"Возвращение в Итаку" - читать интересную книгу автора (Гагарин Станислав Семенович)ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯЭти ворота я видел только однажды, когда, получив документы и вещи, крепко пожал Загладину руку и медленно пошел, с трудом подавляя желание броситься вперед стремглав. На углу я обернулся. В дверях стоял майор Загладин. Рядом высились железные ворота… А тогда я их просто не увидел, в тот первый день, когда в закрытой машине меня доставили внутрь. Три дня и две ночи нас везли в арестантском вагоне. Наконец мы вышли на перрон железнодорожной станции и увидели, что вагон прицеплен к самому тепловозу. Конвоиры торопились провести нас служебной калиткой в проулок, где ждала закрытая машина. Мне досталось одиночное отделение. Места хватило лишь для того, чтобы сесть, с зарешеченным окошком дверь упиралась в колени. В машину нас погрузили быстро, и она тронулась по невидимым улицам города, поворачивала на неизвестных перекрестках, застывала ненадолго перед красным светом и мчалась дальше, мягко припадая к асфальту. А я, подавленный, отрешенный, сжался на жесткой доске сиденья и видел в окошко по-детски оттопыренное ухо и розовую щеку одного из конвоиров. Я принялся считать повороты, но подумал, зачем мне это, опустил голову и сжал ее ладонями, поставив локти на колени. А потом машина въехала в ворота, конвоир сказал: «Выходи», я неуклюже спрыгнул на землю, и мир для меня раскололся на две неравные части. Была «зона», ее я мог покинуть лишь через восемь лет. Здесь ждала меня работа, лишенные свободы люди, среди них я волен был выбрать друга или не выбирать вовсе. Здесь начиналась моя новая жизнь. А там, за высокой стеной с вышками для часовых, осталось все то, что знал и любил прежде. Эти мысли пришли потом, когда я немного остыл и стал присматриваться к новому своему положению. В первый день ни о чем таком и не думал, словно одеревенел. Потом за собой стал наблюдать будто со стороны. А затем сказался режим: и нет нас в обычном мире, и пользу приносим, и время подумать над своим местом в обществе и виной перед ним остается… И я думал. Думал за работой, за едой и просыпаясь ночью, думал в «шизо»[2], куда угодил за нарушение режима, когда узнал про Решевского и Галку. Думал до одури и, когда становилось невмоготу, принимался читать. Читал я много. Чаще всего я размышлял о свободе. И, конечно, я думал о Галке. Вначале просто любил ее, потом любил и ненавидел одновременно. Но всегда, за всеми размышлениями стояли те двадцать, которые вышли со мной на «Кальмаре» в море… Я видел их вместе и порознь, говорил с ними во сне и наяву, мне хотелось узнать, что думали они обо мне, хотя и понимал, что никогда этого не узнаю. И те, с кем плавал давно, и те, кто пошел со мной тогда в рейс впервые, не выходили у меня из головы. Я не мог избавиться от этих наваждений, и легче мне стало лишь много месяцев спустя, когда Юрий Федорович Мирончук написал мне о том, что приговор будет пересмотрен по вновь открывшимся обстоятельствам, и добавил, что вдова погибшего старпома отдельно, от себя лично, написала ходатайство за меня прокурору. …Мы стояли рядом, группа заключенных, каждый со своей статьей, со своим сроком и большим миром, оставленным за «зоной», стояли и ждали. Чего мы, собственно, ждали? Нового конвоя, нового начальства, новой команды? Не знаю… Мы попросту ждали. Теперь обычный глагол «ждать» станет для нас смыслом существования в этом, другом, измерении. Ждать, ждать и ждать… Старший конвоя, прижимая стопку картонных папок, это были наши дела, вошел в караульное помещение. Один из осужденных подтолкнул меня локтем. – Ты чего? – спросил я. – Глянь, – сказал он. Я обернулся и увидел, как поодаль, метрах в пятидесяти, собралась и молча смотрела на нас другая группа. Они были в темных одеждах из хлопчатобумажной ткани, все стриженные наголо, похожие друг на друга. У каждого в глазах застыло неуловимое выражение, отличавшее их от обычных людей, они молча рассматривали нас, одетых в «вольные» костюмы, и мы растерянно переглядывались, стараясь не глазеть на них. Из дверей караульного помещения, потом я узнал, что в колонии его называют «вахтой», вышли начальник конвоя и два офицера. Начальник свернул бумажку, ее он держал в руках, когда выходил из двери, сунул в карман мундира и скомандовал нам: «Кругом!» Мы пошли к невысокому домику, стоявшему рядом с «вахтой», там нас оставили и заперли дверь, заворчала машина и выехала из «зоны», а мы остались. Вызвали меня последним. Приходил сверхсрочник-сержант, называл фамилию и уводил по одному. Перед порогом кабинета я замешкался, и сержант подтолкнул меня в спину. – Здравствуйте, – сказал я. Мне не ответили. За письменным столом сидел бледный, худой старший лейтенант, а сбоку примостился у стола краснолицый усатый крепыш с капитанскими погонами на плечах. – Докладывать надо, – сказал капитан. – Заключенный такой-то прибыл… – Он ведь новенький, – примиряюще сказал старший лейтенант, – привыкнет… Офицер ободряюще улыбнулся мне. – Садитесь. Расскажите о себе поподробнее, – сказал старший лейтенант. – Что делать умеешь? – спросил усач. – Ловить в океане рыбу, – ответил я. – Ну тут у нас не океан, а колония, и ты заключенный. Кем был на воле? – Капитаном траулера. – Гм… И чего это тебя в наш сухопутный город? Сидел бы у себя в городе. – Сам напросился подальше от моря. – Что, море-то поперек горла встало? – смягчившимся голосом сказал капитан. – Восемьдесят пятая? – Да. Наступила тишина. Вопросов больше не задавали. Капитан читал мое дело, а коллега его на бумажном листе выводил карандашом узоры. – Вот что, – сказал наконец капитан, – ты побеседуй еще с гражданином, а я пойду. Надо бы его к Загладину направить, этот не будет дурака валять. – Ведь верно? – спросил он меня. Я пожал плечами. – Ну и хорошо. Он поднялся, сунул старшему лейтенанту папку и вышел. – Капитан Бугров, – сказал старший лейтенант. – А моя фамилия Афанасьев. После беседы вы отправитесь в карантин, а затем вас зачислят в пятый отряд, где начальником Загладив. Итак, Волков Олег Васильевич, тридцать пятого года рождения, уроженец Московской области… В карантине нас остригли, предложили вымыться, отобрали одежду и выдали черную робу «хэбэ», рабочие ботинки, нижнее белье и особого покроя головной убор. Мы переоделись, и в глазах у всех и у меня, верно, тоже появилось то самое выражение, что заметил у ребят, встреченных нами у входа в «зону». Больных в пашей партии не оказалось. После медицинского осмотра и карантина пришли надзиратели, чтоб развести нас по отрядам. Моим провожатым оказался низенький старшина неопределенного возраста, в сбитой на затылок фуражке, широченных бриджах синего цвета и сапогах в гармошку. Он остановился передо мной, оглядел с ног до головы и поправил фуражку. – Волков, что ли? – спросил старшина. – Он самый. – Шмутки сдал? Я понял, что он спрашивает про гражданский костюм. – Нет еще… Старшина подошел к лавке, где лежала моя одежда, и пощупал пальцами ткань пиджака. – Матерьялец, – сказал он. Я только пожал плечами. – Ладно, собирай все, сдашь в отряде в каптерку. Колония располагалась на окраине большого областного центра. Но его я так и не увидал. Когда через два года за мной закрылась дверь проходной, первым и единственным моим желанием было поскорее добраться до вокзала. Но иногда город сам приходил к нам в лице своих представителей. Это были артисты из драматического театра, лекторы из общества «Знание», однажды пришли поэты и взбудоражили надолго заключенных – в неволе их сердца странным образом ожесточаются и становятся сентиментальными одновременно. Итак, города я не видел. Впрочем, колония сама была маленьким городом. Внутри «зоны», обнесенной забором, находились две территории: жилая и производственная. На производственной располагались завод электроарматуры, снабжавший многих заказчиков страны – от Калининграда до Владивостока, – техническое училище, средняя школа, склад готовой продукции, клуб, больница и другие объекты. Ну а в жилой мы проводили ночь и свободные от работы часы… Обо всем я узнал потом, а сейчас, шагая по территории колонии, шел в барак, где мне предстояло провести восемь лет. Конечно, я знал, что, может быть, и не восемь, но срок «восемь лет», названный председателем областного суда при оглашении приговора, не оставлял моего сознания, и я все время возвращался к нему, превращал его в девяносто шесть месяцев, четыреста шестнадцать недель, или в две тысячи девятьсот двадцать дней, семьдесят тысяч восемьдесят часов… Словом, я примеривался к нему, по-разному рассматривал этот срок, подкрадывался со всех сторон, но он оставался постоянным, и изменить его мне было не под силу. Низкий звук сирены заставил вздрогнуть. «Как у «Кальмара», – подумал я и замедлил шаги, – у моего «Кальмара»…» – Ты это чего? – старшина повернул голову. – Обед сигналят, первой смене на заправку. Пошли, пошли… Твой отряд в бараке сейчас. Со второй сменой порубаешь. Я ловил на себе любопытные взгляды заключенных, они группами выходили из различных строений. И я подумал о том, что не вижу чего-то такого, к чему сознание мое было подготовлено еще до того, как закрытая машина въехала в «зону». Вновь и вновь смотрел по сторонам, стараясь делать это незаметно. Мы прошли мимо высокого здания цеха, где ухали машины, миновали еще одну проходную, там сидел дежурный заключенный. И вот входим в каменный дом, на площадке второго этажа вижу табличку: «Отряд № 11-Б». Десяток шагов по коридору, налево дверь, за нею длинная комната с рядами двухъярусных коек. Дергается сердце, ноги становятся непослушными, слышу далекий голос стоящего рядом надзирателя, глотаю забивший горло комок и понимаю наконец, что на окнах нет решеток. Да, решеток внутри колонии не было, исключая штрафной изолятор. Я постепенно приходил в себя. До меня начали доходить слова надзирателя, подозвавшего одного из заключенных: – Принимай пополнение, введи его в курс, да пусть каптерщик вещи примет. Майора нет? Заключенный, рыжий малый, пробасил, глядя поверх надзирательской головы: – Нету майора, с дежурства он… Отдыхает. – Ну лады. Пошел я. Надзиратель покосился на меня, хотел, видимо, что-то сказать, но раздумал и направился к двери. Рыжий повернулся ко мне: – Айда в каптерку! В комнате, заставленной полками с узлами, мешками и чемоданами, он пододвинул мне табурет и уселся сам. – Как зовут-то тебя, новичок? – Олег, – ответил я. – Волков. – Хороша фамилия у тебя, прямо для зэка. Настоящая или придумал? – Настоящая. – А срок по какой статье тянуть будешь? – Восемьдесят пятая. – Шофер, что ли? – Нет, капитан… – Интересно. Капитанов у нас не припомню. Так, значит, капитан… Тогда слушай меня. Видишь вот буквы у меня на рукаве? СВП – это секция внутреннего порядка. Кто такие буквы носит – он вроде старший, как сержант в армии, надо его слушать. А я – Иван Широков, старший дневальный, на воле был агрономом. Давай руку, капитан, и, знаешь, занимай соседнюю койку. Там, правда, кемарит один, но мы его переселим. Не болтаешь во сне, капитан? Широков меня иначе теперь не называл, и с его легкой руки стал я и в колонии «Капитаном». – Ложка есть у тебя? – спросил вдруг Широков. – Сейчас обедать пойдем, а ложки у нас персональные, с собой носим, немаловажный, так сказать, жизненный инструмент… Ложки у меня, разумеется, не было. Широков открыл ящик стола и вынул алюминиевую ложку. – Держи, – сказал он, – потом деревянную закажем. Есть тут в соседнем отряде мастер. У нас мода, Капитан, на дерево пошла… В большой комнате мы остановились в узком проходе между койками, у одной из них. Наверху лежал молодой парень. Он приподнялся на локте и зевнул, прикрыв рот тыльной стороной ладони. – Переселяйся, Студент, – сказал Широков, – мне твой треп по ночам надоел. Парень поднялся, спрыгнул на пол вытащил из-под подушки толстую книгу, сунул ее под мышку и, не промолвив ни слова, пошел в дальний угол барака. – Твоя койка, Капитан, – сказал Широков, – белье потом получишь… После обеда снова вернулись в жилую зону – эту неделю наш отряд работал во вторую смену. Широков сказал, что меня еще не включили в бригаду, и первый день на работу ходить не надо. Когда опустел барак, я взобрался на койку и долго бездумно лежал, отгоняя и те редкие мысли, что рождались в моем словно бы парализованном сознании. – Не спишь, сынок? – послышался вдруг дребезжащий голос. Повернув голову, я увидел стоящего в проходе старика. Странный поворот его туловища заставил меня пристально всмотреться в этого человека, одетого, как и все мы, и тут я заметил, что старик слеп. – Не сплю, – ответил я и стал подниматься. – Ты лежи, лежи, – запротестовал старик, продолжая смотреть в сторону. – Отдыхай, милок. Еще наработаешься… Срок-то велик? – Восемь лет. – Эхе-хе… Все в руце божией. Пройдет времечко, и солнышко на воле увидишь, а я вот в вечную тьму погружен. – А ты-то, отец, как попал сюда? За что тебя держат? – Муки терплю за грехи людские и великую радость имею от мученичества своего… – Старик тяжело вздохнул. – Ты, сынок, за что волюшку-то потерял? – спросил он. Мне не хотелось говорить о своем деле, потом я узнал, что заключенные об этом говорить не любят, а если и говорят, то для того, чтобы тут же заявить, что сидят они так, не за дело, по случайности или по наговору. – Капитаном я был, отец. – Понимаю, – сказал старик. – Утопил, значит, кораблик-то или по части валюты срок тянуть примешься? Меня резанули слова старика, и он, незрячий, увидел это. – Не сердись, милок, чую, что не из барахольщиков ты. И много душ отправил ты в вечное услужение господу богу нашему? – Оставь меня, дед, – сказал я и отвернулся. – Оставлю, оставлю, только совет прими: волюшку ты за воротами оставил, так вот и здесь смири гордыню и без ропота неси крест свой. Так богу было угодно: испытать тебя сим искусом безмерным. Ты, сынок, тварь сейчас бессловесная, рабочая животина, такой тебе быть и надлежит. Не возропщи! Богу угодно было сие положение твое… Старик снова тяжело вздохнул, перекрестился и зашагал к выходу. Встреча с ним встряхнула меня, и нахлынули воспоминания. …Теплоход «Абхазия» стоял на линии Одесса – Батум, когда наша группа прибыла на него для прохождения практики. В одном из рейсов я познакомился с девушкой-одесситкой. Потом, когда вернулась она в Одессу, мы часто встречались, я провожал ее в Лузановку, опаздывал на последний трамвай и добирался до порта на попутных машинах. Они мчались через ночную Пересыпь, и кошки одна за одной перебегали освещенную фарами дорогу. Кошек было великое множество. Они заполняли город, и если днем в людской сутолоке это как-то не бросалось в глаза, то ночью кошки становились хозяевами Одессы. Имени той девушки я не помню, а про кошек вот не забыл… Наверно, не случайно вспомнил о них. Мать моя всегда привечала бездомных котят, и, хотя часто в доме бывало голодно, для них находилась корка тоже. Но в кошках меня поражало умение сохранять независимость по отношению к своим кормильцам. Кошки оставались сами по себе, они ценили свободу, хотя и входили к человеку в дом и брали из его рук пищу. Право на свободу оставалось за ними. А я это право утратил… Вечером, после отбоя, барак затих, и только изредка доносился из разных уголков неясный шепот. Мы лежали с Широковым рядом и тоже тихо говорили. – Год уже отбыл, – сказал Широков, – еще годик остался. Ты, Капитан, не вешай голову, не раскисай, найди себе занятие по душе. Полсрока отбудешь – пиши бумагу на условно-досрочное освобождение. – А по каким статьям в отряде у нас? – Всякие есть. И шпана тоже. Но мало. Режим-то общий. Тут больше кто по первому разу «сгорел». Или случайные, вроде тебя. Знаешь, как в поговорке: «От сумы да тюрьмы не зарекайся». Жил человек себе, жил-поживал… И вдруг: раз – и сиди, голубчик. А оглядишься – «Да как же это я так, дорогие товарищи…» И выходит – да, виноват. И потому отстучи свое… Тут я вспомнил дневной разговор со стариком. Старик произвел на меня странное впечатление. Какой вред мог причинить слепец обществу, но в его словах, рассуждениях о воле, о положении человека в колонии чудилось нечто такое, что я принять своим существом просто не мог. – Послушай, Иван, – спросил я, – скажи, а вот дед слепой за что сидит? Какой вред от него на воле? – Нашел пример! Да ежели хочешь знать, дед этот твой – чистейшей воды мошенник. Я б его да на строгий режим. Не гляди, что слепой. Выгоду свою лучше нас с тобой видит. Сколотил этот «святой» секту, долдонил всякие глупости бабам и обдирал их, как хотел. Подручные у него были, целая шайка… Вот и получил срок, а выйдет, я уверен, за старое примется, только похитрее «работать» будет. – Про Студента скажи… Может, зря мы его согнали? – Ничего. Поспал рядом – и хватит. Храпит. Надоело. Он и верно студент. Был посредником. В институте во взятках был замешан. Всех и взяли. Был у студента строгий режим, а потом заменили на общий. Семью имеешь, Капитан? – внезапно спросил Широков. – Жена есть, Галка… – А у меня Вера. И дочка. Катей кличут. В школу нынче пойдет. Скоро свидание будет. Жена ее привезет. Три дня мне Загладин пообещал. – А разве можно такое? – Можно. В колонии и гостиница есть. Вот дождешься, и к тебе жена прикатит. Если за это время не натворишь чего и свидания не лишат… – Хорошо, – сказал я и стал думать о том, как это будет. Потом вспомнил о соседе. – Скажи, Иван, если можешь: а ты как сюда?.. – Сволочь одну приголубил, – ответил он и повернулся на бок. С минуту он не шевелился. Затем заворочался и лег на спину. – Никому не говорил здесь об этом, Капитан, – медленно сказал Широков. – И ты учти на будущее: не спрашивай, за что сидят. Не любят люди, чтоб в их главной беде да чужими руками… Ну, ты сам понимаешь… Он замолчал. – Человек вообще-то я спокойный, – снова заговорил Широков, – только вот когда негодяйство вижу, подлость, когда в глаза брешут и даже глаз не отводят, тогда аж трясусь весь, сам бываю не свой… Директора совхоза отметелил. Его, правда, через полгода самого посадили: крупные хищения, очковтирательство, приписки, много ему навешали. Мне б подождать, не драться при честном народе… А может, мое дело и подтолкнуло, как знать? А за хулиганство, конечно, наказывать надо. Мне б тоже, дураку, понимать, что кулак – не доказательство правоты. Потому и вину свою признал и на душе осадка не имею. Давай спать, Капитан. Тебе завтра впервой на работу, а времени поговорить будет у нас навалом. Давай спать, Капитан… Сегодня Широков не скажет больше ни слова. Я тоже буду молчать и долго лежать неподвижно с открытыми глазами. Потом сон выручит меня наконец, хотя мой первый сон здесь окажется не из приятных. А утром в семь часов дневальный разбудит нас, и начнется мой первый в колонии день. Значит, поднимали нас в семь. Одеться, умыться, заправить койки – и завтрак. Затем отряд выстраивается на поименную проверку: все ли на месте. Тут рявкает сирена. Побригадное построение и вывод на работу пятерками. Еще раз проверяет нас, все ли на месте, контролер-надзиратель. Приступаем к работе. У каждого свой цех, своя бригада, своя профессия. Я выучился на электромонтажника – капитаны здесь были не нужны… Снова сирена: перерыв на обед. В столовую идем строем, поотрядно. Кончился обед – опять в цех. Восемь часов в день. Потом нас переводят из производственной зоны в жилую. Теперь мы вроде как дома. Можешь читать, писать родным письма или обмениваться с другими заключенными воспоминаниями об оставлением за «зоной» мире. Выходной день у нас в воскресенье. Раз в неделю кино. Действует средняя школа, есть библиотека, клубная работа. Словом, есть все. Кроме свободы. Широков молчал, а я думал о завтрашнем дне. Завтра перед работой меня пригласит начальник отряда Загладин. – Садись, капитан. – Какой я капитан?.. – Все знаю, Волков, читал твое дело. Знаю, что ты не босяк, но можешь им стать. Восемь лет – срок приличный… – Вот именно. Тут я горько усмехнулся, и плечи мои безвольно опустились. Начальник внимательно посмотрел на меня. – Не согласен с приговором? Обжаловал? – спросил он. – Не стал. Все правильно. – Не темни, парень. Нет такого человека, чтоб он даже при явной вине не чувствовал себя где-то и в чем-то правым. Так уж устроены люди. Иногда он бьет себя в грудь кулаком, «Казните меня!» – кричит, и казнь может принять не моргнув глазом. А то и сам себя казнит за большую вину. И все же каким-то уголком души находит оправдание для себя. Ты понял? – Понимаю… – Вот-вот, понимай… И на рожон не лезь, и мученика из себя не строй. Совет могу дать: работай. Она, работа, от праздных мыслей уводит. Опять же человек ты грамотный, читай, отвлекаться некуда, тут два университета кончишь. Иные вот дневник ведут. Могу помочь тетрадки достать. Ты с какими мыслями ехал сюда? – Это как понимать? – А вот так. Жить как думаешь? В колонии, брат, как с первого дня настроишь себя, так и весь срок пойдет… – Ждать буду, работать… – Жди. Воля, парень, такая штука, нет ее ничего дороже. И ради воли подождать можно… И все это будет завтра. А сейчас я лежал в бараке отряда «11-Б» и ждал, когда выручит сон. Потом забрезжил синеватый полусвет, он исходил словно из-под земли. Странным образом воспринималось мною пространство. Оно казалось мне открытым, и все стороны горизонта голубели в призрачном освещении. И в то же самое время я чувствовал узкий коридор, по которому шел к синеющей кромке, ощущая его невидимые стены, низкий замшелый свод свисал над головой. Внезапно за спиной послышался резкий металлический лязг. Я вздрогнул, хотел остановиться, но будто кто подтолкнул меня – и снова долгий путь по несуществующему коридору и непонятное лязганье позади. Я не знал, зачем иду к синеющему горизонту, кто толкает меня на этом пути, все происходило по заданной кем-то программе, о сути которой мне не дано было даже догадываться. И это вызывало во мне ощущение безысходности, бесцельности движения вперед. Осторожно стал закрадываться в душу страх от сознания возможности остаться в этом коридоре одному. Едва я успел понять до конца эту мысль, как коридор исчез, горизонт приблизился вплотную, но неожиданно наступила темнота. Это, однако, не испугало меня, показалось, что я знал про темноту и нужна мне она, чтоб повернуться. И я повернулся. Темнота пожелтела, она становилась все светлее и светлее, я стоял спиной к глубокой пропасти, откуда поднимался оранжевый пар, я будто видел все это спиной, а прямо передо мной терялся в охряной полутьме бесконечный туннель с воротами через равные промежутки. Донесся далекий гул, и где-то в расплывающемся конце туннеля захлопнулись ворота. Снова удар, загудело в туннеле, и еще одни ворота закрылись, удары приближались, грохот нарастал, и я с ужасом увидел, как сдвигаются створки последних, самых ближних ворот. Ворота закрылись. Снизу, из пропасти, поднимался оранжевый пар, а впереди высились железные ворота. Я бросился к ним, ударился грудью о равнодушный металл и стал колотить кулаками, холодея от мысли, что мне суждено навсегда здесь остаться одному. – Откройте! – кричал я, срывая голос. – Откройте! Ударив в них еще и еще, я медленно сполз вниз и лежал у ворот ничком, уже ни на что не надеясь. Потом в сознание пробилась мысль, что все это я вижу во сне. Было тяжело от безысходности положения, и я знал, что сплю, и стоит сделать усилие над собой, как исчезнут ворота и этот дурацкий пар из бутафорского ущелья… Наконец все исчезло. Какое-то время, вернувшись в реальный мир, не мог понять, где я… Потом все вспомнил. До подъема я больше не сомкнул глаз. Я лежал, свернувшись под натянутым на голову одеялом, и намечал линию новой жизни. А первый в колонии день запомнил. И сейчас будто вижу эти ворота. И самое странное в том, что во сне я увидел ворота нашей колонии, понял это, когда медленно шел на волю от «вахты», и обернулся, чтобы увидеть их реально впервые. Тогда я снова вспомнил тот сон и узнал те ворота. Но как могли они мне присниться, если не видел их прежде ни разу?.. |
|
|