"Из "Собрания стихов" (1904, 1910), "Полного собрания сочинений" (1912)" - читать интересную книгу автора (Мережковский Дмитрий Сергеевич)ПЕСНЬ ВТОРАЯУже никто не вденет ногу в стремя, — Ты одряхлел, классический Пегас, Тебе подсекло крылья злое Время: Влачишься ты по улицам у нас, Где давит сердце вечной скуки бремя, Где в мутной снежной тьме чуть брезжит газ, Где нет ни воли, ни любви, ни солнца, — Хромою клячей бедного чухонца… От рифмы я отвык, и мне начать Вторую песнь трудней, чем сдвинуть гору. Но если час пришел — нельзя молчать: Слетающих видений внемля хору, Их голосам я должен отвечать; И как цветник в полуденную пору — Жужжаньем пчел, как берег — шумом волн, Созвучьями недаром слух мой полн. Их музыка подобна поцелую: И рифма с рифмой — нежная чета — Сливаются в гармонию живую; Так ищут уст влюбленные уста. Я близость бога сладостного чую: Когда душа уныла и пуста, — Поэзия — от всех скорбей лекарство. Уйдем же к ней мы в призрачное царство! Там нет ни зла людского, ни добра, Там даже смерти не страшна угроза. Луна порой в немые вечера На стеклах бледные цветы мороза Вдруг оживит: что значит их игра Бесцельная?.. Холодной жизни проза, Гори, гори и ты в стихе моем, Как этот лед, таинственным огнем! О, юность бедная моя, как мало Ты вольных игр и счастья мне дала: Классической премудрости начало, Словарь латинский, холод, скука, мгла… Как часто я бранил тебя, бывало; Но все прошло, — теперь не помню зла: Не до конца сумели в пыльной груде Нелепых книг тебя испортить люди. За сладостный, невинный жар в крови, За первые неопытные грезы, За детское предчувствие любви Среди унынья, холода и прозы, За маленькие радости твои, За одинокие, немые слезы, О, молодость, за красоту твою Тебя люблю, тебе я гимн пою! Врата несуществующего рая, Ненаступивших радостей залог, Благословлю обман твой, умирая. Я никогда проклясть тебя не мог, О горькая, о жалкая, святая, Тебя непобедимой создал Бог: В тебе есть холод, девственная нега И чистота нетронутого снега… Однажды мы весною в первый раз Открыли окна слишком рано, в марте; Пахнул к нам свежий воздух в душный класс; На стенах с пятнами чернил, на парте, Изрезанной ножами в скучный час Закона Божьего, на пестрой карте Америки луч солнечный блестел, В листах грамматик ветер шелестел. Я думаю, Армидин[13] сад, и ты бы Нам более счастливых не дал грез, Чем грязный двор, где льда седого глыбы Кололи дворники; не запах роз, А москательных лавок, мяса, рыбы — Зефир весенний с рынка нам принес… А воробьи на крышах стаей шумной Чирикали от радости безумной. Смотрели жадно мы на красный дом, Влюбившись сразу в барышню-соседку. К окну подходит — видно за стеклом, — Чтобы крупы насыпать птице в клетку. Тетради, книги наши под столом: Как мотылек, попавший детям в сетку, Трепещет сердце, и волнует кровь Мне глупая и милая любовь. Пусть наглухо опять окно закрыли: Проснувшись вдруг от мертвенного сна, Сквозь мутное стекло под слоем пыли, Глядим, — душа надеждою полна, Мгновенно всю грамматику забыли. Ты победила, вечная весна! Так молодость в тюрьме находит радость И горечь жизни превращает в сладость… Мне эта улица мила с тех пор: В галантерейной маленькой лавчонке Доныне все еще пленяют взор И те же чувства будят, как в ребенке, — Знакомых ситцев пестренький узор, Духи, помада, зеркальца, гребенки И волны подвенечной кисеи — Соблазны юной прачки и швеи. Душа волненьем сладким вновь объята, Когда по тем местам я прохожу; Как тихий свет унылого заката, Я в улице безмолвной нахожу Следы тех дней, которым нет возврата… И сам не знаю, чем в них дорожу; Но жизнь кругом — холодная пустыня, Лишь в прошлом все — отрада и святыня. Люблю я запах елки в Рождество, Когда она таинственно и жарко Горит, и все мы ждем Бог весть чего… Пускай беду пророчит злая Парка, — Я верю в елку, верю в торжество, По-прежнему от Бога жду подарка. Как елка, ты — в огнях, ночная твердь. Ужель подарок Бога — только смерть? Все мимолетно — радости и мука, Но вечное проклятие богов — Не смерть, не старость, не болезнь, а скука, Немая скука долгих вечеров, Скучать с приличным видом есть наука Важнейшая для умных и глупцов: Подруги наши — страсть, любовь иль злоба, А скука — вечная жена до гроба. О, темная владычица людей, Как рано я узнал твои морщины, Недвижный взор твоих слепых очей, Лицо мертвее серой паутины И тихий лепет злых твоих речей!.. Но оживлять унылые картины Не буду вновь: уж я сказал о том, Чем был наш мрачный и холодный дом. Все важно в нем и сонно, и прилично. Отец любил детей, но издали: Он каждую субботу педантично, Просматривая баллы, за нули Нотации читать умел отлично. Без дружбы, вечно ссорясь, мы росли Все вместе, кучей, как в тени древесной Семья грибов: нам было слишком тесно… С Сергеем мы ходили в тот же класс. Напоминая бойкую лисичку, Зрачки зеленоватых быстрых глаз Лукаво щурить он имел привычку; Лицо в веснушках помню как сейчас, Пронырливый и острый носик; кличку Всему давал он метко; был актер И дипломат, насмешлив и хитер. А неуклюжий Саша, молчаливый, С лицом румяным и тупым, в очках, — Как медвежонок, дикий и ленивый; В монахи собирался он, в делах Земных не видя толку; горделивый Тот замысел погиб и стал монах — Немало в жизни всяких превращений — Чиновником особых поручений. Благоразумен, важен, как старик, Был Коля гимназистом идеальным; Премудрость всех учебников постиг. С лицом худым, бескровным и печальным, Питая страсть, как первый ученик, К пятеркам с плюсом и листам похвальным, Смиряться он умел, терпеть и ждать И всякому начальству угождать. Но иногда, романтик добродушный, Про все забыв, каких-то ведьм и фей, И рыцарей, и замок их воздушный Чертил пером в тиши воскресных дней, Воображенью странному послушный, Он на полях латинских словарей, Влюбленный в этот мир необычайный: Он верил в сны, пророчества и тайны… У нас в крови — неугасимый жар Мистического бреда; это — сходство Семейное, опасный людям дар, Наследственный недуг иль превосходство, Под пеплом жизни тлеющий пожар, — Не ведаю — талант или уродство… Вольнолюбивый, непокорный дух, Доныне в нас огонь твой не потух. Обычный в жизни путь ему неведом, Противен будничный и тесный круг. Был Костя, старший брат мой, правоведом; Но поступил он, возмутившись вдруг, И полный нигилизма модным бредом, На факультет естественных наук: Не следуя отцовскому примеру, Он погубил блестящую карьеру. Самонадеян и умен, и горд, Наш мертвый дом, чиновничий и серый, Он презирал: настойчив, волей тверд, В добре и зле без удержу, без меры, От микроскопов ждал он и реторт Неведомых чудес и новой веры. Любила мать его; с отцом всегда Была у Кости тайная вражда. Мне помнится под колбою стеклянной Спиртовой лампочки дрожащий блеск И жидкости опаловой, туманной В прозрачных стенках легкий звон и плеск, Волшебной искры голубой и странной На гальванической машине треск… В густой тени большого кабинета Желтели кости пыльного скелета. Мне объяснял фанатик молодой Открытья, чудеса лабораторий, Неясные мелькали предо мной Отрывки дерзновеннейших теорий; Показывал он в капле водяной Друг друга пожиравших инфузорий, И слушал я, потупив робкий взор, Про Дарвинов естественный подбор. Я чувствовал, что он не прав во многом: Краснея, запинался я, дрожал, Ребяческим и неумелым слогом На доводы науки возражал, Когда, смеясь над чертом и над Богом, Он все, во что я верил, разрушал… Хотя и страшно было мне и больно, — Запретный плод прельщал меня невольно. И любопытство жадное влекло К опасности на крайние ступени, И в первый раз на детское чело Уже недетских дум ложились тени: Пленяет душу человека зло. Как некогда Адаму в райской сени — «Вкуси и будешь богом», — мудрый Змей, Коварный дал совет душе моей. В столовой раз за чаем мы сидели; Здесь маятник медлительных часов, Влачившихся без отдыха, без цели, Вкус тех же булок, звуки тех же слов И тусклые обои надоели Знакомым видом желтеньких цветов. На ужин экономно разогреты Унылые вчерашние котлеты. Из всех углов ползет ночная тень, Цедится струйка жиденького чая Сквозь ситечко; смотреть и думать — лень, Царит безмолвье, мысли удручая… У матери — всегдашняя мигрень. И лампа бледная горит, скучая, И силы нет дремоты превозмочь, — Скорей бы сон бесчувственный и ночь. Вдруг настежь дверь, — и дрогнул воздух сонный, И старший брат с улыбкой на устах Вошел и, нашей скукой изумленный, Тотчас притих; румянец на щеках Еще горит, морозом оживленный, Пылинки снега тают в волосах: Он с улицы принес душистый холод, Глаза блестят, — он радостен и молод. Отец спросил: «Откуда?» — «Из суда, — Присяжные Засулич оправдали!» «Как? ту, что в Трепова стреляла?» — «Да». — «Не может быть!..» — «Такой восторг был в зале, Какого не бывало никогда: Мы полную победу одержали!» Отец сердито молвил: «Что за вздор!» И вспыхнул вдруг ожесточенный спор. И шепотом беспомощных молений Напрасно мама хочет их унять: То спор был вечный, распря поколений, — Не уступают оба ни на пядь, Не слушают друг друга: «Убеждений Вы права не имеете стеснять!» — Кричит студент; они вскочили оба, — В очах старинная слепая злоба. «Наука доказала…» — «Чушь и гниль — Твоя наука… Вечные основы Религии…» — «Основы ваши — гниль! Пред истиною все они готовы Рассыпаться, как мертвый прах и пыль… Нам Спенсер дал для жизни принцип новый!» — «А Бог?..» — «Нет Бога!» — «Спенсер твой — дурак!» Дошли до Бога, — это скверный знак. Теперь конец уж ясен бедной маме, — Ей скажет муж: «Во всем — твоя вина. Детей избаловала!» В этой драме Немою жертвой быть обречена, Печальными и кроткими глазами, Беспомощного ужаса полна, Глядит на них и вся мольбою дышит: Никто ее не видит и не слышит. «Прочь, негодяй, из дома моего!..» — Кричит отец, бледнея. «Ради Бога, Не будь к нему жесток, прости его, Ну, хоть меня ты пожалей немного!» — «Нет, не просите, мама, — ничего — Не надо! — Костя ей кричит с порога, — Я рад уйти: мне воля дорога, Не будет больше здесь моя нога! Вам оскорблять себя я не позволю…» И он дверями хлопнул. Мать жалел, Но думал я, что Костя выбрал долю Завидную: как был он горд и смел! И за героем я рвался на волю, Я сам дрожал от злобы и горел: Душа была смятением объята; Я разделить хотел бы участь брата. И долго я в ту ночь не мог уснуть: Все чудились мне тихие рыданья; Предчувствием беды сжималась грудь. Я встал; лишь уличных огней мерцанье По комнате мне озаряло путь, Когда среди глубокого молчанья, Как вор, прокравшись в темный длинный зал, Я разговор из спальни услыхал: «Он может повредить моей карьере… Каков щенок, мальчишка, нигилист!» — «Ну, денег дай ему по крайней мере: Он вспыльчив, сердцем же он добр и чист…» Я ухо приложил к закрытой двери И в темноте внимал, дрожа, как лист, И страшно было мне, стучали зубы: Слова отца безжалостны и грубы. С тех пор прошли года, но помню то, Что слышал там: осталось в сердце жало. «Он — сын твой, не губи его, — за что?..» — «Ведь я сказал: дам сорок в месяц». — «Мало». — «А сколько ж?» — «Сто». — «Ну, пятьдесят…» — «Нет, сто…» Мольбою долгой, долгой и усталой, Упрямой силою любви своей Она боролась с ним из-за грошей. Я слов уже не слышал — только звуки Все тех же просьб: так падает вода И точит твердый камень; лишь от скуки Он делал ей уступку иногда. Она ему в слезах целует руки, Терпеньем побеждает, как всегда, Смирением глубоким и притворством, И жертв незримых медленным упорством. Мы грешны все: я не сужу отца. Но ужаса я полн и отвращенья К семейной пытке, к битве без конца, Без отдыха, где нет врагу прощенья, Где только бледность кроткого лица Иль вздох невольный выдает мученья: Внутри — убийство, а извне хранит Законный брак благопристойный вид. Когда же утром мы при лампе встали И за окном, сквозь мокрый снег и тень, С предчувствием заботы и печали Рождался вновь ненужный серый день, За кофием от няни мы узнали, Что мать больна, что у нее мигрень: И вещая тоска мне сердце сжала. Три дня она в постели пролежала. И может быть, то первый приступ был Болезни тяжкой, длившейся годами, Неисцелимой; все же гневный пыл Отца смягчен был долгими мольбами. Хотя он ссоры с Костей не забыл, Но поневоле, уступая маме, Не одобряя баловства детей, — Не сорок дал ему, а сто рублей. И жизнь пошла, чредой однообразной: Зазубрины и пятнышки чернил Все те же на моей скамейке грязной, Родной язык коверкая, долбил Я тот же вздор латыни безобразной, И года три под мышками теснил Все в том же месте мне мундирчик узкий, На завтрак тот же сыр и хлеб французский. Лимониус, директор, глух и стар, Софокла нам читал и Одиссею, Нас усыплять имея редкий дар; Но до сих пор пред ним благоговею, Лишь вспомню, с крепким запахом сигар, Я вицмундир перед скамьей моею И тонкий пух седых его волос И в голубых очках багровый нос. Урок по спрятанной в рукав бумажке, Бывало, всякий бойко отвечал. При нем играли в карты мы и в шашки: Нам добродушный немец все прощал; Но вдруг за белый воротник рубашки Неформенной, за галстук он кричал С нежданным пылом ярости безмерной И тем внушал нам трепет суеверный. Честнейший немец Кесслер — латинист, Заросший волосами, бородатый, На вид угрюм, но сердцем добр и чист, — Как древние Катоны,[14] Цинциннаты[15] И Сцеволы;[16] большой идеалист, Из года в год, отчаяньем объятый, Всем существом грамматику любя, Он нас терзал и не жалел себя. Ответов ждал со страхом и томленьем, Краснея сам, смущаясь и дрожа: Ему казалась личным оскорбленьем Неправильная форма падежа, Ему глагол с неверным удареньем Из наших уст был как удар ножа. Земному чуждый, пламенный фанатик, Писал он ряд ученейших грамматик. Читал Платона Бюрик — не педант, Напротив, весельчак, но злейший в мире, Весь белый, бритый, выхоленный франт, В обрызганном духами вицмундире; К жестоким шуткам он имел талант: Того, кто знал урок, оставив в мире, Он робкого лентяя выбирал И долго с ним, как с мышью кот, играл. Несчастный мальчик, с мнимою отвагой, К доске уже бледнея подходил; Тот одобрял его, шутил с беднягой И понемногу в дебри заводил, Не торопясь; но покрывались влагой Глаза его, он медленно цедил Слова сквозь зубы и в дремоте сладкой Ласкал тихонько подбородок гладкий. Как выступал на лбу ученика Холодный пот, с улыбкой сладострастной Следил, и мухой в лапах паука Тот бился все еще в борьбе напрасной: Томила жертву смертная тоска; «Скорей бы нуль!» — мечтал уже несчастный, В схоластике блуждая без руля, А смерти нет, и нет ему нуля! Но в старших классах алгебры учитель Был хуже немцев — русский буквоед, Попов, родной казенщины блюститель; Храня военной выправки завет, Незлобивый старательный мучитель, Он страшен был душе моей, как бред… В лице — подобье бледной мертвой маски — Мерцали хитрые свиные глазки. В нем было все противно: глупый нос И на челе торжественном и плоском Начальственная важность, цвет волос Прилизанных и редких с желтым лоском; Он — неуклюж, горбат, и хром, и кос, — Казался жалким странным недоноском. Всегда покорен и застенчив, раз Я дерзким бунтом удивил наш класс. Мне от Попова слушать надоело — «Ровней держитесь, выпрямите грудь!» Я на скамью — неслыханное дело — Сел, опершись локтем, чтоб отдохнуть, И пуговиц, ему ответив смело, На сюртуке дерзнул не застегнуть; Он закричал, но я решил упрямо: Умру, не застегну, не сяду прямо! Лимониус с инспектором пришли, И сторожа меня на новоселье В сырой, холодный карцер повели И заперли на ключ в позорной келье, — Жилище крыс, но там, во тьме, в пыли, Я чувствовал нежданное веселье: Подвижником себя воображал И в лихорадке сладостной дрожал. Как жаждал сердцем правды я и мщенья! Не все ль равно, за что восстать — за мир И все его обиды и мученья Или за право расстегнуть мундир? Тебя познал я, демон возмущенья: Утратив сердца прежний детский мир, Я чувствовал, — хотя был бунт напрасен, — Что ты, Злой Дух, мой темный Бог — прекрасен! Тебе остался верен я с тех пор И, соблазненный ангелом суровым, Не покорясь, всю жизнь веду я спор Из-за несчастных пуговиц с Поповым: Душа безумно рвется на простор. За то, что я к мирам стремился новым, За то, что рабства я терпеть не мог, — Меня казнил Лимониус и Бог. В те дни уж я томился у преддверья Сомнений горьких, и когда наш поп, Находчивый и полный лицемерья, Доказывал, наморщив умный лоб, Чтоб истребить в нас плевелы неверья, Научною теорией потоп Иль логикой — существованье Бога, — Рождалась в сердце вещая тревога. И бес меня смущал: нас каждый день Водили в церковь на Страстной неделе; Напев дьячка внушал мне сон и лень: Мы по казенным правилам говели; И неуютною казалась тень, Не дружески огни лампад блестели; Рука творила знаменье креста, Но мертвая душа была пуста. Кощунственная мысль была упряма; И чистая святая белизна Просвирки нежной, запах фимиама, Вкус теплого церковного вина, И голубь, Дух Святой, на своде храма, За царскими вратами глубина Не веют в душу прежней сладкой тайной: Рождает все лишь страх необычайный. Но по привычке давней перед сном Я начинал молитву, умиленный: С подарком няни — сахарным яйцом На алой ленте, с вербой запыленной, Был образок так родствен и знаком… Когда же вновь опомнюсь, пробужденный, — Как будто вдруг в душе потухнет свет, И ужасает мысль, что Бога нет. Скребется мышь, страшат ночные звуки, На улице умолк последний шум. А я сижу во тьме, ломая руки, И отогнать не в силах грешных дум: С мятежным духом, дьяволом науки, Изнемогая борется мой ум, И ангела-хранителя напрасно На помощь я зову с надеждой страстной. Что избавление должно прийти, Я чувствую, не ведая, откуда. Целуя образ, я молил: «Прости! Не верю я и знаю — это худо, Но ведь Тебе легко меня спасти: О, дай мне знак, о, только сделай чудо, Теперь, сейчас, до наступленья дня, — Хоть маленькое чудо для меня!» Миссионер для обращенья Кости, Ученый поп, был приглашен отцом: Он приходил к нам по субботам в гости; В лиловой рясе с золотым крестом. Пить чай умел, в беседах, чуждых злости, Лоб вытирая шелковым платком, С баранками и сливками так вкусно И Дарвина опровергал искусно. И спорам их о Боге без конца Я с жадностью внимал, дохнуть не смея: Доказывал он Промысел Творца, И, объясняя книги Моисея, С приятной тихой важностью лица Цитатами из книг ученых сея, По поводу Адама говорил Он о строеньи черепа горилл. Но дерзкого неверья злое семя В душе моей росло: я помню, раз Наш батюшка в гимназии, в то время К принятью Тайн Святых готовя класс, Моих сомнений увеличил бремя: Смутил меня о грешнике рассказ, Вкусившем недостойно от Причастья: Я слушал, полон жадного участья. Как Тайнами Христовыми сожжен, Язык его лукавый был раздвоен И в трепетное жало превращен… Я был, как этот грешник, недостоин; В кощунственные мысли погружен, Я ждал беды, угрюм и беспокоен, И, веря, что меня накажет Бoг, Раскаяться хотел я и не мог. С непобедимым трепетом боязни Об исповеди думал, и тоска Мне грызла сердце, холод неприязни Внушал один лишь вид духовника: Я представлял весь ужас этой казни И чувствовал, как вместо языка Во рту моем шипело и дрожало Змеиное раздвоенное жало. Но вышло все так просто, без чудес, Что я почти жалел о том, и с шумом Весенних вод напев «Христос воскрес» Теперь в молчанье слушал я угрюмом: Веселый праздник для меня исчез, — Уже ни Пасха белая с изюмом, Ни с розаном, нежны и горячи, Не радовали сердце куличи. Я с нянею пошел на балаганы: Здесь ныла флейта, и пищал фагот, И с бубнами гудели барабаны. До тошноты мне гадок был народ: Фабричные с гармониками, пьяный Их смех, яйцом пасхальным полный рот, Самодовольство праздничного вида, — Все для меня — уродство и обида. А в тучках — нежен золотой апрель. Царицын Луг уж пылен был и жарок; Скрипя колеса вертят карусель, И к облакам ликующих кухарок Возносит в небо пестрая качель: В лазури цвет платков их желтых ярок… И безобразье вечное людей Рождает скорбь и злость в душе моей. И благовест колоколов победный, Как приговор таинственный, гудел… Я в эти дни, к прискорбью мамы бедной, Как будто в злой болезни, похудел: По комнатам, как тень, слонялся, бледный И нелюдимый, плохо спал и ел, И спрашивала мать меня порою В отчаянье: «Мой мальчик, что с тобою?..» Но я молчал, стыдился дум моих, Лишь изредка, не говоря ни слова, К ней подходил, беспомощен и тих, И маленьким, не думающим снова Я делался от ласк ее простых, Когда она, жалея, как больного, И мудрое безмолвие храня, С улыбкою баюкала меня. Спасителем моим Елагин милый Был, как всегда: экзамены прошли, И, как покойник, вставший из могилы, Я свежестью дышал сырой земли, От солнца щурился, больной и хилый, Но радовали в море корабли, Знакомый пруд, и ледник, и дорожка Меж грядками душистого горошка. Все трогало меня почти до слез — С полупрозрачной зеленью опушка И первый шелест молодых берез, И вещая унылая кукушка, И дряхлая подруга детских грез — Родная ива, милая старушка, И дачный вкус парного молока, И теплые живые облака. Катались мы на лодке с братом Сашей: Покинув весла, зонтик дождевой Мы ставили, как парус, в лодке нашей; Казался купол неба над водой Лазурной опрокинутою чашей, И на пустынной отмели порой С гниющим остовом ладьи рыбачьей Картофель мы пекли в золе горячей. Закусывая парой огурцов И слушая великое молчанье Зеркальных вод и медленных коров Протяжное унылое мычанье, И в стеблях желтых водяных цветов Ленивых струек слабое журчанье, — Я все мои грамматики забыл, Не думал, есть ли Бог, и счастлив был. Скучать в домашней церкви за обедней По праздникам в Елагинский дворец Водили нас; я помню, в арке средней Меж ангелами реял Бог Отец. Но суетных мой ум был полон бредней, Я думал: службе скоро ли конец? Смотрел, как небо в перистых волокнах Высоких туч блестит в открытых окнах. Крик ласточек сквозь пение псалмов, Шумящие под свежим ветром клены, Дыхание сиреневых кустов, — Все манит прочь из церкви в сад зеленый, И кажется мне страшным лик Христов Сквозь зарево свечей во мгле иконы: Любовью, чуждой Богу, мир любя, Язычником я чувствовал себя. И в этой церкви раз в толпе воскресной, Среди девиц уродливых и дам, Увидел профиль девушки прелестной, Смотрел я жадно, волю дав очам: Мне было все в ней тайною чудесной, Подобной райским непонятным снам, И я в благоговенье не заметил, Цвет глаз ее был темен или светел. Лишь смутно помню, что она была Вся в белом кружеве; глубокой тенью Ресниц и томной бледностью чела Я изумлен и предан был смятенью: Казалась мне, воздушна и бела, Она принцессой Белою Сиренью, Окутанною в сказочный туман. Тайком невинный начался роман. И образ твой, елагинская фея, Доныне сердцу памятен и мил; Там, где к пруду спускается аллея, За белым платьем иногда следил И прятался я, подойти не смея; Ни разу в жизни с ней не говорил, Любви неопытную душу предал, Хоть имени возлюбленной не ведал. Когда в затишье знойных вечеров Гармоника кухарок собирала В конюшню — царство важных кучеров, И в облаках был нежный цвет коралла, С толпою неуклюжих юнкеров В крокет моя владычица играла И бегала, смеялась громче всех: Доныне в сердце — этот милый смех. И, крадучись, как вор, к решетке сада За дачей, где она жила, тайком Я подходил, и было мне отрада Смотреть на ветхий деревянный дом, Хотя мешала пыльная ограда Кустов колючих; к тем, кто с ней знаком, Я завистью был жгучей пожираем, И садик бедный мне казался раем. Но холод жизни ранний цвет убил, И все, что было мне еще неясно, Что я в душе лелеял и хранил, Едва родившись, умерло безгласно, — И никогда я больше не любил Так пламенно, так нежно и напрасно, Как в тех мечтах, погибших навсегда Без имени, без звука, без следа… Мы в сердце вечную таим измену: Уж привлекал внимание мое Иной предмет: однажды прачку Лену Я увидал, стиравшую белье: Я помню мыла тающую пену, Когда сквозь пар смотрел я на нее, Румяную, с веснушками, с глазами Почти без мысли, с голыми руками. А в прачешной и в кухне был пожар Сияния вечернего: блеснули Ведро, кофейник, яркий самовар, Зрачки кота, дремавшего на стуле, И полымем объятые, как жар, Кругом на полках медные кастрюли; И Лена, вся здоровием дыша, Была в огне заката хороша. И весело мне было рядом с нею: Под нежным солнцем в тонких завитках Коротеньких волос я видел шею И ямочки на розовых локтях. Хотя любил я сказочную фею, Но эта баба с утюгом в руках, Богиня синьки, мыла и крахмала, Мое воображенье занимала. Зачем ты дал нам две души, Господь? Друг друга ненавидя и страдая, Напрасно в людях спорят дух и плоть, Любовь небесная, любовь земная: Одна другой не может побороть. С Владыкой Тьмы враждует Ангел рая: Кому из них я первенство отдам, Кто победит меня, — не знаю сам. Не смейся же, читатель благосклонный, Что мы с тобой нежданно перешли От прачки Лены с барышней-Мадонной К противоречьям неба и земли: Один закон владеет непреклонный Созвездьями, горящими вдали, С их правильным восходом и закатом И силой, движущей незримый атом. Так сразу я в двух женщин был влюблен: Мне самому казалось это диким… Уже тогда, с младенческих времен, Лукавым духом, Янусом двуликим, Неопытный мой ум был соблазнен, И с этих пор я с ужасом великим Всю жизнь внимал, как с Богом спорит бес, Дух грешной плоти с ангелом небес. Тот узел Гордиев чей меч разрубит? О, если бы решить я только мог. Кого душа моя сильнее любит, Кто сердцу ближе: Демон или Бог! Их двойственный соблазн меня погубит: Я все еще стою меж двух дорог, И с прачкой Леной борется богиня — С кощунством вечным — вечная святыня. Я осенью в тот год увидел Крым: Казался край далекий сном волшебным. Я не из тех, кому приятен дым Отечества, и был всегда целебным Мне путь далекий к небесам иным. Отец мой ехал по делам служебным; Его давно уже молила мать Меня с собой на южный берег взять. Из царства моха, кочек и рябины Перелетел я в дремлющий аул В уютной неге солнечной долины; Мне яркий месяц в очи заглянул; В тиши ночной таинственной пучины Я полюбил многоголосый гул, Смотрел, как в небе серебрится тополь И при луне белеет Севастополь. Там, где шумят немолчные валы, Где вознеслись над морем великаны — Из черного базальта две скалы, И стелются над пропастью туманы, Где реют с хищным клекотом орлы, Был некогда великий храм Дианы, — Там ныне мрачный и глухой пустырь, А рядом — крест и бедный монастырь. В обители Георгия Святого Здесь иноки нашли себе приют, Но по ночам на мысе диком снова Колонны храма белого встают — Языческие призраки былого, И волны гимн торжественный поют… Там я бродил, и сердце грустью ныло, А колокол вдали звучал уныло. О, боги древности, я чуял вас, Когда в безмолвной и печальной тризне Сюда ваш рой слетал в предзвездный час: Казалось мне, — в иной далекой жизни Я с вами здесь бывал уже не раз И ныне вновь пришел к моей отчизне; С виденьями богов наедине И сладостно, и страшно было мне… Обвеян прелестью твоей, Эллада, В какие был я думы погружен, Чему душа была безумно рада, Когда горел полдневный небосклон И волн дышала вечная прохлада На высоте меж греческих колонн Той полукруглой маленькой веранды Над рощами тенистой Ореанды. Там я любил по целым дням мечтать: В благоуханье мяты и шафрана И в яркости твоей, морская гладь, И в бледной дымке знойного тумана, — Во всей природе южной — благодать Великого языческого Пана. О, древний бог, под сенью рощ твоих Сложил я первый неумелый стих. Но долго я скрывал подруги тайной, Стыдливой Музы, нежные грехи: Хромой сонет о бледной розе чайной Восторженной был полон чепухи. Но, музыкою рифм необычайной Я упивался: глупые стихи Казались мне пределом совершенства, И я над ними плакал от блаженства. Я Пушкину бесстыдно подражал, Но, ослеплен туманом романтизма, В «Онегине» я только рифм искал: Нужна была мне сказочная призма — Луна и пурпур зорь, и груды скал; Мятежный Пушкин, полный байронизма И пышных грез, мне нравился тогда, Каким он был в двадцатые года. Я пел коварных дев, красы Эдема И соловья над розой при луне, И лучшую из тайных роз гарема, Тебя, которой бредил я во сне И наяву, о, милая Зарема. Стихи журчали, и казалось мне, Что мой напев был полон неги райской, Как лепет твой, фонтан Бахчисарайский! Я не люблю родных моих, друзья Мне чужды, брак — тяжелая обуза. В томительной пустыне бытия Гонимая отверженная Муза — Единственная спутница моя. И более надежного союза Нет на земле: с младенчества храня, Она, как мать, лелеяла меня. Не ведали мы с нею шумной славы, Но в дни унынья ты была со мной, Богиня кроткая, в тени дубравы Или у вод, объятых тишиной, Где сонные благоухают травы, Ждала меня с улыбкой неземной, Таинственною прелестью дышала И ласкою невинной утешала. И был в чертах прекрасного лица Глубокий след божественной печали. Лавровой тенью гордого венца Твоей главы друзья не увенчали. Ты слышала и брань и суд глупца, Сообщников немногих мы встречали. Но, совершая долг своим путем, Всегда мы шли и до конца пойдем. С тобой не страшен ночи мрак беззвездный: Направь мои неверные стопы. Над пропастью цветы тебе любезны, Растущие не на путях толпы, И ты ведешь меня по краю бездны На узкие необщие тропы, Откуда виден отблеск на вершинах Зари, еще неведомой в долинах. Пусть годы память обо мне сотрут, Слезой умильной юноши и девы Не осветят мой незаметный труд, Пусть не дано взошедшие посевы Очам моим увидеть и замрут Без отклика негромкие напевы: Я сердцем чист, я делал все, что мог, — Тебя, о, Муза, оправдает Бог. Мы не нашли в сердцах людей ответа, Но только бы он до конца горел, Огонь, которым жизнь моя согрета, — Недаром я любил, страдал и пел. Благословен святой удел поэта, Благословен изгнанников удел, Мой угол бедный, тихая лампада — Моих ночей и тайных слез отрада. Когда я с Музой начинал мой путь И ждал победы, дерзостен и молод, Как страшно было в Лете потонуть, Как мучил славы ненасытный голод! Но в тридцать лет ровнее дышит грудь, Сулит покой нам Леты вечный холод: Отрада есть в ее ночной волне, — В молчании, в забвенье, в тишине… А может быть и то: под слоем пыли Меж тех, чьи книги только мышь грызет, Кого давно на чердаке забыли, Историк важный и меня найдет И песнь мою о стародавней были С улыбкою внимательной прочтет, И гордую в изгнании суровом Помянет Музу нашу добрым словом. Теперь с тобой прощаясь, мы почтим, Богиня, ту, что тихо спит во гробе, Кто ангелом-хранителем твоим Была во мраке, холоде и злобе. Возлюбленную тень благословим: Вы были мне заступницами обе, И верую, что в час последний вновь Меня спасет великая любовь. Ты в горестный и страшный час, родная, Придешь ко мне не с горестным лицом, Не слабая, не жалкая, больная, Такой, как ты была перед концом, Но с девственной улыбкой, молодая, С торжественно сияющим венцом, Меня в преддверье новой жизни встретишь И радостно на мой призыв ответишь. Сотрешь с чела в предсмертной тишине Холодный пот моей последней муки. Чтоб слаще мне спалось в могильном сне, Баюкая, на любящие руки Возьмешь меня и тихо скажешь мне: «Не бойся же, — нет смерти, нет разлуки. Тебе я песню прежнюю спою, — Усни, мой мальчик, баюшки-баю». Великого обета не нарушу: О, мама, скоро я к тебе приду! Как погибающий пловец — на сушу, Стремлюсь к тебе и радуюсь, и жду: Душа обнимет родственную душу, В твоих чертах любимых я найду, — Как разрешишь ты все земные узы, — Черты моей богини, вечной Музы. |
|
|