"Сироты квартала Бельвилль" - читать интересную книгу автора (Кальма Анна Иосифовна)12. Записки Старого СтарожилаОт удивления я не мог прийти в себя. Лаконичная телеграмма лежала передо мной: Лауксаргяй, Литовской ССР, 11/10. 8.45. Могила найдена, только крест разбитый. Председатель сельсовета Тамейкис. Зря, выходит, я трунил над Надей Вольпа, над неистребимой любовью к «ее Литве». Покинула она Литву больше шестидесяти лет назад. И все-таки, узнав о письме Огюст Лабрейс, забросила свои образчики, даже мастерскую и вот уже много дней вся поглощена «делом Лабрейс». — Мобилизуй все свои познания в русском и пиши от имени вдовы Лабрейс в это литовское местечко, — сказала она мне. — И будь уверен — мои литовцы не подведут: если там хоть что-то сохранилось, они обязательно найдут. И потом еще много раз повторяла: — Литовцы медлительны, молчаливы, но в них живет удивительная человечность. В моей Литве ты всегда можешь довериться людям. — Да, но мы даже не знаем названия этого селения! — пробовал я ее охладить. — Вдова Пьера Лабрейс пишет, что, когда это было территорией Восточной Пруссии, селение называлось Лауксзарген. — Давай сюда карту Литвы, — потребовала Надя. Мы оба погрузились в разглядывание карты с трудными для нашего глаза и уха литовскими названиями. — Как ты сказал? Лауксзарген? Так вот он. — Белый сухонький палец Нади с торжеством ткнул в точку на карте. — Вот. Теперь селение зовется Лауксаргяй по-литовски! Садись, пиши. — Но кому писать? — Всем пиши: председателю сельсовета, директору школы (а теперь в Литве всюду есть школы), даже школьникам-старшеклассникам… — Зачем же школьникам? — А затем, что в последние годы в советских школах существуют «красные следопыты» — группы ребят, которые разыскивают неизвестные могилы, узнают, кто там похоронен, извещают родных… Ты вот мало читаешь советскую прессу, не то что я, — уколола меня Надя. Так мы написали с Надей несколько писем по-русски и получили ответ, который я тотчас же пересказал по телефону Огюст Лабрейс, позвонив ей в Риом. Странно, прошло больше трех десятков лет, а голос Огюст все тот же: полусонный, рыхлый, как будто навсегда чем-то обиженный. Звуки, запахи — вот самые мощные возбудители воспоминаний. Так и сейчас, услышав голос Огюст, я увидел Риом — старый город Оверни, город отставных чиновников и средних буржуа, тоже сонный, с домами XVI–XVII веков, с темными сырыми подворотнями и фонтанами с сонно сочащейся струей. В этом городе постоянным возмутителем спокойствия был мой товарищ по лицею Пьер Лабрейс, сын местного нотариуса. Молодежь обожала его — он был первейший мотогонщик, первейший кутила, живой, добродушный, открытый всем. И вдруг всех потрясло извещение в «Риомском листке», там, где печатались извещения о всех смертях, рождениях и свадьбах. Помню, как судачили об этой странной свадьбе все кумушки Риома, как предсказывали молодой жене измены мужа. Злые языки — они везде найдутся! Впрочем, мы, молодые друзья Пьера, были озадачены не меньше. Еще бы: Огюст — «телка», как мы ее звали, флегматичная, довольно скучная в компании, — вовсе не красавица. И вдруг ее мужем будет Пьер, наш Пьер — душа общества, выдумщик и заводила, каких мало!.. И все-таки я согласился быть шафером на свадьбе, вкладывал в башмачок невесты старинный луидор на счастье, смотрел с жалостью на какого-то, как мне показалось, растерянного Пьера и на более некрасивую, чем обычно, невесту и пил за их счастье ледяное шампанское. И никто из нас за свадебным столом в ресторане «Старый Риом» не думал тогда, что война уже на пороге и что темные кудри Пьера скоро прикроет пилотка. Он ушел на «странную войну» через две недели после свадьбы. А еще через месяц Огюст получила известие, что сержант Пьер Лабрейс попал в плен и немцы увезли его на работы в Восточную Пруссию. Кажется, «телка» восприняла эту весть так же флегматично, как все другие вести с войны. Молодая жена или молодая вдова — казалось, ей это безразлично. Все военные годы она была провизором в аптеке своего отца, и риомцы, чаще обычного прибегавшие к лекарствам успокоительным и снотворным, были даже довольны, что в аптеке они видят всегда невозмутимую «телку». Я был в Риоме по делам Сопротивления, когда окончилась война. Конечно, я зашел в аптеку Позе узнать, не слышно ли чего о Пьере. Это при мне в аптеку пришел тот плотный, седоватый француз с военным ранцем. — Я хотел бы видеть вдову Лабрейс, — сказал он, обращаясь ко мне: видимо, думал, что я хозяин аптеки. — Как — вдову? Почему вдову? — невольно выкрикнул я, оглядываясь на Огюст, которая в эту минуту завертывала покупателю таблетки. Руки ее, делавшие аккуратный пакетик, даже не дрогнули. Француз растерянно смотрел то на нее, то на меня. — Значит, вы не получали никаких известий? — Никаких, — подала ровный голос Огюст. — Ох, простите меня, — вырвалось у посетителя, — простите, мадам, и вы, мсье, за то, что я вот так, сразу брякнул. Ведь мы были все уверены, что до вас дошло хотя бы одно из наших писем. Огюст простилась с покупателем, подошла к нам. — Вы можете рассказать мне, когда и как это случилось? — обратилась она к солдату. Тот сокрушенно вздохнул: — Могу, мадам. Я был там, в лагере, вместе с ним. Но какой же я остолоп: так прямо вам все выложить… Никогда себе этого не прощу! Огюст махнула рукой: — Не имеет значения. Я вас охотно прощаю, мсье. По правде сказать, я давно этого ждала. Так как это было? И солдат, который до войны был почти нашим соседом — работал ваннщиком в курортном городе Шато-Гийон, — принялся рассказывать. Конечно, и мне и Огюст хотелось знать малейшие подробности, чтобы точнее представить себе жизнь и гибель Пьера в немецком лагере. Однако солдат, которого звали Кортуа, не умел или не хотел останавливаться на подробностях. Мы узнали только, что Пьер, верный себе до последней минуты, погиб как храбрец. Работали пленные французы на строительстве железной дороги в Восточной Пруссии, которая раньше была Литвой. Лагерь не то, что Маутхаузен или Дахау, режим там был повольнее, но голод и тяжелые работы тоже истощали людей. В том же лагере находились и советские военнопленные, которых немцы просто истязали. И вот с двумя советскими Пьер свел тесную дружбу. Видимо, это были такие же лихие парни, как и он сам. Кортуа сказал: — Отчаянные головы, как Пьер, ничего не боялись, думали только, как бы им освободиться и добраться до своих. Кому-то из троих удалось раздобыть автомат. Где они его прятали — неизвестно, но как только у них появилось оружие, они решили бежать. Все это стало известно позже, а в те дни в лагере ни французы, ни русские ничего не знали об этом плане. Была уже осень, рано темнело, и в лагерь рабочие команды возвращались в полной темноте. И вот однажды вечером, когда команды построились и двинулись вдоль полотна железной дороги, вдруг раздались крики, свист и почти тотчас загремели выстрелы. Конвоиры палили без разбора куда-то во тьму, оттуда им отвечал треск автоматов. Пленные были уверены, что это партизаны, которые явились их освобождать. Немцы прикладами заставили всех залечь под насыпь. Из лагеря примчались автоматчики на мотоциклах. Фашисты палили, орали, мотоциклы трещали, а лагерники с замиранием сердца ждали, чем все это кончится. Внезапно стрельба прекратилась, стало как-то особенно тихо. Пленных подняли, заставили снова построиться. И тут подъехал мотоцикл с коляской, в которой лежал убитый в лагерной куртке. Это был Пьер. Кортуа перевел дух. Мы молчали. Солдат пошарил в своем ранце, достал маленькую бледную фотографию, протянул ее Огюст. Через ее плечо я увидел убогий холмик с белым цементным крестиком на пирамидке. — Это его могила, мадам. Ночью мы выкрали тело Пьера из лагерной караулки и закопали на местном кладбище. А через несколько дней натаскали со стройки цемента и слепили нечто вроде памятника. У, это было здорово рискованно, мы могли поплатиться жизнью! — Кортуа, видимо, очень гордился этим делом. — А еще у меня хранится специально для вас, мадам, план кладбища, на котором отмечено место могилы. Возможно, вы, мадам, захотите там побывать. Вот. — И он подал Огюст совсем уже истертую и пожелтевшую бумажонку, где были нанесены карандашом бледные линии и крестики. Огюст медленно протянула руку, медленно взяла бумажку. Казалось, до нее еще не полностью дошел рассказ Кортуа. — А те двое русские… их тоже… — пробормотала она. — О нет, мадам! Им, видимо, удалось-таки удрать, — с удовольствием сказал солдат, — ведь они-то находились у себя на родине. Каждый литовец там ненавидел немцев-оккупантов, каждый был рад помочь беглецам. Нет, немцы их не нашли. Огюст направилась к лестнице, ведущей из аптеки в дом. Бросила Кортуа: — Надеюсь, мсье, вы у нас побудете, выпьете стаканчик… в память моего мужа? Наверное, солдат рассчитывал на приглашение, потому что щелкнул с особым удовольствием каблуками, откозырял. Потом, поглядев вслед Огюст, сказал шепотом: — Хорошо все обошлось, спокойно… А я-то боялся, что будут рыдания, вопли… Видать, выдержанная дамочка. — Он повернулся ко мне: — Я не хотел говорить при ней, но вам, мсье, должен сказать: там, в местечке, у Пьера была любовь. Литовская девушка, скромница, красавица. Уж вот кто убивался, вот кто рыдал, когда Пьера застрелили! Только ей одной мы и показали могилку. Она как легла на холмик, так и замерла. И вот что удивительно, мсье: ее тоже звали Аугуст, по-нашему Огюст. Это очень нравилось Пьеру: две женщины — и обе Огюст. Он даже смеялся: «Никогда не спутаешь». Но та, литовка, была так хороша и так его любила! И Кортуа мечтательно задумался. С того дня прошло почти тридцать лет. Я не бывал в Риоме и знал об Огюст только, что она жива и владеет аптекой. И вот ее письмо: «Ты всегда любил Пьера и был шафером на нашей свадьбе, и ты знаешь русский язык…» Словом, Огюст просила разыскать могилу Пьера Лабрейс, она хочет перенести его останки на родину, в свой Риом. И снова я увидел маленькое бледное фото с цементным памятником и вконец уже истертую бумажку — план. Вот когда мне понадобились неукротимая энергия Нади Вольпа и ее познания. Мы с ней написали в Лауксаргяй. Мы послали копии фото и плана. Этого оказалось достаточно, чтобы литовцы, молодые и старые, включились в поиски могилы неизвестного француза. Искали местные власти, искали учителя, искали комсомольцы и пионеры, сельские жители, специально приезжал на поиски молодой журналист из соседнего городка. И вот наконец телеграмма председателя сельсовета и мой разговор по телефону с Огюст. — Я еду, — раздался в трубке такой давно знакомый, анемичный голос вдовы Лабрейс. — Я хочу перевезти останки Пьера сюда, на фамильное кладбище. Еще какой-то срок понадобился на разрешение и необходимые формальности. От риомцев я узнал: Огюст уехала в Советский Союз. Продолжаю через два месяца. Она пришла ко мне седая, располневшая, богато и провинциально одетая, но по виду все такая же «телка». Возвращается из СССР к себе в Риом, решила на денек остановиться в Париже — повидать в Бельвилле старых друзей. Я осторожно спросил: — Ты… сопровождаешь прах? Она, видимо, не расслышала. Теребила бахрому накидки, думала о своем, смотрела поверх моей головы. Наконец, сказала медленно и очень раздельно: — Я виделась с ней. Настоящая вдова Пьера не я — она. Это она ходила все эти годы за могилой, она на всю жизнь осталась одинокой. У нее больше прав на Пьера. Я оставила его ей. Она помолчала, подумала: — И зовут ее, как и меня — Огюст. |
||||
|