрируй и впиши в журнал, что арестованный дал показания лично мне. Понял: лично!

О жажда лавров! Скольких она погубила и скольких погубит еще, прежде чем исчезнуть в числе отмирающих качеств! Лейбницу предстоит поплатиться разом за чрезмерное желание отличиться и врожденную аккуратность. Надо только потянуть минуты две-три, пока протоколист зарегистрирует документы положенным образом и увековечит факт пребывания болгарского подданного в отделении гестапо Монтрё. Болгарского подданного, а не бродяги...

А теперь — по существу... Я достаю сигареты и вопросительно смотрю на Лейбница.

— Ну, что еще?

— Огня, — кротко говорю я. — Я так волнуюсь...

Лейбниц щелкает зажигалкой.

— Начинайте. Что вы там болтали о складе и связях с маки́?

— О связях? Пока ничего. Но могу начать с них. Делаю паузу и говорю намеренно безразлично, словно в пространство:

— Пожалуй, пора... Как вы считаете, протоколист уже сделал записи? Наверно, нет... Подождем? — Наслаждаюсь бешенством в глазах Лейбница и продолжаю: — Итак, о связях... Наберитесь терпения, я начну издалека... И не тянитесь, пожалуйста, к кнопке — звонок кончится для вас печально, Лейбниц... Ну, оставьте звонок в покое!

— Ты!..

Лейбниц спрыгивает со стола и... соображает.

— Поздно, — говорю я и глубоко затягиваюсь сигаретой. — Поздно, Лейбниц. Протоколист ни за какие блага на свете не порвет документ. За это его отправят так далеко, откуда редко кто возвращается. Надо было думать раньше, есть ли разница между безвестным бродягой и гражданином союзного государства. Вряд ли теперь вам удастся спихнуть дело на Готье, а это пахнет для вас не штрафной ротой, а кое-чем похуже. Не верите? — Встаю и подхожу к Лейбницу вплотную. — За такую неловкость, как расстрел богатого болгарина, едущего в Берлин, чтобы предложить германскому солдату хлеб в его рацион, — за эту маленькую глупость рейхсфюрер СС вздернет тебя здесь же на самом надежном пеньковом галстуке.. Понял, Лейбниц?

Чистенькие щечки вызывают у меня непреодолимое желание вернуть Лейбницу все пощечины, полученные от гестапо в кредит. Ах, как не хочется быть вежливым! Делаю пару глубоких затяжек и, любуясь дымом, говорю:

— Впрочем, готов допустить, что болгарский посол не пользуется в Берлине достаточным авторитетом. Не берусь также гарантировать, что оберфюрер фон Кольвиц ринется разыскивать Багрянова — одним славянином больше, одним меньше, какая в принципе разница? Допускаю, наконец, крамольную мысль, что даже МИД Болгарии не пошевельнет пальцем, чтобы защитить меня. Меняет дело? О нет...

Старое мудрое правило: выдай сомнения оппонента за свои собственные и опровергни их. В любом приличном учебнике логики есть куча примеров — от древних времен до наших дней. Мой мог бы стать не самым худшим.

Лейбниц, белый от ненависти, тихо качает головой.

— Ты... Знаешь, что я с тобой сделаю за это?.. Не знаешь?..

«А он не трус, — говорю я себе. — И, по-моему, садист. Какие выцветшие глаза! Но не осел же!»

Стряхиваю пепел на пол и продолжаю:

— Остается одна мелочь, не взятая вами в расчет. Итальянский консул в Париже. Позвоните ему и убедитесь, что он ждал меня вчера и, если я не появлюсь завтра, затрезвонит во все колокола. Вы ведь, естественно, не знали, что в Риме я подписал кучу контрактов, очень выгодных для итальянской стороны?

Надо во что бы то ни стало, втянуть Лейбница в разговор. Иначе все осложнится. Ненависть заглушит страх, а мелочное чиновничье упрямство станет преградой на пути к жизни и свободе.

— Знаете что, — говорю я просто, — я не мастер угрожать. В последнее время страх в разной форме и пропорциях стал господствующим чувством в Европе... Я сказал вам правду и о консуле и о контрактах. Попробуйте сообразить, что это так. Допустите также у что кроме министерства экономики и болгарского МИДа о моей поездке знают по меньшей мере трое влиятельных лиц. Один из них — доктор Отто Делиус, атташе в Софии, выполняющий специальные обязанности; другой — Альберто Фожолли, мой друг и член Высшего фашистского совета; третья — женщина, чье имя вам ничего не скажет, но чей вес при итальянском дворе огромен. Она моя любовница... Вот так, господин Лейбниц. У вас нет вопросов?

Лейбниц дотрагивается до виска.

— Только один: вы сумасшедший?

— Позвоните в Париж. Итальянский консул будет отличным экспертом... Или фон Кольвицу, телефон — Берлин, семь-шестнадцать-сорок три... Сейчас вы слушаете меня и говорите себе: этот человек борется за жизнь и все лжет. Но попробуйте взглянуть на дело иначе, и тогда вы скажете: этот болгарский торговец хочет жить, страх смерти обострил его ум и память; надо прислушаться к его доводам и, если он прав, потушить пожар в самом начале. Пока не поздно!

Щеки Лейбница розовеют. Кажется, он понял.

— Взвод ждет, — говорю я.

Лейбниц трет лоб.

— Ну и шутку сыграли вы со мной... А мина, а маки?

— Чистейшая ложь. Поймите: у меня не было иного способа быть выслушанным до конца. Вы позвоните в Париж итальянскому консулу?

Лейбниц колеблется — мгновение, не дольше. Тянется к трубке.

— Отто? Распустите людей... Да! И заготовьте пропуск Багрянову — он едет на вокзал.

Сердце у меня останавливается, а комната тает, расползаясь и становясь безграничным полем... Снег... Белая, туманная пелена... Слави Багрянов всегда жаловался на слабое сердце, но то, что нервы у него как у институтки, это для меня, признаюсь, настоящее открытие.