Был серый пасмурный день, когда измученный, исхудалый, томимый голодом Израиль увидел милях в пятнадцати от Лондона большой кирпичный завод, где трудились десятки жалких оборванцев.
Лепить кирпичи — значит барахтаться в жидкой глине. За границей, там, где дело поставлено на широкую ногу (чтобы, например, снабжать кирпичом лондонский рынок), на такие заводы нанимают нищих и обездоленных, чьи грязные лохмотья как нельзя больше подходят для занятия, от которого чистоты приходится ждать не более, чем от трупа на дне трясины в болоте Дизмал.[127]
Совсем отчаявшийся Израиль решил стать кирпичником и без всякого страха направился к заводу, нимало не сомневаясь, что его рубище послужит ему лучшим рекомендательным письмом.
Короче говоря, он подошел к одному из грубых надсмотрщиков, или, вернее сказать, десятников, и тот, вдоволь поважничав, нанял его за плату в шесть шиллингов в неделю, что равно почти полутора долларам. Его назначили на глиномешалку. Она стояла под открытым небом. Это было неуклюжее примитивное сооружение, представлявшее собой нечто вроде воронки, соединенной с приемником, похожим формой на бочку. В бочке помещалась несуразная машина, которую можно было вращать с помощью изогнутого бревна, напоминающего колодезный журавль, только расположенный горизонтально. К концу бревна припрягалась старая хромая кляча. Хромающие от ревматизма старики кидали лопатами в бункер жидкую грязь, а хромающая от старости кляча устало брела по кругу, перемешивая ее, пока наконец она не выползала из нижней части бочки тестообразной массой, готовой для форм. Рядом с бочкой была вырыта яма так, чтобы формовщик стоял на уровне желоба, в который стекало глиняное тесто. В такой яме и пришлось работать Израилю. К нему вереницей подходили люди и опускали в яму грубые деревянные лотки, разгороженные на ячейки по размерам кирпича. Большим плоским черпаком Израиль захватывал тесто из желоба и заполнял ячейки, затем ровной доской снимал лишнюю глину и возвращал лоток наверх. Стоя по пояс в яме и наполняя бесконечные уродливые лотки, бедняга Израиль больше всего походил на могильщика или даже на осквернителя могил, который в одном углу ямы погребает гробики с мертвыми младенцами и тут же ловко выкапывает их и передает стоящим по другую ее сторону похитителям трупов.
Во дворе завода работало двадцать таких меланхоличных глиномешалок. Двадцать разбитых старых кляч в рваной сбруе, снятой со старых телег, безостановочно тянули за собой сучковатые бревна, а из двадцати дырявых старых бочек глина, словно лава, медленно стекала двадцатью потоками в двадцать старых желобов, чтобы двадцать оборванцев тут же шлепнули ее в двадцать, и еще раз двадцать, и еще раз двадцать старых, расшатанных лотков.
Когда Израиль спустился в яму в первый раз, его поразили надрывно бесшабашные движения формовщиков. Но не успел он проработать в ней и трех дней, как его прежняя тяжкая озабоченность начала сменяться тем же бесшабашным и даже по-своему веселым отчаянием, которое он подметил у других.
Дело в том, что это непрерывное, яростное, небрежное швыряние теста в формы порождало соответствующее настроение у формовщика, — беззаботно шлепая на лоток куски ничего не стоящего жалкого теста, он тем самым приучался в мыслях столь же небрежно отмахиваться и от своей еще более жалкой судьбы, которая еще меньше заслуживала заботы. Для этих чумазых философов люди и кирпичи равно были глиной. «Какая разница, быть ли помещиком или поденщиком, — думали формовщики. — Ведь все — суета и глина». И вот так — шлеп-шлеп-шлеп — эти обездоленные изгои с горьким легкомыслием кое-как бросали тесто на лотки. Если подобную небрежность можно поставить им в вину, что же, пусть так; но этот порок подобен бурьяну, взрастающему на бесплодной земле, — напитайте почву, и он исчезнет.
Три месяца с лишком, снося понукания десятника, трудился Израиль в своей яме. Работая, он был осужден пребывать в земляной темнице, подобной свежевыкопанной могиле, но и выбираясь из нее, чтобы поесть, он не видел вокруг ничего, сулившего надежду. Завод со всеми его бесконечными навесами, печами и глиномешалками располагался на дикой пустоши среди болот и трясин. И все это, словно канатом, было стянуто пустым горизонтом.
Часто выпадали сумрачные злые дни; взлохмаченное, пятнистое небо, казалось, было исполосовано бичами, или на мили вокруг все затягивал душный морской туман и, выискав каждую ревматическую косточку в человеческом теле, начинал их терзать; хромающие жертвы прострела дрожали и стучали зубами; их лохмотья впитывали промозглую сырость, словно губки. И даже в град укрыться было негде. Навесы предназначались для кирпичей. А ведь согласно Писанию, каждый человек — такой же кирпич;[128] это название вполне достойно сынов Адама. Чем был Эдем, как не кирпичным заводом? А что есть всякий смертный? Две-три злосчастные пригоршни глины, сформованные в форме, положенные для просушки и вскоре ожившие под лучами солнца для своих нелепых прихотей. И разве люди не слагаются в общину точно так же, как кирпичи — в стену? Вспомните огромную Китайскую стену, поразмыслите над огромным числом жителей Пекина. И как человек пользуется кирпичами, так им самим пользуется бог, из миллиардов ему подобных возводя творения своей воли. Человек достигает достоинства кирпича только в совокупности с другими людьми. И все же между кирпичами, как живыми, так и мертвыми, есть разница, о которой в отношении последних мы сейчас расскажем.