"Буллет-Парк" - читать интересную книгу автора (Чивер Джон)XIО существовании Нейлза (писал Хэммер) я впервые узнал в приемной зубного врача в Ашбернеме. Там я увидел его фотографию и прочитал коротенькую заметку о назначении его заведующим отделом зубных эликсиров фирмы Сафрон. В заметке рассказывалось, что он провел несколько лет в Риме и что состоит членом Добровольного пожарного общества в Буллет-Парке, а также клуба «Горный ручей». Я тогда еще не знал, почему я остановил свой выбор именно на нем. Не знаю этого и по сей день. Быть может, сказалось странное соотношение наших имен, а может, просто понравилась его физиономия. К своему решению я пришел несколько месяцев спустя, на пляже. Я только что искупался и сидел на песке с книгой в руках. Я был один, а культ семьи в ту пору достиг своего апогея и естественное состояние одиночества вызывало в обществе острейшее подозрение. На пляже было принято появляться с женой, детьми, быть может, даже с родителями и с гостящими у вас друзьями. Одиночки были редкостью. Это был великолепный пляж, и я хорошо его запомнил. Так уж повелось, что в нашем сознании обнаженные тела связаны с представлениями о вечности и Страшном суде, и, быть может, поэтому пляж подчас кажется иллюстрацией к Апокалипсису. Босиком, полунагие, у самого края воды мы вдруг как бы оказываемся за пределами времени в ожидании окончательного приговора. В тот день, впрочем, Страшный суд носил характер мягкий, без тьмы кромешной и скрежета зубовного, и только плач ребенка, испугавшегося набежавшей волны, напоминал о том, что мир, в котором мы живем, является юдолью смерти и печали. Проходивший по пляжу молодой человек с явно выраженными специфическими наклонностями остановился неподалеку от меня. В походке молодого человека, собственно, не было ничего предосудительного, если не считать явного любования каждым своим движением. Он был хорошо сложен, загорел, и на нем были самые что ни на есть мини-плавки. Молодой человек нежно посмотрел на меня. В ту же минуту на сцене появился еще один человек. Этот был много старше моего красавца - я бы дал ему лет сорок; судя по его ярко-красному загару, дни, а быть может и часы, какие ему оставалось провести у моря, были уже cочтены. Он не мог похвастать ни мускулатурой, ни стройностью - это был прилежный кабинетный работник, сутулый от рождения и с широкой задницей - результатом многолетних праведных трудов. С ним были жена и двое детей. Стоя у подножия дюн, с подветренной стороны, он безуспешно пытался запустить змея. Веревка запуталась, и змей никак не желал подняться. Я подошел к человеку со змеем и посоветовал ему подняться на гребень дюны. Затем помог ему распутать бечевку. Педик вздохнул, подтянул плавки и побрел дальше. К отцу семейства я, собственно, подошел только затем, чтобы отделаться от педика. Однако тонкие и вместе с тем такие прочные путы змея неожиданно обрели для меня в эту минуту необычайную нравственную силу, словно добропорядочный мир, принадлежность к которому я сейчас продемонстрировал перед педиком, держится именно на такой ниточке - дешевой, прочной и бесцветной. Когда мне удалось ее распутать, я забрался со змеем на высокую дюну и, подняв его на вытянутые руки, отпустил. Ветер тотчас же его подхватил и унес прямо в синее небо. Дети были в восторге. Родители благодарили меня. Я вернулся к своей книжке. Педик исчез, но на душе у меня сделалось тоскливо - хотелось чего-то более устойчивого, и весомого, нежели радость чужих детей, признательная улыбка взрослых да тонкие путы змея. Я родился вне брака, от Франклина Пирса Тейлора и его бывшей секретарши Гретхен Шурц Оксенкрофт. С тех пор как я в последний раз видел свою мать, прошло много лет, но она стоит перед моими глазами и сейчас: развевающиеся седые волосы и сверкающие, как два колодца в прерии, глаза неувядаемой синевы. Младшая и самая некрасивая из четырех дочерей каменотеса, она родилась в маленьком городке при каменоломнях в штате Индиана. Ни отец, ни мать ее дальше школы не пошли, и у обоих выработалось религиозное, доходящее до фанатизма уважение к высшему образованию как к средству, которое позволяет вырваться из скучной и скудной провинциальной жизни Среднего Запада. Полное собрание сочинений Шекспира в одном томе лежало у них на столике в гостиной как жезл, как символ власти. Отец ее, худощавый, жилистый мужчина с густыми темно-русыми волосами и крупными чертами лица, был родом из Йоркшира. Когда ему минуло сорок, врачи обнаружили у него туберкулез. Начав жизнь простым каменотесом, он постепенно выдвинулся в мастера, а когда упали акции на известняк, оказался безработным. В доме, в котором выросла Гретхен, имелись зеркало в золоченой раме, диван, набитый конским волосом, кое-какая фарфоровая посуда и столовое серебро - фамильные ценности, вывезенные ее матерью из Филадельфии. Никому, разумеется, не пришло бы в голову видеть в них осколки былого величия или хотя бы элементарной зажиточности. И однако - Филадельфия, Филадельфия! В этом звуке, когда он раздавался в известняковых равнинах Индианы, возникал образ лучезарного города, сотканного из света и воздуха. Гретхен ненавидела свое имя и постоянно придумывала себе другие, требуя, чтобы ее называли то Грейс, то Глэдис, то Гвендолин, то Гертрудой, то Габриэлой, то Гизеллой, то Глорией. В годы ее отрочества в городке открылась публичная библиотека, и - случайно ли или по чьей-то роковой указке - Грейс впитала в себя полное собрание сочинение Голсуорси. От этого чтения у нее появился легкий английский акцент и непреодолимый разрыв между миром мечтаний и каменной реальностью. Однажды зимним вечером, когда Гретхен ехала из библиотеки, она увидела из окна трамвая своего отца. Он стоял, прислонившись к уличному фонарю, держа в руке судок, в котором носил с собой завтрак на работу. Водитель не остановился, и Гретхен, обернувшись к соседке, воскликнула: - Вы видели этого бедняка? Он поднял руку, чтобы остановить трамвай, а водитель не обратил на него ни малейшего внимания. Эту фразу она произнесла с интонацией героини Голсуорси, в мир которого была погружена весь день. Неудивительно, что в этом мире она не могла найти места для своего отца. Для роли слуги или садовника он явно не годился. Он мог бы сойти за грума, но на каменоломне ему приходилось иметь дело с одними лишь ломовыми лошадьми. Она знала, что отец ее - добропорядочный, мужественный и чистоплотный человек, и скорее всего это ее позорное отречение было вызвано болью за него, за его неустроенность и одиночество. Гретхен, или как она в ту пору себя именовала, Гвендолин, окончила школу с отличием и поступила в Блумингтонский университет, где ей давали стипендию. Окончив университет, она покинула свою каменистую родину и поехала искать счастья в Нью-Йорке. На станции ее провожали родители. Отец совсем отощал, мать куталась в потрепанное пальтишко. Они махали ей рукой, и какой-то пассажир спросил: «Это ваши родители?» Она могла бы и сейчас ответить, соблюдая интонации Голсуорси, что это просто бедные люди, которых она навещала, но вместо этого она воскликнула: - О да, это мои отец и мать! Должно быть, где-то, в некоем государстве, не обозначенном ни на одной карте мира, взращиваются эти странные дети, носители генов анархии и разрушения, к числу которых и принадлежала Гретхен (она же Глория). На последнем курсе университета она сделалась социалисткой, и любые проявления несправедливости, неравенства и прочих безобразий, что царят в нашем несовершенном мире, причиняли ей жесточайшие страдания. Нью-Йорк она взяла, можно сказать, приступом, и, повстречавшись там с Франклином Пирсом Тейлором, богатым, мечтательным молодым человеком, членом социалистической партии, вскорости сделалась его секретаршей, а затем и любовницей. Какое-то время они были как будто безмятежно счастливы. Затем любовь их омрачилась неким роковым обстоятельством, заключавшимся, по утверждению отца, в том, что революционный пыл моей матушки принял форму воровства, или клептомании. Они много разъезжали по свету, и всякий раз, покидая гостиницу, Гретхен-Глория набивала свои чемоданы полотенцами, наволочками, столовым серебром и крышками от блюд. По идее все это добро предназначалось для нуждающихся, однако отец мой не видел, чтобы идея эта когда-либо воплощалась в действие. Однажды вечером он зашел в номер вашингтонской гостиницы, где они остановились, и застал ее снимающей хрустальные подвески с люстры. «Кому-нибудь это может очень и очень пригодиться», - приговаривала она. В Толедо, в гостинице «Коммодор Перри», она втиснула в чемодан весы из ванной, но отец отказался запереть чемодан, покуда она не вернет их на место. В Кливленде она украла радиоприемник, из гостиницы «Палас» в Сан-Франциско - картину. Эта неизлечимая привычка к воровству - так утверждал мой отец - вызывала у них жестокие ссоры, и они наконец расстались в Нью-Йорке. Бедную Гретхен всякий раз, когда ей доводилось иметь дело с теми или иными приспособлениями - будь то электрический утюг, тостер или автомобиль, - постигала неудача. Так получилось и с противозачаточными средствами, которыми она пользовалась. Вскоре после того, как они разошлись, Гретхен обнаружила, что беременна. У Тейлора не было ни малейшего намерения на ней жениться. Он оплатил расходы на родильный дом и определил какую-то сумму на ее содержание. Она сняла небольшую квартирку в восточной части города. Знакомясь с новыми людьми, она называла себя мисс Оксенкрофт. Ей нравилось эпатировать общество. Должно быть, она находила нечто оригинальное в том, что мы оба - я и она - отмечены печатью незаконности. Когда мне было три года, меня навестила мать моего отца. Мои золотистые кудри привели ее в восторг, и она выразила желание меня усыновить. Не отличаясь последовательностью, матушка моя, после месяца размышлений, дала согласие. Она считала, что ей даровано право, что, быть может, это и есть ее призвание - путешествовать по свету и расширять свой кругозор. Мне нашли няню, и я поселился с бабушкой в деревне. Волосы мои между тем начали темнеть и к восьми годам сделались совсем темными. Не будучи ни жестокосердной, ни эксцентричной, бабушка меня ни разу этим не попрекнула прямо, однако неоднократно говорила о том, что я обманул ее ожидания. В метрике я был записан как Поль Оксенкрофт, что, по-видимому, не устраивало никого, и как-то под вечер к нам наведался адвокат, вызванный для консультации. Они никак не могли придумать, какую дать мне фамилию. А тут как раз мимо окна прошел садовник с молотком в руке и таким образом разрешил этот вопрос. Гретхен определили вполне приличное содержание, и она поехала в Европу. Этим также был положен конец ее самозванству, и она не могла больше выдавать себя за Глорию. Все векселя, аккредитивы и прочие документы утверждали, что она является Гретхен Оксенкрофт. Отец мой в молодости проводил лето в Мюнхене. Всю свою жизнь он привык работать с гантелями и штангой, и его мускулатура обрела тот особенный характер, который не приобрести никакими другими гимнастическими упражнениями. Даже в преклонные годы он сохранил великолепную форму и походил на стареющего атлета с рекламы, ратующей за гимнастику и потребление патоки вместо сахара. В Мюнхене он - то ли из тщеславия, то ли удовольствия ради - позировал скульптору-монументалисту Фледспару, который украсил своей работой фасад гостиницы «Принц-Регент». Отец позировал для мужских кариатид, что подпирают плечами карнизы всевозможных опер, вокзалов, жилых домов и храмов правосудия. В сороковые годы «Принц-Регент» был разбомблен, но я успел посетить эту элегантнейшую гостиницу предвоенной Европы и узнать в кариатиде, поддерживающей ее фасад, черты моего отца и его чрезмерно развитый плечевой пояс. Фледспар был в моде в начале века, и мне вновь довелось увидеть отца - на этот раз всю его фигуру - во Франкфурте-на-Майне, на фасаде гостиницы «Мерседес», где он поддерживал все ее три этажа. Я видел его в Ялте, в Берлине и на Бродвее; потом мне довелось быть свидетелем его упадка, когда монументальные фасады этого типа вышли из моды. Я видел его распростертым на заросшем сорняками пустыре в Западном Берлине. Все это, впрочем, было гораздо позже, в ранние же мои годы вся горечь безотцовщины, вся боль, какую мне причиняла необходимость называть своего родного отца дядей, полностью компенсировалась сознанием, что на его плечах держится и «Принц-Регент», и номера-люкс «Мерседес», и здание мальцбургской оперы, кстати сказать, тоже впоследствии разбомбленной. Я чувствовал, какую огромную ответственность он возложил на себя, и обожал его за это. Одна девушка, с которой у меня был роман, утверждала, что прекрасно представляет себе мою мать. По какой-то непонятной для меня причине отношения, которые в основном сводились к чувственной возне, вызывали образ моей пожилой матушки. Моя подружка придумала нечто диаметрально противоположное тому, что было на самом деле, но я ее не стал разубеждать. «Я так и вижу твою маму, - говорила она со вздохом. - Я вижу, как она срезает розы у себя в саду. На ней, конечно, платье из шифона и шляпа с большими полями». Если матушка моя и выходила в сад, то скорее всего она становилась на четвереньки и полола клумбы, выбрасывая сорняки, как собака выбрасывает лапами комья грязи. Она отнюдь не являлась тем хрупким и грациозным существом, какое вообразила себе моя подружка. Быть может, оттого, что у меня не было законного отца, я предъявлял чрезмерные требования к матери; как бы то ни было, я всегда уходил от нее разочарованный и смущенный. В настоящее время она проводит большую часть года в Китцбюхеле, а примерно к середине декабря, с первым снегом, переезжает в Португалию и поселяется в Эсториле, в каком-нибудь пансионате. Когда же снег стает, она возвращается в Китцбюхель. Переезды ее диктуются не столько любовью к солнцу, сколько чисто экономическими причинами. Я и до сегодняшнего дня получаю от нее письма не реже двух раз в месяц. Бросать ее письма, не распечатывая, я не решаюсь - ведь может статься, что в одном из них заключена какая-нибудь важная весть. Чтобы дать представление о ее письмах, приведу последнее. «Прошлой ночью я видела во сне целую кинокартину, - пишет она. - Не сценарий, а настоящий цветной фильм о японском художнике Шардене. Затем мне приснилось, будто я попала в наш сад в Индиане и я что там ничего не изменилось с того дня, когда я оттуда уехала. Даже те самые цветы, что я срезала столько лет назад, лежали на заднем крылечке, совершенно свежие. Все было на своих местах - и не то чтобы я все так хорошо запомнила. Нет, дело здесь не в памяти, которая у меня угасает с каждым днем, это был скорее подарок какой-то части моего сознания, более глубокой, чем память. Затем мне приснилось, будто я сажусь на поезд и смотрю в окошко на голубое небо и синюю воду. Я толком не понимала, куда еду, но, порывшись в сумке, обнаружила приглашение провести уик-энд у Роберта Фроста. Он умер, я знаю, да и все равно мы бы, верно, после первых же пяти минут рассорились, но меня поразила щедрость моей фантазии, пославшей мне подобное приглашение. В некотором отношении память моя сильно сдала, зато в другом остается цепкой, и даже чересчур. Она все время наигрывает мне какую-то музыку. Почти все время я слышу музыку. Едва я проснусь, как я ее слышу, и она меня сопровождает в течение всего дня. Удивительнее всего ее невероятное разнообразие. Иногда я просыпаюсь под торжественные звуки квартета Разумовского[3]. Ты знаешь, как я его люблю. К завтраку обычно дают Вивальди, а немного погодя - Моцарта. Но бывает, что я просыпаюсь под ужасающий марш Джона Сузы, после чего идет музыка, которая обычно сопровождает рекламу жевательной резинки, а затем меня преследует какая-нибудь фраза из Шопена. Я терпеть не могу Шопена. Почему же моя память должна терзать меня музыкой, которая мне ненавистна? Память моя то дарит меня чем-нибудь приятным, то, словно нарочно, назло, преподносит мне какую-нибудь гадость. Кстати, о памяти - я должна рассказать тебе кое-что о маленькой Джеймзи. (Джеймзи - ее шотландский терьер.) На прошлой неделе, часа в три ночи я проснулась от странного звука. Джеймзи, как тебе известно, спит рядом с моей постелью. Оказалось, это она считала вслух во сне. Сосчитав до двенадцати, она принялась за алфавит. Звук «с», разумеется, давался ей с трудом, однако я совершенно явственно слышала, как она повторила весь алфавит. Ты, конечно, решишь, что я сошла с ума, но почему бы Джеймзи не говорить, существуют же говорящие черепахи? Когда Джеймзи дошла до конца алфавита, я ее разбудила. Она казалась немного смущенной тем, что я застала ее за уроками, однако не показала виду и мило мне улыбнулась, после чего мы обе уснули. Тебе, конечно, все это покажется глупостью, но зато я не увлекаюсь ни гаданием на картах, ни астрологией и, в отличие от моей приятельницы Элизабет Хауленд, не жду от своего «дворника» на ветровом стекле мудрых и связных советов относительно того, какие следует покупать акции. Элизабет утверждает, будто бы в прошлый месяц «дворник» посоветовал ей купить акции «Мэрк Кемиклз», и благодаря этому она выручила несколько тысяч. Как все игроки, она, разумеется, умалчивает о проигрышах. Ну так вот, я не имею обыкновения прислушиваться к «дворникам», зато музыка меня преследует всюду - я внезапно могу ее услышать в шуме моторов самолета. Так как я привыкла к тихому гулу океанских турбосамолетов, я особенно остро воспринимаю сложную музыку стареньких «ДС-7» и «констелэйшенов», на которых летаю в Португалию и в Женеву. Эти машины поднимаются в воздух под аккомпанемент моторов, который звучит в моих ушах некой вселенской музыкой, случайной и бессвязной, словно сновидение. Это далеко не бравурная музыка, но и печальной ее не назовешь. Музыка «констелэйшенов» вся построена на контрапункте и менее хаотична, чем «ДС-7». В ней я различаю с такой же ясностью, как в концертном зале, переход от мажорного трезвучия к уменьшенному септаккорду, а затем к октаве, с модуляцией в минор и к разрешению аккорда. Все эти звуки носят торжественный характер барочной музыки, но никогда, и я это знаю по опыту, музыка эта не достигает кульминации и завершения. В церкви, куда я ходила девочкой в Индиане, играл органист, который так и не закончил музыкального образования - то ли у него на это не хватило средств, то ли упорства. Он играл на органе не без блеска и довольно бегло, но так как его музыкальное образование не было доведено до конца, он никогда не выдерживал стиля пьесы, которую играл. Четкая, классическая фуга у него неизменно вырождалась в нечто бесформенное и вульгарное. Так и «констелэйшены» - в них была та же неразрешенность, тот же недостаток упорства. Первый, второй и третий голоса фуги явственно прослушивались, но затем, так же как у нашего органиста, изобретательность иссякала и все кончалось серией бессмысленных аккордов. Музыка «ДС-7» одновременно и богаче и ограниченнее, чем в «констелэйшенах». Так, во время ночного полета во Франкфурт я без всякой натяжки слышала, как моторы исполнили половину вульгарных вариаций Гуно на баховскую тему. Еще я слышала Генделеву «Музыку на воде», тему смерти из «Тоски», вступление к «Мессии» и т. д. Но однажды ночью в Инсбруке (как раз начались морозы, и, быть может, это сыграло свою роль), только я уселась в «ДС-7», моторы воспроизвели изумительный синтез всех звуков жизни - тут были и пароходные гудки, и паровозный свист, скрип железных ворот и пружин матраса, барабанная дробь, дождь и ветер, раскаты грома, человеческие шаги, голоса - все словно сплелось в какой-то воздушный канат или шнур; но как только стюардесса обратила наше внимание на табличку «Не курить» (Nicht Rauchen), шнур оборвался, кстати говоря, всякий раз, когда я слышу голос стюардессы, я чувствую, что я не то чтобы дома, но во всяком случае там, где мне надлежит быть. Ну, да тебе, конечно, все это покажется вздором. Для меня не секрет, что ты предпочел бы, чтобы твоя мать больше походила на обычных матерей - тех, что вечно посылают своим детям сладкие домашние пироги и помнят их дни рождения... Впрочем, мне кажется, что мы недостаточно пытаемся понять, изучить друг друга, мы чересчур осторожны и робки. Всякий раз, когда мы делаем попытку проникнуть человеку в душу, - а ведь к этому одному мы и стремимся, не правда ли? - всякий раз нам кажется, будто нами руководит беспощадная честность отчаяния. В действительности же мы всего лишь возводим искусственную модель приемлемой для нас реальности, упорно отказываясь принять реальность подлинную, ту, что существует на самом деле. А теперь, прежде чем кончить это письмо, я заставлю тебя еще немного поскучать и поделюсь еще одним наблюдением. То, что я хочу сказать, должно быть прекрасно известно всякому путешественнику, и вместе с тем я не решилась бы поделиться этим с самым близким другом из боязни, что меня примут за сумасшедшую. Но так как ты и без того считаешь меня сумасшедшей, я ничем не рискую. Итак, я заметила во время моих странствий, что каждая постель, какую мне доводилось занимать в гостинице или пансионе, обладает своей атмосферой и что каждая имеет глубочайшее влияние на мои сны. Все мы оставляем отпечаток своей личности, своих настроений и желаний в тех местах, где нам случается заночевать. Это факт бесспорный, чему я имею более чем достаточно доказательств. Прошлой зимой, когда я была в Неаполе, мне однажды приснилось, будто я стираю целый гардероб нейлоновых вещей (а это, как ты знаешь, со мною случиться не могло - ведь я никогда не ношу синтетики). Сон был удивительно реален - я видела, как висят платья под душем, и ощущала запах мокрой материи, а между тем это не могло быть памятью чего-то пережитого мной наяву. Проснувшись, я почувствовала, что меня окружает атмосфера, совершенно непохожая на мою собственную, атмосфера застенчивости, целомудрия и душевной чистоты. В комнате явственно ощущалось чье-то присутствие. Наутро я спросила регистратора, кто занимал мой номер до меня. Заглянув в свою тетрадь, тот сообщил, что в нем спала мисс Хэриет Лоуэл, американская туристка, которая переехала в другой, меньший номер. Да вот она сейчас выходит из ресторана, прибавил он. Я повернулась и в ту же минуту увидела мисс Лоуэл, чье белое платье я стирала во сне и чей застенчивый, целомудренный и ясный дух еще витал в оставленной ею комнате. Ты, конечно, скажешь, что это простое совпадение. Но вот тебе еще один случай. Некоторое время спустя, на этот раз в Женеве, я очутилась в постели, от которой исходила такая гнусная, насыщенная эротикой атмосфера, что сны мои были просто омерзительны. Я видела двух голых мужчин, причем один из них сидел верхом на другом. Утром я спросила регистратора, кто был в этом номере до меня. «Oui, oui, deux tapettes»[4],- сказал он. Они подняли такую возню, что их попросили оставить гостиницу. После этого я взяла себе за обычай всякий раз, когда мне доводится ночевать в гостинице, угадывать, кто занимал мой номер до меня, и сверять затем свои догадки с регистратором. Каждый раз - если регистратор шел мне навстречу - оказывалось, что я угадала правильно. Когда номер занимали проститутки, регистраторы обычно уклонялись от ответа. Если я обнаруживала, что от моего ложа не исходит никакой специфической атмосферы, я полагала, что номер пустовал неделю или, быть может, дней десять. И никогда не ошибалась. Весь тот год, что я провела в странствиях, мне доставались сны бизнесменов, туристов, супружеских пар и проституток. Самое замечательное случилось весной в Мюнхене. Я остановилась, как всегда, в «Бристоле», и мне приснилась со болья шубка. Я, как ты знаешь, терпеть не могу мехов, но эту шубку я видела во всех подробностях - покрой воротника, золотистые шкурки, желтый шелк подкладки, а в одном из шелковых карманов - обрывки двух билетов в оперу. Утром, когда горничная принесла мне кофе, я у нее спросила, была ли у женщины, занимавшей мой номер до меня, меховая шубка. Девушка всплеснула руками и, воздев глаза к потолку, сказала: «О да!» По ее словам, это была шубка из настоящих русских соболей, самая прекрасная шубка, какую ей доводилось видеть. И обладательница шубки, по-видимому, очень ее любила. Прямо как любовника. «А эта женщина, с шубкой, - спросила я, помешивая кофе и пытаясь не выдать своего волнения, - не ходила ли она в оперу?» «О да, да, - сказала горничная, - она приехала на Моцартовский фестиваль и в течение двух недель каждый вечер надевала свою шубку и отправлялась в оперу». Меня это не слишком удивило - ведь я и прежде знала, что в жизни очень много таинственного. Согласись, однако, что я имею неопровержимые доказательства тому, что мы оставляем частицу своей личности, своих снов и своего духа в комнате, в которой спим. Да, но какая мне польза от этого знания? Если бы я поделилась с кем-нибудь из друзей, меня сочли бы сумасшедшей, да и в самом деле, какой толк в том, что я могу угадывать, кто спал до меня в данной постели - старая дева или проститутка, или что постель эта пустовала некоторое время? Обладаю ли я особым даром или это феномен, знакомый всякому путешественнику? Да и можно ли называть способность, которой нельзя найти никакого практического применения, даром? В конечном счете я решила, что универсальный характер наших снов включает все - и одежду, и билеты в оперу. А раз так, раз мы знаем друг друга так близко, быть может, мы гораздо ближе, чем кажется, к воцарению мира на земле?» |
|
|