"Кандаурские мальчишки" - читать интересную книгу автора (Михасенко Геннадий Павлович)Глава четвертаяЯ проснулся, сел в кровати, быстро проморгался и, соскользнув на пол, выскочил на крыльцо. Солнце только что выкатывалось из-за расплывчатой кромки тайги. Оно не ослепляло, и на него можно было смотреть долго-долго, как на уголёк. На окнах полыхал отражённый восход. Холодок добрался до сердца, я вздрогнул и юркнул в избу. Мамы уже не было. Удивительно, как это она так рано поднимается каждый день. Неслышно протапливает печь, готовит еду и уходит. Она не будит меня, чтобы растолковать, чем мне питаться без неё. Я сам знаю это. Я пошарил рукой в тёмном зеве печи и вытянул сковородку. Жжётся. Прихватил тряпкой. На столе, возле пепельницы, чистой со дня ухода папы на фронт, увидел записку. Сажными руками схватил её, поднырнул под штору и уселся на подоконник. Я кончил второй класс, но мама по привычке или в шутку написала мне печатными буквами. «Миша, сегодня в клубе постановка, ты играешь! — напомнила мама вчерашнюю новость. — Пригоняйте стадо пораньше. Мама». А ниже добавила: «Может быть, от папы придёт письмо». Письмо! Я откинул штору и взглянул сквозь комнатную серость на портрет. У папы большой нос. Мама говорила, что он на семерых рос, а одному достался. И хорошо, что одному. С другим носом папа выглядел бы смешно. Волосы у папы густые и длинные. Тоже, наверное, на семерых росли. В углу лба — шрам, уходящий в волосы, как тропинка в лес… Папа, папа! Как ты там?.. Мы — ничего. Мама работает. Я пасу овец. Ты ведь не знаешь, что я пасу… У меня есть хорошие друзья — Колька и Шурка… Я спохватился и торопливо соскочил с подоконника. Картошка, жаренная с луком, приятно пахла. Картофельный хлеб я отодвинул. Потерплю день. Сегодня начиналась уборочная, значит, завтра будет настоящий хлеб. Тётка Дарья обещала нам первую корочку — заработали, как-никак пасём вторую неделю. Во дворе раздался треск, точно там били пистонки. Это Шурка щёлкал бичом — звал меня. Миг — сковородка опустошена, второй миг — я одет, третий миг — здороваюсь с друзьями. Большеголовый Колька был вровень с Шуркиными плечами. Он улыбался неизвестно чему. Шурка был хмурым. — Эти-то, «спаянные кишочки», спят, поди, — проговорил Колька. — А чего же им делать. Спят, — подтвердил я. Но неожиданно дверь Кожиных открылась, и вышел Толька. Увидев нас, он остановился, но тотчас сбежал с крыльца и скорым шагом направился в дом напротив, наверное, за молоком. — Кожиха, должно, болеет. Во дворе её что-то не видно, — сказал я. Мы шагали рядом и в ногу. Шурка — в сапогах с раструбами. Правда, раструбы эти он пришил и вкривь и вкось, но впечатление чего-то необыкновенного они производили. На моих ногах болтались лёгкие сандалии, а Колька был босиком. Он нёс ружьё. Настоящее ружьё: железный ствол и затвор. Оно было тяжеловатым для него, мы чувствовали. Но Колька не признавался. — Чтоб мне с кедра свалиться, не тяжело! — клялся он. И в доказательство пытался удержать ружьё на вытянутой руке, и удерживал, перекосив вздрагивающее от напряжения лицо. Зато после с удовольствием швыркал носом и гордо закидывал ружьё за спину, сбивая прикладом кожу на пятке. — Я вчера у «спаянного кишочка» видел какую-то штуковину, — заговорил Колька с передыхом. — Он зажмёт её между ладоней да как крутнёт — она, чисто чертёнок, вверх ж-ж-ж… Потом упадёт, а он снова ж-ж-ж… — Известно, городские. Понавезли всяких заводных хитростей и вытворяют, — рассудил я. — А что, так и взлетает? — Прям так и ж-ж-ж… Выше крыши! Навстречу нам, громыхая по неровностям дороги, катила телега. Мы издали узнали Грёзу и тётку Дарью, стоя правившую кобылой. — Опять остановится, — буркнул Шурка, выкидывая вперёд бич. С тех пор как мы пасём овец, не было случая, чтобы председательница, завидя нас, не притормаживала, не спрашивала, каковы наши дела. Нам случалось трижды сталкиваться с ней за день, и трижды мы отвечали, что дела наши идут как по маслу. — Тпр-ру-у-у… Миленькие мои, — воскликнула тётка Дарья, спрыгивая с телеги и одёргивая юбку. — Вы хоть высыпаетесь? — Высыпаемся. — То-то… А втроём вы справляетесь? — Да мы и вдвоём, без Мишки, справились бы, — важно сказал Колька. — И без Кольки тоже бы уладили, — заметил я. Тётка Дарья рассмеялась. Потом порывисто нагнулась, чмокнула Шурку в щёку, прыгнула на край телеги, так что телега накренилась, как лодка, черпнувшая бортом, и крикнула: — Но-о, Грёза! Кобыла не сразу тронулась с места. Она только останавливалась быстро, а ход набирала долго. — Э-э, — спохватился Колька. — Забыли спросить про хлебные корочки. Стряпухи, поди, зашевелились в пекарне. Ох и хлеба хочется! И живо перед глазами возникли коричневые булки, припудренные золой и лопнувшие по краям. Мы особенно любили эти треснувшие корочки, в них меньше мякоти, и когда жуёшь — сплошной хруст. Из подворотен, на миг застревая в щелях, вылезали гуси, хлопали крыльями, шумно гоготали и, разбежавшись, пролетали несколько метров. Потом садились, переворачиваясь через голову, и, отряхнувшись, строем направлялись в луга. Скотный двор угадывался издали по тёмным кучам навоза. Когда мы подошли, сторож запирал ворота. Только что пастухи угнали коров, ещё доносилось голодное мычание. — Дед Митрофан, вот и мы, не запирай… Старик оглянулся. — А-а… — Мы, — зачем-то повторил Колька. Дед лукаво поглядел на него. — Вот ты, босалыга, ружьишко-то таскаешь, а тятька придёт с фронта и вроде как с претензией к тебе, а то и всыплет. Шурка взял ружьё и тихо ответил: — Пусть бы всыпал, только б вернулся. Дед на минуту задумался, спрятав пальцы в бороду и глядя на Шурку, потом спохватился и живо забормотал: — Ну, зачинай… Выпущайте… Да, хлопцы, там одна овечка прихрамывает, чёрненькая, с рваным ухом. Приглядите за ней. Мы пошли через конюшню, чтобы оттуда проникнуть в овчарню и открыть её изнутри. Лошадей здесь не было давно. Летом только в ненастье их заводили в стойла. Из кормушек торчала сухая трава. — Игренька, говорят, на борону напоролся, — сказал я. — И кишки вывалились. Кишки ему обратно в брюхо засунули, а дыру соломой заткнули. Ребята ужаснулись. — Враньё, — раздалось вдруг из угла, и мы вздрогнули от неожиданности. Из мрака вынырнул Анатолий с хомутом на шее. — Чинил этот галстучек. Какой-то пройдоха супонь обрезал… Про Игреньку врут. Он просто ляжечку поцарапал и курортничал два дня, а сегодня его определили на зерно. Чуете, на зерно! Звучит? Ну, а как ваши делишки? Овцы не забодали? Он достал складень и начал обрезать что-то у хомута. Наши взгляды перекрестились на складне, который блестел даже здесь, в сумраке конюшни. Кто из нас не хотел бы иметь такую штучку? Хоть Анатолий мне и брат, но родственные чувства в нём спали. Я сколько раз говорил ему, что взрослым ни к чему складень, он пропадает без пользы, а мальчишке он мог бы здорово пригодиться. Анатолий будто не понимал моих намёков. — Вот так, теперь порядочек… Ну, обормоты, будьте целёхоньки. Помните пресс-конференцию. — И, ущипнув меня за бок, он пошёл к выходу, длинный, похожий на щуку, и в сапогах, густо смазанных дёгтем. Овцы встретили нас разноголосым блеянием, словно умоляли скорее выпустить их на свободу. Один баран даже поднялся на дыбы, стараясь рогом сдвинуть засов. — Что, родные, подтянуло, — жалел Шурка, раздвигая бичом морды и пробираясь к выходу. Кепка на его голове сидела задом наперёд, как Иван-дурак на небесной кобылице, и от этого Шурка был забавным. Он еле-еле оттянул тяжёлый скрипучий чурбак и, навалившись всем телом, раздвоил громоздкие двери, впуская свет и свежую прохладу солнечного утра. Овечий поток легко подхватил нас и вынес во двор. Ослеплённые, щурясь, овцы засеменили к воротам, продолжая блеять, но уже без надрыва, не для нас, а обрадованно, для себя. Колька заскочил на какого-то барана, и тот смиренно повёз его. Шурка щёлкал бичом над овечьими спинами и кричал: — Пошли… Пошли… У сторожки стоял дед Митрофан и протяжно манил: — Бя… ша, бя… ша. Я шагал сзади, оглядывая двор. У строений прел навоз, загнивали стены. Крыши прогнулись, как худые лошадиные хребты; казалось, брось камень — и переломятся. Весь двор выглядел очень скучно, неприглядно. Каково торчать тут скотине, недаром же она так ожесточённо рвётся на зелёные поля. Зато воробьи жили здесь припеваючи: и гнездились, и кормились. Утрами, греясь на солнце, воробьиные полчища рассаживались на берёзовых жёрдочках под навесами соломенных крыш и следили за хлопотами пастухов. Хромую овцу мы заметили сразу. Она толклась в середине стада, и при каждом шаге голова её порывисто подскакивала. Шурка подошёл к сторожу: — Деда, может, Хромушку оставить? — Та за каким лешим. Там пустячишка… — Дед махнул рукой, дескать, проваливайте. Увидев Чертилу, дед погрозил ему сухим кулаком: — Я тебе, лешак, вернусь! Чертило убегал и от нас и продолжал воевать со сторожем. Деду пора уж было примириться с норовом Чертилы, но он, как маленький, не унимался и пытался выпроваживать барана со двора. Безуспешно. Баран отлично знал, что делал, и на каждую дедовскую уловку отвечал своей уловкой, более хитрой. Овцы на ходу щипали траву у плетней, из-за которых торчали плоскоголовые подсолнухи и свешивались усатые тыквенные плети с пустоцветами.
Сразу за деревней начинался Мокрый лог. Вообще, это был не лог, а пологий склон огромной низины, на берегу которой раскинулся Кандаур. Овцы знали, что там хорошая трава, болотная прохлада и заросли тальника, где можно приятно поплутать и почистить зубы горькими листочками. Они развернулись и цепочками начали спускаться по глубоким коровьим тропам. По пригорку тянулся Клубничный березняк — редкий подлесок, где мы всегда собирали ягоду. — Мишка, смотри — тележка! — крикнул Колька, рукой указывая в сторону кустов. Около тележки я заметил двух девчонок, ломавших с молодых берёзок ветки, очевидно, для веников на зиму. Я остановился, тихо свистнул, чтоб привлечь внимание. Они повернулись, и я узнал дочерей дяди Тихона. Шурка крикнул, чтобы я припугнул отставших овец, и я побежал вниз, шурша ногами по траве и сбивая кузнечиков. Они, глупые, запрыгивали в сандалии. Стадо разбрелось по поляне. Овцы двигались медленно и, не поднимая голов, щипали траву. Изредка некоторые шарахались в сторону, выпучив глаза. Это лягушки подскакивали у них под самым носом. Колька шумел в тальнике, гоняя птиц и бурундуков. Мы с Шуркой уселись на кочку, пригрозив Чертиле, потому что он уже начал пятиться. Я задрал голову. Небо было такое чистое и гладкое, будто его только что выстирали и, расправив, вывесили, а солнцу приказали: катись, суши. И оно катилось. Всё это так живо представилось мне, что я даже протянул руку, будто хотел пощупать — не мокрое ли оно. — Шурк, — сказал я, — погляди: небо-то какое! Но Шурка не услышал. Он как-то печально смотрел в землю и даже не моргал, точно заколдованный. — Шурка, ты что? — спросил я. Он, не повернувшись, тихо ответил: — Нюська у нас заболела, наверное, умрёт. Врачиху вчера вызывали. Она пощупала-пощупала её и говорит: «Усилить питание». Будто мы и без неё не знаем, что надо усилить питание. Тоже… — Шурка встал и зло щёлкнул бичом. — Гляди, куда стадо упёрлось. Стадо вовсе не упёрлось, а было рядом. Шурка это сказал нарочно. Ему хотелось громко говорить, кричать на кого-нибудь, а может, плакать. Из кустов вынырнул Колька и припустил к нам, оглядываясь назад, будто ожидая погони. Когда он хотел спросить про что-нибудь, то кричал прямо из тальника, а тут бежал, задыхаясь, молча да ещё оглядываясь. Заинтересованные, мы замерли, поджидая его. — Там кто-то есть, — полушёпотом проговорил он, обдавая нас огуречным запахом. Очевидно, Колька уже успел ополовинить свой дневной запас огурцов и картошки, охрану которого доверял только собственной пазухе. — Сучья трещали… Медведь, наверное. — Где? — оживился я. — Вон там. — Колька неопределённо махнул рукой. Но тальник был всюду густым без разрыва, там и стадо медведей не разглядишь. — Почудилось тебе, — равнодушно решил Шурка. — Медведь… — Почудилось… Скажешь тоже… Сучья-то сами не ломаются, и овцы так не бродят… Кто-то есть… Чтобы мне с кедра свалиться. — Его взбудораженный взгляд перескакивал с моего лица на Шуркино. Шурка улыбнулся: — Погоди, ещё свалишься. Колька отступился. Но я чувствовал, что тревога в нём не угасла: он вздыхал и косился на заросли. Я побежал завернуть овец, высоко забравшихся на бугор. Они могли через Клубничный березняк проникнуть в пшеницу. Хромушка паслась в конце стада. Она уставала прыгать на трёх ногах и порой припадала на брюхо, лёжа пощипывая траву. А когда всё выедала рядом и тянуть морду дальше не было возможности, Хромушка рывком поднималась и с прискоком переходила на новое место. Ноге, видно, становилось хуже. После обеда придётся оставить овечку на скотном дворе, пусть её осмотрит коровий фельдшер. Когда я вернулся, Колька неожиданно спросил: — Мишка, ты бабу-ягу видел? — Кого? — Бабу-ягу. — Где я её увижу, когда, может, её вовсе нет… Колька что-нибудь да придумает. То почему человек не несётся, как курица, то — эх бы выросли у телеги крылья… То вот нечистую силу зацепил. — И я не видел. А вот один наш лётчик видел. Летел он в бой и вдруг услышал, кто-то скребётся в кабину. Глянул — баба-яга! Рожа сплющенная, руки как ухваты и с когтями. «Пусти, говорит, сыночек». А лётчик ответил: «Иди, говорит, бабушка, к чёртовой матери». Она зубами заскрипела и отстала. А он развернулся да из пулемёта — ррраз… Баба-яга обернулась фашистским самолётом и задымилась! — Колька взметнул руки с растопыренными пальцами, изображая клубы дыма. — Враньё, — подытожил я его рассказ. — Зато сам придумал. — Дурак ты, Колька, — беззлобно произнёс Шурка. — На-ка лучше бич, понужни барана. Шурку не покидала хмурость. Он, наверное, всё время думает про Нюську и про тятьку. Хорошо, хоть дядя Филипп часто пишет домой: жив, здоров, колотит фрицев. А вот нам папка прислал всего три письма, и больше — ни звука. Ломай тут голову… Его, конечно, не убили, но могли ранить или ещё что-нибудь, мало ли что может случиться на войне… У Кольки отца нету. Он, подлец, бросил их, когда Колька впервые выговорил: «Тятя». Зря только старался. К полудню животы у овец разбухли, они обленились и еле-еле двигали узловатыми ногами. Солнце пекло вовсю, и скоро, сытые и разомлевшие, они растянулись в тени кустов, часто дыша и прищурив глаза. Мы тоже спрятались от жары, опрокинувшись на спины, притянув к лицам пахучие ветки и щекоча ими щёки, нос и лоб. В небе висели редкие облака, круглые и белые, как одуванчики. Они не двигались совершенно, точно привязанные. Тень одного из них лежала недалеко от нас. Несколько овец отдыхало на этой необыкновенной подстилке. Над ними недвижно, словно чучело, возвышался Чертило — он не любил лежать. Стояла такая тишина, какая бывает ночью, когда не кричат петухи и когда не видишь даже снов. Колька, жуя берёзовый листок, спросил: — Если топор на облако зашвырнуть, удержится он там или шлёпнется обратно? Я ответил: — Конечно, шлёпнется. — Это вон с того, с дырявого, — согласился Колька. — А вот с этого, целого? — И с этого шлёпнется. Только нет такого человека, чтобы он топор на облако закидывал. — А почему не слышно, как на войне стреляют? — Потому что далеко. — А если из самой-самой большой пушки бабахнуть, то будет слышно? — Если из самой большой, то, наверное, будет. — А чего ж тогда не стреляют? — Значит, нету таких пушек. Опять тишина. И вдруг где-то рядом раздался дикий крик, точно кто-то решил порвать себе горло или вывернуться наизнанку. Стадо всполошилось, а мы, будто ваньки-встаньки, мигом очутились на ногах и, онемелые, испуганные, вдавились в рыхлый кустарник, прячась от чего-то неизвестного, но ужасающего. Крик ослабленно повторился и оборвался хрипом и бульканьем. — Овечка! — быстро выдохнул Шурка и побежал по склону вниз, откуда доносился крик. Мы молча последовали за ним. Я спохватился: Хромушка! Ведь мы совсем забыли про неё, и она, должно быть, застряла где-нибудь в кочках или корнях и орёт: долго ли на трёх ногах-то закапканиться. И правда. Под кустом, шагах в десяти от нас, в том месте, где начинались сплошные тальниковые заросли, лежала Хромушка. Она судорожно билась и урывками вскрикивала, потом вдруг запрокинула голову, перекатилась на спину, как играющая лошадь, и мы увидели нож, торчащий из-под оттопыренной ноги. Мы с Колькой оторопели, а Шурка, волоча за дуло ружьё, кинулся к ней и выдернул нож. Хромушка резко передёрнулась, подняла морду, посмотрела на нас широко раскрытыми слёзными глазами и снова бессильно уткнулась в траву. Только сейчас мы сообразили, что Хромушку зарезали. Шурка бросил нож, на котором запеклась ленточка крови, и медленно повернулся к нам. Я украдкой, стараясь не шуметь, подошёл к нему. Колька — тоже. Мы насторожённо огляделись и увидели…
В тальнике стоял человек, высокий и тёмный. Густота зарослей и солнце, бившее прямо в глаза, мешали разглядеть — кто же это. Он не двигался и, казалось, тоже был ошарашен всем происшедшим. Мы почувствовали, что он в упор смотрит на нас, и дрожали. Шурка подтянул ружьё и направил его в человека. Под напором четырёх взглядов: трёх человеческих и одного дульного — фигура метнулась от нас, точно падая на спину, и, подминая и раздвигая кустарник, скрылась в сырой его глубине. Только шум ветвей и листьев, будто порывы ветра, не смолкал несколько секунд.
— Леший! — выдавил из себя Колька, хватаясь за мою рубаху. Мы стояли немые и окаменелые. Потом Шурка, опустив ружьё с так и не взведённым курком, посмотрел на нож, валявшийся в траве, и сказал: — Сапожничий. Оцепенение исчезло. У меня тряслись поджилки. Колька, округлив глаза и рот, прислушивался, двигая головой. За нами сгрудилось стадо. Овцы шарахались из стороны в сторону, сжимаясь к середине. Они понимали опасность и теснились к нам, пастухам, своим хозяевам и защитникам. Чертило стоял рядом и не отрываясь, удивленно смотрел на Хромушку. Овечка была жива, она изредка дёргала хвостом и чуть-чуть приподнимала голову. На ране вздулся багровый сгусток крови. — Погнали домой, — хрипло от сухости в горле произнёс Шурка. — Где же бич? Колька, слетай за бичом, будешь сзади… — А Хромушка? — спросил Колька. Он всё ещё не раскруглял ни глаз, ни рта. От него так и несло испугом и удивлением. — Мы с Мишкой попрём её на себе, попеременке… — Вы не допрёте, — усомнился Колька. Но Шурка грубо перебил его: — Ищи бич… Мишка, ну-ка, подсоби мне… Он присел на корточки, подставляя спину. Я со страхом косился на заросли. Мне было боязно. Мне хотелось без оглядки удрать в деревню, где вокруг добрые избы и огороды, где всё знакомо от первого гуся до последней собаки. А тут… На Шуркиной спине, туго обтянутой рубашкой, сбегающими бугорками вырисовывались позвонки. Я обхватил овечьи ноги и с трудом приподнял её зад. — Ну, — нетерпеливо буркнул Шурка. — Шевелись. — Он ждал, когда я навалю ему на спину овечку. — Не могу, — прошептал я, разжав руки и чувствуя, как слёзы подкрадываются к глазам. Шурка зло обернулся: — Не можешь… Ну-ка, подставляй свою горбушку… Я подставил. Шурка завозился, неровно дыша, засопел, напрягаясь. А когда вдруг сплюнул и затих, я понял, что он отступился. Я повернулся. Шурка сидел на траве, окровавленной ладонью потирал лоб, оставляя красные пятна, и тупо смотрел на Хромушку. Бока её еле-еле поднимались, глаза были закрыты. Подбежал Колька. — Я же говорил: не допрёте… Её надо к Чертиле привязать. Он, дурак, всё одно домой рвётся, вот и пусть покряхтит. Шурка поднял глаза: — Точно, надо спробовать. Чертило, будто почуяв заговор, с оглядкой подался в кусты. Но Колька повернул его, подгоняя к нам. Баран увёртывался, грозя своим страшным лбом, но грозя как-то не по-настоящему, словно понимая, что грозить по-настоящему ребятишкам нечестно даже по бараньим меркам. Поэтому я вдруг осмелел, кинулся на него и вцепился ему в рога. Чертило пихнул меня мордой в живот и опрокинул, наступив на ногу. Я вскрикнул, выдернул ногу, но рогов не выпустил. — Держись, Мишк! — подбодрил меня Шурка. — Сейчас мы его самого привяжем! Он подскочил к барану, сунул в завитки рогов кнутовище и обмотал бичом. Втроём, закусив губы и обливаясь по#769;том, мы притянули его к берёзке и накрепко прикрутили к ней баранью голову. Но не было верёвок для привязи овцы: бич-то использовали… Шурка выдернул из штанов ремень и коротко бросил Кольке: — Сымай свой. — Но у того — только лямка, одна-единственная, наискось, как пулемётная лента, пересекавшая грудь, и он так рванул её, что вместе с лямкой выхватил кусище материи, а штаны мигом юркнули вниз. Надрываясь, мы приподняли обмякшую Хромушку и перевесили её через баранью спину. Чертило глухо блеял, вертел задом и неуклюже подскакивал. Шурка, озлобившись, свирепо усмирял его пинками, приговаривая: — Ты будешь стоять, тетеря дохлая… Будешь? Колька почти подлез под баранье брюхо и копошился там, связывая овечьи ноги. — Живей, — торопил Шурка. Наконец ноги были связаны. Шурка распустил бич и выдернул кнутовище из рогов. Чертило сперва метался, даже заваливался на бок, но мы его поднимали и гнали вперёд. Шурка подстёгивал овец, а мы с Колькой поддерживали на ходу Хромушку, которая всё время сползала с бараньей спины. Тревога наша потихоньку унималась. И когда мы подходили к деревне, чувства боязни уже не было, а были просто беспокойные мысли и слабость в теле. Чертило уморился. Подойдя к скотному двору, он привычно двинул в ворота лбом и присел, изнемогая, на задние ноги. — А… Опять припёрся… — донёсся голос деда Митрофана, и тотчас появился он сам с палкой. — А, это вы, босалыги. Чисто кошки подкрались… — Тут сторож увидел припавшего на зад Чертилу и окончательно съехавшую в сторону овцу. — Нешто захворала? — спохватился он. — Её зарезали… — Не мелите, — прошептал дед Митрофан, пружинисто приблизился к Хромушке и наклонился. — А… Мать честная… — Он вдруг шмыгнул в сторожку, тут же вернулся с ножом, и не успели мы открыть рта, как дед пиратским взмахом полоснул овцу по горлу, и тяжёлая голова её откинулась, будто на шарнире. Кровь слабой густой струёй потекла на пыльную землю, каплями удерживаясь на бараньей шерсти. — Чуть не пропала… А тут хоть мясо в пользу пойдёт. Я был поражён дедовской выходкой. Я опять задрожал. И пока Колька с Шуркой освобождали Чертилу и загоняли овец, я бессмысленно глядел на распростёртую у проходной Хромушку. Она уже не дёргала хвостом и не пыталась поднимать морду, она была неживой… Я глотал комки, подступавшие к горлу. — А ну, бери за ноги! — крикнул мне дед. — Я уже брал… Не бралось… Подоспели друзья, и Хромушка, податливая, как тесто, на руках перекочевала в сторожку. Мы вышли и, задумавшись, стали в тени. — Вы не морщиньтесь. У нас ране целыми стадами вырезали. Налетит шайка на лошадях, пастухов свяжут и зачнут шерстить. Потом воронья на этом месте черным-черно… А кто Хромушку-то пырнул? Я рассказал деду, как мы услышали крик, как бросились в кусты, как увидели раненую Хромушку, а в кустах — человека, как Шурка навёл на человека ружьё и как тот ошалело шарахнулся от нас, удирая в глубь зарослей. А кто он — об этом мы даже как-то не задумывались. — Это разбойник! — сказал я. — Да, — живо подхватил Колька. — Разбойник! Их, наверное, на болоте целая шайка. — Шайку давно бы заприметили, — промолвил Шурка. — А вот один… Мы задумались, а дед Митрофан произнёс: — Разбойник-то оно разбойник, а я вот прикидываю, не наш ли это супостатишка. — Как наш? — удивились мы. — Обнаковенно, наш, деревенский. — Что ты, дедушка! — замахали мы руками и весело переглянулись между собой: мол, дед-то что придумал. Дед Митрофан искоса посмотрел на нас, двинул бородой в сторону и сказал: — Всяко может статься. Конечно, дедушка ерундит. Деревенский! Кто же это, интересно? Может, Анатолий? А может, тётка Дарья? Смешной дед, придумал тоже! Это — бандит! — За это в тюрьму могут сунуть аль ещё как, — сказал дед. — Сунь его теперь. Он уж, поди, полсогры[1] отмахал. — Вот то-то. — Нам теперь достанется… Мол, упреждали, не послушали, вот и расхлёбывайте, — проговорил Шурка. Дед замахал руками. — А вы-то что? Вы своё дело сделали, стадо уберегли. Мальцы, мальцы, а молодцы! А вот как быть дале, надо прикинуть. Мы начали соображать. Всё вокруг — и скотный двор, и дома с задёрнутыми шторками, и подсолнухи, приподнявшиеся на цыпочки и повесившие свои шляпы на плетень, — всё как будто размышляло вместе с нами: что делать? — Надо вызвать отряд милиционеров с пулемётами и прочесать тальник. Может, это — фашист. Мало их забрасывают на парашютах! Вот они и шатаются голодные, как волки, кто же станет кормить фашистов. Тут без милиционеров не обойдёшься… Дед Митрофан перебил Кольку: — Минцанеров… У нас ведь всего один минцанер, и тот нынче на покосе… Надо тётку Дарью разыскать, она в обязательности скумекает, какие такие жульничества, и без пулемётов… Ишь вояка. Шурка сказал: — Правильно, надо найти тётку Дарью. Вы дуйте ищите, а я Нюську пойду попроведаю. И он, не оглядываясь, перевесив бич через шею, пошёл домой. — Дедушка, а нам-то куда? — спросил Колька. — На поля. Где же сыщешь тётку Дарью? — И дед ушёл в сторожку, откуда тотчас донеслось шорканье ножа о брусок. На поля! А сколько их, полей-то! Это с одной стороны деревни — болота и тайга, а с другой — сплошные поля. Прямо у правления начинаются четыре полевые дороги и куриными пальцами разбегаются в разных направлениях. А от этих дорог оттопыриваются дорожки, как сучья от ствола дерева, а от дорожек стреляют в кусты ещё тропинки-веточки. Вот и думай, куда кинуться. Тётка Дарья, конечно, где-нибудь у тропинки-веточки литовкой машет, найди её попробуй… Но нам не пробовать надо было, а искать. И мы двинулись по одной из дорог, надеясь встретить кого-нибудь и расспросить. |
||||||||
|
© 2025 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |