"Пречистое Поле" - читать интересную книгу автора (Михеенков Сергей)

Глава третья. НОЧЬ ПЕРЕД РАССВЕТОМ

В ту ночь Осип Матвеевич Дятлов долго не мог уснуть. Еще засветло, почувствовав в теле какую-то лень и немоту, повалился на лежанку, подсунул под голову скомканную, сбитую тяжелыми кулаками в бесформенную клочковатую кучу подушку, но сон не пришел ни сразу, ни погодя чуть, ни потом, когда и радио перестало говорить, обозначив напоследок размашистым гимном полночь. А тут еще собака затрубила за прудом, тварь поганая, да так пронизывала, что ажио кишки в нутре заворачивались, зауркамили обиженно, будто Тесно им там стало.

Осипок поднял голову, почувствовал тяжесть, которая в последнее время стала вроде бы и привычной, да только разве ж привыкнешь к тому, что стар стал, что, годы потянули за бороду да к земле? Тяжесть захватила затылок, надавила, там что-то натянулось и хлыстануло, будто жилка какая лопнула. И забилось, зажгло, а в висках зазвенело разноголосо надтреснутыми колокольцами, и перед глазами залетали фиолетовые мушки. «Ах ты, что ж это», — подумал испуганно Осипок, и губы у него пересохли, зашершавели, как у больного. И еще подумал вдруг, что так-то вот когда-нибудь прихватит серед ночи и помрешь, и не станет его, Осипа Матвеевича Дятлова, на свете. Дом останется, добро, хозяйство, земля… Вот и пересмягли губы от такой жестокой и настойчивой мысли, и во рту стадо еще суше. Нечасто думал Осипок о том, что придет он, тот неминучий срок, что всем так природою назначено однажды родиться, однажды и умереть, и каждый раз сердце запекалось страхом, морщилось, дрожало, и все в нем, еще не особенно старом, еще сильном человеке, протестовало против той несправедливости, которая могла рано или поздно, а может, и прямо сейчас, вот-вот, безо время настигнуть и окончательно, насовсем приткнуть его к земле.

Собака опять завыла за прудом. Осипок все же собрал силы и встал, оперся о холодную никелированную спинку кровати, постоял немного, потом, шатаясь и скрябая по полу незавязанными оборками белеющих в ночи кальсон, подошел к окну и, прежде чем затворить его наглухо, чтобы не слышать больше этого тянущего за жилы воя, налег животом на подоконник и высунулся на улицу. Пахло смородиной и какой-то душной травой, которая, Осипок давно заметил, особенно слышна была по ночам. Но что за трава такая, он не знал. Вот и, жизнь прожил, и всю ее, со всех сторон, посмотрел и понюхал, а травку эту, какую-нибудь пустяковую былинку, от, которой только и проку, что, запах густой по ночам, не узнал. «Так и смерть придет, за плечом встанет, и оглянешься, а не узнаешь», — с дрожью подумал Осипок. Не знал Осипок и того, отчего это нынче корова пришла с полей как благая, ведро с пойлом опрокинула, старуху боднула. Вон стонет теперь старая за переборкой, тоже, видать, не спит. И молока мало дала. Да и какое дала — негожее, с кровью. Так и велел старухе в свиной чугун вылить. Сглазили небось скотину. Или по змеиному следу прошла. «Надо, — подумал он, кряхтя, — завтра Павлу Михалиху позвать, чтоб глаза корове промыла да в углу покропила. Небось не пойдет. Ничего, коня к осени посулю, пойдет. Как ни вертись собака, а хвост позади. А может, пастух ударил?» И Осипок, упорно превозмогая в себе немощь, стал вспоминать, кто же нынче был в пастухах. Но мысли его были прерваны совершенно неожиданным, хотя и незначительным на первый взгляд происшествием. Но для Осипка все, что происходило возле его усадьбы, тем более в такую пору, ночью, было значительным.

Кто-то прошел вдоль штакетника. Осипок затаил дыхание, вгляделся изо всех сил. У него даже голова кружиться Перестала. Какое-то время он видел за белеющей полосой штакетника высокую темную фигуру человека, одетого во что-то длинное, похоже, в пальто или плащ. «Да ктой-то там сметает», — подумал он, и другой его мыслью было: затворены ли на завалку ворота, а то, чего доброго… С добром о такую пору не приходят. Потом, пообвыкшись, он решил выйти во двор и покараулить ночного ходока.

Накинув на плечи фуфайку и тихо; чтобы не скрипнула, не дай бог, ни одна, ни другая дверь, вышел на крыльцо. Двери не скрипнули, не выдали хозяина, недаром он так щедро смазывал время от времени автолом петли. Автола у него в сарае целая десятилитровая канистра стоит, у шоферов командированных за бутылку самогона выменял вместе с посудиной. «Еще б они у меня вякнули», — подумал довольно Осинок и босиком, даже не подвязав оборок, пошел по бетонной стежке к калитке, белевшей невдалеке под нависавшей сиренью.

Должно быть, время было уже такое, что вот-вот и развиднять станет. Вышла поздняя и необычно большая, так что закрыла собою половину неба, луна; вышла и зависла над прудом, озаряя тягучим красноватым светом его, Осипкову, усадьбу, прилегающий к ней луг за огородом и мертвые в этот чае стога лип вокруг. От пруда наволокло тумана, и в этом смутном месиве тьмы и света не больно-то чего разглядишь и в трех шатах, но Осипок хорошо видел и в этой мутной наволочи.

Осипок вышел за калитку и пошел по стежке округ хлевов, но не следом за исчезнувшим там давеча человеком, а навстречу ему. Осипка не проведешь. «Если ты тут, — подумал Осипок, водя глазами по сторонам, — если не ушел прочь, то как раз мне и попадешься. На стежечке и попадешься. Меня — как воробья на мякине?.. Не-ет, меня так не проведешь».

Но Осипок все же пропустил того, кого искал. Перенадеялся Осипок на свое зрение, хитрость и ловкость.

Шел» шел, крался, крался и вдруг, как на столб, не к месту поставленный, в той кромешности наткнулся на окрик:

— Это ты, Осип?

Старик вздрогнул от неожиданности, остановился и, повернув голову и чувствуя, как заскрипели шейные позвонки, видать, от напряжения и страха, увидел обочь стежки, по которой только что прошел, под липой, как раз в том месте, где луна светила особенно ярко, высокую фигуру человека, одетого и впрямь во что-то серое, долгополое.

— А? — переспросил Осипок, будто не поняв вопроса незнакомца; он все еще не пришел в себя к собирался с духом.

— Я спрашиваю, ты ли это, Осип Дятлов? Ты ли, пулеметчик третьей роты первого батальона тысячу сто сорок…

«А голос-то, — кольнуло Осипку в самое сердце, — голос ведь знакомый. Не свой, не пречистопольский, а — знакомый. Да кто же это так-то, пулемётчиком третьей роты, меня окликает?.. Тьфу, растудыт-твою! Так это ж блазнит мне», — догадался вдруг Осипок и ворохнул рукой. Но тело все занемело, руки слушались плохо. И снова, как давеча, в доме, когда внезапно навалилась мысль о смерти, одеревенели и высохли губы. «Нет, видно, не блазнит, — подумал с трудом пропуская через свое сознание новые, вспухшие до невероятности, мысли. — Топора-то, дурак, в сенцах не взял…»

И тут неподвижно стоявший под липой снова окликнул его:

— Подойди ко мне, Осип. Ты хоть и молчишь, а я тебя узнал. Подойди. Ноги-то у тебя вроде всегда легкие были. Крепкие. Ловок же ты, сосед, оказался, судьбу обошел, а пуля тебя вроде как и сама облетела. Не ранен. Не убит. То, что болело, зажило скоро. Душу продал. Еще смолоду продал. Легко живешь. Богатеешь. Ну, что стоишь, Осип Дятлов?

Но Осипок будто врос в землю. «Надо бы бежать, — подумал он, суматошно соображая, что же делать дальше, как быть, — побежать куда-нибудь, куда глаза глядят, хоть во двор, что ли, в хлев к корове, да на крюк затвориться. Крюк там добрый, надежный, недавно из кузни принес, кувалдой в лутку вбивал. И пробой длинный, с усом. Такой и клещами не возьмешь. Да и присад хам крепкий, свежий. Все там свежее. Навек строено. Там искать не догадается». Мгновения длились и становились секундами, секунды переливались в минуты — так шло, уходило время. А Осипок все стоял посреди стежки, белевшей под луной так же отчетливо и даже ослепительно-отчетливо, как и его кальсоны с незавязанными оборками. Время уходило, и тот, стоявший под липой, видать, устал ждать и двинулся навстречу сам. Осипок вслушивался в его громкие шаги. «Так, — подумал он, — ходят только по родной земле». Но понять до конца, кто же это к нему пришел, не мог.

— Кто меня кличет? Кто ты? — спросил, наконец, Осипок, кое-как пересилив себя.

— Я, — послышалось тут же в ответ, — Григорий Михалищин. Твой напарник по Десне. Не забыл Десну? Осень сорок первого? Заслон?

— Осень сорок первого?.. Напарник?..

— Тогда, на Десне, я тебе, Осип, не просто напарник был, а брат, — сказал Григорий и вплотную подошел к Осипку и в дрожащем свете луны увидел его бледное, в старческих морщинах, лицо, искаженное испугом, страхом.

— Какой еще брат? Нет у меня братьев. Нет никаких братьев. Ты — чёрт. Вот ты кто! Тьфу, нечистая!

И Осипок начал креститься, торопливо, размашисто. Григорий засмеялся глухим сдержанным смехом.

— Э, Осип, не тебе эти песни петь. Ты ж, кажись, ни в бога, ни в черта… Или, проживши жизнь, решил о душе подумать? А ведь не получится у тебя ничего. Ты вон и крестишься неправильно. Справа налево надо, а ты — наоборот, — голос у Григория стал твердеть. — Уж если молишься, то как следует молись. Молитву прочитай. Да на колени, на колени! Слышишь, ты, гад! На колени, кому говорю! Вот так. Теперь молитву читай. Может, и поможет. Только вряд ли. Молитвы тебе уже не помогут. Ты все уже переступил.

— Господи, господи, — забормотал Осипок, повалившийся на колени, — господи, избавь меня. Избавь, избавь, избавь…

— Э, да ты и не знаешь молитв. Бога из корысти вспомнил. Бог, он в тебе с самого начала задохнулся. Не жил он в тебе, бог. А раз так, то незачем и кривляться. Церковь на фундамент ломал? Ломал, говори? Ломал, знаю. Первый пошел. Ты да Утёнок. У кого, скажи-ка мне, в Пречистом Поле фундаменты из Всех Мучеников? Ни у кого. У тебя да у Утёнка. Из всего Пречистого Поля только два святых нашлось. Оба святы, да оба и косматы. Вставай-ка, Осип, вставай. Незачем тебе молиться. Нет в тебе веры. Ты не людьми говорить не научился, а с богом… Ты, Осип, лучше не суйся к богу со своим нечистым языком. Весь ты, Осип, в грехе погряз. И искупить его тебе, как вижу, нечем. Я тебе Десну припомнил, а ты язык сразу и прикусил. Где тогда твой бог был, когда мы с пулеметами там, на берегу, остались? Я ведь о тебе, что ушел, комбату не доложил. Пожалел. Думали мы с Иваном, что придешь еще, приблудишь. Не пришел. И как же ты нам отплатил? А, земляк? Над нашими бабами измывался. Над солдатками.

— Прости, Гриша, испугался. Ты ж знаешь, каково тогда было, — охнул Осипок и стал хватать Григория за мокрые от росы полы шинели. — Мы ж тогда думали, что всё, окончена для нас война, что немец через месяц-другой всю державу подомнет под себя. И мы ничего уже не сможем поделать.

Даже со своими пулеметами — ничего. А сколько у нас было тогда пулеметов? Раз, два и обчелся. Винтовки без патронов… Повоюй попробуй со штыком против танков. Ты ж, Григорий, и сам тогда думал, что не сладим мы с этой силой. Ну, признайся, думал?

— Мы с Иваном окопы и пулеметы не кинули. До самой последней возможности. А то, что ты испугался… Да, страшно было. Только не одному тебе было страшно. Ладно, разберемся. Утром разберемся. Утром все придут. Все. Вот и решим, что с тобой делать. Им тоже было страшно. Только они окопы не бросали. Ты им в глаза посмотришь.

— Я искупил! Я ж искупил свою вину, Гриша! Кр-ровью!

— Искупил? Нет, Осип, ты своей вины вовек не искупишь. Помнишь, пехотинцев наших на той переправе немцы посекли из пулеметов? Считай, что это ты их там оставил. Ты, Осип. Ты.

— У меня тогда пулемет заклинило.

— Врешь. Иван твой пулемет проверял. И патроны все целенькими остались. А мы с Иваном надеялись, что ты нас прикрываешь. У, гад! — Григорий замахнулся, но ударить не ударил. Осипок втянул голову в плечи и закрыл глаза. — Моя б воля, я бы тебя — без суда…

— Я в штрафной роте… Гриша, может, ты не знаешь, я ж в штрафной роте воевал. Искупал. Кровью искупал. Шесть разов в атаку ходил. По шесть атак чтобы, редко кто, Гриша… А я ходил. Я все искупил. Всю вину.

— Ты думаешь, время прошло, все шито-крыто? Никто Десну тебе не напомнит? Никто за полицейскую повязку не спросит? А как ты солдаток… Тоже, думаешь, забыто? Герой войны… Орденоносец… Перед пионерами небось выступаешь? Ну? Говори, выступаешь перед пионерами? — Григорий нагнулся к нему, схватил за ворот белой нательной рубахи, рванул на себя, и тот, задыхаясь и хрипя, закивал:

— Выступаю, Гриша. Было раза три. Нет, два. Два раза всего выступал. Перед праздниками. Два. Два раза, Гриша.

— Перед какими ж. праздниками?

— Выступал-то? Перед Днем Советской Армии и перед Днем Победы. Праздник такой… у нас…

— Нет, Осип, не пощадят тебя мужики. Не простят. Ладно. Отвечай на следующий вопрос: паек в кооперации как участник войны й как имеющий ранение тоже получаешь? А? Говори!

— Получаю. Дают ведь. Решение такое приняли. Объявили: так, мол, и так… Я и получаю.

— Исправно дают?

— Исправно. Сам председатель сельсовета, сам Степан Петрович Дорошенков за этим следит.

— Ну и шкура же ты, Осип, — брезгливо, сквозь зубы процедил Григорий и разжал пальцы. Грузное тело Оснпка осело на землю. — Шкура. А хорошим пулеметчиком был. Ну, ладно. Иди. Вставай и иди.

— Куда?

— Куда хочешь. И вспомни до утра все, что на совести у тебя. Судить тебя будем.

— Как — судить?

— Так. По законам военного времени. Расскажешь людям все.

Григорий ушел. Когда утихли за надворными постройками его громкие шаги, Осипок с трудом поднялся и, кряхтя и держась за поясницу, поплелся к дому. Раза два или три наступил на оборки кальсон, они трещали и, видимо, пооборвались, и Осипок уже не обращал на них внимания. Если бы сейчас кто-нибудь даже запалил его недавно построенный здесь, на отшибе, словно на хуторе, дом или добротные надворные постройки, сараи и хлева, полные скотины и домашней птицы, он, должно быть, тоже не обратил бы никакого внимания. Только когда он добрался до крыльца и обессилено повалился, рассудок стал возвращаться к нему понемножку.

«Как же так, — рассуждал Осипок. — Григорий же Михалищин погиб. Да погиб он! Там, на Десне, и остался. И Ванька Филатенков, дружок его, тоже. Оттуда никто не выбрался. Никто. Только разве что я один. И то… выбрался… из навоза в дерьмо… Как же так? А пришел… И голос его, и шинель вроде его, и лицо. И не постарел совсем. Э-э, да это ж не иначе как что-то со мной не того. Михаленок погиб, убит, и похоронка на него приходила», — убеждал он себя, и в какое-то время ему, Осипку, стало даже весело, оттого, что вот с больной головы такое могло попритчиться серед ночи. Он потрогал надорванный ворот нательной рубахи, и вновь жестокая ясная мысль парализовала, обессилила его сознание: да, да, да-а… пришел… пришел… черед его, видно, и вправду пришел…

Долго караулила его судьба. То обходила, будто на потом откладывала, а йотом вроде и забывала о долгах, то миловала, то трепала опять и опять, но всегда удавалось вывернуться, изловчиться, и опять — оседлывал свою жизнь, и погонял ее, погонял., На что уж тогда, в сорок первом на Десне, или потом, когда немец неожиданно слабеть стал, отступать, приперла она его, под самое горло петлю подвела» а все же удалось вырваться и все опять сначала начать.

Сначала… Как это — сначала?

Осинок открыл глаза, но ничего не увидел. Пахло мылом и сырой, начавшей преть тряпкой. Принюхался. Запах прели был резким, приторно-кислым. Подумал с возвратившейся к нему прнвыиной злобой: знать, старуха забыла тряпку из-под таза вытащить да на тыну развесить как следует, все лень ей, ступе, Нагнуться. Видать, которые уж сутки преет, пол1 портит. Так, гляди, и грибок какой пойдет… Эх, да что теперь тряпка? Какая, к чертям собачьим, тряпка? Теперь вся жизнь, считай, кувырком да кубарем. А сначала уж ее не начать. Не начать. «Невозможно такое, — думал Осипок, — чтобы жил, жил, года наживал, детей, седину, грехи, и грехи тоже, все не без греха, а потом взял разом — хрясь! — и пересек, Как жердь топором, с одного маху, и — сначала. Это только кажется порой, что забыть прошлое можно и можно все сыэнову начать. На Самом деле так: свою, свою разъедннственную жнэнь всю жизнь живешь… Чужую-то не переймешь. И захочешь, а — не переймешь».

Годы прошли, будто на быстрых конях прокатили. А не забылись вот. Спаленное долго пахнет.

«А может, и ничего, — вдруг промелькнуло у него в воспаленном сознании. — Может, и обойдется? Потаскают, постращают, поплюют в глаза, да и отпустят душу на покаяние?. Пускай, мол, доживает старик, ну его, дескать, к черту. А что мне ихние плевки? Что? Плевок, он хоть и виснет на вороту, да и это ничего, его вытереть можно. Вытер, и все. — И нет ничего. Будто и не было. А каяться заставят, так я и покаюсь. Покаюсь. Не впервой. Перед силой-то… А там?.. Там поглядим еще. Он, Михаленок-то, не навек пришел. Знаю, чего он пришел. Пришел и уйдет. Оттуда навек не возвращаются».

Но тут же ему толкнуло в голову, что оттуда и вовсе не возвращаются. А Гришка Михаленок вернулся. Вернулся… Да… и за грудки вот его уже подержал. И рубаху разорвал, гад.

И погрозился еще, что и Иван Филатенков тоже придет, и все, все пречистопольцы. «Михаленок и тот сразу налетел, — подумал Осипок, — а Иван, видать, как узнает про все, так сразу бить станет. Он всегда надо мной надсмехался, все, бывало, цеплял. А может, их встренуть? Встренуть как следует? В поле где-нибудь? В чистом месте, чтобы сховаться некуда было. А? Они ж без оружия идти будут. Без оружия, вот в чем штука… Михаленок же без оружия, значит… А у меня… Ага, вот я их на большаке и встрену. Винтовка-то лежит. Цела винтовочка. Берег. Как знал, что сгодится. Вот и долежалась до своего часа. Только бы патроны, тово, не стратились. Не отсырели бы. А то ж они точно придут. По мою душу. Придут и — как ягненка… Я им приду, мать их!..»

Осипок повернул набок свое грузное, вспотевшее тело, отдышался, собрался с силами и сел. Сил в его теле было еще много. Годы хоть и потрепали его, но сил — нет, не отняли.

Он посидел немного, встал. Огляделся. Теперь кое-что можно было уже разглядеть, если вглядываться попристальнее, не спеша. Кусты сирени неподвижно чернели в конце белой бетонной дорожки, пряча такую же белую калитку и. высокий островерхий штакетник. В небе светили звезды, редкие, крупные, как все равно вымытые осенним дождем картофелины на пашне.

Осипок встал, просунул в надорванную прореху рубахи руку и холодными дрожащими пальцами почесал грудь. Пекло там, внутри, донимало. «Да что ж теперь, — Осипок сплюнул на пол липкую, как кровь, слюну. — Будь что будет. Оно и так бывает: тучи, тучи, а дождя и не капнет».

Он сошел с крыльца, постоял возле калитки, перегнувшись через нее и вглядываясь в конец аллеи. Луна отдежурила, зашла, и теперь в ляпах, особенно внизу, ничего нельзя было разглядеть. Где-то там лежал большак, его не было видать в этой кромешности, казалось, что все там, в полях, было залито черной неподвижной водой. «Скоро начнет светать, — смекнул Осипок, — перед рассветом всегда так зрение слепнет. Будто кто дегтем по глазам мажет». Опять завыла за прудом собака. И теперь он только злорадно усмехнулся, прислушиваясь к ее вою, то набирающему высокую надрывную ноту, то падающему в басовитый гудящий рокот. Теперь он знал наверное, что нынче у них не выгорит. Ничего. Теперь он снова почувствовал себя хозяином Пречистого Поля. «Вот только винтовку нужно вытащить да проверить. Долежала до своего часа, кормилица».

Когда переезжали в новый дом, когда перевозили все свое годами долгими нажитое добро — столы, стулья, горшки, чугунки да сундуки, — Осипок первым долгом перенес сюда свою винтовку, полученную им еще тогда, в декабре сорок первого года, в Новоалександровской полицейской управе вместе с новенькой черной шинелью и голубой повязкой. Надежная была винтовочка, безотказная, ловкая, словно по его руке и плечу и сделанная. В чужой, правда, державе, да что ж с того? Сколько раз она его выручала. Из хорошей стали она сделана, хорошим деревом обделана, по хитрому уму и умелой рукой. У немцев все было хорошее. Только шнапс был дрянь. Хуже нашего самогона. «Куда хуже, — вспомнил Осипок и потер грудь. — Слабый, как брага». Шинель он поносил порядком, прожег даже в одном месте, когда выбивали из Раменского леса партизанский отряд, так что пришлось немного подрезать, подкоротить полы. Потом, когда уходил через фронт, бросил ее в болото. Завернул камень потяжелее, обмотал куском проволоки — и в прорву. А винтовочку сберег. Закрыли железом крышу, чердак глиной замазали, засыпали опилками, он сразу и перенес ее. Почистил, смазал автолом, завернул в холстинковую тряпочку и закопал в опилках под срехой в самом углу, куда только ползком и можно было проползти.

«Только бы патроны не подвели, не отсырели бы патроны, — подумал он и трюшком вернулся ни крыльцо, гремя по полу мокрыми и вывалянными в песке оборками. — Посмотрим, посмотрим еще, кто в Пречистом Поле ИСТИННЫЙ ХОЗЯИН. Думаете, вы? Вы? — Осипок сверкнул глазами в сторону села. — Э, да ваша власть только для видимости. Для отвода глаз ваша власть».

Осипок, неслышно ступая, прошел в комнаты, оделся. Отыскал в шкапчике электрический фонарик, который в прошлом году к Октябрьской привезла им со старухой й подарок дочь Людмила, так же тихо, как и вошел, вышел в сенцы. Там постоял немного, прислушался, спит ли старуха. Старуха спала. Во всяком случае, кровать под нею не скрипела и шагов не было слыхать, значит, она лежала смирно. «А там спи или так лежи, дело твое, — думал Осипок, — лишь бы в чужое дело не совалась». Он включил фонарик. Яркий свет снопиком уперся в чуланную дверь, и Осипок вначале испугался внезапной и неосторожной яркости и дернул кнопку выключателя назад. Но, постояв немного в темноте, которая после вспышки фонарика теперь казалась еще гуще и непроницаемее, снова передвинул кнопку вперед, вошел в чулан и вытащил из-под верстака небольшой зеленый ящичек. В нем он хранил патроны. Патронов было много, очень много. Может, целая тысяча, а то и побольше — он так и не пересчитал их, хотя всю жизнь собирался это сделать. Знал, что хватит, если что, хотя и сам не понимал, зачем столько-то. «А чтоб рот всем заткнуть, вот зачем», — тут же возразил он себе, эта мысль ему понравилась, и снова все внутри у него стронулось с места, закипело, заликовало.

Он поддел ногтем защелки, сгреб в пригоршню гнутые ржавые гвозди, рассыпанные сразу под крышкой, поверху, на всякий случай, и сдернул тряпицу. Пахнуло кисловатым металлическим запахом, как пахнут руки, когда берешься за старую медную ручку, за которую лет сто никто не брался. Осипок направил дрожащий свет фонарика на ровные ряды патронов и понял, что патроны сохранились хорошо, патроны у него есть, надежные.

Подумал: «Вон оно как, все отрыгнулось, все наружу поперло…»

Осипок вынес ящичек на крыльцо и тут же вернулся обратно в сенцы. Поднял с пола лестницу, приставил ее к чердачному проему и, сопя и остерегаясь, как бы не оступиться и не загреметь вниз, полез на чердак. Вскоре он вернулся оттуда, держа под мышкой длинный, облепленный опилками и клоками пакли сверток. На крыльце выключил фонарик, сунул его в карман, развернул тряпку, и в свете звезд блеснул жирной смазкой короткий ствол немецкого карабина. Едва сдерживая в себе хрипящее, рвущееся наружу надсадным кашлем дыхание, Осипок передернул затвор и злорадно засмеялся: «Вот она, Михаленок, правота моя. И власть. Настоящая. Против этой власти не попрешь. Нет, не попрешь. Попробуй только…» И закашлялся уже не в силах сдерживаться. Его било кашлем так, что выступил холодный пот, и в Пречистом Поле, должно быть, на самой окраине, слышали, как задыхается сроду так не кашлявший Осип Матвеевич Дятлов. Когда приступ прошел, он утер рукавом фуфайки мокрый рот и прислушался.

За прудом было тихо. Даже собака молчала. Видно, надоело ей рвать нутро, тешить нечисть ночную, заснула. Перед рассветом сон крепок. И ночь глаз не сомкнешь, а перед рассветом словно медом веки мажут. Самый сон живой душе перед рассветом. Собачьей ли, человеческой ли.