"История принца Бирибинкера" - читать интересную книгу автора (Виланд Кристоф Мартин)

ПРИМЕЧАНИЯ НА ПРЕДЫДУЩУЮ ИСТОРИЮ

– Если у вас было такое намерение, дон Габриель, – сказала Гиацинта, – то весьма сожалею, что вы столь мало в нем преуспели, как только было можно. Сказать по правде, я полагаю, что нельзя насказать больше диковин и нелепиц. Дон Сильвио должен быть слишком уж легковерным, если давно не понял, что ваше намерение в том и состояло, чтобы лишить у него фей всякого кредита.

– Вы судите слишком строго, – возразил дон Евгенио, – правда, во всей этой истории сначала до конца природа извращена, характеры столь же банальны, как неправдоподобны происшествия, и если те и другие разобрать по правилам разума, вероятности и нравственности, то трудно измыслить что-либо более отвратительное. Однако было бы несправедливо судить о климате Сибири по погоде в Валенсии, а об учтивости китайцев по нашим обычаям. Царство фей расположено за пределами естественной природы и управляется по своим собственным законам или вернее сказать ни по каким законам (как некоторые республики, коих я не хочу назвать). Надо судить о волшебной сказке по другим сказкам о феях, и с этой точки зрения я нахожу историю Бирибинкера не только правдоподобной и назидательной, но и во всех отношениях более интересной, чем все остальные сказки на свете (быть может, за исключением четырех факардинов)[47].

– Все же хотела бы я знать, что вы нашли назидательного в этой сказке, – спросила Гиацинта.

– Моралисты по профессии, – ответил дон Евгенио, – которые способны вывести из единой элегии Тибулла[48] целую систему нравственного учения, нет сомнения, ответили бы на такой вопрос искуснее, чем я. Однако, чтобы не оставить моего положения вовсе без доказательства, скажу: разве не осуждаются в этой повести на каждом шагу порок и распутство? Разве не вознаграждается в конце невинность в лице молошницы? И разве вся повесть в целом не служит подтверждением морального правила, что суетное любопытство в отношении нашей будущей судьбы с целью избежать ее неразумно и опасно? Если бы король с величественным брюхом не посылал вопрошать великого Карамуссала, то никогда бы не узнал, сколь опасно смотреть на молошницу, не достигнув осьмнадцати лет, и принц никогда не получил бы имени Бирибинкера. Он, как и другие принцы, взрастал бы при дворе, и когда пришло бы время ему сочетаться браком, то сватать принцессу Галактину отправили бы особое посольство, и все шло бы естественным чередом. Суемудрие короля и роковое предвещание великого Карамуссала одни только повинны во всех бедах. Средстра, с помощью которых хотели отвратить его от молошницы, не послужили ни к чему иному, как только к тому, чтобы скорее свести их вместе, а имя Бирибинкер, хотя и помогло ему счастливо выйти из всех приключений, вовсе не было ему нужно, ибо принц не был бы в них впутан, если бы его так не назвали.

– В этом вы совершенно правы, – заметила донна Фелиция, – однако тут-то и заключено самое веселое обстоятельство всей комедии, или, вернее, если бы его устранить, то вся история принца Бирибинкера, вместо того чтобы стать забавнейшей сказкой о феях, превратилась бы в обыденное происшествие, которого, самое большее, хватило бы на то, чтобы наполнить статейку в газете или календаре на текущий год. И какая бы это была жалость! Короче говоря, нелепа или нет повесть, я беру принца под защиту, и когда бы мне выпала честь носить шляпу и шпагу, то стала бы наперекор всем и каждому утверждать, что любовь принца Бирибинкера, добродетель госпожи Кристаллины, деликатность прекрасной Мирабеллы, ее одежда из сухой воды и ее рассеянность, (великан Каракулиамборикс, ковырявший в зубах колом с огорода, павлинье яйцо, наполненное нимфами и тритонами, кит, озера, острова и заколдованные замки, которые он заключает в своем чреве, дворец из твердого пламени и говорящий баклажан, который толкует течение светил, а также все прочие диковинные и неожиданные вещи, чем только не кишит эта сказочка, – все так мило перемешано, чтобы произвести наизабавнейшую чепуху, какую доводилось мне когда-либо слышать за всю жизнь.

– Вы позабыли о карпе, который поет прелестные оперные арии, – подхватила Гиацинта, – собачку, танцевавшую на канате, и пламенные взоры, с какими Бирибинкер расплавил в стекло камни возле ручья, где сидела его молошница.

Позвольте мне к сему присовокупить, – вмешался дон Габриель, – что трудно найти сказку, где бы расточали столько драгоценных материалов. Я совершенно уверен, что ни в одном кабинете редкостей во всей Европе не сыщешь подойник, выточенный из рубина. И я не слыхивал ни об одном очарованном саде, где бы бассейны были выложены алмазными плитами[49].

Дон Сильвио, казалось, до сего времени весьма внимательно прислушивался к тому, что говорили, но когда все объявили свое мнение и он заметил, что все ожидают его решения, то сказал с большой серьезностью:

– Должен признаться, что я бы хотел, чтобы принц Бирибинкер либо соблюдал большую верность своей молошнице (которая и в самом деле весьма милая особа), либо строже был наказан за свое распутство. Однако, исключая это единственное обстоятельство, а также характер и поведение некоторых других особ, что вряд ли кто-либо одобрит, я не вижу ничего нелепого во всей истории принца, тем менее – неестественного или невозможного.

– Как? Дон Сильвио, – вскричала Гиацинта, – вы находите, что все эти диковины, великан, который ковыряет в зубах огородным колом, кит, который на пятьдесят миль вокруг извергает из ноздрей целые ливни, мягкие скалы, поющие рыбы и говорящие баклажаны естественны и возможны?

– Без сомнения, прекрасная Гиацинта, – ответил дон Сильвио, – если только мы не захотим ту бесконечно малую часть природы, которая находится у нас перед глазами или с которой мы встречаемся повседневно, сделать мерою того, что в ней возможно. То правда, Каракулиамборикс по сравнению с нашими обыкновенными людьми представляется чудовищем, однако он сам покажется пигмеем, если его сравнить с обитателями Сатурна, чей рост, по уверениям одного великого звездочета[50], измеряется милями. Так отчего же не может народиться кит, который был бы довольно велик, чтобы вместить озера и острова, – ведь водятся же в морях такие твари, по сравнению с которыми гренландский кит по крайней мере столь же велик, как тот против него?

– Что касается кита, – перебил его дон Габриель, – то возможность его существования не подлежит спорам, ибо, согласно всем обстоятельствам, он как раз тот самый, кого с большой обстоятельностью описывает в своих правдивых историях Лукиан. Он ведь сам открыл в его чреве превеликую страну, населенную в то время пятью или шестью различными народами, что вели между собою непрестанную войну, и, как можно предположить, к тому времени, когда Падманаба повелел построить во чреве этого кита дворец, уже истребили друг друга. Единственно, в чем можно тут усомниться, это то, что Бирибинкер увидел там солнце, месяц и звезды.

– Я не верю, – сказал дон Сильвио, – будто солнце и доподлинные звезды и впрямь совершали свое течение во чреве кита, а только что так показалось принцу и что Падманаба с легкостью мог произвести своим искусством. К примеру, эти звезды и солнце, может статься, были саламандрами, которых Падманаба заставил в некотором удалении светить и вращаться по кругу; и по многим обстоятельствам предполагаю, что так оно и было на самом деле.

– Желала бы я знать, – заметила Гиацинта, – что дон Сильвио называет невозможным? Ибо если таким образом распространять пределы возможного, как это он делает, то, думается мне, станет возможным все, что только представится воображению в горячешном бреду. Если существует застывший пламень и сухая вода, то отчего же не быть свинцовому золоту и четвероугольному кругу?

– Извините меня, Гиацинта, – возразил дон Сильвио, – это не столь хорошо можно умозаключить, как вы, кажется, полагаете. Округлость принадлежит к сущности круга, и, следовательно, само собой разумеется, что нельзя вообразить четвероугольный круг; но из чего можно вывести доказательство, что текучесть является существенной особенностью воды и огня? Разве не видим мы зимой лед, который не что иное, как твердая или застывшая вода? Отчего же сила или искусство стихийных духов не могут произвести сухую воду или затвердевший пламень? Думается мне (продолжал он), что истинный источник ваших ложных суждений, которые обычно простираются на все, что называют чудесными происшествиями, происходит от неверного представления, будто бы невозможно все то, что нельзя объяснить из телесных и доступных нашим чувствам причин; как если бы силы духа, для которого телесные вещи всего лишь мертвые и грубые орудия, не должны с необходимостию бесконечно превосходить механические и заимствованные силы этих самых орудий. Рассуждая таким образом, я твердо полагаю, что возможны тьмы вещей, которые мы почитаем невозможными не по иной какой причине, кроме той, что они представляются невозможными нашему незнанию, и в коих мы разумеем примерно столько же, сколько и дикарь, считающий невозможной волшебную модуляцию, которую извлекает мастер из флейт-треверза[51], потому лишь, что сам способен вымучить из своей камышовой дудки только сиплые и однотонные звуки. Итак, я не нахожу ничего невозможного в истории принца Бирибинкера и (заранее предполагая достоверность свидетельства ее сочинителя) не вижу, отчего бы ей не быть столь же истинной и столь же заслуживающей доверия, как и всякая другая история.

– Вот теперь вы на верном пути, – сказал дон Габриель, – все дело в достоверности свидетельств. Ибо, хотя мы и можем распространить допустимую возможность разом на все чудеса, которыми наполняют свет сочинители историй и поэты, или хотя бы на часть их, тем не менее они останутся пустыми химерами, пока мы не сможем убедить наш разум доказательствами, что они действительно существуют или существовали.

Тут я должен признаться, что с исторической достоверностью рассказов о феях и духах дело обстоит весьма худо, если у них нет лучшей поруки за их истинность, чем повесть о Бирибинкере.

– Почему же так? – спросил дон Сильвио.

– А потому, что вся эта история собственная моя выдумка, – ответил дон Габриель.

– Ваша выдумка? – вскричал, несколько опешив, дон Сильвио. – О дон Габриель! Разрешите вам не поверить! Да ведь вы же сами ссылались на историка, у которого она почерпнута!

– Простите меня, дон Сильвио – возразил дон Габриель, – но все обстоит именно так, как я вам сказал. Я лишь хотел испытать, сколь далеко может простираться ваше доверчивое пристрастие к царству фей, и я (не поставьте мне это в вину) напрягал все свои способности к сумасбродству, чтобы придумать самую нелепую и нескладную волшебную историю, какую когда-либо слыхивали, и так возник принц Бирибинкер. Однако должен признать, что мне не по силам было измыслить нечто более нелепое, чем то, что было уже во всех подобных волшебных сказках, и я должен был заранее предположить, что эта аналогия введет вас в заблуждение. Поверьте мне, дон Сильвио, что сочинители сказок о феях и большинства чудесных историй столь же мало, как и я, помышляли о том, чтобы наставить умных людей. Их намерение состояло в том, чтобы увеселять воображение. И я признаюсь вам, что сам больший охотник до сказок, нежели до метафизических систем. Я знаю в древние и новые времена людей больших способностей и достойных уважения, которые употребляют праздные часы на сочинение сказок, и многих мужей более важных, чем я, и обладающих большею твердостию характера, чем я когда-либо мог себе пожелать, которые, однако, предпочитают такие безделки всем другим произведениям острого ума. Кому, например, не люб «Орландо» Ариосто[52], который ведь представляет собой не что иное, как сплетение волшебных сказок? Я бы мог еще многое сказать в их пользу, нежели б только потребовалось произнести им похвальное слово! Но при всем том сказка всегда будет сказкой, и какое бы ни доставили нам удовольствие под пером искусного мастера все эти саламандры и сильфиды, феи и волшебники-каббалисты, они тем не менее останутся химерами, действительное бытие которых покоится не на лучшем основании, чем то, какое я вывел из моего Бирибинкера.

– Вы, кажется, и не подумали о том, – возразил дон Сильвио, – что нельзя отрицать фей и стихийных духов, равно как и Каббалу и герметическую философию, дающую мудрецам власть подчинять себе этих духов, и в то же время не опровергнуть основание всякой исторической истины, и разве свидетельства, проходящие через всю историю и соглашающиеся между собой, не говорят в их пользу?

– Вы, вероятно, читали сочинение графа Габалиса[53], – возразил дон Габриель, – где этот аргумент доведен до высшей степени убедительности, какая только возможна. Но все, что тут можно доказать, это лишь то, что история смешана с баснями и неправдой, отчего происходит великий вред, в чем повинно слабое разумение, или злая воля, или по меньшей мере тщеславие историков, и что, по моему мнению, служит истинным источником стольких постыдных заблуждений, которым подвержены различные общества людей. Поверите ли вы, к примеру, что повесть о Бирибинкере станет на четверть грана достовернее, если ее слово в слово перескажет историк Палефат[54]? Почем можем мы знать, в самом ли деле автор, который жил три тысячи лет тому назад и чья жизнь и характер нам совершенно неведомы, хотел поведать нам правду? Положим, он этого хотел, но разве не мог он сам оказаться легковерным? Разве не мог он почерпнуть сведения из нечистых источников? И разве не могли сбить его с толку предвзятые мнения и ложные известия? Положим, все сие не имело места; но разве не могла его история на протяжении двух или трех тысяч лет претерпеть изменения в руках переписчиков, подвергнуться подделкам и разрастись от вписанных в нее посторонних прибавлений? До тех пор пока мы не в состоянии по поводу каждого отдельного приключения Бирибинкера, так сказать, строка за строкой, представить доказательства, что ни одно из всех этих обстоятельств не имело места, то и сам Ливий[55]не мог бы судить о правдивости этой вымышленной истории. Признаюсь, что свидетельство Ксенофонта[56], или Тацита[57], или такого скептика, как Секст Эмпирик[58], было бы весьма кстати, чтобы подтвердить существование стихийных духов и всяких прочих вещей, находящихся за пределами известного человеческого опыта; однако, к несчастью для всего чудесного, никто не может похвалиться, что он располагает таким полновесным свидетельством.

Положим, что среди неисчислимого множества чудес такого рода, о которых рассказывают с испокон веков у всех народов на земле, чему отчасти и верили, нашлись бы немногие, не вызывающие ни малейшего сомнения, но и они не придали бы большей достоверности всем остальным, равно как и не лишили бы силы всеобщий принцип, который гласит:

– Все и каждое в отдельности, что не согласуется с естественным течением природы, коль скоро она подлежит нашим чувствам, или с тем, что большая часть человеческого рода узнает из повседневного опыта, тем самым получает сильнейшую и в некотором смысле даже бесконечную презумпцию ложности; это положение оправдывается всеобщим чувством, свойственным человеческому роду, хотя оно разом отвергает существование царства фей со всеми его атрибутами.

Дамы удалились, как только увидели, что беседа принимает ученый оборот. Дон Сильвио не сдавался столь легко, как того ожидал его противник. Он воспользовался всеми преимуществами, которые предоставляло ему кажущееся родство этой материи с другими, где дон Габриель мог сражаться, лишь совершая набеги по гусарскому образцу. Когда же он увидел, что искусство противника его одолевает и выбило из всех нор, то ему под конец ничего не оставалось, как аппелировать к опыту, с помощью которого его пытался одолеть противник. Однако он скоро приметил, что такого философа, как дон Габриель, трудно сразить его же собственным оружием; ему было доказано, что особливый и чрезвычайный опыт всегда подозрителен, коль скоро он противоречит аналогии со всеобщим опытом; и что эвиденции[59], коей должен уступить рассудок, потребуется столь острое доказательство, что и среди десяти тысяч сверхъестественных явлений, познанных опытом, едва сыщется одно, которое бы при точном исследовании сохранило бы столько достоверности, как того требует сильная презумпция. Для пояснения своего тезиса он привел в пример видения сестры Марии Агредской[60] и неприметно пустился в столь отвлеченные рассуждения, которые переводчик почел слишком глубокомысленными для большинства читателей этой книги и опустил их тем охотнее, когда из предуведомления, приложенного к испанскому манускрипту, выяснил, что достопочтенный доминиканец, коему была поручена цензура рукописи, как раз в этом дискурсе и нашел невинный повод запретить к печати все сочинение.

Как бы там ни было, но дон Евгенио и сам рассудил за благо прервать продолжение этих слишком метафизических исследований.

– Я не думаю, – сказал он, – что для доказательства того, как легко можем мы в подобных случаях поддаться предвзятому мнению или влиянию слишком живой фантазии, вряд ли не достаточно будет сослаться на собственный опыт нашего юного друга. Бьюсь об заклад на что угодно, дон Сильвио, что, вступив в этот сад и увидев этот павильон, вы подумали, будто попали в резиденцию фей, а меж тем нет ничего несомненнее того, что вы находитесь в том самом поместье Лириас, за которое дед мой Жиль Блас де Сантильяна[61] был обязан благодарному. великодушию дона Альфонсо де Аейва и которое потом было расширено и украшено частью моим дедом, а частью отцом доном Феликсом де Лириас. Вы, казалось, еще мало тогда изведали действительный мир, так что сходство, которое вы нашли между садами и строениями Лириаса и тем, что наполняло ваше воображение и было вам известно по сказкам, могло легко ввести вас в заблуждение, так что вы почли бы обыкновенное творение рук человеческих созданием духов в царстве фей. Признайтесь, дон Сильвио, что, увидев мою сестру, вы бы ни на один миг не поколебались признать в ней фею, однако наш приходский священник может с помощью крестильных записей доказать вам, что она обыкновенная смертная и происходит от добропорядочных старых христиан[62], которые никогда не были заподозрены в магии, внучка достопочтенной Доротеи де Ютеллы: судьба определила ее стать утешением моего деда после того, как он потерял свою возлюбленную Антонию, на которую она и в самом деле так похожа, что их портреты можно принять один за другой.

Этот единственный аргумент ad hominem[63] подействовал сильнее, нежели все тончайшие умозаключения дона Габриеля. Дон Сильвио, кроме одного комплимента, который он по сему поводу сделал прелестям донны Фелиции, столь мало мог привести в ответ что-либо основательное, что постепенно умолк и, по-видимому, погрузился в мысли, которые приметно омрачали его чело. К счастью, пришло время смотреть комедию, которую дон Евгенио пригласил сыграть труппу странствующих актеров.

Приятное времяпрепровождение и присутствие донны Фелиции мало-помалу вернуло нашему герою доброе расположение духа. Ободряющая приветливость, или, если можно сказать, нежность во всем обхождении с ним донны Фелиции, скоро оживила его, сделала словоохотливым, возбудила желание ей понравиться, а жизнерадостная шутливость, царившая за ужином, задавала тон и под конец оказала на него такое действие, что он неприметно для себя позабыл о той роли, которую на себя принял, и стал вместе со всеми потешаться над принцем Бирибинкером и всеми феями, словно он никогда и не верил ни в каких фей и не был влюблен ни в какую очаровательную бабочку[64].