"Блокада. Книга вторая" - читать интересную книгу автора (Чаковский Александр Борисович)

14

После посещения Ворошиловым и Васнецовым дивизии народного ополчения Федор Васильевич Валицкий был вызван в штаб, где услышал, что отчисляется из дивизии и должен вернуться в Ленинград, к месту своей гражданской службы.

В тот день два полка дивизии проводили операцию по окружению авиадесанта, выброшенного противником, и комдиву было не до Валицкого. К тому же, получив приказ о Валицком от члена Военного совета фронта, он считал этот вопрос решенным. Поэтому на возражения Валицкого комдив отвечал неохотно и односложно.

Растерянный, обиженный, Валицкий бросился к Королеву. Но и тот ничем не мог ему помочь. Королев разъяснил Валицкому, что приказ об отчислении вызван не тем, что он, Валицкий, бесполезен в дивизии, а стремлением не подвергать его жизнь опасности.

— Но позвольте мне самому распоряжаться собственной жизнью! — воскликнул Валицкий. — К тому же она стоит не дороже, чем тысячи других! Чему или кому я обязан этой оскорбительной для меня заботой?

Королев не счел нужным скрывать, что приказ явился следствием категорического указания Васнецова, считающего неправильным и ненужным рисковать жизнью столь крупного специалиста.

Федор Васильевич потребовал, чтобы Васнецову через дивизионный узел связи была немедленно послана телеграмма с его решительным протестом.

Королев возразил, что в армии приказы высших командиров не обсуждаются.

Но, понимая, как болезненно переживает старик свою «отставку», Королев, неожиданно для самого себя перейдя на «ты», сказал:

— Не огорчайся, Федор Васильевич! Война большая, и для тебя в Ленинграде дело найдется. Ты ведь теперь солдат. Сказано идти в бой — иди. Велят отправляться в тыл — выполняй и этот приказ. Вот и я так же: послали воевать — воюю. Завтра прикажут на завод вернуться — вернусь без звука. На войне как на войне.

Не сами слова Королева, а то, что он говорил сочувственно и дружески, потрясло Валицкого. Он был уверен, что между ним и Королевым стоит стена, что Королев никогда не простит ему поведения сына и, кроме того, в душе относится к нему, как к старому барину.

Но теперь Федор Васильевич понял, что ошибался, что стены этой больше не существует. Он по-юношески порывисто, с благодарностью пожал руку Ивана Максимовича. Ему захотелось притянуть к себе Королева, обнять его, но он тут же испугался своего, как ему казалось, сентиментального порыва.

Несколько мгновений Королев не выпускал руку Валицкого, сочувственно глядя на стоявшего перед ним высокого человека в красноармейской гимнастерке, которая была ему явно не по росту, в кирзовых сапогах. Он понимал, что делается сейчас в душе старого архитектора, чей путь так неожиданно скрестился с его собственным.

Он, как всегда, когда видел Валицкого, с болью подумал о Вере и с удивлением отметил, что не испытывает никакой неприязни к отцу Анатолия.

Больше того, Королев почувствовал, что судьба Веры теперь не разъединяет, но каким-то образом объединяет их.

Он выпустил руку Валицкого и тихо сказал:

— Кланяйся там Питеру… Все за него сражаемся. И не горюй, не в Ташкент едешь, Ленинград — тот же фронт.

…На следующий день Валицкий снова оказался в Ленинграде.

Полуторка довезла Федора Васильевича до улицы Стачек, откуда ему предстояло добираться до дома уже городским транспортом.

С трудом перекинув ноги через борт автомашины, Валицкий тяжело спрыгнул на мостовую. Красноармеец-попутчик протянул ему сверху небольшой чемодан и шинель, сказал: «В добрый путь, папаша!» — и помахал на прощание рукой.

Полуторка уже уехала, а Валицкий, высокий, неуклюжий, странно выглядевший в армейской пилотке, из-под которой выбивались седые волосы, в гимнастерке, едва доходившей ему до бедер, держа в одной руке потертый чемоданчик из крокодиловой кожи, сохранившийся у него еще с дореволюционных времен, в другой — помятую шинель, все еще растерянно стоял посреди мостовой.

Он очень давно не бывал в этом далеком, окраинном районе Ленинграда и теперь озирался, стараясь определить, где находится трамвайная остановка. Заметив, что прямо на него движется колонна грузовиков, он поспешно перешел на тротуар.

Внезапно Федор Васильевич ощутил страшную усталость, которую не испытывал ни разу, пока был в дивизии.

Да, оказалось, что ему, типично городскому, привыкшему к комфорту, не знавшему никаких бытовых забот человеку, армейская жизнь совсем не в тягость.

Он спал, как и все, в блиндаже, на нарах, не раздеваясь, подложив противогаз под голову и укрывшись шинелью. Он не раз слышал свист пуль, когда на переднем крае наблюдал за строительством укреплений, и мысль о том, что одна из этих пуль может стать для него роковой, даже не приходила ему в голову.

Душевное спокойствие, которое Валицкий обрел там, в дивизии, обрел впервые с того дня, как началась война, значило для него гораздо больше, чем все лишения походной жизни.

И вот теперь он медленно шел, с трудом передвигая ноги, и не испытывал никакой радости от того, что вновь находится в родном городе.

Все те мысли, от которых он отрешился, которые перестали мучить его во время короткого пребывания на фронте, снова обрушились на Федора Васильевича.

Еще вчера он был уверен, что делает единственно важное сейчас дело. И вот теперь он снова никому не нужен.

«Нет, нет, — говорил себе Валицкий, медленно идя по тротуару, — я приехал сюда лишь временно. Я завтра же пойду в Смольный к Васнецову и буду требовать, чтобы меня вернули в дивизию. Он не может, не имеет права мне отказать. Я честно работал. Ко мне не предъявляли никаких претензий. Я приносил пользу, пользу, пользу!..

Но, может быть, какую-то роль в моем увольнении сыграла та встреча с Ворошиловым и Васнецовым на переднем крае? Конечно, я вел себя глупо, разговаривая с ними недостаточно почтительно. Пришел в ненужное возбуждение. И все-таки я был прав, ведь противотанковый ров отрыли такой ширины, что вражеский танк мог использовать его как укрытие!»

Валицкий вспомнил, как все стояли навытяжку перед маршалом и только он, один он, кипятился, размахивая руками, требовал увеличить штат инженеров, ни к селу ни к городу ссылался на Тотлебена и других классиков фортификационного дела…

«Неужели именно после этого меня решили отчислить? — снова подумал Валицкий. — Но тогда это глупо, нелепо! В конце концов, я готов написать Ворошилову письмо, извиниться перед ним, если это нужно! Он должен понять, что лишь забота о пользе дела двигала мною тогда, заставила вступить в спор… Да и спора-то, собственно, никакого не было!

И тем не менее… Нет, я завтра же пойду к Васнецову! Но это завтра. А что будет сегодня? Что будет через час, даже меньше, через сорок минут, когда я переступлю порог квартиры?.. Как встречусь с Анатолием? Ведь после того объяснения между нами не было сказано ни слова. Анатолий даже из дому ушел, когда я собирался в ополчение, ушел, чтобы не прощаться… Да и в Ленинграде ли сейчас сам Анатолий?..»

О жене Валицкий не беспокоился. Уходя, он оставил ей достаточно денег и был уверен, что в доме ни в чем не нуждаются.

Валицкий шел мимо громады Кировского завода. Из открытых ворот, наполняя улицу гулом мощных двигателей, медленно выползали танки. На броне белой краской было выведено: «Смерть немецким оккупантам!»

Наконец Федор Васильевич нашел нужную ему остановку и сел в трамвай, идущий к центру города.

Вскоре трамвай поравнялся с Нарвскими воротами. Федор Васильевич окинул взглядом это старинное, знакомое ему до мельчайших деталей сооружение и вспомнил неразличимые отсюда высеченные на воротах надписи: «Бородино… Тарутино… Малоярославец… Лейпциг… Париж…» И ему вдруг представилось, что он видит не эту каменную, девяносто лет назад построенную архитектором Стасовым, а стоявшую некогда на этом же месте другую арку — деревянную, воздвигнутую великим Кваренги в 1814 году в честь победы над Наполеоном, — ведь именно отсюда входили в столицу русские солдаты, возвращавшиеся из Парижа.

Ни отец Валицкого, ни, конечно, он сам никогда не видели той арки, она была знакома Федору Васильевичу лишь по литографиям.

Но сейчас ему казалось, что он видит ее воочию. Под аркой проходят солдаты. Но не те, старые, в высоких киверах, с длинными ружьями на плечах, а сегодняшние, в пилотках, в пропотевших гимнастерках, с развернутыми красными знаменами…

«Интересно, — подумал Валицкий, — соорудят ли новую Триумфальную арку, когда окончится война, — ведь по этому же пути будут возвращаться в Ленинград его защитники… Но когда это будет?..»

Кто-то тронул его за плечо. Резко обернувшись, Федор Васильевич увидел девушку-кондуктора.

— Билет взяли?

— Билет? — недоуменно переспросил Валицкий. — Ах да, да, конечно, простите…

Он поспешно поставил чемоданчик, положил на него шинель в опустил руку в карман своих армейских брюк.

Но там не было ни копейки. Валицкий вспомнил, что, уходя в ополчение, оставил все деньги жене. И хотя с тех пор прошло совсем немного времени, он как-то вообще забыл о назначении денег, не испытывая в них никакой нужды.

Уже убедившись, что в карманах, кроме носового платка, пары грязных подворотничков, записной книжки и огрызка карандаша, ничего нет, Валицкий продолжал шарить, надеясь на чудо.

Он заметил, что люди, стоящие рядом, — сержант с треугольниками в петлицах, пожилой мужчина с противогазом через плечо и две женщины с «авоськами», — внимательно на него смотрят.

— Простите… — пробормотал Валицкий, чувствуя, что краснеет, — но у меня… я не захватил с собой денег! Я сейчас же сойду… Извините!

— Какой разговор, отец! — весело сказал сержант, сунул руку в брючный карман и протянул кондукторше монетку:

— Прошу, дорогуша!

— Нет, нет, что вы! — еще больше смущаясь, воскликнул Валицкий.

— Что значит «что вы»? — вскинул свои белесые брови сержант. — Взаимная выручка в бою!

Он подмигнул сначала кондукторше, потом Валицкому, взял билет и, передавая его Федору Васильевичу, сказал полушутя-полусерьезно:

— Прошу, товарищ боец, после войны сочтемся!

Валицкому было неловко: первый раз в жизни незнакомый человек заплатил за него в трамвае. Но к этому чувству неловкости примешивалось радостное чувство общности с этим молодым сержантом, сознание, что оба они приобщены к самому важному, самому опасному и почетному сейчас делу.

— Очень вам обязан, — пробормотал Валицкий. Младшему по званию благодарить старшего в такой форме явно не полагалось. Поэтому сержант не без иронии в голосе ответил:

— Служу Советскому Союзу!

Но при этом уважительно посмотрел на странного седого бойца, который годился ему в деды.

…Не по возрасту легко Валицкий взбежал по лестнице и нажал кнопку звонка. «Кто откроет мне дверь? Маша? Анатолий? Тетя Настя?» — старался угадать он.

Но дверь не открывали.

Федор Васильевич непрерывно нажимал кнопку, слушая, как там, в прихожей, надрывно звенит звонок. Видимо, дома никого не было.

Только сейчас Федор Васильевич вспомнил, что, уходя в ополчение, захватил с собой ключ от квартиры. Он открыл чемоданчик, нашарил в нем ключ.

В прихожей было темно.

Валицкий бросился в столовую. На большом овальном, красного дерева обеденном столе белел лист бумаги. Валицкий схватил его и прочел:

«Мой дорогой! Пишу на тот случай, если ты вернешься, а меня еще не будет. Умоляю, не беспокойся. Со мной все хорошо. Просто упала на улице во время воздушного налета и слегка подвернула ногу. Однако взяли в больницу. Я не хотела, но одной дома мне было бы трудно. Настя поступила работать на завод, а Толеньку призвали в армию три дня назад. На кухне есть кое-какая еда — консервы и копченая колбаса, поешь, очень тебя прошу. Деньги — в серванте, под твоей любимой чашкой. Я в больнице, она находится…»

Придя в больницу, Валицкий узнал, что жена конечно же обманула его. Она не «подвернула ногу», а была ранена. Осколочное ранение в бедро. Врач сказал, что ей придется пробыть в больнице еще не меньше недели…

Федор Васильевич провел у постели жены несколько часов. Она лежала маленькая, похудевшая, еще больше постаревшая. Задавала ему бесконечные вопросы — как жил, где спал, как питался, было ли очень опасно… Говорила об Анатолии — как пришла повестка, как провожала его до места сбора, на площади перед Московским вокзалом. И ни слова о себе.

Валицкий слушал ее, едва сдерживая слезы. Ему вдруг стало бесконечно жаль эту маленькую, исхудавшую женщину, к которой он так привык, что почти не замечал ее.

Когда медсестра выпроводила его из палаты, был уже вечер. По дороге домой Валицкий зашел в маленькое освещенное синей лампочкой кафе-«забегаловку», съел пару крутых яиц, выпил чашку кофе.

Дома было пусто и сумрачно. Федор Васильевич проверил маскировку на окнах, зажег свет, прошел к себе в кабинет.

Его снова окружали привычные, некогда так любимые им вещи.

На столе, на рамах картин, на стеклах книжных шкафов лежал слой пыли.

Валицкий вдруг почувствовал, что не хочет ни к чему прикасаться. Ему казалось, будто он в музее, где собраны вещи, памятные ему по далекому детству, но ненужные сейчас, ставшие чужими.

Он сел в глубокое кожаное кресло. Расстегнул воротничок гимнастерки. Прислушался. Было тихо.

«Доктор говорит, что кость не задета, через неделю, максимум через десять дней Маша будет здорова, — думал он. — Ее надо эвакуировать, отправить к дальним родственникам в Куйбышев. Ленинград может стать фронтовым городом. К тому же и я здесь только временно. Добьюсь разрешения вернуться в дивизию.

Анатолий на фронте. Что ж, это хорошо. Нет вины, которую нельзя было бы искупить. Даже преступникам нередко дают право смыть свой позор кровью…»

Валицкому вдруг стало страшно. Он понял, что сына могут убить. Анатолий может погибнуть, так и не узнав, как был дорог отцу, считая его своим врагом.

«Нет, нет, этого не может быть! — в смятении подумал Валицкий. — Маша сказала, что Толя обещал написать, как только узнает номер своей полевой почты. И тогда я отвечу ему. Немедленно отвечу…»

Вдруг Федор Васильевич услышал звонок. Робкий, настолько короткий, что Валицкий решил, что ему почудилось. Прислушался. Звонок раздался снова. На этот раз чуть длиннее.

«Кто бы это мог быть? — подумал Валицкий, направляясь в прихожую и на ходу проверяя, хорошо ли замаскированы окна, дежурные МПВО иногда звонили или стучали в дверь, когда из окон на улицу пробивался свет. — Может быть, почтальон? Письмо от Толи?..»

Он поспешно открыл дверь. На пороге стояла девушка. Невысокая, совсем молоденькая. В белом плаще, с противогазной сумкой через плечо. Очевидно, все-таки дежурная…

— Простите, — сказала она неуверенно, — ведь это квартира архитектора Валицкого?

Очевидно, ее смутила красноармейская форма, в которую был одет хозяин дома…

— Да. Чем могу служить? — спросил Валицкий.

— Извините, — еще более робко сказала девушка, — я хотела бы… Анатолий дома?

Валицкий вздрогнул, сделал полшага назад, провел языком по мгновенно ставшим сухими губам и спросил, осененный внезапной догадкой, почти шепотом:

— Вы… Вера?!

— Да, — так же тихо ответила она, — я Вера.

«Ну вот, ну вот, — стучало в висках Валицкого, — вот и возмездие. Она пришла для того, чтобы сказать Анатолию в глаза все, что думает о нем!.. Это ее он бросил в беде, оставил, предал!..»

— Он… на фронте, Толя на фронте! — торопливо проговорил Валицкий.

— Толя на фронте… — точно эхо, повторила Вера и добавила уже чуть слышно: — Тогда… простите…

Она медленно повернулась и пошла к лестнице.

«Что я делаю, я негодяй, подлец, — опомнился Валицкий, — ведь эта девушка вернулась, вернулась оттуда!.. Она спаслась, жива, а я…»

— Ради бога! — крикнул он, выбегая на лестничную площадку. — Вера! Куда же вы?! Я прошу, войдите, войдите, пожалуйста, ради бога!..

Вера обернулась. Она все еще не понимала, что происходит, кто этот старик в красноармейской форме, откуда он ее знает.

— Вы… отец Толи? — вымолвила она наконец.

— Да, да, конечно! — торопливо ответил Валицкий. — Но ради бога, заходите, мне нужно с вами поговорить.

Вера неуверенно пошла обратно к двери.

— Я вам все расскажу, все расскажу, — повторял Валицкий, помогая Вере снять противогаз и плащ.

Он провел ее в свой кабинет, усадил в кресло.

Теперь Валицкий не знал, что сказать. Перед Верой, одного слова которой было достаточно, чтобы окончательно пригвоздить Анатолия к позорному столбу, Федор Васильевич вдруг почувствовал себя совершенно беспомощным.

— Я знаю, как вы попали к немцам, — наконец проговорил Валицкий. — Анатолий мне все рассказал. Это — счастье, что вы вернулись… Расскажите, пожалуйста, что было с вами потом, когда Анатолия увели немцы. Как вам удалось спастись?

Вера вздрогнула.

— Я не хочу говорить об этом! — вскрикнула она. — Ничего не хочу вспоминать! И о нем не хочу сейчас говорить. Не хочу!

Валицкий стоял, потрясенный не только словами Веры, но и той резкой переменой, которая в ней произошла.

«Что ж, — горько подумал он, — я должен и через это пройти. Сын за отца не отвечает. А отец за сына?.. Боже мой, да захочет ли она выслушать меня? О чем думает сейчас? Неужели в ее душе нет ни капли снисхождения к нему?»

Если бы он знал, о чем думала сейчас Вера!..

С тех пор как Вера рассталась со Звягинцевым, она жила мыслями об Анатолии. Она считала его погибшим и, услыхав, что он жив и находится в Ленинграде, не могла прийти в себя от радости.

Но проходили часы, и к этому чувству стало примешиваться другое, тревожное и горькое. Она представляла, как они встретятся, и ей становилось жутко.

Горечь, отчаяние, отвращение к себе овладели Верой. Она не могла спать, потому что, как только закрывала глаза, все начиналось сначала. Ее слепил пронзительный луч фонарика, она ощущала на своем лице зловонное дыхание немца… Вера в ужасе вскакивала. Ей хотелось уйти, убежать от самой себя, сбросить собственную кожу, которая была ей теперь ненавистна, потому что к ней прикасались те руки…

Страшные минуты, которые Вера пережила там, на чердаке дома Жогина, перевернули ей душу. Ей хотелось мстить, только мстить. Бездонная, черная пропасть лежала между ее безмятежной юностью и сегодняшним днем, между прошлым и настоящим.

Вера сказала себе, что не должна встречаться с Анатолием. Ей достаточно знать, что он жив, что ему удалось спастись…

Однако, вернувшись в Ленинград, она в первый же день не выдержала и позвонила Анатолию.

Вера убеждала себя, что звонит не для того, чтобы говорить с Анатолием, что повесит трубку, как только услышит его голос: ей только нужно убедиться в том, что Толя здесь, что он жив и здоров.

Пусть он не знает, что она вернулась. Пусть для него ее не будет на свете, она умерла, погибла там, у немцев. Может быть, когда-нибудь потом, когда кончится война, она все же даст ему знать о себе. Но голос его она должна услышать. Только голос!..

Вера назвала номер и застыла, до боли сжимая трубку.

Никакого ответа.

Она позвонила через полчаса снова. И опять никто не подошел к телефону.

Вера пошла в райком комсомола. Она решила просить, чтобы ее отправили на фронт медсестрой.

Но в райкоме сказали, что она должна явиться в свой мединститут, где продолжаются занятия по ускоренному курсу обучения.

В институте подруги рассказали Вере, что пока неизвестно, сколько времени они будут учиться, выпустят их врачами или фельдшерицами, все зависит от положения в Ленинграде.

Вечером Вера снова позвонила Анатолию. И снова его телефон молчал.

Ложась спать, она решила, что все к лучшему и больше звонить она не будет. Утром пошла в институт на занятия. Вернувшись домой, позвонила опять…

На следующий день из института она направилась не домой, а к Анатолию. Вера знала, где он живет. Он не раз показывал ей тот дом на Мойке, когда они гуляли по Невскому.

В доме был всего один подъезд, а квартиру Вера легко нашла по дверной медной дощечке, на которой старинной, причудливой вязью было выгравировано: «Федор Васильевич Валицкий».

Нажав кнопку звонка, она испугалась, поняв, что сейчас увидит человека, встретить которого мечтала и боялась больше всего на свете…

Но дверь никто не открывал.

«Ну вот, ну вот, — повторяла про себя Вера, — значит, Анатолия все же нет в Ленинграде, а родители его, наверное, эвакуировались. Но где же он?..»

Она, на всякий случай, еще раз нажала кнопку звонка. Дверь открылась, и на пороге появился седой старик в военной гимнастерке…

Странное поведение отца Анатолия, который откуда-то знал ее, привело Веру в состояние полной растерянности.

Но потом, поняв главное: что Анатолий жив и здоров, но его здесь нет, — она почувствовала огромное облегчение и теперь думала только о том, как бы скорее уйти.

Но этот старик, отец Анатолия, не отпускал ее.

Когда Валицкий с какой-то неистовой настойчивостью спросил, что с ней произошло после того, как Толю увели немцы, Вере на какое-то мгновение показалось, что ему известно о самом ужасном, самом страшном, что ей пришлось пережить. Охваченная ужасом, она что-то крикнула ему в ответ, чтобы заставить его замолчать…


Но Валицкий понял ее слова совсем иначе, потому что все его мысли были в этот момент обращены к сыну.

Он сказал тихо и как-то безнадежно:

— Я не защищаю Анатолия. Нет. Я даже не прошу вас быть снисходительной к нему…

Вера с удивлением прислушалась к его словам. Что он такое говорит? Кого не хочет защищать? Снисхождение? К кому? Неужели что-то случилось с Анатолием?

Она спросила встревоженно:

— О чем вы, Федор Васильевич?

Валицкому показалось, что Вера просто щадит его. Он с горечью усмехнулся:

— Не надо, Вера. С моей стороны было бы слишком жестоко испытывать ваше благородство.

— Но я не понимаю, о чем вы?! — на этот раз уже настойчиво повторила Вера.

Валицкий пристально посмотрел в ее широко раскрытые глаза.

— Анатолий — мой единственный сын, Вера. Он дорог мне. Но поверьте, я нашел в себе силы, чтобы осудить его.

— Осудить? — с недоумением воскликнула она.

— За то, что он оставил вас там, в этом аду. Сам спасся, а вас бросил, — медленно и твердо, точно вынося обвинительный приговор, сказал Валицкий.

Вера вскочила с кресла:

— Как «бросил»? Откуда вы это взяли? Толя хотел защитить меня! Его избивали на моих глазах! А потом увели. Я не знаю, как ему удалось бежать… А мне… мне потом помогли женщины-колхозницы, переодели, спрятали…

Валицкий стоял ошеломленный. Он вслушивался в сбивчивую речь Веры, впитывал в себя каждое ее слово, стараясь понять, говорит она правду или просто простила Анатолия и теперь старается защитить, обелить его.

Наконец он произнес почти беззвучно, с надеждой, но все еще боясь поверить в искренность Веры:

— Значит, вы думаете… значит, он…

Вере стало жалко старика. Он стоял перед ней седой, нелепый в своем не по росту подобранном красноармейском обмундировании…

Ей показалось даже, что он пошатнулся.

Она схватила его за руку:

— Федор Васильевич, что с вами? Вам нехорошо?

Валицкий перехватил ее руку, крепко сжал.

— Нет, нет, — сказал он, — все хорошо. Так, как никогда не было…

Он снова умолк и стоял неподвижно, глядя куда-то в пространство, по-прежнему сжимая руку Веры.

То, что Вера — именно Вера! — защищала Анатолия, не сомневалась в его порядочности, было сейчас для Валицкого важнее всех его собственных логических сопоставлений.

Страстно желая, чтобы свершилось чудо и сын оказался действительно ни в чем не виновен, Валицкий в эти минуты был не в состоянии снова анализировать поведение Анатолия. Он не думал ни о чем, кроме одного: «Вера, сама Вера защищает его! Единственный человек, который был с ним в те страшные часы. И она свидетельствует в его пользу!..

Боже, боже мой, я старый, выживший из ума дурак, сухарь, деспот! — говорил себе Валицкий. — Как я посмел заподозрить его?! Какое у меня было на это право? Мой мальчик ушел на фронт, может быть, на смерть, с сознанием, что родной отец оскорбил его, унизил, обвинил в поступке, несовместимом со званием честного человека… И вот я стою здесь, а он там, под пулями…»

Наконец он перевел свой взгляд на Веру. Она показалась ему милой, ласковой, красивой… Он не замечал ни худобы ее лица, ни потрескавшихся губ, ни лихорадочно блестевших глаз — нет, нет, ее светлые, расчесанные на косой пробор волосы были мягкими, нежными, точно у ребенка, и губы — тоже детскими, и глаза, в которых стояли слезы, — самыми доверчивыми в мире глазами.

Подчиняясь непреодолимому желанию, Валицкий притянул Веру к себе, обнял…

Прикосновение к ее волосам вызвало в нем далекое, смутное воспоминание о сыне, когда тот был еще совсем маленьким, о его светлых, мягких, как пух, волосах…

Наконец он резко выпрямился и тихо сказал:

— Сядьте, Веронька, прошу вас. Вы доставили мне большую радость. Может быть, вы… вы вернули мне сына.

Внезапно он вспомнил…

— Скажите, Вера, — проговорил он торопливо. — Толя рассказывал мне, что получил какое-то важное поручение… Впрочем… — его голос звучал неуверенно, — вы могли об этом не знать.

— Нет, нет, я знала! — столь же поспешно откликнулась Вера, всем своим существом чувствуя, как важно Валицкому знать все о своем сыне. — Это был человек, с которым мы встретились в поезде. Я даже фамилию его запомнила: Кравцов! Он действительно дал Толе какое-то поручение, только не знаю, какое именно. Они скрывали от меня, боялись, что не выдержу, если попаду к немцам…

Валицкий облегченно вздохнул. Значит, и это правда!

Теперь он думал о том, что если в рассказе Анатолия и были какие-то несообразности, противоречивые факты, если, например, Толя утверждал, что имел при себе комсомольский билет, который в действительности оставил дома, то все это психологически объяснимо. Ведь бывает, что человеку, чувствующему, что его в чем-то напрасно подозревают, кажется, что, рассказав чистую правду, он не сумеет рассеять подозрения, и он невольно старается представить все в более красочном виде…

В эти счастливые для него минуты Валицкий не мог предполагать, что Вера ошибается, что ей неизвестна вся правда об Анатолии…

Валицкий торжествовал. Сама Вера говорит, что Анатолий невиновен! Если бы это мог слышать сейчас Королев!

— Вы видели своего отца, Вера? Он знает, что вы вернулись? — спросил Валицкий, уже через мгновение сообразив, что Королев, с которым он простился только вчера, ничего не знает о дочери.

Вера покачала головой:

— Папы нет в Ленинграде. Он в ополчении, и я…

Валицкий всплеснул руками, не дал ей договорить:

— Я отлично знаю, где Иван Максимович! Я только сегодня вернулся из той самой дивизии! Могу дать вам адрес, то есть номер полевой почты, вы должны немедленно ему написать!

Веру тронула забота этого странного человека о ее отце, хотя то, что они знакомы, показалось ей невероятным.

— Спасибо, я все знаю, — сказала она. — Хотела поговорить с папой по телефону из Луги, но не работала связь. А потом его не было на месте. В дивизии обещали обязательно ему сообщить…

— Вот и прекрасно, вот и отлично! — приговаривал Валицкий, потирая руки и даже чуть пританцовывая на месте. — Ваш отец, Верочка, очень хороший человек! Очень справедливый человек!

Федор Васильевич пришел в радостное, возбужденное состояние.

Он обошел вокруг кресла, в котором сидела Вера, снова погладил ее по голове, затем потрепал по плечу и, воскликнув: «А сейчас мы будем пить чай!» — выскочил из кабинета.

Вера осталась одна. Она сидела, утопая в глубоком кожаном кресле, и думала:

«Хорошо, что Толи нет в городе. Было бы ужасно, если бы я встретила его именно сейчас. Только бы его не ранило там, на фронте! Только бы он остался жив. Мы еще увидимся когда-нибудь. Не может быть, чтобы это не прошло.

Но ведь он-то не знает, что я жива, что я существую на свете!.. Откуда же ему знать! Я напишу ему. Обязательно напишу. Сейчас вернется его отец, и я спрошу адрес… Его отец… Могла ли я думать, что доставлю ему такую радость? Неужели я еще могу кому-то доставлять радость?..»

Валицкий вошел в кабинет, держа две чашки в вытянутых руках, осторожно ступая, чтобы не разлить чай.

Поставив одну чашку на край письменного стола, он протянул Вере другую и сказал:

— Прошу вас, пейте!

Она поднесла чашку к губам, сделала глоток. Чай был горячий и чересчур сладкий, очевидно, Федор Васильевич положил в чашку несколько ложек сахару.

А Валицкий опустился в кресло напротив и снова стал неотрывно глядеть на Веру, забыв о своем чае.

Неожиданная мысль пришла ему в голову: как было бы хорошо, если бы Вера осталась здесь, в этом доме, навсегда! Он не связывал это с будущим своего сына, просто думал о том, как было бы хорошо, если бы эта маленькая девчушка каждый вечер сидела здесь, в этом кресле…

— Федор Васильевич, — сказала Вера, — можно, я запишу Толин адрес?

Этот вопрос вернул Валицкого к действительности.

— Адрес?.. — переспросил он. — Но у меня еще нет его адреса! Он обещал, что напишет, как только прибудет на место. Если придет письмо, я вам тотчас же дам знать! Разрешите, я запишу ваш телефон.

Она нерешительно назвала номер, и Валицкий записал его на листке настольного календаря, не думая в эту минуту о том, что сам намеревался пробыть в Ленинграде очень недолго.

Записывая, Валицкий взглянул на Веру. Она впилась глазами в карандаш, которым он выводил цифры. Губы Веры были полураскрыты, вся она подалась вперед.

— Скажите, Вера, — нерешительно спросил Валицкий, — вы… любите Толю?

Она молчала.

— Я прошу вас понять меня, — продолжал он смущенно, — это не любопытство, не контроль, мой сын уже взрослый. А я… я сухой, совсем не сентиментальный человек. — Он говорил, все более волнуясь. — Вся личная жизнь Толи прошла мимо меня. Но теперь война. Я не знаю, увижу ли его снова, нет, нет, я верю, он останется жив, но мне-то, мне уже много лет… И мне надо знать… Я хочу представить себе его дальнейшую жизнь… Вы… вы будете вместе, когда кончится война, да?

Вера хотела что-то сказать, но губы не слушались ее. Она встала, отошла к окну. Плечи ее тряслись.

— Вера, Веронька, милая, что, что с вами?! — в испуге проговорил Федор Васильевич, подходя к ней. В эту минуту он вдруг вспомнил: Анатолий говорил ему, что еще там, в Белокаменске, они поссорились.

— Толя чем-то обидел вас там, в этом городке, скажите мне, вам будет легче, скажите! — повторял Валицкий.

— Нет, нет, — сдавленным голосом проговорила Вера, — он ничем не обидел меня. Мне просто… мне просто трудно поверить, что все… все ушло… все кончилось.

Валицкий сжал ее мокрые от слез ладони.

— Родная моя девочка, я очень старый человек и уже совсем не помню, когда я любил и меня любили. Но я знаю жизнь. Вы не хотите сказать, в чем причина ваших слез. Но поверьте мне — это пройдет. «И это пройдет», — сказал когда-то мудрец. Кончится война, снова всюду зажгутся огни… Неужели вы не понимаете, что у вас вся жизнь впереди?!

— Нет, Федор Васильевич, спасибо вам, но я… Если бы я могла отомстить им за все! Я хочу жить только для этого.

— Я сегодня вернулся с Луги, — глухо проговорил Валицкий. — Мой сын на фронте, моя жена ранена во время бомбежки. И все же я живу надеждой. Надеждой на победу и, значит, на будущее. Может, сам я не доживу. Но с меня хватит веры в то, что это будет! Будет победа, будет счастье!

— Если бы вы знали, что я пережила, — безнадежно проговорила Вера.

Валицкий покачал головой.

— Не так давно я пришел к одному человеку и сказал, что у меня большое горе и что поэтому хочу пойти на фронт. Он мне ответил, что на фронт идут не для того, чтобы забыть свой горе, что в такое время нельзя думать только о себе. Слишком много горя кругом. Знаете, кто был этот человек? Ваш отец, Вера! Иван Максимович Королев. И он был прав.

— Но я видела то, что не может присниться даже в страшном сне! — неожиданно горячо заговорила Вера. — Вы когда-нибудь видели, как вешают людей? Как по голове ребенка бьют винтовочным прикладом? Слышали, как воет, страшно, по-собачьи воет обезумевшая мать? Мстить! Только мстить!

— Я понимаю вас, Вера, — с трудом проговорил Валицкий. — Это очень страшно, то, что вы говорите. Я читал о подобном в газетах, но впервые встретил человека, который видел все сам… Представляю себе, сколько вы натерпелись! А ваша матушка дома? — спросил он, чтобы как-то отвлечь Веру от страшных воспоминаний.

— Мама дома.

— Ну вот, это очень хорошо, — удовлетворенно заметил Валицкий. — А Толина мать в больнице. Я постараюсь, чтобы она уехала в тыл, как только вернется домой… А вам, Верочка, не кажется, что и для вас было бы лучше уехать?

Он произнес эти слова под влиянием внезапно родившейся мысли: а что, если организовать все так, чтобы они уехали вместе — Маша и Вера?

— Куда уехать? — недоуменно спросила Вера.

— Ну… я имею в виду эвакуироваться.

— Нет, нет. Ни за что!..

— Я понимаю… — кивнул Валицкий. — Мне вот тоже предлагали… в свое время.

— А теперь я пойду, спасибо за все, — сказала Вера и встала. — Уже поздно. У меня нет ночного пропуска.

«Ну вот и конец! — с горечью подумал Валицкий. — Сейчас она уйдет, и я останусь один. Без Маши. Без Анатолия. Один…»

Валицкий посмотрел на часы. Было десять минут одиннадцатого.

— Я провожу вас, — сказал он неожиданно, — до трамвая.

Они вышли на темный Невский и направились в сторону Литейного, там Вера должна была сесть на трамвай, идущий к Нарвской заставе. Ниоткуда не пробивалось ни единой полоски света, только изредка вспыхивали на мгновение затененные фары автомашин.

На улице было мало прохожих, а те, что встречались, шли торопливо и молча.

— Можно мне взять вас под руку? — неожиданно спросила Вера.

— Да, да, конечно, Верочка, — несколько удивленный, поспешно ответил Валицкий.

Он почувствовал прикосновение ее руки. Она даже слегка прижалась к нему, точно ища защиты от какой-то, лишь ею одной ощутимой угрозы.

«Или это мне показалось?» — подумал Валицкий.

Но нет. Это ему не показалось. Здесь, в темноте, она и впрямь искала защиты у этого старого, странного человека. Здесь он не видел ее лица, ее слез. Она могла не бояться его расспросов.

Они молча дошли до Литейного. Вскоре подошел трамвай. Его освещенный синим фонариком номер можно было разглядеть только вблизи. Внутри вагона тоже горели тусклые синие лампочки.

— Прощайте, Федор Васильевич, — чуть слышно проговорила Вера. Она не пожала руку Валицкого, а лишь нежно провела ладонью по рукаву его гимнастерки.

— Вы будете мне звонить, да? — сказал Валицкий, с усилием произнося слова. — Вы будете помнить, что я один, совсем один… Впрочем, наверное, я скоро вернусь в ополчение. И все-таки…

Он не договорил. Раздался звонок трамвая, и Вера вошла в вагон.

…Некоторое время Федор Васильевич молча стоял один. Откуда-то издалека доносились звуки радио. Он прислушался. «Врагу удалось…» — говорил диктор, но дальнейших его слов Валицкий не разобрал.

И вдруг его охватил приступ жестокой, всепоглощающей злобы. Ему хотелось своими руками убивать, душить, уничтожать тех, пришедших из страшного, чужого мира извергов, которые топтали, заливали кровью его родную землю.

«Так почему же я здесь, а не там, где должен, где обязан быть?! — с отчаянием подумал Валицкий. — В Смольный! Завтра же в Смольный!»