"Проблема SETI" - читать интересную книгу автора (Мороз Олег Павлович)

ГЛАВА III ШЕРШЕ ЛЯ ФАМ


ЛИДИЯ БОРИСОВА(настал наконец и ее черед)

— Лида… Лида… Ну, как ты можешь? Тебе ведь потом стыдно будет за эти слова…

Это последнее, что я от него слышала. Больше я не могла, не могла… Я схватила чемодан и стала швырять в него свои вещи.

— Не ты поедешь, а я!

— Лида! Лида!

Я не соображала, что делаю. Я только знала, что так продолжаться не может. Развод? Пусть развод! Нам обоим он на пользу пойдет.

Прилетев в Москву, приехав из аэропорта домой, я, едва только переступила порог, как была, во всем дорожном, бросилась на тахту, проревела чуть не целые сутки. За что же мне такое наказание? Ведь эти его «увлечения» — как алкоголизм. Нет, хуже. Женам алкоголиков сочувствуют: вот бедная, несчастная, не повезло. А тебе кто посочувствует? В чем тебе сочувствовать? В том, что твой муж непутевый, юродивый? Это уж вы там сами разбирайтесь. Это ведь не водка. Против водки выстоять трудно. А здесь ты же сама и виновата: не сумела, значит, мужа на путь наставить. Такой тебе будет приговор…

Звонит телефон. Он, разумеется, звонит. И не подумаю поднимать трубку. Голоса его слышать не хочу.

Нет, звонок не междугородный. Местный. Из Москвы звонят. Я протягиваю руку.

— Алло!

— Алло! Лиданька?

— Да.

— Это я. Здравствуй, доченька.

Отец звонит. Странно, почему не мать? Уже не случилось ли с ней что?

— Лиданька, я к тебе заеду после работы, а сейчас об одном только прошу: не переживай очень, не терзайся. Виктор нам звонил, рассказал обо всем. Я считаю, все у вас уладится, все хорошо будет. Я к тебе заеду после работы.

Еще более удивляюсь. Никогда отец не встревал в наши с Виктором отношения. В наши конфликты. Мать — та другое дело. А отец — никогда. Я даже не представляю себе, как я с ним говорить об этом буду (а говорить, естественно, придется об этом — не о последних же новостях московских).

— Что с мамой? Она здорова?

— Здорова. Но я ей категорически запретил вмешиваться в это дело. Довольно подливать масла в огонь.

Совсем он меня сразил. Что творится на белом свете! Осознал-таки, что она подливает масло. Постой, постой, а она действительно его подливает? Ну, разумеется. И ты это прекрасно знаешь, но почему-то не протестуешь против этого… Почему-то тебе это на руку. Почему? Ты разве не любишь Виктора? Любишь — не любишь… Кроме любви, в жизни есть еще кое-что…

Да, удивил меня отец. Что же он мне будет говорить, интересно? «Не разрушайте семью!»? «Подумайте о сыне!»? Я и думаю о нем, батя. Я хочу, чтобы он стал таким, как его дед, а не как его отец. И дело не в том, что дед кое-чего добился в жизни, а отец-пока ровным счетом ничего (и скорее всего так ничего и не добьется). «Добиться кое-чего в жизни» — это ведь во многом от обстоятельств зависит. Обстоятельства могут сложиться так, что все пути для тебя окажутся перекрыты. Не разбежишься. Но при любых обстоятельствах мужчина должен оставаться мужчиной — твердым, целеустремленным, сильным. Именно таков Вовкин дед. А отец его — просто тряпка!

Вот, наконец-то это свершилось — наконец-то ты себе во всем призналась. Подливала-то все эти годы масло в огонь не мать (то есть она, сердешная, тоже, конечно, подливала, по-своему, по-бабьи, но не от этого масла костер полыхал). Главное-то масло подливал как раз отец. Без всякого своего злого умысла. Одним только фактом своего существования.

С малых лет образ отца всегда у меня стоял перед глазами. Человек собранный, даже суровый в этой своей собранности; как стрела, всегда нацеленный на одно. Не делающий себе никогда никаких поблажек… Какие я имею в виду поблажки? Ну, там, допустим, можно ведь расслабиться, передохнуть, потешить себя созерцанием сделанного, испытать от него удовлетворение… Никогда он себе не позволял ничего подобного. Как черт ладана, боялся всех этих передышек, поблажек, подведения итогов и всего такого прочего. Это прямо как суеверие какое. Работать, работать, всегда быть в форме!

Ну, разумеется, он не фанатик какой-нибудь. Бывало в доме и веселье, и отдых, и шум, и смех. Я говорю — о главном. О характере человека. Это человек, который не разменивается на мелочи, не позволяет сдувать себя с дороги любому ветерку.

Доктором он стал, когда я еще классе в третьем училась. А ему тогда было немногим за тридцать. Но дело не в докторстве, не в карьере. В конце концов, он до сих пор всего лишь заведующий отделом, хотя ему много раз предлагали стать директором института. Цель, которой он верен, — другая. Не директорство. Не административная работа. Директорство для него — это то же, что для моего слуха внеземные цивилизации. Нечто боковое, отвлекающее (хотя, согласитесь, есть, конечно, разница между дилетантским увлечением ВЦ и должностью руководителя солидного научного учреждения). Его цель — в его науке, и он беспощадно отметает все, что загораживает путь к этой цели, все, что мешает ему.

Так вот, образ отца всегда у меня стоял перед глазами. Это был мой идеал (впрочем, и сейчас это мой идеал). Я, девчонка, дурочка, считала, что уж если не все мужчины такие, то, по крайней мере, каждый второй. В любом случае, моим избранником будет именно такой. Обратите внимание на эту последнюю фразу. Я считала, что я выберу (мне понравится, я полюблю) именно такого, как мой отец. После небольшая накладка произошла. Совсем пустяковая. Наизнанку вывернулась эта фраза. Я почему-то решила, что тот, кто мне понравился, на ком я остановила свой выбор, — именно такой. А как же иначе? Как же я могла полюбить человека, не соответствующего моему идеалу?

Вы, конечно, догадываетесь, что произошло дальше. Когда, как говорится, первый любовный угар прошел, выяснилось, что я просто не знаю Виктора. Что он не только не похож на моего отца, но в каком-то смысле — его полная противоположность. Человек настроения. Увлекающийся. Одним словом — тряпка. Наступило отрезвление. Уже тогда у меня был порыв — уйти от него. Но я его любила (да что говорить, я и теперь его люблю). И тогда у меня созрел план — сделать его таким, каким я его хочу видеть. Вы скажете — утопия. Не знаю, не знаю. Иногда мне казалось, что мои усилия приносят плоды, что Виктор мой меняется в лучшую сторону. Но то была иллюзия. Внеземные цивилизации — это ведь не первая его блажь. Много и прежде всякого бывало. Увлекался он и автоделом (это когда отец нам машину подарил), и шахматами, и водными лыжами, и горными, и дельтапланом… А еще раньше подводное плавание было, байдарка… Древние философы… Короче говоря, увлечений хватало. Вот только главного не было, чего-то серьезного, одного. Я не настаиваю, чтоб этим серьезным непременно стала его профессия, та инженерная область, которой он занимается, в которой он специалист. В конце концов профессию можно сменить. Но раз уж ты что-то выбрал, — то, что больше всего тебе по душе, — так остановись на этом, стань в этой области профессионалом. Так нет же, не хватает его. Ненадолго хватает. Везде-то он дилетантом остается…

…Я стояла у окна, смотрела куда-то поверх крыш соседних одинаковых домов — небоскребов на боку. После осознала: смотрю на Останкинскую башню. На улице моросил дождь. У подъезда остановилось такси. Вышел отец. Так он и не купил себе новую машину.

Я собрала ужин. Он любит, когда я готовлю, — больше, чем когда готовит мать (хотя, по правде говоря, по кухонному делу я ей в подметки не гожусь). Может быть, моя не очень изысканная кухня больше соответствует его суровому, аскетическому нраву.

Говорим о том о сем. О пустяках разных. Про главное, за чем приехал, он все не начинает. Еще бы! Эта роль для него нова. Никогда он не выступал в этой роли. Посмотрим, как она ему удастся.

Наконец он собирается с духом.

— Лиданька, не мое это, конечно, дело, но мне кажется, ты не совсем правильно себя ведешь. Я имею в виду — по отношению к Виктору.

Ого! Сразу быка за рога.

— Чем же это неправильно, па?

— По-моему, вы с матерью хотите вылепить из него нечто такое… Как бы это сказать?.. Чем он не может быть… Что противоречит его духовной сути…

— Слишком сложно, отец. Если говорить о нашей последней ссоре — дело обстоит совершенно просто. Я просто хотела отдохнуть по-человечески. Как все трудящиеся. Провести месяц на юге. Имею я на это право? Он мне испортил отдых… Причем испортил совершенно идиотским образом. Блажью. Газета, видите ли, собирается напечатать придуманную им анкету «Есть ли жизнь на Марсе?». Пятьдесят строк мелким шрифтом. И по этой причине ему необходимо бросить жену, сына и немедленно лететь в Москву.

— Да, я понимаю, доченька. Но и ты меня пойми. В тридцать шесть лет трудно перековать характер. Если вообще возможно. Можно, конечно, предпринять кое-какие эксперименты, но всерьез рассчитывать на успех, ставить благополучие семьи, сына в зависимость от исхода этих экспериментов — вряд ли стоит.

— Отец, у него есть характер, но и у меня — тоже. Год за годом спокойно смотреть, как твой муж шарахается от подводного плавания к внеземным цивилизациям и в конце концов приходит к финишу тривиальным неудачником (ты ведь понимаешь, что я имею в виду под этим словом?!)? Не могу себе представить, чтобы я была на это способна. Пусть найдет себе другую, которая будет принимать его таким, каков он есть (ведь к этому, если не ошибаюсь, ты меня призываешь?!).

Отец молчит, опустив седую голову.

— В конце концов я чувствую, что разлюблю его, и тогда наш брак вообще станет бессмысленным и тягостным. И воспоминания останутся тягостные (хорошее в таких случаях редко вспоминается). А так, если мы сейчас разойдемся, по крайней мере в душе хоть что-то останется…

Я умолкаю. Он по-прежнему сидит, понурив голову. Потом встряхивается, точно ото сна.

— Видишь ли, я сказал, дочка, что невозможно переделать человеческий характер. Почти невозможно. Но это относится к чужому характеру. Над своим мы до некоторой степени властны. Собственно говоря, тебе особенно и переделывать в своем характере много не надо — так, кое-что подкорректировать, выражаясь инженерным языком. Ты требовательна — это хорошо. Важно только уточнить, что надо от человека требовать.

— Я требую не так уж много. Чтобы он не был юродивым. Только и всего. Или, по-твоему, это чрезмерное требование?

— Видишь ли, представления о том, кого считать юродивым (то есть чудаком, насколько я тебя понимаю), меняются от века к веку. Как известно, Кибальчич, сидя в тюрьме, незадолго перед казнью, рисовал летательный аппарат с ракетным двигателем. Вот уж чудак так чудак! А теперь эти самые чудаки — что ни на есть солидные и положительные люди… Кстати, Кибальчич тоже разбрасывался — был и революционером, и изобретателем, и на врача учился…

— Я хотела бы, чтобы мой муж на своем веку выглядел серьезным и положительным… Между прочим, признюсь тебе честно: это мое «чрезмерное» желание более всего вызвано моим давним знакомством с одним удивительно положительным и цельным человеком.

Он покраснел, словно ребенок, и снова опустил голову.

— Напрасно ты думаешь, дочка, что мой «вариант» — мой образ действий, образ жизни — наилучший. То есть когда-то я и сам так думал, иначе не выбрал бы его (а я его выбрал сознательно, мой характер не совсем к этому располагал — это к вопросу о возможности воздействовать на свой характер). Теперь я вижу, что мне не удалось обойтись без потерь. Я имею в виду потери, которые были непосредственно связаны с моим образом жизни. Так что на твоем месте я бы требовал от мужа не столько чтобы он был целенаправленным, целеустремленным человеком — чем-то наподобие твоего отца (хотя до некоторой степени целеустремленность, конечно, важное качество), а прежде всего чтобы он был человеком.

— Отец, что такое быть человеком? Меня этому пытались научить в школе. На уроках литературы. Но я так и не поняла.

— Я не стану тебе излагать школьную премудрость. Вообще не буду особенно философствовать на эту тему (это ведь сложная философская тема — по этому поводу тысячи трудов написаны). Скажу лишь немного о тех потерях, о которых я упомянул. Да, я всю свою жизнь упрямо преследовал одну цель — как можно большего добиться в моей области науки. То, что такой образ жизни — самый разумный и правильный, это сделалось для меня аксиомой. Аксиома, после того, как она принята, уже не подлежит обсуждению. В жертву моей работе приносилось все (правда, это никогда не достигало масштабов фанатизма — фанатиком, как ты знаешь, я все же не стал). Я до минимума свел время, отведенное книгам, театру, живописи (которой, между прочим, увлекался в юности — не знаю, известно ли тебе это)… природе… поездкам… Сузил круг друзей (друзья, как ничто другое, требуют времени)… Даже вам с мамой уделял в общем-то самую малую допустимую толику внимания… Это, конечно, не могло пройти для меня бесследно. Я преуспел в своей области, но как человек стал… более черствым, что ли… Да, да — более черствым. Этакая сухость в душе. Я отлично чувствовал, как с каждым годом душа все больше покрывается какой-то невидимой коростой… Одним словом, я стал менее человечным, чем был, допустим, лет тридцать назад. Когда тебя еще не было на свете.

От этих его последних слов мне почему-то сделалось весело.

— Ты специально назвал этот срок — тридцать лет, — чтобы я не могла сравнить тебя тогдашнего и сегодняшнего. Если бы ты сказал хотя бы «лет двадцать назад», тут бы я с тобой поспорила: за эти двадцать лет ты нисколько не изменился, во всяком случае — не в худшую сторону. И вообще, папка, по-моему, ты на себя наговариваешь. Я понимаю, конечно: важная миссия, и все такое прочее…

Мы оба рассмеялись. Я обняла его за плечи.

— Нет, серьезно, доча, я ничуть не наговариваю на себя.

— Если серьезно, отец, какое все это имеет отношение к Виктору? По-моему, он чересчур «человечен». Так что его «человечность» оборачивается своей противоположностью.

— Чересчур человечным быть нельзя. У Виктора есть, конечно, недостатки. Вероятно, ты права: было бы хорошо, если б он больше внимания уделял своему делу (хотя в своем институте, по-моему, он на вполне положительном счету — тут как-то мне пришлось разговаривать с одним из его коллег). Но в общем-то он хороший парень. Тянется к людям. Кстати, и эти внеземные цивилизации нужны ему не сами по себе — ему просто интересно знать, как все это воспринимают другие. Он — так, а как прочие?

Некоторое время мы молчали, потом он снова заговорил.

— Что касается его якобы недостаточной целеустремленности (я допускаю, что таковая отчасти имеет место), тут тебе надо действовать какими-то иными методами. Методами косметической хирургии, что ли. Ты же действуешь, как при ампутации конечностей.

Мы опять помолчали. Он стал собираться. («Мать, должно быть, уже беспокоится». Кстати, что это с ней: так и не позвонила. Столь безропотно подчиняться отцовскому запрету? Никогда прежде за ней этого не водилось.)

Уже уходя, в дверях, он остановился.

— Вообще, мне кажется, человек будущего — да простится мне это выспренное выражение — будет более раскован. Он будет менее стеснен всякого рода «жизненными целями» — независимо от того, лежат или не лежат они в его профессиональной области. И больше будет посвящать себя собственно жизни — во всем ее разнообразии. Больше ее любить. Как таковую. Хотя, быть может, я и ошибаюсь…

* * *

Каково? А? Ну, и отец! Вот тебе и идеал! Скажи мне кто-нибудь еще утром, что я услышу от него такое, — да я бы расхохоталась этому человеку в лицо.

Да, вот тебе наше хваленое знание людей. Да мы самых близких своих не знаем!

Конечно, что касается Виктора, тут он меня ни в чем не убедил — это ведь все так, абстрактные рассуждения насчет человечности и целеустремленности, но собственной исповедью, конечно, удивил. Так что больше и удивить невозможно.

Как бы то ни было, спасибо ему. После его визита, после нашего разговора на душе у меня не то чтобы полегчало — просто я стала способна заниматься какими-то обычными, повседневными делами. Рассуждать более или менее здраво. Одним словом, вернулась на землю (не скажу, что с неба — скорее из преисподней).

Поздно вечером позвонила мать (должно быть, отец уже заснул). Я услышала рыдания в трубке.

— Лидуля (всхлип)… Это я (всхлип)… Ну как ты?.. Здорова?.. Как Володечка?.. — Все это перемежается всхлипами. — Когда же кончатся твои муки, бедная ты моя?

— Мама!

— …Я не могу, Лидуля… Я не могу… С этим надо что-то делать… Это не может продолжаться до бесконечности…

— Мама, не надо!

— Я ведь тебе говорила, Лидия, в свое время… Что ты совершаешь ошибку, выходя за него замуж. Это не тот человек, за которого ты его принимаешь. Не тот человек, который тебе нужен (я ведь знаю тебя).

Господи, за что же такие муки!

— Лида, я понимаю, тебе тяжело, но надо принимать решение. Лучше один раз отрезать, чем всю жизнь терзаться. В конце концов на нем свет клином не сошелся. Ты еще молода. На внешние данные тебе грех жаловаться. Бог даст, найдешь человека…

— Мама, это не телефонный разговор. Я приеду к тебе… Мы поговорим…

— Хорошо, хорошо… Ты прости меня, дочка! Я ведь вижу, как ты терзаешься. Как ты таешь на глазах. Ты ведь тоже должна понять меня: я мать (снова идут всхлипы). Когда-нибудь и ты окажешься в моем положении — не приведи, конечно, бог… Тогда ты меня поймешь…

Вот так каждый раз — рыдания, причитания, слезы, стоны… И я реву вслед за ней. Кажется, уже почти успокоилась — отец приехал, успокоил — нет, снова надо растравить душу. И ведь она думает, что наоборот — облегчает мои страдания, снимает бремя. Стремится к этому совершенно искренне.

Какие это все-таки разные люди — мать и отец. Полная противоположность друг другу. Небо и земля. Теперь, после разговора с отцом, мне это особенно хорошо видно. А ведь целую жизнь вместе прожили! После этого чего стоят все разговоры о психологической совместимости и прочей муре. Да поручи этим грамотеям, «специалистам», установить, насколько мои родители совместимы друг с другом, — я уверена: полная несовместимость была бы выявлена. Подальше бы друг от друга посоветовали им держаться специалисты. А вот поди ж ты — целую жизнь прожили вместе. Должно быть, и не подозревая о несовместимости…

Впрочем, может быть, и подозревали — откуда мне знать? О таких вещах детям не рассказывают. Но факт остается фактом: тридцать лет бок о бок. Причем и ссор-то особенных никогда между ними не было (это уж я, конечно, заметила бы). Думаю, так до конца у них все и продлится… В этом же духе…

И вот поди ж ты — этого она не видит, этого она не замечает: что по всем канонам он ей не пара… А она — ему. Что любой тонкий знаток человеческой психологии посоветовал бы им немедленно разойтись, не терзаться и не мучиться… Один раз отрезать… Короче — все то, что она мне сейчас советует. Такая аналогия почему-то ей не приходит в голову. Очень до этого трудно ей додуматься.

Впрочем, аналогия здесь, конечно, не полная. У нас ведь с Виктором дело не только в психологии — в поступках. Психологию люди в общем-то умеют обуздывать, укрощать. Если бы они этого не умели, никакие контакты между ними не были бы возможны. Вот и я единственно чего требую от Виктора — чтобы он умел укрощать свой характер, чтобы не давал ему волю. Отец-то все это прекрасно умеет…

…Ну все, хватит сантиментов! Пора и честь знать. Надо за дело браться.

В первую очередь, конечно, надо съездить в редакцию, попросить, чтобы они не печатали эту чертову анкету, выбросили бы ее в корзину. Правда, у них нет текста, Виктор им не оставил, но ведь эти газетчики народ ушлый, что-нибудь придумают, раз уж решили напечатать. В крайнем случае снова позвонят Виктору — он им продиктует. Там всего-то несколько вопросов. Ну, а дальше я знаю, что будет: придет мешок ответов, все это, конечно, свалят на Виктора (как же — энтузиаст; любое дело лучше поручать энтузиасту). А этот дурак и рад стараться — начнет копаться в этом мешке. Читать все подряд, делать выписки, сортировать ответы. (Другие бы — раз-раз, просмотрели бы все по диагонали, быстренько все перелопатили бы, а этот дотошнейшим образом копаться будет, над каждым словечком замирать.) Дальше пойдут встречи, разговоры с разными людьми — из тех, что прислали ответы, — переписка., Одним словом, на год хватит мороки, а то и больше… Время — коту под хвост. Через эти год—полтора опять он у разбитого корыта: по работе ничего путного не сделано, диссертация на нуле…

Нет, этого ни в коем случае нельзя допустить! В лепешку расшибусь — не допущу. Пойду, повалюсь в ноги тому, от кого это зависит. Ну что им эта анкета? Что, им ее заменить нечем? Да у них там десятки вариантов — они завалены материалами. Сколько людей напечататься мечтает! Да только свистни, брось клич — завалят всякими анкетами, письмами, заметками. Печатайте на здоровье. Только эту анкету не печатайте. Ну, зачем вам она?!

* * *

Я вошла в кабинет Рыбникова. Как-то дверь у меня вырвалась, распахнулась, ударилась о какой-то шкаф, стоящий в коридоре. Никак я с ней совладать не могла. Волновалась жутко. Хозяин кабинета подскочил, помог. Пригласил садиться.

Я не знала, с чего начать.

— Может быть, дело, по которому я к вам пришла, покажется вам странным…

— Нисколько. Вы еще не знаете, по каким делам сюда приходят. Вот вчера, например, один человек просил, чтобы газета посодействовала, чтобы его освободили от должности директора института. Поскольку он, видите ли, не чувствует себя на высоте занимаемого положения. Насколько я могу судить по вашей внешности (прекрасная, между прочим, внешность!), вы не являетесь директором НИИ, и, стало быть, ваше дело уже не в такой степени странное. И это уже хорошо.

Не знаю, всегда ли этот Рыбников так держится или, может быть, он начал с анекдотов, чтобы как-то успокоить меня… Как бы то ни было, мое волнение действительно немного улеглось, спасибо ему.

— Видите ли, вы, кажется, собираетесь печатать анкету о внеземных цивилизациях?..

— Собирались, милая дама. Собирались. Впрочем, — он действительно несколько удивился, — откуда вы знаете об анкете? Что мы собираемся (или что не собираемся) печатать, — это редакционная тайна. Ибо даже в условиях социалистической действительности бывают конкуренты. Прослышат об интересном материале — уведут. За милую душу. В своем органе тиснут. Опередят. Так что я поддерживаю с вами разговор на эту тему исключительно из-за преклонения перед вашей внешностью (еще раз подчеркиваю: прекрасная внешность). Одним словом, по сути нарушая свой служебный долг, сообщаю: вчера еще собирались печатать эту самую анкету, а нынче уже не собираемся…

Я совсем не ожидала такого поворота дела. Все во мне как-то сразу обмякло. Нервное напряжение последних дней мгновенно обернулось усталостью.

— Как же так? — недоуменно спросила я.

Он развел руками:

— А вот так: газета. Мы живем на острие событий. Еще вчера не было ничего более актуального, чем внеземные цивилизации, а сегодня уже вышла книжка членкора Прокофьева о полетах в ближний космос. Бестселлер. Зачитаешься. Сам захочешь полететь. И надо ж такому случиться: уже двадцать четыре часа этот бестселлер пылится на магазинных полках, а никто, по существу, о нем еще не знает. Надо немедленно всех уведомить, раззвонить, растрезвонить. Правда, после этого может случиться непредвиденное: толпы людей могут хлынуть в магазины за бестселлером. Потребуется вызывать конную милицию. Но это уже не наша забота. Милиция — по другому ведомству. Так что вот так, милая дама. Не советую вам выходить замуж за газетчика, который живет на острие этих самых событий. Лучше выбрать человека положительного. Такого, который всю жизнь будет долбить в одну точку: цивилизации так цивилизации, ближние полеты так ближние.

— Я уже выбрала такого… Который долбит… — устало произнесла я.

— Не хотите ли вы сказать, что вы замужем? — Он сделал трагическую физиономию. — Это поистине печальное известие.

— Я жена Борисова. Виктора.

— Ах, вот оно что! — Он даже подскочил в кресле. — Мое преклонение перед вами снова катастрофически возрастает. Так долго выдерживать соперничество с коварными внеземными цивилизациями — это, поверьте, далеко не каждой женщине под силу.

Собственно говоря, я не знала, о чем вести речь дальше. Ты хотела повалиться в ноги этому Рыбникову (или кому там еще), просить, умолять, чтобы не морочили голову твоему мужу, чтобы выкинули в корзину придуманную им анкету. Чтобы он мог спокойно думать о своей работе, о своей семье. Одним словом, жить нормальной человеческой жизнью. Но вот это свершилось без твоего участия, без всяких твоих стараний: анкету больше не собираются печатать. И что же? Почему-то это тебе не доставляет радости. На душе у тебя — опустошенность. Ты думаешь о Викторе. Этот взрослый ребенок уверен, что анкета вот-вот появится в газете. Можно себе представить, как он спозаранок мчится едва ли не через весь Коктебель к газетному киоску, выклянчивает у наглой, недоброжелательной киоскерши очередной дефицитный номер и… ничего не находит. Уныло бредет назад к спящему еще Вовке… Должно быть, думает, что публикация задерживается из-за него: он ведь не приехал, не привез текст. Ну, и тебе достается, конечно: это ведь ты его не пустила. Впрочем, нет: обо мне он не думает ничего плохого. Он никогда мне ничего плохого не говорит и, я знаю, никогда ничего плохого обо мне не думает. Я чувствую это. Никогда у него язык не повернется отругать меня — ни вслух, ни про себя. Все свои беды, все свои несчастья он принимает примерно так, как их принимают религиозные люди — безропотно, точно они ниспосланы свыше. Юродивый? Может быть. Но мне жалко его — что я с собой могу поделать? Дура я, дура…

— Послушайте, — говорю я Рыбникову, — у вас ведь, кажется, нет текста анкеты? Как же вы говорите, что еще вчера собирались печатать ее?

— Текста, собственноручно составленного вашим драгоценным супругом, у нас действительно нет. Он нам его не оставил (впрочем, я его и не просил: не хватило, знаете ли, фантазии представить, что столь актуальная и злободневная тема, как ВЦ, может когда-нибудь выпорхнуть на страницы нашего уважаемого органа). Но я восстановил анкету по памяти. Не дословно, конечно (все-таки я видел ее лишь раз), но — тут я готов положить голову на плаху — по смыслу совершенно точно. Профессиональное, знаете ли, качество: увидел — как сфотографировал. Так что ваш дражайший супруг, уверяю вас, был бы мною премного доволен. Если бы не этот некстати подвернувшийся бестселлер…

— Вы сказали, что сегодня уже не собираетесь печатать анкету. Что это значит? Что вы ее не напечатаете в ближайших номерах? Или что вообще не напечатаете?

— Скорее всего последнее. То есть теоретически я, конечно, могу себе представить, что когда-нибудь, не в отень скором времени, мы сумеем порадовать читателей этой анкетой, составленной нашим дорогим другом (и вашим уважаемым супругом). Но ведь теоретически мы и от ВЦ в ближайшие год—другой сигнал принять можем. Так вот, шансы тут, я думаю, примерно одинаковы. Единственная реальная возможность напечатать анкету была вот в этом номере, который сейчас готовится к выпуску: идет большая статья академика о ВЦ; почему бы к этой большой статье не дать малюсенькую подверстку в виде анкеты? Игра с читателем и все такое прочее. Но теперь, по высочайшему повелению главного редактора, рядом с большой статьей академика помещается небольшая рецензия на книгу членкора. Все логично: вверху — академик, внизу — членкор. Что касается нашей с вами анкеты, для нее, увы, уже не остается места. Бестселлеры требуют жертв. Появится ли другая такая возможность в текущей пятилетке? Очень и очень сомневаюсь.

— Юрий Александрович… Так, кажется, вас зовут?..

— Совершенно верно, — кивает Рыбников.

— У меня к вам есть одна просьба. Я бы хотела, чтобы вы отнеслись к ней серьезно.

— Я весь внимание.

— Видите ли, эти внеземные цивилизации, которые у нас с вами ничего, кроме улыбки, не вызывают… Виктор воспринимает все это всерьез…

— Да, я имел возможность убедиться в этом.

— Так вот, не могли бы вы позвонить ему в Коктебель (он все еще там, это я не пустила его) и сказать четко и ясно, что анкета печататься не будет? Ну, и посоветуйте ему как-нибудь, чтобы он выбросил ее из головы… Хотя вряд ли он выбросит. Впрочем, пока не было этой анкеты, все было как-то спокойнее…

— Непременно позвоню, уважаемая…

— Лидия Сергеевна, — я ему так и не представилась, вот что значит волнение.

— …уважаемая Лидия Сергеевна. Вот только по номеру беготню закончу и сразу же позвоню. Приложу все силы, чтобы вернуть вашего мужа из звездных далей в лоно семьи. Хотя тут уже полный успех не могу гарантировать: знаете, увлеченные люди — как алкоголики. — При этих его словах я вздрогнула. — Да простится мне такое сравнение по отношению к вашему уважаемому благоверному, — тут же поправился он. — Как говорят врачи, чтобы лечение было успешным, необходимо встречное желание больного.

Я махнула рукой, устало побрела из кабинета.

* * *

Не ожидала, что все получится так просто, само собой. Никому не надо валиться в ноги, ни у кого ничего не надо просить…

И ведь странно, что в таких случаях редко испытываешь удовлетворение — когда твои желания осуществляются сами собой. Так уж устроен человек — ему требуется преодолевать какое-то сопротивление… Сопротивление материалов. Вот если бы этот Рыбников заупрямился, а тебе удалось бы его уговорить, упросить, что-то доказать ему, наконец, — тогда другое дело. Я думаю, и полководец не испытывает никакой радости, когда противник без боя капитулирует перед ним.

Впрочем, это опять сантименты. Главное — дело сделано. Никакой публикации не будет. Так что ты, Витенька, можешь спокойно себе загорать под коктебельским солнцем — две недели у тебя еще осталось — и постепенно остывать от очередного твоего дурацкого увлечения, постепенно приходить в себя.

Кстати, может быть, стоит ему позвонить, рассказать обо всем? Чтобы он не терзался бессмысленным ожиданием (хуже нет ожидать чего-то, особенно когда очень хочешь, чтобы это что-то поскорее произошло). Рыбников позвонит ему еще не скоро, если вообще позвонит. А что? С него как с гуся вода. На ходу себе придумает оправдание. «Мадам, я ваш вечный должник. Все самые темные силы мира объединились, чтобы я не смог внести свою лепту в благородное дело возвращения вашего, пардон, блудного мужа к праведной семейной жизни. Представляете, в последние дни я работаю совершенно как в сельскохозяйственном кооперативе: подъем — в пять, отбой — в двадцать три ноль-ноль». Что-нибудь в этом роде.

Так что, позвонить? Ну нет, еще чего! Сам позвонит…

Как будто это я во всем, что случилось, виновата!

Кстати, если не ошибаюсь, он уже звонил несколько раз. Несколько раз были звонки междугородной. Ничего, позвонит еще.

Междугородная позвонила вечером. Я сняла трубку.

— Лида, это я.

— Да…

— Как у тебя дела?.

— Нормально.

— У нас все в порядке. Вовка здоров.

— Да…

— Лида, ты меня слышишь? Я говорю: Вовка здоров.

— Слышу.

— Лида, ты не сердишься на меня?

Мне нравятся эти вопросы: дело на грани развода, а он — «Не сердишься?».

— Не сержусь.

— Не сердись. Я люблю тебя.

Я молчу.

— Лиданька, ты меня слышишь?

— Слышу.

— Я говорю: я люблю тебя.

Как все легко: «Я тебя люблю» — и все проблемы сняты.

— Лиданька, ты не знаешь, как там дела с анкетой? Я не могу в редакцию дозвониться.

— Анкету печатать не будут.

— Что? Я тебя не слышу. Какой-то треск, Говори погромче.

— Я говорю: анкету печатать не будут.

Что он должен подумать в этот момент? Что это я все устроила? Пусть думает, что хочет…

Молчит.

— Алло! Виктор! Что ты молчишь?

— Лида, до свидания…

Повесил трубку.

Я вижу его расстроенную физиономию. Вижу, как он бредет с переговорного пункта, убитый этой новостью (рядом с ним понуро бредет Вовка). Выходит на шоссе, проходит по мосту над вонючим ручьем (когда-то это было романтическое место — Коктебель), ничего вокруг не замечая.

Мне вдруг становится ужасно жалко его. И его, и Вовку. Два покинутых ребенка — маленький и взрослый.

Опять я реву весь вечер. Нет, не могу я так: я здесь, а они там — два самых близких, самых родных мне существа. Но что же делать? Брать билет и лететь обратно? Нет, я не выдержу всей этой мороки — ехать за билетами, потом — в аэропорт, потом — из аэропорта… Мне надо мгновенно перенестись к ним туда, обнять их обоих, утешить, растормошить…

Все-таки ехать или не ехать? Глупая бабья привычка: подменять слезами тяжелое решение.

Постепенно, однако, решение все же созревает. Нет, не это, другое. Не возвращение в Коктебель. Вы скажете, что я сумасшедшая, что я дура. Да, я такая и есть, но я ничего не могу с собой поделать.

* * *

Дверь знакомого кабинета. На этот раз я без труда с нею справляюсь. Рыбников поднимается мне навстречу.

— Рад вас видеть, очаровательная Лидия Сергеевна. Вы составляете такой приятный контраст с этими унылыми казенными стенами. Что привело вас вновь сюда?

— Видите ли, вы, наверное, будете удивлены, зачем я к вам пришла…

— Нисколько, Лидия Сергеевна, нисколько. Я ведь уже сказал вам в прошлый раз, что меня невозможно удивить…

— Я хотела бы вас просить, чтобы вы все-таки напечатали анкету…

— Гм… Просьба действительно… Удивительная… В прошлый раз, вы, кажется, желали скорее обратного, если я вас правильно понял…

— Да, но теперь, поразмыслив хорошенько… Одним словом, я прошу вас ее напечатать.

— Вы, конечно, понимаете, дражайшая Лидия Сергеевна, что я готов пойти на все, чтобы выполнить любую вашу просьбу. Ваша просьба — для меня закон. Но тут, увы, я сделать ничего не могу. Высшее начальство распорядилось печатать рецензию. Дескать, бестселлер и все такое прочее. Пути к отступлению, как говорится, отрезаны, мосты сожжены.

— Но разве вы не можете переубедить начальство?

— Какие у меня аргументы? То, что некая прекрасная дама просит меня об этом, — это для начальства еще не аргумент. Кстати, почему вы все-таки решили, что для вашего семейного благополучия будет лучше, если эта анкета все же увидит свет? Насколько я понимаю, будет только хуже. Сейчас ваш муж поддерживает контакт с внеземными цивилизациями исключительно через своих ближайших знакомых. А эта публикация значительно расширит его возможности. Он получит стратегический плацдарм для решающего наступления на ВЦ. Если вам не жалко ваших близких, ваших детей — они у вас есть? — пожалейте хотя бы ни в чем не повинных инопланетян.

Эти его бесконечные шуточки кого угодно могут утомить. Но ничего, переживем и это.

— Видите ли, Юрий Александрович, я все обдумала. Я признаюсь, что в этом деле я преследую прежде всего корыстные семейные интересы. Но поскольку вам-то в общем-то все равно — печатать или не печатать, — в равной степени вы готовы поступить и так, и этак, я и считаю, что моя корыстная просьба не выглядит чересчур наглой и дерзкой. Что же касается моих семейных интересов, мне кажется, было бы все-таки лучше, если бы вы напечатали анкету. Понимаете, иначе Виктор будет продолжать искать другие пути. Он не успокоится, я его знаю. Кто скажет, сколько еще это протянется? А так напечатаете, разберетесь в ответах — и точка. Хорошо бы еще было, если бы большинство читателей вам ответило, что все эти разговоры о ВЦ — просто бессмысленная блажь. Но это уже так, мое личное пожелание.

Здесь читатель, наверное, решит, что я кривлю душой, объясняя, почему я изменила свое отношение к анкете. Да в общем-то так оно и есть. Но не могу же я признаться этому Рыбникову, что мне просто жаль Виктора. Смертельно жаль. Что со вчерашнего вечера, с момента нашего телефонного разговора он так и стоит у меня перед глазами — в растерянности бредущий по пыльному, прокаленному солнцем поселку.

Но Рыбников непреклонен:

— После вашей вдохновенной речи, уважаемая Лидия Сергеевна, я действительно лучше стал понимать мотивы ваших действий. Но аргументов, с помощью которых я мог бы склонить в вашу пользу свое начальство, у меня не прибавилось.

— Господи, ну скажите вашему начальству что-нибудь. Вам ведь лучше известно, что говорят в таких случаях — когда хотят отстоять какой-то материал. Мне же достаточно того, что вы меня понимаете.

— Именно потому, что я назубок знаю все стандартные ситуации, возникающие в нашем учреждении, я и уверяю вас с кристально чистой совестью: дело совершенно безнадежное. В данный момент возникла стандартная ситуация номер двадцать пять (а может быть, сто двадцать пять — не суть важно): членкор имярек — который, заметьте, не просто членкор, а еще и знаменитый общественный деятель, — подарил нашему главному свою книгу с трогательной дарственной надписью. На днях членкору исполняется ровно восемьдесят пять лет, и ничто — обращаю ваше внимание на это слово: ничто — не может предотвратить появление в нашей газете панегирической рецензии на эту книгу (хотя и прескучнейшая, между нами, книжица).

— Итак, вы не хотите говорить с вашим руководством об этом деле? Так ли я вас понимаю?

— Разговор с руководством на подобные темы — это как минимум две бессонные последующие ночи (можете ли вы заснуть, когда у вас нервы гудят, точно провода высокого напряжения?)… Ну, и разумеется, еще один шаг к инфаркту.

— Вы боитесь инфаркта… А люди не боялись бросаться на амбразуры… На эти самые провода высокого напряжения…

Жалкий трус. Вот так они все, эти «отчаянные циники». На первый взгляд кажется — море им по колено. Так они себя подают. А чуть копнешь поглубже, пустяковое испытание — и вся их хваленая отчаянность оборачивается элементарной трусостью.

Вижу, однако, что-то в лице моего собеседника меняется. Ну, выгони хотя бы меня! Докажи, что хотя бы на это ты способен. Я бы на твоем месте выгнала.

— Столь высокие примеры человеческого мужества, которые вы мне ставите в укор, дорогая Лидия Сергеевна, окончательно роняют меня в моих собственных глазах (то, что я пал предельно низко в ваших глазах, — это для меня совершенно ясно). Должен, однако, сказать несколько слов себе в оправдание. Я не боюсь инфаркта. У меня уже был инфаркт, да будет вам это известно (был, когда мне еще не стукнуло и сорока, а сейчас мне сорок два). Я, конечно, не стремлюсь ко второму, ибо одновременно он может оказаться и последним — но не это главное. Главное, что, ложась на амбразуру, человек знает, во имя чего он это делает. Какая от этого будет польза. Просто так на амбразуру бросаться, согласитесь, бессмысленно. Так вот, в данном случае мой бросок абсолютно лишен какого бы то ни было смысла. Я ведь уже сказал: ситуация номер сто двадцать пять не допускает никакого иного исхода, кроме опубликования рецензии. На какой-либо иной исход нет ни малейшего шанса… Я могу заключить с вами пари на что угодно. Даже на вот эти цейсовские очки, которыми я дорожу не меньше, чем своими глазами. Если в сложившейся ситуации нам удастся продвинуть эту анкету в печать, вы можете взять в свои тонкие пальцы увесистый молоток и вдребезги разбить это произведение оптического искусства.

Он опять вернулся на свою стезю. Как только ему не надоест этот ёрнический тон?

— И все же, — продолжал Рыбников, — чтобы вы меня не считали тем, чем вы, признайтесь, в данную минуту меня считаете, я готов кинуться на высоковольтный провод. Ради вас. В конце концов смерть ради благосклонной улыбки прекрасной дамы — это ли не рецидив рыцарства в наше циническо-практическое время? Надеюсь, по крайней мере светлую память вы обо мне сохраните?! Короче говоря, я наведаюсь к дежурному редактору и попрошу его напечатать анкету вашего непревзойденного супруга. Если бы я решил пойти в этой ситуации к главному редактору, я бы попросту счел себя профессионально некомпетентным, не соответствующим занимаемой должности, и единственное, что мне оставалось бы, — написать заявление об увольнении по собственному желанию. Но и мой демарш к заместителю главного, который ведет текущий номер (в обиходе он называется дежурным редактором), также поступок неслыханный, беспрецедентный. Могу еще добавить такие эпитеты: безответственнейший, наилегкомысленнейший, ну и все такое прочее. А по всему по этому — почти что смертельный для того, кто его совершает. То есть для меня. Вы скажете: почему же это такой безумный демарш? Про ситуацию номер сто двадцать пять я вам уже рассказал. Поясню еще кое-что. Полоса, то бишь газетная страница, на которой должна была появиться анкета вашего незабвенного мужа, уже подписана к печати. Больше того, она прошла уже и другую стадию готовности — это называется «сдана под пресс». Никакие изменения в полосе, сданной под пресс, практически уже невозможны, недопустимы. А если к тому же учесть, что в целом номер идет ни шатко, ни валко, тяжело идет, со скрипом, вам понятнее станет, на каком основании я посмертно посвятил себя в рыцарский сан. Представляете себе картинку: сидит у себя в кабинете, за столом, заваленным гранками, наш уважаемый учитель, дежурный редактор Вахтанг Иванович Торидзе. И думает он, Вахтанг Иванович, думу о том, как объяснить советской и мировой общественности то, что в назначенный срок очередной номер нашей всеми почитаемой газеты просто-напросто не выйдет (то есть в конце концов он все-таки, конечно, выйдет, каким-то чудом, это ясно, но в данный момент столь же ясно, что — не выйдет). И вот в тот самый момент, когда он думает эту самую думу, пред его очи является ученый муж Рыбников (как Вахтанг Иванович изволит меня называть) и требует разрушить одну из немногих полностью готовых полос (всего-то их одна—две, остальные — практически на нуле). При этом ни много, ни мало — проигнорировать четкое и ясное распоряжение главного редактора о срочной публикации рецензии на членкора товарища Прокофьева. Ну, реакцию, вы, конечно, можете себе представить, даже при всей вашей неопытности в такого рода делах. Следует небольшое извержение Везувия, и хладный труп ученого рыцаря Рыбникова в обрывках тлеющей одежды падает к вашим прекрасным ногам. И все же я должен идти на это, — Рыбников тяжело вздохнул, поднимаясь с кресла. — Самоубийца я. Самоубийца.

Я осталась в комнате одна. Огляделась с любопытством: второй раз в жизни я в редакции (а по сути — в первый: прошлое, первое мое посещение прошло для меня как в тумане). Стены — действительно казенные, в каких-то темных пятнах, хотя видно, что их покрасили недавно: покрасили кое-как, тяп-ляп, и старые пятна проступили сквозь краску. На одной из стен, на гвоздиках, — оттиски газетных страниц, окантованные жирными черными линейками, с какими-то крупными надписями на полях: «Подписная», «Редакторская», «Свежая голова»… Некоторые уже пожелтели: давно, должно быть, висят. Письменный стол завален рукописями (а я что говорила: как же, нечего им печатать!). Там же куча каких-то телефонов без дисков. Некоторые из них то и дело начинают трезвонить. Звонок резкий, пронзительный, требовательный. В углу журнальный столик с двумя креслами. На столике сифон и огромная пишущая машинка. «Оптима». Такая же, как у нас в конторе. Впрочем, нет, эта электрическая. В машинке торчит лист бумаги, наполовину заполненный сочными черными строчками (оторвала я ученого мужа от дел; когда я вошла, он печатал на машинке, после перенес ее с письменного стола на журнальный).

…Рыбников вернулся минут через пятнадцать. Красный как рак. Не говоря ни слова, сел за стол, уставился в какую-то точку на стене. Одной рукой подпер щеку, другой барабанит по столу.

— Ну, что?

Он пожал плечами: дескать, я же вам говорил… Я заметила: руки у него дрожат.

— Юрий Александрович…

Он шевельнулся неопределенно.

— Может, мне самой сходить к этому… к дежурному?..

Снова пожатие плеч: мол, поступайте как знаете, я — пас.

— Как мне к нему пройти?

Он жестом показал: как выйдете — направо.

И вот я отправляюсь к дежурному редактору.

Если бы еще вчера мне сказали, что сегодня я буду действовать таким образом, я сочла бы такого человека-который бы мне это сказал — ненормальным. Прервать отпуск, помчаться в Москву с тайной мыслью во что бы то ни стало помешать этой публикации (а о том, чтобы помешать, я, должна вам признаться, стала думать уже в самолете, не только ревела в это время) и вот уже действовать в прямо противоположном направлении. Причем как действовать! Ведь я буквально иду напролом, лезу на рожон, я сознаю это. Принося в жертву не только себя, но и других, ни в чем не повинных людей, таких, как этот Рыбников. Откуда во мне это почти фанатическое упрямство? Я и сама не знаю. После того как я приняла решение, я больше не раздумываю, я просто стараюсь привести его в исполнение, любыми средствами. Должно быть, это во мне отцовское…

Так, вот и табличка: «В. И. Торидзе». Вхожу в «предбанник». Секретарша нехотя отрывает взгляд от какого-то романа.

— Вы к кому?

— К Вахтангу Ивановичу…

А сама уже тяну на себя неприступную, обитую строгим черным дерматином дверь. Дверь, оказывается, двойная: за наружной еще внутренняя имеется. С этой легче: ее достаточно толкнуть. По тому, как я научилась справляться со здешними дверями, можно заключить, что я почти уже освоилась в этом здании.

Картина, которая предстает моим глазам, не очень сильно отличается от нарисованной Рыбниковым. Действительно, на столе Вахтанга Ивановича залежи гранок, и он, как видно, не столько их читает, сколько обдумывает общую, не очень веселую ситуацию.

Тем не менее взгляд его опущен, и он пока что не догадывается, кто к нему пожаловал.

Но вот он поднял глаза, и лицо его изобразило нескрываемую досаду.

— Чем могу служить?

Снова меня охватывает ужасная робость, как тогда, в первый мой визит к Рыбникову. Но отступать поздно. Я лепечу что-то бессвязное насчет анкеты, насчет внеземных цивилизаций… Я вижу, как с каждым моим словом хозяин кабинета садится в своем кресле все прямее и прямее, и потом начинает медленно подниматься, точно его подтягивают каким-то невидимым укрепленным на потолке домкратом. Лицо его делается совершенно серым, глаза же, напротив, наливаются кровью.

— Какая анкета?.. Какие цивилизации?.. — говорит он тихим голосом, в котором, однако, слышится с трудом сдерживаемый гнев. — Что же это такое в самом деле? Этот сумасшедший Рыбников полчаса мне тут голову морочил, а теперь вы… Вы же видите, сколько у меня работы… — Он кивает в сторону заваленного гранками стола. При этом кивке я вдруг замечаю, что стол этот каких-то неестественно громадных размеров. — Вы что же, сговорились все в самом деле? Пожалейте вы меня, старика!

И тут, в этот самый момент, храбрость возвращается ко мне. Больше всего ведь боишься невидимого противника. Как только ты его увидишь, услышишь его голос — страх сам собой исчезает. Не знаю, как у вас, а у меня так.

— Вахтанг Иванович, я хотела бы с вами поговорить спокойно. Я не отниму у вас много времени.

— Ну, не могу я с вами ни секунды говорить, дорогая вы моя! Не могу…

На этот раз в его голосе уже звучит открытое раздражение. Это критический момент. Либо мне надо повернуться и выйти, либо… Меня тоже охватывает злость. И еще — какой-то спортивный азарт.

— Вахтанг Иванович, вы пожилой человек. Ровесник моего отца. Нет, даже, пожалуй, старше. Я знаю, в ваше время еще ценилась вежливость… Женщине прежде всего предлагали сесть…

— Прошу вас, садитесь, дорогая моя, — он делает какой-то преувеличенно галантный жест. — Но уверяю вас, у меня нет ни секунды времени для разговоров с вами… Руфина Андреевна, — говорит он по переговорному устройству, — я вас попрошу: позвоните в отдел искусства — пусть срочно дадут гранки Смоктуновского…

— Вахтанг Иванович, к вам, вероятно, не так уж часто, особенно в этом служебном кабинете, обращаются со слезной просьбой — спасти семью! Пусть незнакомую вам, но семью.

Я продолжаю гнуть свое: единственный мой шанс чего-то добиться или, по крайней мере, задержаться в этом кабинете еще минуту—другую — это вызвать шок.

Он только руками разводит: дескать, ну, знаете ли, дорогая моя, мне в моем положении сейчас только этого недоставало — кого-то спасать!

— Дело в том, что автор этой злополучной анкеты — мой муж, Виктор Борисов. Да, кстати, я не представилась вам: Борисова Лидия Сергеевна…

Он опять расшаркивается с тем же полукомическим и вместе раздраженным видом: ну, сколько же еще времени можно отнимать у человека!

— …Для него эта анкета очень важна. Вы даже представить не можете, как она для него важна. Знаете, мой муж принадлежит к тому самому разряду чудаков не от мира сего, которых, говорят, было много в ваше время, но которые сейчас уже почти все перевелись… Увы!

Помимо шока, я еще как-то пытаюсь его зацепить при помощи «его времени». А вдруг в самом деле. Старики сентиментальны. Нахлынут воспоминания, размягчится душа…

— Не подумайте, что я одобряю его увлечения. Скорее наоборот. Вот в этом-то «наоборот» и заключается все дело. Он знает, что я против анкеты, Против ее опубликования… Ну, что в самом деле — он ведь уже не мальчик, пора за голову взяться, о семье подумать, о диссертации….. А вместо этого — какая-то блажь. Но сейчас не это главное. Как я уже сказала, он знает, что я против. И если вы ее не напечатаете — он наверняка решит, что все это мои козни… Все к этому сходится: мы были на юге, в отпуске… Там-то как раз и поссорились… Из-за этой самой анкеты… Я вернулась в Москву, а он еще там… И вот все к одному сходится — он уверен, что я специально за этим поехала, чтобы тут все разрушить, напортить ему… Он бросит меня!.

Я так вошла в роль, что слезы сами собой подступили к горлу — я разрыдалась.

— О господи! — Он кинулся к сифону, поднес мне стакан холодной пузырящейся воды. — Умоляю вас, успокойтесь! Не надо этих душераздирающих сцен.

Я отхлебнула воды, платком вытерла слезы.

— Я не перенесу этого… Я не смогу без него жить…

— Ну, чем же я могу вам помочь, дорогая вы моя? Чем я могу облегчить ваши страдания? Ведь это же совершенно не от меня зависит. Вы, должно быть, знаете — вам объяснил Рыбников? — что на место анкеты ставится рецензия. Причем по распоряжению главного редактора. Надеюсь, вы не станете от меня требовать, дорогая моя, чтобы я отменил распоряжение главного редактора? Да я просто и не имею такой власти, уважаемая. Нет у меня таких полномочий.

Он прошелся вдоль своего длинного стола.

— Вот такова ситуация на сегодняшний день. Теперь давайте сообща подумаем, что же мы можем сделать для сохранения вашего семейного очага… Самое простое: скажите вашему мужу, что анкета будет напечатана в одном из последующих номеров… Может быть, и в самом деле соберемся с силами и напечатаем ее в одном из последующих… Хотя, должен вам признаться, анкета какая-то странная — я это с самого начала Рыбникову говорил… Этакий всесоюзный референдум на тему о том, есть ли разумная жизнь на других планетах. Ну, вот мы с вами, рядовые советские люди, — что мы с вами можем об этом сказать: есть ли жизнь на других планетах? Ничего путного, я полагаю, мы с вами сказать не можем. Это ведь дело специалистов — искать вышеупомянутую ж-изнь и делать теоретические заключения о ее вероятности. А мы с вами ничего ценного внести в эту научную проблему, я думаю, не сможем. При всем нашем с вами желании. И даже будем удивлены и раздражены тем, что к нам за этим обращаются. Правда, уважаемый ученый муж Рыбников придумал к этой анкете кое-какие костыли (он на это мастак — надо признать), чтобы эта глупая идея о всесоюзном плебисците не выпирала так уж откровенно. Он все это перевел в плоскость разговора о научной популяризации. Дескать, что вы думаете по поводу того, что пишут в научно-популярных книжках о внеземных цивилизациях? Очень «изячный» ход, надо признать! Но, если говорить серьезно, он мало чему помогает. Вся эта маскировка шита белыми нитками. Анкета выглядит очень странно.

Тем не менее, — закончил Торидзе свой монолог, — мой вам дружеский совет: скажите вашему увлекающемуся супругу, что анкета будет напечатана в одном из последующих номеров газеты. И на этом закончим дело. А мы, может быть, и в самом деле ее напечатаем, чем черт не шутит. Ученый муж Рыбников подумает еще немного, напряжет свои мозговые извилины и придумает какой-нибудь весьма убедительный повод для этой, между нами, в высшей степени странной публикации.

Сквозь слезы я мотаю головой:

— Нет, Рыбников мне сказал, что она может быть напечатана только в этом номере. Сейчас — или никогда…

— Ах, он и это вам сказал! — В голосе Торидзе снова ничем не прикрытое раздражение. — Ну, тогда я просто не знаю, что с вами делать. Тогда я хотел бы, чтобы этот доблестный ученый муж помог мне чем-либо вас утешить (коль скоро он все сделал для того, чтобы сорвать мне работу над номером). Руфина Андреевна, пригласите ко мне, пожалуйста, ученого мужа Рыбникова. Только срочно, попрошу вас.

Пока секретарша разыскивает Рыбникова, мы сидим молча. Я всхлипываю, теперь уже ясно сознавая, что моя миссия закончилась полным провалом. Торидзе перебирает гранки у себя на столе. Через некоторое время в дверях появляется секретарша:

— Вахтанг Иванович, Рыбникова нигде нет. Секретарь отдела не знает, где он.

— Прекрасно! Наш ученый муж снова ушел в подполье. Было бы весьма странно, если бы в столь ответственную минуту мы с вами смогли бы его разыскать. Это вполне в его стиле и в его духе: заварить кашу и предоставить другим расхлебывать ее. Скорее всего сидит запершись у себя в кабинете, как он это обычно делает. И никакие силы в мире не смогут извлечь его оттуда, пока он сам не решит вновь вернуться в этот мир. Ну что ж, уважаемая товарищ Борисова, значит, не судьба мне чем-либо вас утешить. Я имею в виду — чем-либо более основательным, нежели то, что я вам уже сказал. Засим не смею вас более задерживать.

— Вахтанг Иванович, у меня к вам просьба: поговорите с главным редактором…

— Но это же совершенно невозможно! — вскрикивает Торидзе точно ужаленный. — Вы хотите, чтобы я совершил над собой харакири! Зачем вам это нужно? Неужели вы такая кровожадная? У меня есть дети, как и у вас. И внуки есть. У меня номер в полном развале, а я являюсь к главному и говорю о каком-то, извините… пустяке… Это ведь он еще не знает, что я собирался печатать эту анкету, а знал бы, прочел бы ее, — он бы так меня «понес»…

Все. Разговор окончен.

Я выхожу в коридор, бреду по направлению к кабинету Рыбникова. Его дверь действительно заперта. Механически я сажусь на диван неподалеку от этой двери.

Ну, вот и все, Витенька. Я сделала для тебя все, что могла. Вряд ли ты когда-нибудь узнаешь об этом во всех подробностях (кое о чем тебе, может быть, поведает Рыбников), но мне и не надо, чтобы ты знал об этом. Важно то, что моя совесть перед тобой чиста.

Впрочем, все ли я сделала? Все ли возможное? Конечно, все. Разумеется, все. Ой ли? Что же ты лукавишь сама с собой? Есть ведь еще один кабинет, где ты не побывала… Ну, уж это в тебе опять говорит отцовский фанатизм и педантизм. Фанатический педантизм, педантичный фанатизм. Тебе ведь популярно объяснили: туда, в этот кабинет, и соваться не стоит. Только делу навредишь. Как же ему можно теперь навредить? Разве оно не провалилось окончательно? Но ведь говорит же этот Торидзе: может, подвернется еще случай; глядишь, и выскочит анкета в каком-нибудь из номеров, через полмесяца, через месяц, чем черт не шутит. Да нет, это он просто так сказал, чтобы поскорее меня спровадить. Шансов-то — никаких. Полное отсутствие шансов. Так что опять ты останавливаешься на полдороге… Ну, не на полдороге — может быть, на трех четвертях… Может, чуть больше ты прошла по этому пути, но все же не до конца… Не до конца, вот что главное. Не до дна испила чашу. И вот это-то обстоятельство и будет потом тебя мучить — ты себя знаешь. Да, но ведь говорят же тебе: идти туда бесполезно. Должна же ты внять в конце концов голосу разума. Так-то оно так, однако как вообще все это оценить, каким словом — то, что ты делаешь в эти последние дни, с тех пор как уехала из Коктебеля? Разумно ли все это? Ясно одно: некоторое время назад ты приняла решение — попытаться сделать все, чтобы эту несчастную анкету напечатали, чтобы этот несчастный взрослый ребенок там, на юге, не чувствовал бы себя таким несчастным. Может быть, это и глупое решение (даже наверняка глупое), но ведь твой принцип: решать однажды — потом действовать, выполнять собственное решение…

Я иду в приемную главного редактора. Здесь уже более плотный заслон — секретарш целых две. Две пары недружелюбных, настороженных глаз. Даже, можно сказать, ненавидящих, сверлящих. Впечатление такое, что меня здесь уже поджидали. Должно быть, по редакции уже разнесся слух, что какая-то сумасшедшая врывается в кабинеты, беспокоит начальство.

— Что вы хотите?

— Я хотела бы увидеть главного редактора.

— Он занят.

— Ничего, я подожду.

— Он будет долго занят…

— Ничего, у меня есть время, — говорю я и нахально усаживаюсь на стул.

— По какому вы, собственно, делу?

Я объясняю, по какому я делу — разумеется, без моих семейных подробностей.

— Это вам надо поговорить с заведующим отделом науки Юрием Александровичем Рыбниковым. Как выйдете — направо по коридору.

— Я уже говорила с Рыбниковым…

— Гм… Тогда, может быть, вам стоит побеседовать с заместителем главного редактора Вахтангом Ивановичем Торидзе… Хотя он сейчас тоже очень занят: ведет номер. Тем не менее, может быть, он выберет минуту для разговора с вами. Это налево по коридору.

— С Торидзе я тоже говорила…

— Гм… Ну, если эти товарищи ничем вам не помогли — вряд ли главный редактор сможет вам помочь. Он очень далек от этих дел. Кроме того, как я уже сказала, в данный момент он весьма занят.

Сразу видно, что на эту главную в редакции секретарскую должность естественный отбор выталкивает индивидуумов вполне определенного сорта: отбор идет по одному признаку — по способности ограждать начальство «от всяческих ему ненужных дел», как поется в песенке. От ненужных дел и ненужных назойливых посетителей. Что ж, через несколько поколений можно будет селекционировать отменную секретарскую породу — стопроцентно непробиваемую.

Но пока что это, по-видимому, только первое поколение перспективных с точки зрения селекции особей, а потому я не теряю надежды сломить их сопротивление.

— Я обещаю вам, что не буду докучать вашему шефу. Просто я передам ему привет от нашего общего знакомого и попрошу, если можно, все-таки напечатать этот материал, о котором я вам говорила… Ну а нет — так нет… Я не буду ни на чем настаивать и ни о чем особенно умолять. Так что, смею вас уверить, у вашего шефа не будет никаких оснований в чем-либо вас упрекать.

Про общего знакомого я, конечно, беззастенчиво вру, никаких общих знакомых у нас с главным редактором нет, но вроде бы мои слова производят некоторое впечатление. Секретарши начинают смотреть на меня несколько благосклонней.

— Да я, собственно, и не боюсь никаких упреков, — говорит та из них, которая, по-видимому, играет первую скрипку (с ней, собственно, я и веду диалог). — Мне что? Просто, повторяю, вам придется долго ждать. А в четыре у него совещание… А ровно в пять он уедет и больше в редакцию не вернется.

Я достаю «толстый» журнал и принимаюсь читать. Вернее, делаю вид, что читаю. Читать я, конечно, не в состоянии.

В этой приемной сидишь словно на каком-то пригорке — продуваемая всеми ветрами, простреливаемая всеми взглядами. Беспрестанно входят какие-то люди. Некоторые потопчутся возле секретарского стола, перекинутся с секретаршами словом—другим и выходят обратно. Другие проходят в начальственный кабинет. Иные из них — ничего не говоря секретаршам, ничего у них не спрашивая. То и дело раздаются телефонные звонки, слышатся распоряжения, передаваемые по селектору. Иногда дверь кабинета открывается, и на пороге появляется кто-либо из тех, кто при мне туда не входил. Насколько я понимаю, там уже происходит какое-то совещание. Или просто беседа. Чаще всего в дверном проеме возникает плотная приземистая фигура с депутатским флажком на лацкане. По каким-то неуловимым признакам, по безапелляционной интонации, с которой этот человек отдает секретаршам распоряжения (а распоряжения отдают, кроме него, и другие), я делаю для себя заключение, что это и есть главный редактор (спросить секретарей мне неловко, да я и уверена, что не ошибаюсь).

Проходит около часа. Наконец дверь распахивается широко, и из нее шумной толпой выходят человек десять. Главный редактор идет последним, как и подобает хозяину кабинета.

— Я буду через час, — бросает он секретаршам.

Тут-то я и преграждаю ему дорогу (краем глаза вижу, как «первая» секретарша закусывает губу).

— Извините, я хотела бы с вами поговорить. У меня минутное дело.

Главный колеблется. Вопросительно смотрит на секретарш.

Потом, возможно, вспомнив, что он, как и Торидзе, из того, вежливого поколения, не без галантности приглашает меня в кабинет.

— Я догоню вас, — говорит он остальным, вышедшим раньше его.

— У меня минутное дело, — повторяю я, когда мы усаживаемся с двух сторон такого же огромного, как у его зама, стола, причем мне приходится смотреть на него несколько снизу и сбоку. Собственно, в нем нет ничего такого, что могло бы наводить ужас, — чего они все так его боятся? Взгляд приветливый, доброжелательный… Я, как можно короче, объясняю, что за дело меня к нему привело, в чем заключается моя просьба. Он нажимает на кнопку:

— Попросите ко мне Торидзе и Рыбникова. Только срочно — меня внизу ждут люди.

Примерно через минуту появляются оба вызванных (можно, оказывается, и Рыбникова извлечь из его подполья — было бы желание). Маленький Торидзе шествует впереди, прямой, как статуя Будды (есть, кажется, такое литературное сравнение). Позади него понуро плетется Рыбников (куда только девался обычный его самоуверенный лоск!).

— Значит, так, — отчеканивает главный, обращаясь к вошедшим, — у меня к вам два вопроса… Только два! — он поднимает два пальца в виде латинской буквы V. Что за анкету вы собирались печатать в текущем номере? Это первый вопрос. И второй: почему изменились ваши планы? Кто из вас может мне ответить? Только прошу коротко и внятно — меня ждут люди.

Чуть подвигается вперед Торидзе:

— Отдел науки предложил анкету, касающуюся того, насколько эффективно осуществляется у нас популяризация науки… На примере одной области — поисков внеземных цивилизаций… У меня были сомнения, скажу вам откровенно: почему именно внеземные цивилизации? Почему мы не говорим о популяризации физики, химии, биологии? Психологии, наконец… Но мы посоветовались с секретариатом и решили; пусть будут внеземные цивилизации… В конце концов почему бы и нет? Люди интересуются…




— Так, ответ на первый вопрос ясен. Теперь второй.

— Почему изменились наши планы? Вы ведь сами распорядились поставить в этот номер рецензию на книгу Прокофьева…

— Так, ответ на второй вопрос совершенно неудовлетворителен. Я распорядился, ну и что? Объясните мне, бога ради, я этого никак не могу уразуметь — какая связь между этой анкетой и рецензией?

— Вы же понимаете: рецензию надо куда-то ставить… Надо чем-то жертвовать…

Лицо главного редактора изобразило такую гримасу, будто он только что целиком разжевал лимон.

— Послушайте, я вас умоляю — без демагогии. Я ведь вам сказал: меня люди ждут. Почему вы так любите все ваши промахи, все ваши глупости, все ваши… — он замялся, подыскивая слово похлестче, — все ваши ляпсусы — сваливать на главного редактора? Причем делаете это за моей спиной, втихомолку, объясняете посторонним людям, что это, мол, все проделки главного редактора. Они ведь уже успели вам растолковать, — обратился он неожиданно ко мне, — что это главный редактор — злыдень этакий — взял и снял анкету, составленную вашим мужем?

Я опустила глаза. Торидзе и Рыбников густо покраснели.

— Да я вижу, что растолковали… Между тем главный редактор ни сном ни духом не знает ни о какой анкете. Так вот, я вас еще раз настоятельно призываю, — он снова повернулся к Торидзе и Рыбникову, — имейте мужество брать на себя ответственность за принимаемые вами решения. — Он сделал ударение на словах «на себя» и «вами». — Вы не в детский садик ходите. Если надо печатать анкету — печатайте, не надо — не печатайте. Но не валите все на главного редактора, который ни о чем не подозревает.

Он помолчал, разминая пальцами сигарету.

— Тоже мне выдумали причину: главный редактор распорядился поставить рецензию. Тоже мне огромный материал, «кирпич». Каких-то сто — сто двадцать строк. Ах, как трудно найти для них место!

— Я не мог найти, Фрол Петрович… Тема специфическая — научная…

— Хорошо, я приеду с совещания и найду. Сделаю за вас эту работу. Только уговор: после этого вы постараетесь испытать чувство хотя бы некоторого стыда за то, что я делаю вместо вас вашу работу.

— Кроме того, я ведь уже сказал, Фрол Петрович, что я испытывал некоторые сомнения в целесообразности публикации этой анкеты…

— Вот! Вот где собака зарыта! — буквально завопил главный редактор. — Я же чувствую, в чем здесь дело. Они испытывают сомнения, но стесняются в этом признаться. Как же, ведь куда легче все свалить на ни в чем не повинного, ничего не подозревающего человека. Если вы испытываете сомнения, придите посоветуйтесь. Я постараюсь ваши сомнения развеять. Но не действуйте исподтишка, за моей спиной. Не оговаривайте меня напрасно перед посторонними людьми и не прячьтесь за мою спину в ваших… глупых делах. Когда надо — я сам вас спрячу. Но это — когда надо.

В общем так, — он снова обратился ко мне. — Давайте, как говорится, подведем итоги, подобьем бабки. Я прошу у вас прощения за безответственные действия наших товарищей, которые уже столь долгое время… морочат вам голову. Вам и вашему мужу. Вы теперь видите, что дело не в том, что я распорядился вместо анкеты напечатать некую рецензию, как вам, без сомнения, представили дело, а в том, что у наших товарищей существуют сомнения относительно целесообразности опубликования этой анкеты. Они должны были бы развеять свои сомнения по крайней мере неделю назад… Но они предпочли оттягивать это дело — с развеянием сомнений — елико возможно. И дотянули это до того момента, когда соответствующая газетная полоса скоро, наверное, будет подписываться в печать. А может быть, даже уже подписана… Она ведь подписана, не так ли? Ну, вот видите. Я не удивлюсь и в том случае, если эта полоса уже сдана под пресс. Она ведь сдана под пресс? Сдана… Ну, а я что говорю! Это стиль нашей работы. Одним словом, я еще раз прошу у вас прощения за всю эту мороку. К сожалению, и я вам не могу немедленно дать окончательный ответ: меня ждут товарищи. Я еду на совещание и беру с собой эту анкету. Дайте мне текст (Рыбников протянул ему гранку). Прочитаю как-нибудь на ходу или в машине (а что делать? я поставлен в такие условия). В общем, я появлюсь через час, и мы дадим вам окончательный ответ. Если хотите, подождите меня. Или можете позвонить — так, я думаю, будет еще проще.

Ну, нет, «позвоните» — как бы не так. Теперь меня отсюда с милицией не выпроводишь. Сказав секретарше: «Фрол Петрович просил меня подождать его» (она весьма удивлена всем происходящим, буквально сбита с толку), я снова располагаюсь в приемной на том же Стуле с тем же «толстым» журналом в руках. На этот раз я действительно читаю, успокоение снизошло на меня.

…Главный редактор появляется, как было обещано, через час. Какой-то понурый. Или мне это только кажется? Снова приглашает меня в кабинет.

— Видите ли, мы действительно не можем напечатать эту анкету. Не наше это, извините, собачье дело — внеземные цивилизации. Есть научно-популярные журналы — пусть они ими и занимаются…

Впервые мне предстоит говорить по существу дела. Отстаивать внеземные цивилизации, которые мне, как и ему, как и большинству здравомыслящих людей, откровенно говоря, до лампочки… Можно ли отстаивать? Можно ли с ним спорить? Разве вопрос уже не решен? Не их дело — и точка.

— Но ведь вы же печатаете статью академика Покровского…

— Гм… Статья Покровского?

Видно, он и о статье ничего не знает. Но ему неловко в этом признаваться: про анкету не знает, про статью не знает — ничего себе главный редактор! Выход из положения он находит мгновенно.

— Покровский — специалист, ему и карты в руки. А эту анкету мы адресуем дилетантам. Ну что они могут сказать о внеземных цивилизациях, посудите сами?

— Ответит тот, кому есть что сказать, кто думает о таких вещах. Кому сказать нечего, тот промолчит… К тому же из предисловия к анкете ясно следует, что вы собираетесь узнать: вы собираетесь узнать не просто мнения читателей, а то, насколько эффективно работают в этой области популяризаторы науки, достигают ли их труды читательских умов. Вполне солидная и благородная цель…

— А! — машет он рукой. — Это все шито белыми нитками… Это все наши умники придумали… Дураку ясно, что это фиговый листок. Ведь не взяли же они в качестве темы для анкеты, допустим, то, как распространяются знания о строении атомного ядра. Ясно, что тут весь интерес заключается во внеземных цивилизациях. Действительно, для определенной категории читателей сия материя весьма интересна. Но зачем все-таки тащить ее в газету? Разве у нас нет других тем, более важных, более насущных? Более земных, наконец. Ну, статья Покровского — ладно. Бог с ней. Академик и все такое прочее. Но для чего нам всю массу читателей звать в заоблачные дали? Ведь анкета — это активная форма работы с читателем. Это вам не просто прочел и забыл. Мы призываем человека поработать, перешерстить литературу, написать нам о своих мыслях. Так вот, в этой ли области надо нам сегодня активизировать читателя? Что, уже встала во весь рост задача отправлять комсомольские эшелоны куда-нибудь в район альфы Центавра, поднимать тамошнюю целину (я, разумеется, упрощаю дело, но вы, надеюсь, меня понимаете)?

Нет, на этом плацдарме мне не выиграть сражения. Не стоит даже пытаться. Это поле битвы для него привычно, для меня же оно действительно целина. Надо спешно переводить разговор в какое-то другое русло. Снова — в личное. Апеллировать к его человеческим чувствам.

— Фрол Петрович, я вам признаюсь честно: мне в общем-то наплевать на все эти цивилизации. Хоть бы их вовсе не было. Но вот ведь тут какое дело: мой муж буквально помешался на них. Знаете, есть такой тип человека — его хлебом не корми, дай только ему повозиться с различными сумасбродными идеями. Можете себе представить, что у нас за жизнь теперь… Я его всеми силами пытаюсь отвратить от этого странного увлечения… И что же? Следуют бесконечные ссоры, конфликты… Теперь он думает, что я специально прервала отпуск, поехала в Москву, чтобы помешать публикации этой анкеты (сам он сейчас на юге)… И если публикация действительно сорвется, в этом, разумеется, буду виновата я… В его глазах. И это будет конец. Последняя капля.

Странно: рассказывая главному редактору ту же самую историю, которую два часа назад я рассказывала Торидзе, — историю лишь наполовину, на треть правдивую, — я не испытываю ни малейшего желания плакать. Отчего это? Оттого, быть может, что история эта уже не так свежа, что уже выплаканы отпущенные на нее слезы? Нет, не в этом, наверное, дело. Я интуитивно ощущаю: человек, передо мной сидящий, совсем другого типа, нежели, допустим, Торидзе.

Я замечаю: в нем происходит какая-то внутренняя борьба. Легче всего ему сейчас сказать: «Ну, знаете ли, дорогая моя, я, конечно, всей душой вам сочувствую, но при чем здесь наша газета? У нее ведь миллион читателей! И пытаться решать через этот широковещательный печатный орган свои личные, свои семейные проблемы — это, знаете ли, непозволительная роскошь, независимо от того, о ком идет речь — о вас ли, обо мне или о ком-либо другом». Что-то в этом роде он вполне имеет право сказать. Но в том-то и дело, что он этого сказать не может. Я совершенно отчетливо ощущаю это. Больше всего на свете он боится прослыть этаким ограниченным тупорылым бюрократом. Даже не бюрократом, а этаким чересчур трезво и логически мыслящим сухарем, чуждым обычных человеческих слабостей и не умеющим прощать их другим.

И я, кажется, не ошибаюсь. По всему видно: он принял мою «свечу». Он явно перестраивается на «мой» лад. Глаза его теплеют и добреют.

— Послушайте, что вы за люди? — говорит он. — Я имею в виду ваше поколение. Просто какая-то загадка для меня. Вы ведь готовы в мгновение ока пожертвовать чем угодно — любовью, семьей, детьми — ради чего угодно — ради любого пустяка. Вот хотя бы моя дочь с мужем… Сидим как-то за ужином — заходит разговор о какой-то театральной студии, которая, — вы, наверное, слышали об этом — поставила спектакль в электричке. Представляете, электричка движется, а они прямо в вагоне разыгрывают действие. Ну, не только в вагоне, на станциях еще, мимо которых проезжают, на путях — тут зрители в окно смотрят… Мнения у нас разошлись… Дочь считает: это здорово, это великолепно! Зять же, напротив, убежден, что все это мура. И я с ним в общем-то согласен. Разве в этом заключается искусство?! Можно поставить спектакль в электричке, в поезде дальнего следования, в самолете, на космическом корабле, на подводной лодке… Или на крыше высотного дома, в подземном переходе через улицу Горького… Если бы все новаторство только в этом и состояло, следовало бы поручить ставить спектакли изобретателям — у них в этом отношении мысль бьет ключом. Я, конечно, не знаю, может быть, в этом железнодорожном спектакле и искусство имеет место — режиссура, актерская игра… Я его не смотрел. Но тогда для чего эта электричка? Не проще ли обойтись обычным помещением? Искусство само по себе необычайно мощное средство воздействия, чтобы еще «усиливать» его какими-то экстравагантными фокусами… Но не в этом дело. Как я уже сказал, мнения у нас разошлись. Казалось бы, дело житейское — поспорили и поспорили. Так нет же, на следующий день — что бы вы думали? — дочка моя хлоп заявление о разводе! Вот так-то. И никакие уговоры не помогли, никакие доводы (главный-то довод: у дочери уже своя дочь, моя внучка). Так и разошлись…

— По-видимому, это был только повод, — говорю я. — Тот спор за ужином. А причины для разрыва исподволь накапливались.

— Не знаю, не знаю. У нашего поколения каких только споров не было. И кроме споров, кое-что еще… Бараки на Магнитке… Окопы… Но не могу себе представить, чтобы из-за какого-то спора — хотя бы и в качестве повода — в жертву приносилась семья, многолетние отношения… Это что-то новое. Как говорил Пушкин: «Здравствуй, племя младое, незнакомое!» Так вот, не всегда только радость доставляет нам, старикам, встреча с вашим младым, незнакомым племенем… Хотя оно и не самое уже молодое. Подрастает еще моложе. Те уж вовсе — словно бы из этих самых внеземных цивилизаций…

Он помолчал немного.

— Ладно. Напечатаем вашу анкету. Возьму грех на душу… О-хо-хо, много уж этих грехов — жариться мне в преисподней… Может быть, спасет это вашу семью. Хотя, если от таких вещей зависит семейное благополучие… Следующим камнем преткновения может оказаться какой-нибудь спектакль на колесах — не дай вам бог, конечно.

Он нажал на клавишу селектора.

— Вахтанг Иванович!

— Я вас слушаю, Фрол Петрович.

— Поставьте эту анкету. А рецензию перенесите в следующий номер (раз уж вы для нее места не найдете). Только попросите секретариат проследить, чтобы она не валялась. Я повторяю: она должна быть напечатана в следующем — за вашим — номере. Вы меня слышите? А Прокофьеву я сам все объясню (я ведь ему уже обещал, что рецензия появится в ближайшем номере — вот вы меня каким… идиотом перед людьми выставляете!). Буду с юбилеем поздравлять и объясню.

— Не надо ничего объяснять, Фрол Петрович: я уже подыскал место для рецензии на другой полосе. Кое-что там подрежем и заверстаем ее.

— Хорошо. Сразу место нашлось, когда приспичило. «Подыскал». А то, видите ли, места у него нет.

Это уже главный мне говорит. Селектор выключен.

Я благодарю его. Прощаюсь. Когда прохожу через приемную, все, кто там сидит (а таких, помимо секретарш, еще человека три—четыре), провожают меня до дверей внимательными взорами.

…Никогда ты не узнаешь, Витенька, что я для тебя сделала.

* * *

Я всегда считала комической фигуру этакой деятельной женщины, пробивающей дорогу своему непутевому мужу, обеспечивающей ему жизненный успех. Помните Шурочку у Куприна в «Поединке»? То есть вообще-то эта фигура, конечно, трагическая. Но когда она натаскивает своего супруга перед поступлением в Академию генерального штаба — это совершенно комическая роль. Так вот, довольно неожиданно я сама в такую комическую роль втянулась. Успех с анкетой меня на это подвигнул и окрылил.

Я вдруг поняла, что могу еще кое-что сделать для Виктора. Собственно говоря, «пробить» анкету — это еще не значит пройти до конца по намеченному пути (вы помните мой девиз? — идти до конца!). Что такое анкета? Анкета — пустяк. Это как раз только начало.

В данном случае конечной целью может быть только одно — Астрофизический институт, единственное место, где этими самыми внеземными цивилизациями занимаются не любительски, не дилетантски, а профессионально.

Задача проста и конкретна: найти такого человека, который мог бы позвонить руководству института и попросил бы принять тебя и помочь тебе. Причем попросил бы не просто в качестве отбывания номера, а так, чтобы у этого самого руководства возникло горячее желание со всей первозданной чуткостью откликнуться на этот звонок. Знаете, ведь как бывает: сидит какой-нибудь дядя в своем кабинете и пишет резолюции разноцветными карандашами (для этого у него специально припасена коробка «Радуги», или там «Спартака», или «Кох-и-Нора»…). Ты к нему приходишь с какой-нибудь просьбой, изложенной в письменном виде. Он берет твое заявление и пишет на ней резолюцию. Самую что ни на есть благоприятную для тебя. Допустим — «Прошу рассмотреть». Или даже — «Прошу помочь», «Прошу оказать содействие». Но пишет он эту резолюцию, скажем, синим карандашом. А его подчиненные прекрасно знают, что синюю резолюцию исполнять не надо. Вот если бы была красная — тогда другое дело. Вы, может быть, скажете, что этот столоначальник поступает нечестно? Ну, отчего же! Ведь мы же не знаем, что у вас за просьба — может быть, ее действительно не следует выполнять. Но столоначальник — человек мягкий, ему трудно отказать вам прямо. Вот он и прибегает к этой маленькой хитрости. На мой взгляд — вполне невинной: в конце концов мягкость характера — не самое худшее человеческое качество.

Так вот, если вернуться к моему случаю, мне надо найти человека, который, во-первых, обладал бы каким-то весом в глазах астрофизического начальства, а во-вторых, — выдал бы ему, начальству, «красный», а не «синий» звонок.

Не буду утомлять читателя рассказом о том, к какому перебору вариантов мне пришлось прибегнуть. Скажу только, что, наверное, этот перебор был несравненно обширнее и замысловатее, нежели те, что встречаются в гроссмейстерских шахматных партиях. Кто-то с кем-то отдыхал в позапрошлом году в подмосковном санатории. Кто-то с кем-то еженедельно посещает финскую баню, то бишь сауну. Кто-то кому-то достает книги, а взамен получает продуктовые заказы. Чья-то машина неофициально прикреплена (на техобслуживание) к такой-то автобазе, где директором приятель такого-то. А этот — с этим, тот — с тем и т. д. и т. п. — просто давние добрые знакомые. Наконец я вычислила оптимальную цепочку и в одно прекрасное утро возникла в кабинете «астрофизического» зама по науке.

— Здравствуйте. Я Борисова Лидия Сергеевна. Вам обо мне должен был звонить Иван Павлович.

— Да-да, он звонил, как же, как же. Садитесь, пожалуйста.

По внешности «астрофизик» — этакий классический английский боцман. Ширококостый крепыш, голова растет почти из туловища. Широкая добродушная физиономия, окаймленная шотландской бородкой. Из-под водолазки (он меня встретил без пиджака, за что извинился) проступает тяжеловатая мускулатура атлета не первой уже молодости. Ему бы еще тельняшку и трубку в зубы… Впрочем, трубку он вскоре действительно закурил (испросив у меня на то разрешение), а тельняшку я мысленно представляла себе на протяжении всего нашего разговора.

— Лидия Сергеевна, Иван Павлович в общих чертах изложил мне вашу просьбу, но, откровенно говоря, я его не совсем понял, а переспрашивать, признаюсь, было неудобно (Иван Павлович, как вы знаете, человек занятой). Насколько я понимаю, ваш муж хотел бы работать в нашем институте, причем заниматься такой экзотической проблемой, как внеземные цивилизации Но, во-первых, мне не очень понятно, почему ваш супруг сам не принимает участие в этих переговорах, а во вторых, он ведь, насколько я понимаю, по своей специальности и по роду нынешней деятельности далек от этих сфер.

— Видите ли, мой муж, как бы это вам сказать несколько не от мира сего… Качество, по-видимому, весьма уместное для поиска внеземных цивилизаций… — От улыбки широкая физиономия моего собеседника становится еще шире. — Но, увы, мало способствующее устройству практических дел. Именно по этой причине у вас в кабинете сижу сейчас я, а не он. Что касается второго — он инженер, электронщик. Насколько я понимаю для поиска следов внеземного разума нужны и такого рода специалисты.

— Так он хотел бы заниматься научной работой или технической, инженерной?

— Вероятно, на первых порах он не сможет претендовать на научную работу — вы правы: по своей специальности он далек от этого. Но со временем… Он исполнен самых серьезных намерений. Он прямо-таки жаждет разобраться, существуют ли эти ВЦ или нет. И если существуют, установить с ними личный контакт. Так что со временем, я думаю, он мог бы себя найти и в науке.

— Установить с ВЦ личные контакты — весьма похвальное намерение. Единственное, о чем я должен вас — и через вас вашего мужа — предупредить: эта проблема — как у нас ее называют, проблема Эс-И-Ти-Дй — в данный момент считается не особенно перспективной. То есть ею занимаются некоторые… энтузиасты, наподобие вашего мужа (хотя и гораздо более подготовленные, по-видимому, чем он). Но они заняты в основном поиском не столько самих внеземных цивилизаций, сколько каких-то новых теоретических подходов к этим поискам. Дело, конечно, весьма увлекательное, но, на мой, быть может, несколько консервативный взгляд, не очень плодотворное. В конце концов в теории все мало-мальски существенное уже сказано. Дальше неизбежно начинаются повторы, пробуксовка на месте. Сегодня всем ясно: сколько бы мы ни теоретизировали — не это сейчас главное. Решающее слово будет сказано в результате практического «прослушивания» неба, то бишь Вселенной. Это всем нынче ясно. Но тут-то и получается закавыка. Чтобы в наших душах не угасала надежда когда-нибудь что-нибудь услышать, мы должны иметь возможность делать наш слух все тоньше и тоньше. Иначе говоря — создавать все более чувствительную аппаратуру. А для этого что требуется, как вы считаете? Требуется вещь самая что ни на есть прозаическая — деньги. И вот здесь-то мы и подошли к самому главному… Те товарищи, от которых зависит выдача денег, как бы это сказать, стесняются, что ли, давать их нам на эту тематику. Считая ее… неперспективной. Их можно понять: курочка-то — в гнездышке. Но вы чувствуете, что получается? Получается заколдованный круг. Вот я и предоставляю вам решить: действительно ли вы того желаете, чтобы ваш муж оказался в этой зыбкой и ненадежной стихии, где, во-первых, все зависит от произвола каких-то неизвестных нам далеких существ (кстати, неизвестно даже, существуют ли они вообще; если не существуют — это уж форменное свинство с их стороны), а во-вторых — от настроений и точек зрения, которые в данный момент преобладают в финансирующих нас органах. Это еще хорошо, что ВЦ и эти органы действуют против нас порознь. Не дай бог если они объединятся — тогда вообще пиши пропало Тогда можно совсем закрывать эту тематику. Так что решайте. Сейчас, насколько я понимаю, ваш муж занимается весьма пристойным, полезным для народного хозяйства делом, а в случае перехода к нам… Одним словом, я вам все сказал, ничего не утаил.

Господи, никогда за всю свою предшествующую жизнь не вела я таких тяжелых, таких заумных, таких многословных (главным образом со стороны моих собеседников) разговоров, как за последние несколько дней. И, вероятно, никогда уже в дальнейшем не буду их вести. Хотя кто знает, что еще выкинет мой супруг, каким будет его следующее увлечение. Но нет — больше я не выдержу. Внеземные цивилизации — это моя лебединая песня.

— Я совершенно ничего во всем этом не понимаю, — честно признаюсь я «боцману». — Но я знаю одно: то, что вы меня запугиваете…

— Я вас совершенно не запугиваю…

— …То, что вы меня запугиваете, свидетельствует, что я на правильном пути. Вот если бы вы стали расхваливать и превозносить эту работу, тогда бы я заподозрила неладное.

Я держу себя с ним совершенно раскованно, ибо незримая тень Ивана Павловича (кстати, совершенно неведомой мне личности), я чувствую, все время стоит за моими хрупкими плечами.

— Одним словом, — заканчиваю я свой краткий монолог, — мы с мужем подтверждаем наше горячее желание заняться поиском несуществующих внеземных цивилизаций в стенах вверенного вам научного учреждения.

— Ол райт, — хохочет «боцман». — Со своей стороны, постараюсь сделать все, чтобы в ближайшую тысячу лет кое-что с этим вопросом все же прояснилось. Надеюсь, ваш муж все-таки появится в этих стенах рано или поздно? Или искать ВЦ вы также будете вместо него, по доверенности?

— Он на днях приезжает из отпуска…

— Прекрасно. Пусть сразу заходит ко мне. Мы с ним поговорим конкретно о его будущей работе. Передавайте привет Ивану Павловичу.


ВИКТОР БОРИСОВ(снова он ведет речь)

Эти две последние недели на юге — это какой-то кошмар. Если бы не Вовка — улетел бы первым же самолетом. Но Вовке необходимо море. Море — это ему закалка на целый год. Чтобы меньше было зимой всяких простуд и прочих хворей. Чтобы потел меньше по ночам (водится за ним такой грех). Так говорят, во всяком случае, что юг для ребенка полезен. Сам я в этом не уверен. Конечно, море само по себе прекрасно, но ведь оно как раз не «само по себе». Есть еще климат — совсем непривычный для нас, северян. Приспособиться к нему — проблема. Вот и у Владимира моего уже раза два тут была ангина. Ну а насморк, кашель — это вообще почти не покидающие нас гости. Одним словом, я совсем не уверен, что лучше — ездить сюда или не ездить. Я бы не поехал, во всяком случае, парня с собой не повез бы, это все Лида настояла…

Да, настояла, а сама покинула нас, сбежала. Вот и отбываем мы с ним в одиночестве эту тяжкую повинность. Закаляемся. То бишь сопротивляемся по мере сил всевозможным одолевающим нас хворобам.

Особенно гнусное настроение было сразу после ее отъезда. Ночь не спал. Вовке пришлось объяснить, что маму срочно вызвали на работу (он с ребятами где-то бегал, когда она уезжала).

Фантазии всякие одолевали. Что там ей придет в голову? Она человек решительный. Из тех, что терпят-терпят до поры до времени, а потом возьмут и отрубят.

А она, надо признаться, долго уже со мной нянчится. Сносит мои фокусы. Хотя в то же время, конечно, всеми силами пытается наставить на путь истинный…

Но что я могу с собой поделать? Пытался я перестроиться. Много раз. Честно пытался. Делал над собой усилие — на какое-то время становился и целеустремленным, и собранным (экие скучные слова!). Нет, чувствую, не могу. Не мое это, не мое. Уж лучше… не знаю что.

Вернее, так. По-моему, существует два рода целеустремленности. Одна — та, что связана с человеческим характером. Эта мне не грозит, этой у меня нет. Другая — которую человек обретает, когда, что называется, находит себя (банальнейшее выражение, но что поделаешь, коли другого нет). То, что я до сих пор «не нашел себя», — это мне ясно, затянулись у меня эти поиски. «Найду ли я себя» вообще когда-нибудь — сие неизвестно. Но уж если найду — тогда, быть может, и это, столь любимое моей супругой качество образуется — целеустремленность. Почему бы и нет? Во всяком случае, теоретически такая возможность существует.

Она этого не понимает. Не понимает, как это так — человек не может сделать над собой усилия! По ее представлениям, ты должен уметь все что угодно из себя вылепить — доктора наук, генерального конструктора, национального героя… Было бы только желание. Ну, и при этом, разумеется, процесс этой самой лепки доставит тебе несказанное удовольствие, счастье — а как же иначе! Пример тому — ее отец (она любит приводить этот пример): в тяжелейших обстоятельствах, при минимальных, как говорится, личностных данных он «сделал»-таки из себя что хотел.

Я, конечно, уважаю ее отца, но почему такая «модель» должна на всех людей распространяться? Впрочем, может быть, и должна — откуда мне знать? — я тут не большой теоретик. Если рассуждать абстрактно, в самом деле — совсем неплохая «модель». Но на себя я ее распространить не могу. Не получается.

И вот от этого у нас с ней все и происходит. Она требует, чтобы я непременно был таким… Похожим на ее отца. А я не могу. И вовсе не потому, что я такой упрямый. Я бы рад пойти ей навстречу — но ведь я говорю: не получается у меня…

И потом что за постановка вопроса — я же не требую, чтобы она была похожей, допустим, на мою мать: более мягкой, более доброй, более терпимой, что ли…

Впрочем, мне действительно не надо, чтобы она была похожей… Я люблю ее такой, какая она есть. Если мне и хочется иногда, чтобы она была более доброй, — это, что называется, из чисто прагматических соображений: я просто боюсь, что она уйдет от меня.

А я без нее не мыслю себе жизни. Без нее и без Вовки. Иногда я думаю: может, на самом деле ей хочется совсем другого — вовсе не того, чтобы я был правильным и образцово-показательным; может, ей надо, чтобы я был таким, как в первые месяцы и годы нашей с ней жизни, самые счастливые, по-настоящему счастливые? В ту пору, естественно, у меня было одно-единственное увлечение — она…

Как бы то ни было, когда она уехала, я решил: вот он, настал момент катастрофы. Оттого и настроение было гнуснейшее.

Я бросился ей звонить — не отвечает (хотя я уверен, что она сидит дома). Может быть, правда, к родителям уехала… Позвонил туда. На мое счастье, трубку снял тесть. Если бы теща — та со мной и говорить бы не стала: ненавидит меня лютой ненавистью, считает, что я погубил ее Лиду. А тесть ничего, с ним мы находим общий язык, хотя мы и совершенно разные люди, как это уже ясно читателю. Он сказал, что Лиды у них нет. Я ему честно все объяснил, в том числе и про свой очередной «заскок» — про внеземные цивилизации… Попросил поговорить с Лидой. «Только не поручайте это Веронике Федоровне, — говорю (Вероника Федоровна — это теща). — Мне кажется, она хочет, чтобы мы с Лидой разошлись. Я же не хочу — вы слышите? — не хочу!» Старик обещал все сделать. Мне кажется, он меня понимает. Хотя странно: общего между нами — ничего. Он — крупный, как говорят, ученый, весь нацеленный в одну точку, проживший жизнь, что называется, на одном дыхании; я же — беспутный инженеришка, носимый по морям, по волнам без руля и без ветрил. Мог бы и он пожелать своей дочери более «достойного» мужа. Что же склоняет его в мою пользу (а я интуитивно чувствую: что-то такое склоняет)? Мужская солидарность? Мне неизвестно, что означает сей термин.

…Наконец, как-то вечером я дозвонился Лиде. Подняла-таки трубку. Отвечает односложно: да, нет… Это может означать все, что угодно, — и то, что она уже приняла решение, и то, что она несколько смягчилась (дескать, достаточно того, что я вообще с тобой разговариваю, а станем ли мы с тобой разговаривать развернутыми фразами — это будет зависеть от твоего дальнейшего поведения).

Между прочим, она мне сказала, что анкету печатать не будут. В первое мгновение я ужасно расстроился: одно к одному! А потом, когда мы с Вовкой уже шли домой, — вы не поверите — напротив, чертовски обрадовался. Наверняка это ее рук дело, Лидиных. А коли уж она об этих делах хлопочет — стало быть, вопрос о разрыве и разводе не стоит на повестке дня. Иначе ей было бы на все это наплевать.

Ну, разумеется, это она все устроила: в противном случае ей об этом даже неизвестно было бы — о том, что они решили не публиковать анкету: в редакции нет моих координат — ни телефона, ни адреса. Значит, она сама позвонила. Или даже поехала в редакцию — это вполне на нее похоже, она и съездить может, уж коли вобьет себе что-нибудь в голову.

Постой, постой, как же так — нет координат… Этот прохиндей Рыбников даже здесь, в Коктебеле, тебя разыскал. Разведка у него работает… Так неужели ему трудно разыскать твои московские координаты — ты сам подумай. Да, но он разыскал меня, когда я был ему нужен: они собирались печатать анкету. Им требовался текст. Когда же они передумали ее печатать — что им за нужда меня разыскивать? Передумали и передумали. О таких делах они не сообщают (тем более, что они с самого начала никак меня не обнадеживали, ничего мне не обещали). Нет, это все Лидины дела. Это ее рук творение.

Короче говоря, настроение у меня по-прежнему было неважное, как в те первые часы после ее отъезда. (Тогда жуткое было настроение — прямо хоть в петлю полезай.) Но все-таки через какой-то срок после нашего телефонного разговора я немного пришел в себя, более или менее адекватно стал опять воспринимать окружающую коктебельскую действительность.

* * *

Вообще-то, мне кажется, если даже не брать в расчет нашу семейную драму, столь долгое пребывание на отдыхе — дело необычайно утомительное. Это своего рода испытание твоих нервов, твоей психики. Уже на третий-четвертый день тобой овладевает смертная тоска. Ученые называют это, кажется, сенсорным голоданием: недостаток впечатлений, разговоров, эмоций… В обычной жизни, когда каждый обращается по своей орбите, — эти впечатления стекаются к тебе как бы сами собой. Ты даже не замечаешь этого. Как не замечаешь, что ты дышишь воздухом.

Одним словом, такой долгий отдых, наверное, состояние противоестественное. Отдыхать надо каждый день, между делом. Ну, там еще суббота, воскресенье… Ну, поехать куда-то можно на несколько дней, какие-то места посмотреть — мало где мы успеваем побывать за нашу короткую жизнь… А вот так — валяться на пляже целый месяц — нет, как хотите, это противоестественно.

Но Вовке моему, похоже, чужд подобный образ мыслей. Здесь, на юге, он совершенно счастлив: целыми днями барахтается в воде — ласты, маска, трубка… Или на берегу строит из песка какие-то фортификационные сооружения. Это, разумеется, когда его отпускает хворь. Если же она набирает силу — сидим дома или бродим где-нибудь у подножия Карадага, подальше от воды.

Ездим мы с Вовкой и на катере — во всякие там Лягушачьи и Сердоликовые бухты. За кормой — толпа чаек. Забавно смотреть, как ловко подхватывают они кусочки хлеба, бросаемые им экскурсантами. Швырнешь куда-нибудь в сторону — кажется, ни одна не заметит, нет, тут же какая-то из птиц отделяется от толпы, делает этакую фигуру высшего пилотажа и оказывается на воде рядом с добычей. Какое-то время чайка качается на волнах, стремительно отдаляясь от катера, потом тяжело поднимается и, смотришь, уже снова догнала нас, снова маячит за кормой, вскрикивает гортанно — то ли просит еще подачек, то ли о чем-то переговаривается с подругами…

Вовка для таких поездок специально запасается хлебом — в столовой по рядам после трапезы собирает огрызки в целлофановый мешочек, привлекая к себе подозрительные взоры пенсионера-дежурного.

За этой забавой, кормежкой чаек, никто, по-моему, не слушает разъяснения экскурсовода, доносящиеся из громкоговорителя. Впрочем, насколько я понимаю, экскурсовод не в особенной претензии. Раза три мы ездили по одному и тому же маршруту — ради чаек, и все три раза слышали один и тот же рассказ гида о Карадаге, сопровождаемый одними и теми же остротами. А ведь ему, бедняге, приходится все это — и рассказ, и остроты — произносить по крайней мере три раза каждый день.

…И снова пляж. Какого-то юношу привезли на берег в инвалидной коляске. Перенесли аккуратно в воду, на самую-самую мель. Волна набегает, опрокидывает его. Он радостно вскрикивает при каждом таком ударе, неловко взмахивает руками — ноги у него не действуют. Есть в этом крике что-то от крика чаек, что-то животное. Вопль восторга, идущий словно бы непосредственно, минуя мозг, от каких-то органов, специально предназначенных для ощущения радости, счастья, полноты жизни.

А ты — воротишь нос от моря, от Коктебеля.

И тот же, по сути, вопль восторга я слышу совершенно в другой ситуации от совершенно другого человека. Ранним утром, пока Вовка еще спит, бегая по дорожке, петляющей довольно высоко над берегом (каждый день бегаю вместо зарядки), я слышу неестественно громкий голос, доносящийся откуда-то снизу, от моря.

— Наконец-то дождалась! — говорит какая-то женщина. — Целый год ждала этого дня… Еще с осени начинаешь ждать…

Я подбегаю к краю обрыва. Женщина стоит по колено в воде. Ладонями трогает воду. Вокруг ни души. Она говорит сама с собой. Совершенно невероятный акустический эффект: здесь, наверху, ее голос не должен быть слышен так громко.

…На пляже — как в бане: никто не знает, «кто есть кто» — у какого какой чин, какое звание, какая должность… И вот то и дело перед твоими глазами разыгрывается удивительная пантомима. Вот ты видишь этакую человеческую глыбу (в профиль ничуть не уже, чем анфас), буквально олицетворяющую собой достоинство и важность. «Да как же, вы разве не знаете, что я генеральный директор такого-то объединения?» — безмолвно вопрошает окружающих эта глыба, облаченная в плавки. «А нам наплевать!» — так же безмолвно ответствуют окружающие. «А вы разве не знаете, что я знаменитый ученый, профессор, доктор наук, почетный член зарубежных научных обществ?» — вопрошает другая солидная фигура. «И на это нам наплевать!» — неслышно несется ей в ответ. Помыкавшись, помыкавшись так день—другой после приезда, всякие важные и чиновные вынуждены все начинать с нуля — заново завоевывать «положение в обществе», на этот раз в пляжном. Ну а кто не в силах перенести такое унижение и позор, кто не в силах обуздать свою гордость, те сразу же покупают обратный билет — и домой. То-то, должно быть, радость — снова оказаться в привычной, уважаемой и почитаемой роли!

…Последнее посещение пляжа, последнее купание — поздно вечером. Ложишься на воде на спину и смотришь в черное звездное небо. Лишь изредка делаешь резкое движение ладонями, точно рыба плавниками, — когда чувствуешь, что начинаешь погружаться, терять горизонтальное положение. Время от времени замечаешь меж звезд мигание самолетных огней или даже торопящуюся точечку спутника (сколько их, «живых» и «мертвых», летает нынче вокруг Земли!). Но вот пролетело это эфемерное творение человеческих рук, и снова остались одни неподвижные звезды (когда-то их буквально считали неподвижными, существовала даже такая сфера — сфера неподвижных звезд).

Неужели так-таки и нигде, там, среди этих сфер, больше нет такого вот моря и купающегося в нем в кромешной ночи человека (а на берегу его поджидает уже искупавшийся, растирающийся махровым полотенцем и отстукивающий зубами дробь малолетний сын)?

* * *

Сегодня утром, взглянув на море, мы никак не могли разобрать, где море, а где небо. Точнее, часть моря — от берега и до некоего «горизонта» — различалась хорошо. И часть неба тоже. А вот посередине — не поймешь что, какое-то белесое пространство. Мы с Вовкой склонялись к тому, что это небо, и лишь когда по «небу» поплыла моторная лодка с выключенным мотором — с нее рыбачили, — тут только мы поняли, как жестоко мы ошибались.

Но все-таки волшебное, скажу я вам, это зрелище: лодка плывет по небу.

Вскоре после завтрака принесли вызов на переговорный пункт. Хорошо еще, мы не успели уйти на пляж — почтальон нас застал буквально на пороге. Тем не менее вызов запоздал, и мы что есть духу помчались сквозь воцарившееся уже в Коктебеле пекло.

Вот ведь как бывает — с самого утра я чувствовал, что сегодняшний день будет праздничным. Это феерическое видение — лодки, как ни в чем не бывало передвигающейся по небу, — это ведь не зря. Это доброе предзнаменование, я был в том уверен. Так оно и оказалось: впервые Лида сама позвонила.

Больше вроде бы уже ничего не надо: она сама позвонила — спрашивает, как Вовка и вообще как дела, — но ведь поди ж ты, словно одного этого недостаточно, уже в конце нашего разговора Лида замечает как бы между прочим:

— Кстати, анкету твою все-таки решили напечатать… Да, собственно говоря, можно считать, она уже напечатана: номер выходит завтра… Рыбников звонил… Так что имей это в виду.

…Верно замечено: в жизни всякого человека черные дни неизбежно сменяются светлыми, праздничными. Тут есть какой-то свой ритм, своя закономерность. Не может так быть, чтобы несчастье следовало за несчастьем, наезжало одно на другое. Это уж совсем ни на что не похоже. Это разве что у какого-нибудь бедолаги, оставленного всеми богами… Обычный же строй и ритм: в конце концов, после всех бед и невзгод, наступает такой день, когда перед твоим взором проплывает воздушная лодка как знак близкой радости. И уже в этот момент словно бы кто сказал тебе доброе слово…


И будто кто провел рукой по волосам.

(Это, кажется, из Жака Превера. Или, скорее, из Элюара…)

Ну а после предзнаменование сбывается: это самое слово действительно тебе говорят.

…Весь этот день проходит для меня в какой-то эйфории. Я словно бы парю над землей (вот, наверное, в чем смысл парящей в небе лодки!). Все-то мне нравится, все-то меня умиляет — даже то, что совсем еще недавно не вызывало ничего, кроме раздражения.

Обрадовала меня, конечно, не столько анкета, сколько сам Лидин звонок и что она принимает в этом какое-то участие.

Все же, опасаясь, как бы не нарушить это эйфорическое настроение, я уговариваю Вовку пойти на этот раз купаться не на «цивильный» пляж, а куда-нибудь подальше, на пустынное место, в сторону Карадага (мы иногда туда ходим). Впрочем, уговаривать его особенно не надо — он прекрасно знает, что у тех «диких» мест немало своих преимуществ — можно половить крабов под камнями, пособирать затейливые камушки (которыми особенно славен Коктебель)…

Однако ни он, ни я не подозреваем еще об одном подарке, который нам готовит судьба. Проходя «диким» пляжем, мы встречаем дремучего старика, сидящего в теньке под обрывистым берегом (видно, что он только что вышел из воды — волосы, борода его мокры). Ми собираемся идти дальше (уж если выбирать пустынное место, так уж действительно такое, чтоб ни души), однако старик как-то странно, без всякой подготовки — приветствия и всего такого прочего — заговаривает с нами. Он говорит, что живет в этих местах тридцать пять лет, но сегодня впервые искупался в море.

— Отчего же вы не купались?

— Да все как-то некогда было…

Вот это я понимаю: за тридцать пять лет некогда искупаться!

Приехал он сюда сразу после войны со своей старухой и внучкой; сын погиб на фронте, сноха умерла от какой-то болезни (от какой именно, старик уже не помнит). Внучка тоже болела, вот врачи и посоветовали им переехать с ней сюда, в Крым. Сначала некогда было — строил дом. Потом в колхозе работал, вечером — у себя в огороде…

— Неужто, — спрашиваю, — вы внучку-то не купали?

Старик изумленно смотрит на меня своими белесыми, словно выгоревшими глазами:

— Как не купать — жена купала. А я вот — в первый раз сегодня…

Старуха его давно умерла. Внучка вышла замуж, уехала. Пишет иногда. А в общем-то один как перст доживает старик свой век.

Что-то мне не верится, чтобы за тридцать-то пять лет нельзя было улучить минуту. Я продолжаю докапываться до истинной причины, и наконец старик мне ее открывает:

— По правде-то сказать, время, конечно, было… Но вот тут какое дело — боялся я. С детства еще у меня это. Когда в России жили, в деревне… Речка там у нас — название-то забыл уже. Небольшая такая речка, по в иных местах глубокая. Позвали меня как-то ребята купаться. Пришли, купаемся. Аида, говорят, на другой берег. Я говорю: не пойду, боюсь, плавать я не умею. А ты, говорят, как мы: шагай по дну, а на поверхность только воздух глотнуть выныривай. Я и пошел сдуру с ними по дну. Дошел до середины — чувствую, ни дна не достану, ни на поверхность вынырнуть не могу. Такой страх на меня нашел — чувствую, тону. Хочу закричать, а вместо этого только воду глотаю… Не помню, как вытащили меня. Говорят — насилу откачали. С тех пор я и стал воды бояться.

— А как же теперь-то?..

— Что теперь? — не понял старик.

— Как же теперь не боитесь?

— Теперь не боюсь. Забыл свой страх. Умные люди говору, когда человек свои страхи забывает — это к скород смерти значит. Вот и я думаю: дай хоть перед смертью узнаю, что же оно такое, это море…

Долго мы еще с ним так говорили. Владимиру этот разговор наскучил, и он отправился на «подводную охоту» — так он это называет. По правде говоря, название чересчур громкое — он просто лежит на поверхности воды, как поплавок: с маской, трубкой, ластами это без труда получается. Но когда смотришь сквозь маску в глубину воды, вправду ощущаешь себя этаким аквалангистом-охотником, далеко проникшим в морские глубины. Перед твоим взором в прозрачной воде открываются волшебные морские пейзажи. Зеленые травяные джунгли перемежаются с песчаными полянами и опушками, там и сям видны причудливые нагромождения камней, стайки пугливых рыбешек… И со всем этим черт знает что делает солнце — все это пребывает в постоянном движении, в переливе немыслимых красок. И азарт тебя охватывает поистине охотничий. Увидел в траве или между камнями какого-нибудь бычка — и мчишься за ним что есть духу, вовсю работая ластами, хотя понимаешь бессмысленность и безнадежность этой погони. Иное дело краб. Этому уйти от тебя не так-то легко. Он, правда, пытается боком-боком ускользнуть куда-нибудь под камень либо же зарыться в песок… Но вот ты приблизил к нему свою руку. Он становится почти вертикально, напоминая волейболиста, принимающего низкий мяч: сам присел, руки вытянуты вверх. У краба вверх вытянуты клешни, он старается ухватить тебя ими, ущипнуть побольнее. Но ты изловчился и берешь его сзади за твердый панцирь. Против этого у него нет защиты, природа о ней не позаботилась.

Мы с Вовкой — охотники не настоящие, как и полагается людям интеллигентным. Мы не убиваем добычу, не засушиваем ее ради коллекции (у некоторых моих знакомых есть довольно крупные коллекции засушенных крабов — всевозможных размеров и пород)… Вся наша охотничья радость (за исключением, разумеется, самой охоты) — похвастаться друг перед другом своей добычей да полюбоваться немного на пленника, ползающего в специально вырытой для него и наполненной водой ямке… После этого пойманный краб отпускается восвояси, исчезает в своей родной стихии.

…Старик обрывает разговор так же неожиданно, как начал. Не досказав мысли, не попрощавшись, он поднимается и бредет по каменистому берегу в направлении поселка. Сначала я даже думаю, что он просто встал поразмяться, посмотреть на что-то такое интересующее его, закрытое выступом берега, что сейчас он вернется назад, сядет на прежнее место… Но старик, не оборачиваясь, уходит все дальше и дальше…

Как странно, думаю я: раз пять я приезжал в Коктебель (этот раз, кажется, шестой), а где-то поблизости тут ходил старик, живущий возле моря, но не ведающий моря. Должно быть, мы даже встречались с ним на улице, но все эти годы я не ведал о его существовании. Я был тем человеком, который находился рядом с другим человеком, живущим возле моря, но не ведающим моря, — но не ведал об этом человеке (вот ведь как закрутил!). Почему же я о нем не ведал? Может быть, потому, что уже тогда мысли мои были больше, чем надо (а сколько надо? какая тут норма?), поглощены иными, внеземными «людьми»? Какая великолепная иллюстрация правоты тех, кто говорит примерно следующее: вместо того, чтобы разыскивать разумные существа в иных мирах, попытайтесь-ка лучше понять тех разумных существ, которые обитают рядом с вами, здесь, на земле, уделите этому больше времени и сил! Что ж, такая позиция не лишена оснований. Я только не понимаю, почему одно надо делать вместо другого? Может быть, как раз одно помогает другому?

…Заканчивается этот день у нас тоже необычно (сказано же — праздник!). После ужина дети с нашей улицы (а точнее сказать — из нашего переулка) устроили импровизированный концерт художественной самодеятельности. Пели песни. Владимир мой страшно разволновался, крутился все время возле артистов, не хотел уходить (мы с ним собирались побродить по парку) и, наконец, преодолев робость (он панически боится выступать перед публикой, и в то же время это его всегда почему-то манит), прочел «Бородино» и, фальшивя, спел несколько песен из очередного, последнего, фильма о мушкетерах, шедшего недавно по телевизору. После этого присоединиться к хору и петь вместе со всеми для него уже не составило труда.

Спать он отправился совершенно счастливый.

* * *

Лида встречала нас в аэропорту. Затискала, затормошила Вовку. Со мной хотела обойтись официально — лишь газету подала с напечатанной в ней анкетой — но я притянул ее к себе, поцеловал в щеку. Она не очень и сопротивлялась.

Вроде бы она похудела за то время, что я ее не видел. Или это загар придает ее лицу ощущение худобы. Загар на нее быстро ложится. И держится долго. Вот ведь я — вдвое дольше ее пробыл на юге, а по виду не сразу скажешь, кто из нас двоих только что приехал оттуда.

Посмотреть на внука собралось все семейство, то бишь бабушка и дедушка. Отвыкнувший от дома и смущенный таким вниманием, Вовка дичится и важничает. Изображает из себя то ли морского волка, то ли следопыта-индейца, которому все нипочем. Дескать, это вы московские, бледнолицые, нежитесь тут в комфорте и уюте, а мы…

Пока идут эти смотрины, я заглядываю в анкету. В дороге, в экспрессе, я так и не развернул газету, как-то не до этого было. Да и Лиду боялся обидеть: скажет, вот, мол, столько не виделись, а он опять за свое, опять за эти ВЦ… Как ни странно, однако мне показалось, что она вроде бы осталась этим недовольна — тем, что я не торопился раскрывать газету. Но в конце концов я решил, что мне это показалось, а потому и отложил газету до лучших времен.

В общем-то Рыбников все сделал, как у меня. Так только в нюансах кое-какие расхождения, ну да бог с ними. Правда, он все это представил таким образом, будто речь идет не просто о ВЦ, а о том, как освещаются эти дела в научно-популярной литературе — во вступлении о том говорится и в последнем вопросе (у меня его вовсе не было). Ну, да это, видно, какие-то редакционные игры, недоступные разуму простого смертного.

Что ж, будем ждать ответов. Посмотрим, многие ли интересуются внеземными цивилизациями. Что именно их интересует, что именно они думают по этому поводу. Главное, что теперь не надо искать этих людей, не надо приставать с глупыми (на их взгляд) вопросами к тем, кого такие материи совершенно не волнуют. Интересующиеся сами себя обнаружат — вот в чем главная выгода такой анкеты. Надеюсь, Рыбников не утаит от меня ее результаты. Насколько я понимаю, он, напротив, очень и очень заинтересован в моей помощи.

Тем временем смотрины заканчиваются. Вроде бы общий итог — положительный. По крайней мере заключение тещи (так его надо понимать, слушая ее туманные рассуждения и тонкие намеки): хотя здоровью внука этой поездкой и всеми последними семейными событиями и нанесен существенный ущерб, все же окончательно его не уморили — и это уже хорошо. В мой актив следует зачислить и то, что Вероника Федоровна как-то необычно тепло сегодня со мной обращается. Более того — в какой-то мере даже заискивает передо мной. С чего бы это? Может быть, она чувствует, что, составляя мне оппозицию, она оказывается в меньшинстве? А такие люди, как она, в меньшинстве пребывать не любят. Вообще не любят занимать в сражениях слабые позиции.

Разумеется, я не тешу себя иллюзией, что она решительно ко мне переменилась. Самое большее, на что я могу рассчитывать, — что открытая неприязнь на какое-то время окажется прикрытой и замаскированной видимым благорасположением.

Между прочим, Вероника Федоровна (видимо, желая доставить мне особое удовольствие) сообщает мне прямо-таки сногсшибательную новость (как только она не выпалила ее, едва лишь мы появились на пороге — у нее такие новости про запас не держатся): по ее словам, «Лидочка при помощи нашего большого друга Прохора Федоровича» (и еще кое-кого) добилась (она сделала особое ударение на этом слове), что мне «подыщут приличное место» в Астрофизическом институте, где я смогу заниматься «этими… как их… ну, внеземными цивилизациями», «причем не любительски, не дилетантски, а на серьезном, профессиональном уровне».

Что за бред? Лида? Кто ее просил об этом? Известие меня действительно ошарашивает, но совсем не так, как ожидала теща.

Иногда мне удается сдержать свои эмоции. Но не всегда. Вот и теперь — умом я понимаю, что лучше отложить разговор на эту тему, поговорить с Лидой наедине, но чувствую уже — вряд ли сумею сдержаться. К тому же и в том случае, если даже я не скажу ни слова, — это ничего уже не сможет изменить: моя реакция слишком очевидна, по крайней мере для Вероники Федоровны.

— Лидочка, мне кажется, твоего мужа не радует это сообщение… Ты приложила столько стараний, потратила столько сил… А он… Мне кажется, его это не радует…

Лида, вижу, достает платок, подносит его к глазам. Вовку выпроваживают в другую комнату смотреть телевизор.

— Вероника Федоровна, я ведь уже не мальчик… В моем возрасте человеку позволяется самому выбирать место работы, не правда ли?

— Да, но Виктр… Вас же так интересуют эти… Внеземные цивилизации… Ради них вы даже готовы поставить на карту благополучие семьи…

— Мама, не надо, прошу тебя! Умоляю! — Лида, всхлипывая, отходит к окну.

Сергей Васильевич, тесть, что-то тихо, но настойчиво говорит своей жене. Но урезонить Веронику Федоровну уже невозможно.

— Да дайте же мне сказать слово в конце концов! — Она как бы отряхивает с себя путы, которыми ее пытаются сдержать. — В конце концов я несу такую же ответственность за судьбу Владимира, как и все вы…

— Вероника, нам пора, — произносит Сергей Васильевич уже вслух. — Они сами, без нас, во всем прекрасно разберутся.

— Они разберутся, Сергей… Я понимаю, они разберутся… Придут в очередной раз к компромиссу… Но не кажется ли тебе, что цена этого компромисса чересчур высока? Хотя, — тут она безнадежно махнула рукой, — тебе всегда было безразлично счастье твоей дочери…

— Вероника, как тебе не стыдно, что ты говоришь!

— Да, да, безразлично… — Тут и Вероника Федоровна заплакала. — Вам всем все безразлично, кроме ваших узких эгоистических интересов.

Наступило тягостное молчание. Оно продолжалось, наверное, не более минуты, но мне показалось — гораздо дольше. Как бы спохватившись, Вероника Федоровна стала собираться…

— В общем — как хотите… Решайте сами… Но я тебя предупреждаю, Лидия… Я тебя последний раз предупреждаю… Если когда-нибудь после, много лет спустя, ты меня станешь упрекать: дескать, где же ты была? — я тебе напомню, где я была. Пока что у тебя еще есть время… Но не успеешь оглянуться — будет поздно.

— К чему вы призываете Лиду? — Я стараюсь говорить как можно сдержаннее, хотя во мне все кипит. — Чтобы она порвала со мной? Как вы можете призывать к такому? Жена должна бросить мужа, оставить ребенка без отца?!

— Прежде всего я призываю вас, Виктор! Образумьтесь! Займитесь делом! В наше время неудачники не в моде. Сейчас ценятся люди сильные, хваткие, цепкие, управляющие жизнью, а не плывущие по воле волн. Так что это вы разрушаете свою семью — настойчиво и методично, — а не я.

— Я не хочу с вами спорить о том, какие люди сейчас ценятся — не вижу в этом смысла. Я хочу лишь спросить вас — случалось ли вам оказываться когда-либо в молодости в такой ситуации, в какой по вашей милости находится сейчас ваша дочь? Иными словами, был ли такой случай, чтобы кто-то уговаривал вас оставить вашего мужа?

— Это совершенно излишний вопрос, Виктор, вы сами прекрасно знаете. Мой муж… — Ей очень хочется сказать: «Мой муж — не чета вам», — но она предпочитает выражаться более осторожно. — Мой муж никогда не подавал повода для упреков такого рода, которые адресуются сегодня вам.

— Ну а все-таки, представьте себе, что такой случай произошел бы. Что бы вы почувствовали? Как поступили бы? И самое главное — что почувствовал бы ваш муж?

— Я повторяю, что ваши вопросы излишни — такой ситуации не могло быть.

Раздражение все больше закипает во мне: они, видите ли, такие святые, такие идеальные, что она и в мыслях представить себе не может обращенных к ней упреков и увещеваний, которые без зазрения совести направляет сейчас нам.

— Ну, хорошо, — говорю я, чувствуя, что сейчас произнесу уже что-то такое, что, пожалуй, будет уже и за рамками приличий. — Ну, хорошо, но что бы вы сказали, если бы в свое время, вскоре после того, как вы поженились, кто-то из родителей вашего мужа заявил бы ему — в вашем, между прочим, присутствии! — что е — и ему не чета?

Это, конечно, уже бестактность с моей стороны. Дело в том, что по своему общественному положению теша моя в общем-то никто, просто жена своего мужа, домашняя хозяйка. До замужества была секретаршей с семилетним образованием. Знаете, есть такая категория жен: их будущие мужья, люди все положительные, а нередко и высокопоставленные, но, как правило, не имеющие большого опыта в общении с женщинами, а потому и не разбирающиеся в них, женятся на них исключительно по причине их смазливости. Разумеется, и среди смазливых секретарш попадаются хорошие жены — наверное, ничуть не реже, чем среди других категорий женщин. Но все же, согласитесь, это игра в рулетку. Так что у родителей этих положительных и преуспевающих мужей, разумеется, всегда есть основания сетовать на их, прямо скажем, легкомысленный выбор. Были такие основания и у родителей Сергея Васильевича, не сомневаюсь в этом. И если они открыто не высказывали ему свои упреки — это еще не значит, что такая ситуация была совершенно немыслима.

Произнося эти в общем-то бестактные слова, я, конечно, знал, что попадаю в самую точку (да, собственно говоря, моим намерением было уязвить Веронику Федоровну, вывести ее из гордого пребывания в атмосфере собственной непогрешимости), но все же я никак не предполагал, что реакция будет такой бурной.

— Это подло! — кричала Вероника Федоровна, рыдая. — Это низко! Как вам не стыдно прибегать к таким недостойным приемам! Что вы сравниваете меня с собой! Да я с тринадцати лет работаю… В тринадцать лет пошла ученицей на завод… Надо было матери помогать… Пятеро нас в семье росло… Пять ртов… Оттого и не получила образования… А вы! Да для вас государство все сделало — чтобы вы школу окончили, вуз… А вы — чем вы платите государству?!

— Чем же я плачу, интересно? Ну-ка, скажите. Что я, тунеядец?

— Не тунеядец, — всхлипывает Вероника Федоровна, — но близко к этому…

На том мы и расстаемся…

* * *

— Скажи мне, Витя, что же тебе все-таки нужно? — Лида уже успокоилась немного после ухода родителей. По крайней мере внешне. — Просто скажи мне, что тебе нужно. Я хочу это понять. Я не собираюсь тебя ни в чем упрекать, хотя, как ты понимаешь, институт этот… астрофизический… мне недешево обошелся…

— Что это ты удумала, Лидуля? Что тебя туда понесло? Неужели ты не понимаешь, в каком смешном свете ты представила и себя и меня? Жена — через каких-то неведомых «знакомых», через какой-то немыслимый блат — хлопочет об устройстве мужа «в науку»… Да еще в какую науку — в ту, что занимается поиском внеземных цивилизаций…

— Я и сама не знаю, Витя. Затмение какое-то нашло. Думала, так будет лучше. Приятное тебе хотела сделать. Перед этим мне кое-что удалось… Неважно что… Одним словом, победу небольшую одержала — ну, и возникла этакая инерция, жажда победного шествия. Сейчас-то я понимаю, что глупо… Хотя сейчас, когда все уже позади — я имею в виду все эти унижения, — может быть, тебе все-таки пойти в этот институт? Может быть, там ты больше будешь на своем месте?

— Как позади, Лидуля? Как позади? С моим приходом туда только все и начнется. Ты хочешь, чтобы на меня до скончания века все пальцем показывали: «А, это тот самый Борисов, которого жена по блату в астрофизику устроила?»

Но главное не в этом, Лидуля, — продолжаю я после некоторого молчания. — Главное в том, что не нужен мне этот институт. И наука их мне тоже в общем-то не нужна. Да, да, не делай, пожалуйста, такие глаза! Не нужна мне эта наука. Пусть они сами ею занимаются на здоровье. Меня интересует совершенно конкретный вопрос — как люди, обыкновенные, простые люди, не обязательно ученые, относятся к внеземным цивилизациям? Как они относятся к идее, что, возможно, их и нет совсем? Нет нигде во Вселенной, ни в одном из ее уголков, как она ни огромна. Что, возможно, Земля — единственный крохотный очажок, где возгорелся и тлеет разум. Да и здесь он вот-вот готов погаснуть — от вполне вероятной, по крайней мере теоретически, ядерной катастрофы (бессмысленно называть ее ядерной войной — это уже не война, это именно катастрофа). Так вот, как они относятся к этой идее? Волнует ли их она или же они к ней совершенно равнодушны? И как волнует — повергает ли в уныние, в отчаяние или вызывает протест, несогласие — желание ее опровергнуть (вот из таких-то, может быть, и сформируется будущее поколение специалистов — исследователей «проблемы SETI», хотя говорят, что настоящий ученый должен быть объективен и беспристрастен)? Вот такой вопрос… Ты же понимаешь, что ни в одном институте он не изучается. Разве что в каком-нибудь социологическом. Да и то это для них лишь эпизод… И вообще это совсем не то… Наука строится по совсем другому принципу.

— А для тебя, Виктор, — для тебя это не эпизод?

— Не знаю…

— Ну, вот ты узнал, как некоторые люди относятся к этим идеям (как все относятся, ты ведь все равно не узнаешь), — и что дальше? Что? Скажи.

— Гм… Ничего. Просто я буду это знать.

— Знать? Для чего? Зачем тебе это надо?

— Просто так — надо. Это же очень просто, Лидуля. Вот тебе хочется знать, зачем мне это надо. Зачем тебе это знать? Да для того, чтобы жить со мной. Иначе ты со мной жить не можешь — не понимая меня. Ведь так?

— Ну, допустим…

— А мне надо знать, что думают другие люди… Знать — чтобы жить с ними здесь, на Земле. Иначе я не могу с ними жить. Не зная их… мне трудно с ними жить… Ты поняла? Мы в одинаковом с тобой положении — просто у меня более широкий круг людей, которых необходимо понять…

Что касается того, что невозможно опросить всех, — продолжал я после некоторой паузы, — всех и не надо опрашивать. Достаточно получить ответы лишь определенного числа людей. Социологи называют это репрезентативной выборкой. То есть — представительной. Считается, что в ней бывает представлено большинство возможных ответов… И расклад разных мнений — в общем-то такой же, как если бы мы взяли всех людей в целом. Так что увеличивать число ответивших бессмысленно — это уже ничего не даст…

— Да, но почему именно этот вопрос тебя волнует, Витя? Есть же миллион других вопросов, на которые, если уж на то пошло, интересно бы получить ответы.

— Вот это, пожалуй, самое трудное… Тут не сразу найдешься что сказать. Интересные вопросы — те, что о главном, что задевает самый корень человеческого существования. Таких вопросов не так уж много. На некоторые из них ответы известны… Ответы, которые дают большинство людей. Например — хотите ли вы мира? Что же тут, собственно, спрашивать… Тут все яснее ясного. Ну, и другие подобные же вопросы… В этом же роде… Почему в число главных я ставлю вопрос о ВЦ? Не знаю, у меня нет никаких особенных доводов… Я делаю это интуитивно… Интуиция мне подсказывает: да, он один из главных. Ты скажешь: интуиция — этого еще мало. Разумеется. Но я ведь и не предлагаю официально, допустим, на президиуме Академии наук, утвердить этот вопрос в качестве одного из важнейших, подлежащих всяческому изучению. Если бы такая ситуация действительно возникла, возможно, большинство голосовало бы против. Даже скорее всего… Именно по той причине, что тут нет каких-то особенных доводов за то, чтобы как-то выделять этот вопрос среди других. Но для меня интуиции вполне достаточно. Внутренне, про себя, я считаю его одним из главных для человеческого разума. Этим он мне и интересен.

— Не знаю, Витя, как-то странно все это…

— Да, Лида, странно. Но так уж устроен мир.

— Так ты устроен, Витя.

— А мы все — частички этого мира.


ИЗ ЗАПИСОК ВИКТОРА БОРИСОВА

Все вечера я провожу теперь за чтением анкет. Я имею в виду — ответов на анкету. Этих ответов — целый мешок. Надо как-то сгруппировать их — и по мыслям, и по человеческим типам. Впрочем, Рыбников просил меня — только по мыслям. Провести анализ: столько-то процентов считают так-то, столько-то — так-то… Ну, и выбрать самые типичные высказывания. Одним словом, подготовить такую справку (у них в редакции она называется разработкой). А уж по этой разработке какой-нибудь писатель или ученый «с именем» напишет обзорную итоговую статью. В этой статье все будет выглядеть так, будто этот писатель (или ученый) сам переворошил сотни читательских писем и подсчитал все цифры. Впрочем, не подумайте, что я в претензии: мол, почему статью заказали не мне и все такое? Писать статьи я не умею. Правда, делать разработки умею и того меньше. Даже плохо представляю себе, что это такое. Поэтому я сказал Рыбникову, что сначала напишу просто для себя, как все обстоит с читательскими мнениями, а после он мне покажет два—три образца разработок, и я постараюсь все сделать, как в этих образцах. Он пожал было плечами: для чего, мол, двойная работа? — но после махнул рукой — делайте, как знаете! — только срок поставил — три недели на все про все, больше никак нельзя, дело не терпит. Вот я и стараюсь теперь уложиться в этот срок.

Всего на анкету ответило около тысячи читателей. Причем абсолютным большинством — тут не может быть никаких сомнений — двигал искренний и горячий интерес к теме (вот они, родственные души!). Лишь небольшая доля — может быть, десяток—другой наберется — взялась за перо просто так, как говорится, от нечего делать (один прямо так и пишет: мол, сначала не хотел писать, а после подумал: «Вдруг опубликуют — гонорар еще никому не вредил»). Есть еще несколько ответов, авторы которых решили попенять газете за то, что занимается черт знает чем… Но большинство, повторяю, абсолютное большинство откликнулись на анкету, движимые искренним интересом к нашим «братьям по разуму» (дурацкое, конечно, выражение, но как сказать по-другому? Инопланетяне? Фантастикой отдает. Разумные существа на других планетах? Длинно, наукообразно… В общем братья и братья — понятно, о чем речь). Для меня это-то и есть главный, если так можно выразиться, количественный результат — то, что большинство проявило такой интерес. Не знаю, как для редакции.

…Наверное, я никудышный статистик. Ведь что значит обработать ответы? Взял один, просмотрел по диагонали: ага, на этот вопрос — «да», на этот — «нет»… И — дальше, дальше, за другие… Я же с каждым ответом едва ли не час вожусь, не один раз насквозь прочитаю, высматриваю, вынюхиваю так и этак, разглядываю, кто автор, какого возраста, где живет, на почерк обращаю внимание (если не на машинке ответ), в каком конверте письмо прислано… Зачем мне все это? Я и сам толком не знаю.

…Вот пишет пятнадцатилетняя девочка (или девушка уже?) аз Новосибирска. На листке с цветочком (листок прилежно разлинован карандашом):

«Надо хотя бы иногда отрывать глаза от земли, поднимать их к небу. Мы погрязли в суете, в мелочном житейском мельтешении. И сами измельчали. Мы слишком заняты своим земным благополучием. Так жить нельзя!

Но если смотреть вверх и видеть там, во всем пространстве Вселенной, одну лишь пустоту, в которой нет места разуму, — это тоже ужасно. Это то же самое, что читать роман, в который автор не вложил сердца и души.

Я думаю, что разумная жизнь во Вселенной есть. Я не могу поверить, что из миллиардов планет только на одной — Земле — существует разумная жизнь».

Все правильно. Глядеть в пустую Вселенную — все равно что читать бездарный роман. Мертвый роман, мертвая Вселенная.

…Страничка, аккуратно отстуканная на машинке (а некоторые прислали целые тетради). Пишет офицер флота в отставке из Одессы. Скромно пишет, сдержанно, как и подобает интеллигентному военному человеку:

«Мне кажется, в человеке заложена глубокая потребность размышлять о таких вроде бы отвлеченных вещах, как внеземные цивилизации. И то, что в глазах многих подобные размышления выглядят сегодня чудачеством, — тревожит. Когда начинаешь ближе знакомиться с этими людьми, выясняется, что для них не существует ни истории, ни музыки, ни литературы — только их примитивные сиюминутные потребности.

…Когда говорят об исключительности нашей цивилизации во Вселенной — в это тяжело поверить. Мне кажется, разумная жизнь вне Земли существует, хотя она может сильно отличаться от нашего понятия «разумная жизнь». Отрицать существование разума за пределами нашей планеты — значит, по сути дела, потакать мещанству, более того — проявлять своего рода научное мещанство».

«Научное мещанство»… Это что-то новое. Надо бы обдумать, что это такое.

…Листки в клеточку, вырванные из блокнота (знаете, есть такие — крепятся проволочной спиралькой). Почерк округлый, напоминающий женский. Правда, не такой ровный, какой обычно бывает у женщин. Музыкант из Гомеля, двадцать пять лет:

«Интерес к внеземным цивилизациям периодически то возрастает, то затухает. Сейчас положение странное: наука впервые по-настоящему занялась этой проблемой; казалось бы, и мы все как никогда должны ею интересоваться, этот интерес должен стать частью нашей духовной жизни, но нет, у нас интересы другие — купить автомобиль, видеомагнитофон, одеться во все фирменное… Вроде бы не должно одно противоречить другому, но у нас почему-то противоречит.

Мне возразят: при чем здесь духовная жизнь, если сами же ученые, по крайней мере часть их, уверены, что никаких ВЦ скорее всего нет, а все эти исследования — просто-напросто теоретические упражнения? Если так, к духовной жизни в широком понимании они, конечно, не имеют отношения, но я не верю, что звездное пространство над моей головой лишено разума. Я не верю, что мы единственные, кто наделен способностью осознавать свое существование С какой стати нам быть избранниками во Вселенной? Вернадский смотрел на разум как на геологический фактор, равный по своему значению стратиграфическому и тектоническому факторам. Но, думаю, можно рассматривать разум и как фактор космологический».

…Письмо студентки из Воронежа:

«Меня очень заинтересовала ваша анкета. Вопросы, поставленные в ней, кажутся мне весьма значительными. Но, к сожалению, не все люди достаточно серьезно относятся к этой теме. С интересом читают фантастику, но стоит заговорить о внеземных цивилизациях всерьез, как видишь ироническую улыбку. Есть, мол, дела поважнее. Я с этим со-вер-шен-но не согласна! Абсолютно уверена, что если не я, так мои дети или внуки доживут до встречи с инопланетянами, хотя бы заочной. Ну, может быть, еще позже это будет. Но это будет! Человеку просто необходимо верить и знать, что у него есть братья по разуму!»

Вот это мне близко! Не знаю, как насчет братьев, а сестру по разуму я нашел. Правильно пишет: необходимо верить и знать… Знать бы еще только, зачем это необходимо. Отчего я, например, ощущаю такую потребность? Может быть, это просто какая-то болезнь, какой-то заскок, как говорит Лида? Однако вот ведь — не один же я такой. Встречаются и другие, кому необходимо верить и знать. Вот и эта девушка… Правда, ей только девятнадцать. Быть может, у нее это скоро пройдет. Я же почти вдвое старше…

…Автор следующего письма фигурирует у меня, в моих черновых листочках, как Стыдливый. Чуть ли не через каждую строку у него эта стыдливость проглядывает:

«Разумная жизнь не является уникальной, существующей только на Земле. Земляне должны краснеть от одной мысли, что они уникальные… От контакта с другими разумными существами мы в первую очередь испытаем чувство огромного стыда, постигнув наконец, что у нас нет никаких оснований объявлять свой разум «могучим» и «всесильным».

Философ из Горького. Сорок пять лет.

Что ж, способность стыдиться не самая плохая человеческая способность. И если мы в самом деле испытаем стыд в момент нашей встречи с инопланетянами (или в момент, когда установим с ними связь), значит, мы не так уж плохи. Стоило бы и друг перед другом нам почаще стыд испытывать. Мне, например, — перед Лидой. Только как этому научиться? Взять и с завтрашнего дня начать стыдиться за свою черствость, за свой эгоизм, за свою житейскую безалаберность? Нет, этому с детства надо было учиться. А теперь поздно. Почему поздно? Может быть, ты для того и хлопочешь об этих инопланетянах, чтобы перед их лицом, перед лицом знания о них, о том, что они есть, научиться чему-то такому, чему не научился прежде?..

…Следующий читатель отмечен в моих записках под условным именем Оптимист. Между прочим, немного же человеку надо, чтобы сделаться оптимистом: ухватился за какую-то идею, которая кажется неоспоримой, и вот уже готово — целая система воззрений. Впрочем, бывает и наоборот: сначала у таких людей воззрения следуют, а уж потом они ищут для них обоснований. Во всяком случае, мой Оптимист — скорее всего оптимист по своей природе, по характеру. Опровергни один его аргумент, он тут же другой придумает, но от своего не откажется. Вот он пишет:

«Не сомневаюсь, что разумная жизнь существует не только на Земле, но и во многих звездных системах… Почему я так считаю? Да потому, что, не имея собратьев на других планетах, не веря в их существование, человек не в состоянии полностью реализовать в себе человеческое».

«Человек не в состоянии полностью реализовать в себе человеческое…» Что означают эти слова? Разум человеческий, душа человеческая — великое достояние, превосходящее по своей великости малые масштабы Земли. Дух наш всякую секунду чувствует свое более широкое предназначение. И томится скованностью земной оболочкой. И стремится из нее вырваться — не одним, так другим путем.

…К этому ответу еще один примыкает — кандидата технических наук, москвича, сорока двух лет, подписавшегося «экспериментатор» (физика, геофизика, астрономия):

«Если даже не говорить об остальном-прочем, довольно одного взгляда на наших великих, чтобы понять, что они не только наши — они более чем наши. Платон, Ньютон, Микеланджело, Данте, Моцарт, Бетховен, Пуанкаре… Какие еще нужны доказательства распространенности разума, распространенности духа во Вселенной? Ясно ведь: они предназначались природой не для одной Земли; одной Земли для них мало, она просто не в состоянии их вместить».

А что? Девятая симфония, «Аппассионата»… Чем не вселенская музыка? Говорят, надо братьям посылать математические формулы, число «пи» (отношение длины окружности к диаметру)… Чтобы они догадались, что мы разумные. Я бы для них транслировал музыку.

…Старушка пишет, восьмидесяти лет (несколько писем от стариков мне уже попались):

«Хочу откликнуться на вашу анкету, поскольку вопрос об иных мирах интересует всех, кто не утонул в личном и обывательщине. А также из уважения к вашей газете, к вашей трудной работе. Мне восемьдесят лет. Мне не придется увидеть плоды работы Земли в стремлении достичь связи с иными планетами. Мне не по силам научные труды в этой области. Поэтому я выскажу свое мнение на основе наблюдений за прожитые годы со своей точки зрения. Планета Земля наша является маленьким кусочком Галактики. Из всего живого на ней выделился человек, еще не до предела развивший свой разум… Земля стареет, как стареет всякий человек. Но человек смертен, а человечество бессмертно. Во всяком случае, мне хочется так думать. Чтобы обеспечить это бессмертие, ему необходимы контакты с иными, внешними мирами. Уверена, что они есть. Это подсказывает мне опыт прожитой жизни».

Интересное письмо, не правда ли: прожитые годы (па Земле прожитые) дают, оказывается, основание для авторитетных суждений в масштабах целой Вселенной. Вот ведь как обширен опыт человеческой жизни! То-то, должно быть, удивляется старушка Вселенная (коей, как полагают, полтора—два десятка миллиардов лет) дерзости этой земной, восьмидесятилетней старушки!

…Когда пишет женщина, это сразу отличишь от письма мужчины. И без почерка отличишь:

«Моя дочь, когда на вопрос о происхождении человека на Земле ей дали три почти равноценные гипотезы, как то: бог, инопланетяне, эволюция, — мгновенно выбрала инопланетян. Когда же ее спросили о происхождении человека на другой планете, она ответила, что нас в данном случае это не должно интересовать. Вполне математический подход!

Но дело не в одном подходе. Дочке было пять лет, когда происходил этот разговор. Никогда ничего об инопланетянах она не слышала. И я подумала: не заложено ли это у нас в генах — мысль о далеких сородичах, извечная по ним тоска?»

Домохозяйка, двадцати восьми лет.

Между прочим, дальше она добавляет:

«Настроения в обществе подвержены колебаниям. Бывает, что в силе оказывается высокое, духовное. Жажда окинуть взором небо, услышать родные голоса — из этого ряда. Сейчас, к сожалению, преобладает иной настрой. Я бы сказала — рационалистическо-прагматический. «Хорошо пожить!» — вот и вся философия. Что ж, я тоже не прочь пожить хорошо. Только скучно все это. И главное — никуда не ведет. Точнее-ведет нас к гибели».

…Еще один женский ответ (кстати, я точно не считал, но впечатление такое, что женских ответов не меньше, чем мужских; женщины не меньше, чем мужчины, интересуются этими материями):

«Когда мне было лет 13–14, меня, можно сказать, потрясли понятия бесконечности и вероятности. Я рассуждала так. Вероятность существования разумной жизни во Вселенной еще где-либо, кроме Земли, очень мала (надо отметить, что с гипотезами Опарина я в то время тоже уже познакомилась — потому-то мне и казалось, что такая вероятность ничтожна). Однако, поскольку Вселенная бесконечна, где-нибудь эта вероятность обязательно осуществится. Более того, она осуществится в бесчисленном множестве миров. И еще более того — в результате случайного соединения атомов где-то возможно существование «еще одной меня», Кати Р-вой, то есть точно такой же девочки, как я, и эта Катя Р-ва в бесконечной Вселенной тоже существует бесконечное число раз.

Сейчас, когда я познакомилась с гипотезами о конечности Вселенной, я уже так не думаю — по отношению именно к «нашей» Вселенной (если она действительно конечна). Но я убеждена, что существует бесконечное множество таких вселенных, и в таком случае — кто знает…

Впрочем, сказать точнее, о множественности своего «я» я вообще больше не думаю. Не потому, что познакомилась с какими-то теориями, опровергающими такую возможность, — просто с уходом детства пропало желание думать об этом…

А вот в существование разума я верю. Грустно, что вокруг себя я не вижу ни такой веры, ни хоть какого интереса к таким вещам».

…Доктор наук, физикохимик:

«Не вижу никаких оснований считать нашу Землю исключением во Вселенной. Сторонникам теории исключительности советовал бы перечитать «Путешествие капитана Стромфилда на небо», где Земля, увы, именуется бородавкой. Унизительное, конечно, наименование, но иногда полезно пережить унижение, чтобы более трезво смотреть на вещи. Как ученый, человек рассудка, я просто неуютно чувствовал бы себя, если бы хоть на мгновение поверил бы в гипотезу о нашей исключительности. Ни за что и никогда — как бы ни настаивало на этом научное мещанство!

Кстати, о мещанстве ненаучном. Сколько его били, лягали, топтали! Сколько объявляли поверженным, растоптанным, раздавленным, изничтоженным! А оно спокойненько одержало верх. И живет — в ус не дует. И диктует моду на то, что интересно, что не интересно (ВЦ, конечно, за пределами его просвещенного интереса). Вот так-то. Не торопитесь до времени трубить в рог победы!»

Снова этот термин — «научное мещанство». Что же это? Ограниченность? Неумение видеть дальше собственного носа? Подчинение всего и вся собственному удобству, пусть хоть — удобству мышления и миропредставления?

…Журналист из Алма-Аты, сорок три года:

«Я верю, что разумная жизнь на планетах других солнечных систем имеется. Мне это трудно доказать, но я верю в это так же, как в то, что мир — един. Не может быть, чтобы разум нашей Земли был центром Вселенной!

Но меня беспокоит не столько этот вопрос сам по себе, сколько полное отсутствие интереса к нему у многих моих сограждан. Вообще — отсутствие интереса ко всему, что выходит за рамки их крохотного мирка, их благополучия в этом мирке. Куда мы идем? Эмигранты, уехавшие на Запад, а после ринувшиеся назад, хором заявляют: бежали от тамошней бездуховности, от разнузданного потребительства. Пока что по этой части мы составляем контраст с Западом, но долго ли так будет? Не катимся ли и мы примерно в том же направлении? Какое поколение идет вслед за нами? Посмотрите на лестницу, на которой восседают юнцы в телевизионной передаче «12-й этаж». Пустые глаза, пустые души. Какие там внеземные цивилизации — да их происходящее рядом, в десяти метрах, не интересует! Или это повальное увлечение металлическим роком. Если бы меня спросили, как такое увлечение соотносится с духовностью, человечностью, гуманизмом, я бы сказал — они антиподы. Представьте на секунду, что в зале, где громыхают эти барабаны, где длинноволосые кумиры в клубах пара и мельтешении прожекторов наяривают на гитарах назойливый примитивный ритм, вдруг раздаются эти три слова. Какая реакция будет? Оглушительный свист!»

Среди взрослых во все времена принято ругать молодежь. Она, дескать, и такая, и этакая. Она приведет нас к гибели. Единственно истинное в этих хулах: молодежь — другая. Не такая, как мы, предшествующее поколение. Конечно, рок-металл — не высшее проявление духовности, но кто же всерьез отводит ему эту роль! Всякое поколение в начале жизненного пути отгораживает себе пространство, внутри которого оно должно перебеситься.

В мои годы это была поэзия. Помните всплеск интереса к ней? Конечно, поэзия, по внешности, — сфера несравненно более почтенная и благородная, нежели однообразное громыхание избиваемых, ни в чем не повинных инструментов, многократно усиленное электроникой. Но ведь это только — по внешности. Невозможно представить, чтобы тысячам, набивавшимся зачарованно во Дворцы спорта, были доступны тонкости стиха. Или — чтобы они пытались в них вникнуть. То была форма самовыражения, форма демонстрации своего «я». Так же, как теперь — лесом вскинутые над головами руки на концертах бесчисленных, едва отличимых друг от друга рок- и поп-ансамблей.

…Но вообще-то бездуховность — серьезный вопрос. Дело тут, конечно, не в молодежи. Не в одной молодежи. Людям нужны идеалы, возвышенное отношение к жизни.

Пенсионер из Майкопа, семьдесят два года. Опыт еще одной прожитой на Земле жизни:

«Людям очень мешает самонадеянность, взгляд на себя как на царей природы, властителей мира. Отсюда большинство бед, поражающих как отдельного человека, так и целые страны. Когда будет установлен контакт с иной цивилизацией — а я верю, что рано или поздно это случится, тут у меня никаких сомнений нет, — это скорее всего окажется цивилизация во всех отношениях гораздо более развитая, чем наша. Тут-то человечество и узнает настоящую себе цену, увидит, что оно только-только вступило на путь настоящего развития. А потому ему надо не чваниться и кичиться, а запастись терпением, трудолюбием и — скромностью.

Я, конечно, не доживу до той поры, и вроде бы, по логике вещей, меня это все не должно интересовать. Но такая логика — удел себялюбцев и эгоистов. Я никогда этим вирусом не страдал».

…Геолог-киевлянин, сорок пять лет:

«Человечество одиноко во всей Вселенной? Но это же невозможно! Представьте какой-нибудь катаклизм — столкновение с крупным метеоритом, кометой… И все — свеча задута, человечества нет. Да что там метеорит — мы скользим по ледяному склону к нами самими же вырытой пропасти, к ядерной войне, ядерной зиме. И не за что на этом склоне уцепиться… Я оптимист, я, как все, надеюсь, что какой-нибудь сучок все же найдется. А если нет? Если всеобщее самоубийство все же случится? Что же, нигде во всем бескрайнем мироздании не останется даже крупицы разума? Как в это поверить? Мыслимо ли такое? Зачем тогда эта Вселенная?»

Да, да, ядерная война, ядерная зима… Отыскивая сучок на ледяном склоне, нам все-таки надо думать о себе, о своей планете. Если что, вселенское сообщество даже не заметит исчезновения нашей Земли, нашего захудалого хуторка.

…Двадцатишестилетний таксист из Ленинграда:

«Когда думаешь о далеких обитаемых мирах — обретаешь твердость и ясность взгляда на происходящее здесь, на Земле. Особенно становится очевидным ничтожество тех, кто убивает себе подобных из-за клочка суши или просто в угоду какому-нибудь безумному старику, случайно задержавшемуся на этом свете, тех, кто тратит жизнь, чтобы набить кошелек, ухватить себе то, чего у других нет, — допустим, теннисную ракетку или горные лыжи какой-нибудь иностранной фирмы. Хочется крикнуть: «Люди, одумайтесь! Посмотрите на небо! Ваши братья смотрят на вас!»

Теперь, когда сажусь в такси, всякий раз вглядываюсь в лицо водителя: «Этот мог бы так написать?» Чаще всего ответ отрицательный.

Как-то, едучи на дачу на своих «Жигулях», мы заглохли на Поклонной горе. Перед праздником дело. Перед ноябрьскими. Мимо со свистом проносятся машины, ни одна не остановится. Ощущение такое — словно выпали из жизни. Минут сорок прошло, Вовка стал мерзнуть. Наконец останавливается такси.

— Не подвезете? — спрашиваю. Дачный поселок у нас недальний, всего-то двадцать пятый километр.

— Нет, конечно, — этак удивленно отвечает. Мол, к чему такие вопросы?

Физиономия наглая, лоснящаяся.

Ладно бы просто: «Нет». Дело понятное: невыгодный рейс, в предпраздничный вечер в городе больше нащелкаешь. Но это «конечно»… Словно бы отсутствие сострадания человека к человеку у нас в самом деле уже само собой разумеется.

…«Математик, социолог» (так написано) из Хабаровска, двадцати шести лет:

«Уверен: идея о множественности обитаемых миров в каждом человеке живет как врожденная идея. Она для него естественна, как воздух. Каждой своей клеточкой мы чувствуем: эта идея затрагивает самое-самое сокровенное, все, что составляет самую нашу суть. Это несомненный признак настоящей истины».

Согласен, хотя не всякий сознает эту врожденную идею. Но тут дело такое: не всякий чувствует также биение собственного сердца, движение крови по артериям и венам, расширение и сжатие легких… Мы вообще плохо осознаем самих себя.

Дальше математик-социолог продолжает:

«Идея эта обладает и другими чертами несомненной истины: она поражает нас своей красотой, величием… И — утешительностью. И — «надличностностью». Эта истина из разряда высших. Что я имею в виду? Часто поэт, найдя удачную строчку, приходит в недоумение: ощущение такое, что он ее не придумал, а именно нашел, она как бы существовала где-то в готовом виде. Так и здесь: идея множественности обитаемых миров — это не какая-то придуманная человеком теория, не изобретение человеческого ума; она словно бы жила и носилась в пространствах вне его и до него».

…Напоследок еще одно письмо — инженера-конструктора из Херсона (тридцать три года):

«Сегодня человечеству катастрофически не хватает чего-то такого, что могло бы его объединить — в великом деле, великой вере. Религия умирает. Да в общем-то она и не служила никогда объединению человечества — вспомните бесчисленные религиозные войны. Если бы сейчас была открыта хотя бы одна внеземная цивилизация! Хотя бы одна! Дух захватывает от такой перспективы. Готов опуститься на колени перед теми, кто обшаривает небо оптическими и радиотелескопами: ну, постарайтесь, пожалуйста, приглядитесь внимательно, отыщите хотя бы один разумный сигнал, он нужен именно сейчас, когда разобщенность людей достигла ужасающих размеров; завтра, боюсь, будет поздно!»

Наивное письмо. Наивный человек. Кто ж нам поможет разобраться в наших бедах?

А впрочем, может быть, что-то в этом письме и есть…

…Есть, конечно, и другие ответы, прямо противоположные. Цивилизаций — нет. Интереса к ним — нет. Дескать, все это вздор и пустая трата времени. Но вот что главное. По мере того, как я читал ответы на анкету, во мне все больше и больше крепло убеждение: в братьев по разуму верит большинство людей, просто у, одних эта вера, повторяю, осознанна, у других — нет. У этих других она пребывает где-то в глубине, ждет своего часа. Эти другие могут отрицать ее, просто о ней не думать — это ничего не меняет. Огонек теплится, лампадка горит.

Вот это-то убеждение, что большинство людей верит в инопланетный разум, и есть — замечу еще раз — самое главное и самое важное, что дала мне анкета, что с лихвой окупило все хлопоты.

Чем объяснить эту всеобщую веру и убежденность? Пытаясь найти ответ, я все время возвращаюсь в мыслях к тому давнему разговору с моим соседом по даче Владимиром Кирилловичем. Помните, я вам о нем рассказывал? Помните его слова? «Может быть, потому что я гуманитарий — причем не только по профессии, но и по складу характера, — я верю, что существует множество планет, таких вот, как Земля, населенных разумными существами. И существа эти, мне кажется, весьма похожи на людей. Ну, есть, наверное, какая-нибудь там разница, ведь и на Земле люди не все одинаковые — есть белые, есть черные, есть повыше, есть пониже… У меня никогда не было сомнений, что «они» есть. Есть повсюду. В каждом уголке вот этого неба. И, если говорить откровенно, что бы я в жизни ни делал, я всегда ощущал каким-то краешком даже не сознания, а подсознания их незримое присутствие — там, в отдалении, на огромном расстоянии, но тем не менее присутствие…»

И еще — помните, я спросил Владимира Кирилловича: «Что бы вы сказали, если бы выяснилось, что нигде больше такой вот Земли нет? Нет других разумных существ, кроме людей». Он тогда ответил: «Я, конечно, понимаю, что в век НТР это звучит как крамола, как ересь, но… ничего с собой поделать не могу. Так вот, сколько бы мне ни говорили, что разумных существ, кроме как на Земле, нигде больше нет, — я этому никогда не поверю».

Заметьте, речь здесь идет не о чьих-то предположениях, пускай вполне логичных, насчет того, что земная цивилизация — единственная во Вселенной. Речь здесь идет о таком воображаемом случае, когда вполне достоверно установлено, что нигде больше такой вот Земли нет. А он отвечает: «Не верю. И никогда не поверю». Совершенно ненаучная позиция.

И такую же вот ненаучную позицию занимает, по существу, большинство людей. В чем тут дело? Я не могу это точно объяснить. Мне кажется, вера в братьев по разуму зачем-то необходима человеку. Так же, как необходимо множество других вещей — например, как надежда, по сути дела никогда не покидающая человека (в том числе и в те минуты, когда надеяться не на что)… Или как всегдашняя романтизация жизни, стремление хотя бы чуть-чуть приподнять ее, приписать ей какое-то возвышенное содержание (в том числе и тогда, когда для этого нет ни малейших оснований)…

Одним словом, зачем-то человеку нужна обитаемая Вселенная, а не пустая… Зачем-то ему необходимо верить в нее… И он в нее верит — в этом я убедился.

* * *

Рыбников советует мне написать обо всей этой истории. Что ж, может быть, в самом деле когда-нибудь наберусь смелости и напишу. В конце концов я сам чувствую долг перед всеми этими людьми, кто ответил на анкету: ведь столько умных, подробных ответов, столько сквозь них проглядывает разнообразных характеров, а в коротеньком обзоре (скорее всего лишь его и напечатают в газете как итог анкеты) мелькнут разве что несколько фамилий… Если же я написал бы нечто вроде повести, может быть, мне и удалось бы процитировать кого-нибудь более или менее обстоятельно.