"Баку - 1501" - читать интересную книгу автора (Джафарзаде Азиза)

25. ЦАРЬ ПОЭТОВ

Меджлис был интимным, приглашались лишь любители и ценители поэзии. До условленного часа оставалось еще достаточно времени. Шах Исмаил Хатаи, давно уже называемый близкими Искендершаном, сидел лицом к лицу с дворцовым мелик-уш-шуарой[62]. Только на поэтических собраниях, где не допускались церемонии, Хатаи чувствовал себя поэтом, забывал обо всех распрях, войнах, победах и поражениях; в эти часы он был самим собой - весь излучал и дышал поэзией. Но друзья и близкие знали за своим повелителем и другое - в нем словно уживались четыре человека: первый - непобедимый, ничего не боящийся, мужественно шагающий впереди своих войск, беспощадный к врагу военачальник; второй - хладнокровно отдающий приказы о снятии голов, алчный, падкий до трона и короны шах-завоеватель; третий - шейх, принесший в жертву своим убеждениям и меч, и лютню; четвертый - поэт Хатаи, автор изящных лирических газелей и такого шедевра, как поэма "Дехнаме". На поэтических собраниях, подобно сегодняшнему, у этого четырехликого человека три других лика исчезали и оставался только один - лик поэта, оставались только сердце и достоинство поэта. И без того красивые, но, в зависимости от ситуации, источающие то гнев, то злобу, то месть, пугающие окружающих черты лица в эти часы смягчались, облагораживались. В эти часы, встречаясь с друзьями по сазу и перу, он не допускал никаких церемоний, отменял на время обычные отношения "шах- холоп". "К чему церемонии меж друзьями?" - любил повторять он известную арабскую поговорку. И тем самым создал на поэтических меджлисах атмосферу подлинной непринужденности. Сегодня - день двух поэтов, имен которых не знали многие. Правда, Хатаи читал их стихи в рукописях, но знаком с ними еще не был. Сегодняшний меджлис целиком посвящен этим двум выдающимся личностям - Мухаммеду Физули и Мискину Абдалу.

В соседней комнате уставлялись дорогими яствами скатерти. Вскоре туда вместе с другими приглашенными придет, несмотря на то, что он - кази, большой любитель поэзии Мовлана Ахунд Ахмед Ардебили. Тот самый Мовлана Ахунд Ахмед Ардебили, который двадцать шестого числа месяца зилхиджа девятьсот девятнадцатого года хиджри[63], в среду, освятил брак между молодым государем и Таджлы-беим - дочерью бека Бекдили-Шамлу из очень знатного рода, и после этого обряда любимая Таджлы-беим в одном из походов, в селе Шахабад, подарила ему сына-наследника, названного им Тахмасибом. Теперь Таджлы-беим была государыней провинции Хорасан - и любимая женщина, и пахнущий молоком младенец, наследник Тахмасиб, были от него далеко. При мысли о том, что вскоре придет Мовлана и принесет весть о сыне, в нем проснулось теплое отцовское чувство, забродило по жилам, украсило легким румянцем нежно-белую кожу молодого лица. Он облокотился о мутаку, украшенную тирмой с грушевидным рисунком, и вскоре забыл о собеседнике и о предстоящем собрании. С обтянутого полосатой тирмой табурета шах взял белую, как грудь любимой, самаркандскую бумагу, вынул перо из красочно разрисованного пенала и начал писать:

Ты - пери, чьи глаза пьянят, а губы сердцем моим играют. Ты - Кааба, святыня. Алтарь мой - брови твои. Словно день, лицо твое всходит, а волосы ночь застилают. Ничего не прошу у аллаха я, кроме твоей любви! Словно зернышко, манит родинка, а косы силки сплетают, Почему не приветишь, о пери, ты птицу моей души? Твой порог - приют мира. Ты стройна, как дерево рая. Лишь святой водой твоих уст огонь свой смогу потушить. О отшельник! Не отрицай - верь этим словам Хатаи, Воспевающим красоту пери и силу его любви...

Ему казалось, что Мовлана, услышав последнее двустишие с именем автора, улыбнется, проведет белой тонкой, никогда не знавшей работы рукой по мягкой бороде, а потом усмехнется в усы и скажет:

- Не буду отрицать, не буду, о поэт!

Мелик-уш-шуара неторопливо поднялся, снял с разрисованной полки из палисандра приготовленную на сегодня рукопись "Бенгю баде" - "Гашиш и вино", переписанную лучшим шахским каллиграфом, скрепленную серебряными застежками. Снова, в который раз, начал ее перелистывать... Мелик-уш-шуара был высок ростом, худ и молчалив. Его желтоватое лицо казалось болезненным из-за постоянно носимых белого подризника и белой абы. Самым примечательным на его лице были глаза: спокойные, как озеро, блестящие, как волны под солнцем, глубокие и печальные, они светились из-под кустистых седых бровей, окруженные совершенно белыми ресницами... Ему вспомнился сейчас разговор со своим учеником и зятем. Разговор этот состоялся в Кербеле. В прошлом году, когда он заговорил с Мухаммедом о переселении в столицу, во дворец Шаха Хатаи, старый мелик-уш-шуара сказал:

- Сынок, этот шах не похож на других. Он и властен, он и мудр. Подумай сам, он покоряет страны, но не забывает и о главном, что питает дух придает блеск искусству, поэзии. Ты только послушай, что он говорит о слове, о сазе - душе нашего народа:

Сегодня не тронул рукою я саз мой любимый, Но хлынул мелодий поток к небесам. Четыре начала нам необходимы: Наука, священное слово, мелодия, саз!

Он тогда промолчал, но мудрый старец ясно прочитал в глазах собеседника: "Ну и что? Все это - лицемерие. И поэзия, и искусство, и саз средства, необходимые ему для порабощения стран и народов, и для упрочения своей власти, не так ли?" И старец не оставил без ответа этот безмолвный вопрос.

- Ну и пусть! И при этом не забудь воздать ему должное: впервые после арабской оккупации наш азербайджанский язык проник во дворцы, стал языком политиков. Межгосударственнае переписка теперь ведется на нашем языке. Шах сам подает пример: слагает стихи на родном языке своего народа, согревает стихи собственным дыханием. А ведь до сих пор считалось, что только персидский язык - язык поэзии, вспомни, ведь ты сам говорил, что на нашем языке "Стихи слагать трудно". Дорогу во дворец проложили даже ашыги, а ведь они - народная память об озанах. Шах проявляет особую заботу о тех, кто хочет получить образование, стремится овладеть искусством. Он располагает прекрасной библиотекой, собрал в своем дворце каллиграфов, рисовальщиков, переплетчиков. Всем им определил жалованье, поручает переписку ценнейших диванов и научных трудов. Когда при тебе будут хулить его, то не забудь и о творимых им добрых делах!

Тогда этот разговор ни к чему не привел. А вот теперь зять посвятил свое новое произведение Шаху Исмаилу, завоевавшему особое положение среди государей века. Мелик-уш-шуара задумчиво разглядывал разрисованные полки. Хотя у шаха была отдельная библиотека, но здесь, под рукой он держал самые редкие экземпляры, которые могли понадобиться ему в любую минуту. Вот труд Мухаммеда Закария ар-Рази, повествующий о медицине, философии, астрономии, литературе и музыке; вот недавно переписанные произведения "Элми-Эхкам" и "Зидж", рассказывающие о звездах... Как широк круг интересов шаха, как велика его тяга к знаниям! Когда мелик-уш-шуара вернулся с рукописью, шах уже закончил писать и играл в шахматы с беззвучно вошедшим в комнату тайным служителем. Эта шахматная доска, привезенная ему в подарок купцом Гаджи Салманом из Индии, была изготовлена из знаменитого индийского карагача и перламутра. Одни клетки были из дерева, другие - из перламутра. Фигурки, высотой с палец, были изготовлены из слоновой кости: пешки - в виде усеченных куполов, конь - всадника, королем служила усыпанная драгоценными камнями корона. Белыми играл сам государь.

Тихими, бесшумными шагами мелик-уш-шуара подошел к игрокам, остановился между ними, стал наблюдать.

Игра окончилась. Хотя шах одержал победу, он, как и всегда, не был целиком сосредоточен на игре: мысленно он продолжал начатую беседу. Так было и на этот раз. Без всякой видимой связи он возобновил прерванную беседу:

- Значит, сегодня мы читаем "Бенгю баде" вашего зятя?!

- С вашего разрешения, мой государь!

Ни с того ни с сего он вдруг высказал мысль, волновавшую, видимо, его давно:

- Надо привлечь во дворец поэта Мухаммеда Физули, господин мелик-уш-шуара.

- Он не придет, святыня мира!

- Почему?

- Потому что он - на службе у более великого шаха, счастливый государь!

- У кого? - в голосе шаха нарастал гнев, это поняли и мелик-уш-шуара, и тайный служитель.

Но мелик-уш-шуара ответил так же спокойно:

- У Гусейна ибн-Алиюл-муртазы! У твоего великого предка, мой государь! Мухаммед Физули пишет на своем родном языке в Кербеле, среди арабов. Как говорится, "растит веру внутри веры!"

Служитель вздохнул свободно - голос государя стал, как и прежде, спокойным и мягким:

- Хвалю его! Поэт - недремлющее око, мыслящий мозг, несмолкаемый язык своих соотечественников. Разумеется, так и должно быть. Уму непостижимо, что сделали с этим несчастным народом арабы. Ребенок идет в школу, и первые произносимые им слова - арабские: "Бисмиллахи рахмани рахим, хювел-фаттаху алии". Что тут можно понять? Бедный ребенок! Разве нельзя, чтобы он своим крохотным язычком произнес на родном наречии: "С именем великого, милостивого, милосердного бога начинаю..." Вот и все. Такое и богу будет угодно, и ребенку ясно. Или другой пример. Многие народы ни слова не понимающие по-арабски, пять раз на дню совершают намаз. Один на один стоят они в укромном месте со своим создателем, говорят творцу о своих горестях, просят, веря в его величие: "Гул хювел-аллаху эхед". Разве нельзя, не ломая арабского языка при произнесении этих слов, просто сказать на своем родном языке "Бог един"? Клянусь, бог охотнее примет такую молитву. Ведь совершающий намаз будет понимать то, что он говорит богу, а не твердит, как попугай, заученные слова.

Поэт Хатаи уже давно обдумывал эту мысль, целиком завладевшую его душой, но не высказывал пока с полной откровенностью: для народа, обращенного в рабство, сохранение родного языка имеет неоценимое значение. Арабские завоеватели прекрасно понимали это и старались сразу же, в корне, задушить язык порабощенного ими народа. Пятикратная молитва несчастного пастуха, в которой он не понимает ни слова - по-арабски! Первое слово пятилетнего ребенка в моллахане - по-арабски! Верно говорят, если хочешь уничтожить народ - сначала отбери у него язык. Это стало лозунгом всех завоевателей, всех тех, кто приобрел господство над другими народами...

О наболевшем он говорил иносказательно, а мелик-уш-шуара и тайный служитель стояли и слушали, не зная, что ответить.

- На это и направлены все мои старания: придать блеск нашему языку, этого я требую и от вас, и от других поэтов... Вот почему, является Мухаммед Физули вашим зятем или нет, его авторитет передо мной очень высок. Жаль, что он не покинет Кербелу, службу святому Гусейну и не придет сюда...

В этот момент вошел слуга-нубиец и доложил, что приглашенные уже в сборе, ждут шаха.

Тайный служитель проговорил простодушно:

- Да буду я твоей жертвой, мой шах! А что, если бы ты издал указ перевести на наш язык и совершать на нем и намаз, и другие молитвы...

Шах расхохотался. Усмехнулся и мелик-уш-шуара. Даже у нубийца, застывшего в дверях как изваяние из черного гранита в ожидании шахских повелений, на мгновение ярко сверкнули белки глаз, мелькнули между толстыми губами блестящие, словно перламутр, зубы. Отсмеявшись, шах хлопнул правой рукой по спине своего любимого служителя и постоянного шахматного соперника, и сказал уже серьезно:

- Рано еще, мой дорогой! Мы наживем себе неисчислимое количество врагов. Весь арабский мир, все идеологи ислама, религиозные фанатики - все ополчатся против нас. Скажут: мы умаляем значение арабского языка. Скажут: переводить Коран - грех. Скажут: вы предаете язык Корана. В сущности, перевод нанесет вред интересам молл. Когда слова произносят по-арабски, среди неграмотных создается вера в существование в них некоей волшебной, таинственной силы. Известно, что все таинственное пробуждает в сознании человека священный трепет, пробуждает полную страха веру. Это-то им и нужно! Ты только подумай, сколько народов мира читают Коран на арабском, на этом же языке совершают намаз. От Андалузии до Хата, от берегов старого Эдила до юга Африки - чуть ли не весь мир...

Шах на мгновение смолк, и мелик-уш-шуара, воспользовавшись паузой, прочитал строки Фирдоуси, пришедшиеся по душе шаху:

Арабы, что ящериц грязных глотают И пьют молоко верблюдиц, Теперь о короне Каинов мечтают! Что с миром сталось, люди!

- И наш народ это очень хорошо понял. Хоть и принял веру, но не забыл о ненависти. Сколько бытует в народе разных пословиц, баяты, выражающих отношение к арабской оккупации! Вот послушайте баяты:

Эй, отзовитесь - араб пришел, Отдайте, что есть - араб пришел. Даже самую малость не прячьте в щель, Все заберет он - араб пришел!

Но шах его не слушал. В его воображении звучал другой голос, голос встреченного когда-то в караван-сарае благообразного дервиша. Он вспомнил вдруг слова старого дервиша: "Необходимо избавить людей от трех горестей нашего времени, государь! От голода, непрекращающихся войн и гнета местных правителей и амидов, продающих, вместе с прочим, и твои собственные трон и корону. Стоит им скрыться от твоего бдительного ока - они служат уже не тебе, а своим целям; добившись своего и получив в дар какую-либо область, они тотчас приступают к грабежу твоих подданных. Гнет дошел уже до того, что правитель пересчитывает зерна в колосьях, и в соответствии с этим требует у бедняка урожай. Почему у тебя не вызывает подозрений правитель, приносящий тебе дорогие дары? Почему ты не задумываешься, каким путем он получил их? Когда военачальники разоряются, они отправляются грабить то один, то другой край. Попирают законы народного гостеприимства. Заходят в чей-то дом, вкушают хлеб с его хозяином, а потом дочиста грабят приветившего их человека. Не забывай, что великий бог создал край для бедняков на том свете, а для богачей - на этом. Будь заступником всех несчастных, будь справедлив, будь праведен!"

Много слов сказал тогда дервиш. Даже и теперь, слушая его звучащий в памяти голос, шах поеживался от обилия предстоящих дел. Он заговорил, отвечая и тайному служителю, и своим сокровенным мыслям:

- Пока рано. Быть смелым не только у себя на родине, но и среди религиозных фанатиков, в пупке Аравии, как Мухаммед Физули, писать стихи, поэмы на своем языке! Вот это отвага! Он возводит наш язык в ранг языков, известных всему миру! Если таких, как он, будет больше, может быть, тогда...

Он снова умолк... Направился к двери. Черное изваяние - нубиец низко склонил голову. Шах прошел в зал, где был назначен поэтический меджлис. Позади него на подобающем расстоянии друг от друга следовали мелик-уш-шуара и тайный служитель.

* * *

Все любители и знатоки поэзии, музыки, науки и творцы искусства уже заполнили зал. Они садились, как правило, поближе к шаху. Трон в комнате не устанавливали; на таких собраниях Исмаил не любил отделять себя от поэтов, ашыгов - своих собратов по перу. Просто в зале, на почетном месте, разложили тюфячки, по обе стороны от них расположили подлокотники из тончайшей тирмы, бархатные подушки под спину - пюштю, называемые в народе "тюфяками свекрови" - обычно их подкладывали под спину, прислоняясь к стене, пожилые женщины. Вот таким - без трона и короны - бывал шах на поэтических и музыкальных собраниях. По числу участников собрания и в соответствии с их привычками против тюфячков ставили кальяны, наргиле, трубки. Подобно тому, как каждый заранее знал определенное ему место, надимы, невольницы, служанки тоже знали, кто и где будет сидеть. Рядом с курительными принадлежностями перед каждым тюфячком стояли низкие разрисованные скамеечки, а на них - самаркандская бумага, ширазские перья, пеналы. Вино, сладости и фрукты подавались каждому на отдельном подносе хонче. Для непьющих вместо вина подавались кардамонный и шафранный шербеты в красивых эмалевых кувшинах и граненых сосуда/х. Визири и векилы, ученые, поэты, каллиграфы, художники, музыканты и ашыги, которым предстояло услаждать слух на этом вечере, тихо переговаривались.

Когда в зал вошел Исмаил, а за ним, на подобающем расстоянии мелик-уш-шуара и тайный служитель, все тотчас поднялись и, прижав правые руки к груди, уважительно склонили головы.

Шах прошел к своему месту, сел. По его знаку опустились на свои тюфячки мелик-уш-шуара, надим и все собравшиеся. На минуту воцарилось молчание... Каждый устраивался поудобнее на своем тюфячке, облокачивался на подлокотники. Наконец, шах обратился к сидевшему справа от него мелик-уш-шуара:

- Устад, с чего начнем?

Поэтическое собрание вел обычно мелик-уш-шуара. И он ответил:

- Мой государь, помимо главной цели, ради которой мы все собрались, нас ждет сегодня и сюрприз - интересный гость, прибывший издалека, из самого Чухур Садда[64]. Северные области нашей родины будто провели водораздел между художниками: ширванская земля, где я родился, подарила миру поэтов, бакинская - прекрасных художников-ювелиров, округ Чуху Сада Геокча - ашыгов, и каждая по-своему прекрасна!

В этот момент примостившийся сбоку от шаха шут, не привлекавший до сих пор ничьего внимания, прервал мелик-уш-шуара со свойственной ему смелостью и болтливостью:

- Да, у каждого города должно быть свое лицо... Как говорят арабы, ремесленничество - в Басре, красноречие - в Куфе, удовольствия и наслаждение - в Багдаде, предательство в Рее, зависть - в Герате, распущенность - в Нишапуре, жадность - в Мерве, гордость - в Самарканде, храбрость - в Балхе, торговля - в Египте...

Все расхохотались.

- А Тебриз, в котором ты родился? - вопрос задал шах.

- Он рождает хороших шутов, дорогой!

Когда смех прекратился, Шах Исмаил обратился к мелик-уш-шуара:

- Слушаем тебя, устад!

- С вашего разрешения, эшрафи-эла[65], наш гость - один из самых искусных народных художников Мискин Абдал.

- Пусть пожалует...

Среди музыкантов поднялся высокий худой человек с трехструнным сазом в руке, весь облик его излучал сияние. На ашыге была надета чуха со свободными рукавами, рубашка с вышитым воротом, коричневые домотканые шаровары. Тонкие черные брови ашыга будто образовали дуги над широко расставленными карими глазами. В этих глазах, завораживая и вызывая изумление, таинственным светом мерцали золотисто-желтые точечки. Прижав правую руку к левой стороне груди, ашыг поклонился на три стороны.

Властным шахским оком оглядывал Исмаил фигуру Мискина Абдала, его светоносные глаза, получившие, казалось, свои искорки в подарок от желтого солнечного луча. Невольно понизив голос, он сказал сидящему рядом мелик-уш-шуаре:

- Если это - Мискин Абдал[66], то каковы же в тех местах величественные люди?

Губы мелик-уш-шуара легонько раздвинулись. Чтобы не вызвать подозрений, не смутить гостя - ашыга, впервые в жизни выступающего на шахском собрании, он ответил быстрым шепотом:

- Те, наверное, будут похожи на моего государя.

- И этот ничуть не хуже.

Разговор их не был замечен, лица обоих собеседников будто окутывала невидимая вуаль.

Мискин Абдал, еще раз почтительно поклонившись государю, встал на подобающем расстоянии. Лишь одно слово слетело с его уст:

- Позвольте...

- Позволено! - ответил самый старший из собравшихся кази.

Прижав к груди трехструнный саз, ашыг ударил мизрабом по струнам и мелкими плавными шажками пошел по кругу собрания:

Лишь на тебя надежда моя, Ласковый друг, приди мне на помощь. Вздохну - и эхо в горах застонет, Заплачу - чужой рассмеется, родня отвернется моя. Верхом на Дюльдюле[67], с мечом в руках Вместилище всех наших мыслей и чаяний[68]. Но я - в опале, но я - в отчаянии, Приди, мой глава, видишь, я в слезах! И от тебя, приходящий на помощь Великий аллах, моих слез не прячу. Абдал - мое имя. И вот я плачу, До самых небес дошли мои стоны!

Послышались возгласы собравшихся: "Саг ол! Молодец!" И голос ашыга, и искусство исполнения, и поэтичность пропетых на родном языке гошма, и строки, намекающие на великого предка государя, и мастерство игры на сазе, и танец, и учтивость, идущая от старых традиций деде-озанов, понравились всем сидящим в зале, пришлись им по душе. Это были люди, умеющие ценить искусство, и поэтому они с большой теплотой, с истинным наслаждением слушали ашыга Мискина Абдала, так же, как неоднократно слушали они любимого ими Гурбани. А Мискин Абдал, как подлинный ашыг, влюбленный в красоту поэзии, весь отдался вдохновению. Со сменой мелодии менялись и стихи, он переходил от гошма к теджнису, от теджниса к герайлы, от герайлы к дивани. Наконец, он, соблюдая этикет, прочел по одной-две строфы каждого вида и смолк. Снова, приложив правую руку к груди, почтительно поклонился, благодаря всех за внимание. Затем ашыг вернулся на свое место.

Целиком погрузившийся в мир поэзии поэт-государь Хатаи жестом подозвал к себе главного писаря, что-то сказал ему. Тотчас же главный писарь прошел в соседнюю комнату и вернулся с каллиграфом, несущим небольшой табурет. Шах громко сказал:

- Пиши! Даруем ему - Мискину Абдалу свое покровительство и дарственную на село Сарыягуб, с правом наследования

Главный писарь написал черновик указа, а каллиграф здесь же переписал его на самаркандской бумаге. На табурете были расставлены крошечные пиалы с голубой, красной, черной, лиловой красками, в отдельных маленьких сосудах находились жидкие золото и серебро. Привычными движениями каллиграф опускал камышовое перо в пиалы, водил им по бумаге. Не прошло и четверти часа, как указ был готов, и главный писарь, пятясь, поднес его государю. Одним росчерком камышового пера Исмаил поставил свой вензель под указом. По знаку мелик-уш-шуара Мискин Абдал подошел к государю, опустился на колени. Но когда он наклонился, чтобы поцеловать землю (видно, его заранее обучили придворным манерам), поэт-падишах остановил его:

- Нет-нет, устад, не целуй землю! В сравнении с тем удовольствием, которое ты нам сегодня доставил, указ ничего нe стоит. Возьми! Ты еще раз доказал всем нам, что язык нашей матери-родины - язык музыкальный, обладающий высокой поэтичностью, что на нем можно воспевать самые прекрасные чувства, высказывать самые глубокие мысли. Язык наш великолепно ложится на музыку! Слава тебе и великому создателю, вдохновившему тебя на это.

Радостно, с большим волнением слушал Мискин Абдал слова поэта-государя. Почтительно взяв указ, он поцеловал его, приложил к глазам и ко лбу и встал:

- Да будет долгой твоя жизнь, да стану я твоей жертвой! - сказал он. За то, что ты делаешь для возвеличения родного языка, за твои благородные убеждения и помыслы вечно будут молиться за тебя наши родные края.

Пятясь, Мискин Абдал вернулся на свое место. А шах задумчиво проговорил:

- Наш великий поэт задолго до нас утверждал в своих стихах:

Джамшида бокал протянула мне алая чаша тюльпана,

Когда я в цветник заглянул как-то раз утром рано.

И каждый цветок творца славил, и пел весь цветник:

Лови, о лови, ведь другого такого не будет, лови этот миг!

Ведь эти строки - лучшее подтверждение божественной поэтичности и музыкальности нашего языка! Мовлана Ахунд Ахмед заметил:

- Мой государь, у персов есть такая поговорка: настоящий язык - это арабский язык, язык поэзии - персидский, а чтобы по-тюркски говорить - труд нужен!

Раньше шаха на это отозвался шут:

- Никто свой айран не назовет кислым!

- Верно! И потом, ведь поговорку сочинил какой-то перс, вот он и присвоил себе поэтичность. А наш багдадский поэт своими произведениями дает лучший ответ на этот вопрос. Сегодня мы прочитаем одно из них. Пожалуйте, устад, очередь за стихами!

Мелик-уш-шуара передал листок бумаги своему ученику, прославившемуся прекрасной дикцией и выразительным чтением стихов; молодой поэт взял свернутый в трубочку листок, развернул его. Он взглянул в сторону шаха, как бы спрашивая разрешения, - среди собравшихся воцарилось молчание, и молодой человек начал читать "Гашиш и вино", поэму Мухаммеда Физули, посвященную Шаху Исмаилу:

Пусть на века продлится его торжество. Как Авраам, он устроил для всех пиршество, Дал благоденствие нам, словно Джамшид. Всяк - и богатый, и бедный, славит его.

Шах Исмаил, пусть аллах вечной властью тебя одарит!

Молодой человек читал, а все внимательно слушали. Время от времени, стараясь не шуметь, брали угощение с поставленной перед ними хончи, кто-то наливал себе из кувшинов и графинов вино, шербет, сладкие напитки, кто-то покуривал кальян...

Когда чтение окончилось, был уже поздний вечер. Но собравшиеся не были утомлены. Ученик мелик-уш-шуара прочитал последнюю строфу - и меджлис потрясли возгласы: "Отлично! Прекрасно! Молодец! Дай бог ему здоровья! Слава ему!". Шах Исмаил был опьянен радостью.

- Ах, как не пожалеть, что такой поэт не является украшением нашей страны, ее столицы, моего дворца! Пусть за доставленное всем нам наслаждение ему пошлют в подарок сто ашрафи!

Мелик-уш-шуара осторожно проговорил:

- Не делай этого, мой хаган! Не посылайте. Он - служитель святого Гусейна, и наград просит только у своего создателя. Это - человек, довольствующийся малым. Вот послушайте, что он говорит:

Если осыплет богатством судьба - я не пляшу. Если отнимет все у меня - я не грущу. Пусть я ничтожен и гол, как последний бедняк, Это лишь видимость; знаю, что, как Гарун, я богат.

- Жаль, что, когда мы покорили Ирак и вошли в Кербелу, Мухаммед Физули еще не был так известен нам. Иначе мы обязательно выделили бы его из всех остальных служителей святого, узнали бы о его нуждах...

В этот момент слуги принесли и поставили перед шахом изящное фарфоровое блюдо с очень любимыми им дынями, нарезанными на дольки. Эти дыни доставлялись шаху из Бухары, сохраняемые по дороге во льду в медных коробках. Перехватив недоуменный взгляд Ахунда Ахмеда, брошенный им на дыни, Исмаил предложил:

- Ахунд, пожалуйте!

- Ни за что, мой государь! "Не ешь ничего против сезона", завещали нам древние целители. Для каждого сезона есть свои блюда, свои фрукты и овощи. Нарушающий это правило человек может и заболеть!

Исмаил рассмеялся:

- Я могу воздержаться от любого плода, но не от дыни. Очень уж люблю я дыни, Ахунд! Причем я ем их в любой сезон, когда бы ни привезли, и пока что, наперекор той медицине, в которую мы верим, не видел от них никакого вреда.

- О чем говорить, мой государь! Ваш организм молод. К тому же вас охраняет и бережет ваш великий святой предок. А для меня даже знаменитый арбуз Бабашейх, и тот - в свой сезон.

...Музыканты, по знаку шаха, заиграли мугам Кябили. Молодой певец исполнял, в основном, газели Хатаи и Физули, а в теснифах обращался к широко распространенным в народе песням.

Когда перешли к ренгу[69] - дрогнули шторы на боковой двери, из-за них показалась изящная девушка, одетая в алый шелк с золотой бутой. Лицо ее прикрывала такого же цвета легкая вуаль: оно проступало за неуловимой тканью, как греза. И лицо ее, и тугие косы, в которые были вплетены нити жемчуга, манили сквозь эту злость, притягивали каждый взор. Рукава платья спускались до самых ладоней, раскрашенных хной. В крошечных пальчиках, каждый из которых напоминал тающий во рту сладкий хлебец, девушка держала палочки бенгальских огней. В тот момент, когда она показалась из-за занавеса, слуги задули часть свечей, и зажатые между ее пальцами палочки ярко заискрились.

И так же мимолетен был танец, отмеренный, казалось, мигом горения бенгальских огней и бешеным ритмом ренга. Вокруг танцовщицы летали тысячи искр, звездочек, ярких светлячков. Зрелище было изумительным. Танцовщица так же незаметно исчезла за шторой, как и появилась.

Меджлис продолжался. Теперь говорил только что прибывший из Самарканда поэт-дервиш Саили. Он видел в Самарканде гробницы Хюсам ибн-Аббас-Шахзинде, Газизаде, Шадмулька, Амирзаде, Тоглутекин, мечети Хазрат Хызр, Бибиханым, Регистан и взахлеб рассказывал об их красоте:

- Святыня мира, мастера так искусно выложили из бирюзовых и белых эмалированных кирпичиков слова аллаха и пророка, что их изречения выглядят, как прекрасный бутон цветка. И самое удивительное - каждое их слово можно читать с любой стороны - и сверху вниз, и снизу вверх, и слева направо, и справа налево. Читай как угодно, одно и то же изречение перед твоими глазами!

- А Али?

- Нет, имени Алиюл-муртазы там нет.

- А вот мы возвели гробницы нашего отца и деда не хуже тех святынь. И имя Али велели так же написать, но уже в полном виде: "Аллах-Мухаммед-Али". И родной Ардебиль наш стал благоустраиваться, теперь не счесть там паломников.

А на меджлисе, с разрешения шаха, пел уже другой ашыг. Гошма перемежались герайлы, он пел собравшимся историю одной горестной любви, сочиненную известным этому кругу ашыгом Гурбани:

В сторону Барды душа моя отправилась, Под названием Гянджа стоит там город, эй! Вы мои любимые, хорошие, красавицы, В золото одетые, не прячьте взоры, эй!

Вдруг, когда ашыг залился соловьем, запел о верности в любви словами: "Дам расписку, стану рабом твоим на сто лет", шах-поэт вздрогнул. Слетевшие с уст ашыга слова подействовали на воображение поэта, все в нем разом всколыхнулось. "Нет, ашыг, нет, мой дорогой! Ты не знаешь, что значит быть рабом! Видимо, на твоей родине не продаются и не покупаются, как рабы, девушки, молодухи, юноши с руками как сталь..." Поэт забыл уже и об ашыге, и о собравшихся, воображение подхватило его на свои крылья и понесло в Ирак:

...Солнце поднялось уже на высоту двух копий, когда они вошли в Самиру. Вместе со своими приближенными шах направился на невольничий рынок, о котором давно уже был наслышан. Говорили, будто большой двор и площадь для невольничьего рынка велел построить сам Гарун-ар-Рашид. Постройка была так крепка, что и теперь, семь веков спустя, ни один камень не выкрошился, ни один кирпичик не упал. На площади, перед воротами невольничьего рынка, высится сложенная из камня гигантская винтовая башня, вершину которой не увидишь с земли. Лестница в триста шестьдесят ступеней ведет к верхушке этого величественного минарета, причем, в отличие от обычных минаретов, винтовая лестница здесь расположена не внутри, а снаружи башни. Говорят, будто в дни особенно оживленной торговли, когда на рынке раскалялись страсти от всей этой купли-продажи, Гарун-ар-Рашид приходил сюда, поднимался на башню, верхушка которой упиралась в самое небо, и с этой головокружительной высоты разглядывал торговую площадь. Понравившихся ему красавиц, рабынь и невольниц, он отбирал для своей прекраснейшей жены, поэтессы Зубейды-хатун, а крепких, могучих юношей и молодых мужчин - для себя.

Шах взглянул на высокий, опоясанный спиралью лестницы минарет, и ему вдруг захотелось узнать, что ощущал, как чувствовал себя Гарун-ар-Рашид, когда поднимался на эту, казавшуюся недосягаемой, вершину. Он спешился, привычно, не обращая внимания на тех, кто склонялся перед ним в благоговейном поклоне, кто собирал землю из-под его ног и тер себе ею, кактутией, воспаленные глаза или больные участки тела, кто бросал ему под ноги лепестки роз, а потом, после того, как он ступал на эти лепестки, бережно укладывал их в маленькие белые мешочки, чтобы сохранить для любимых. Ни на кого не глядя, шах начал подниматься по широким каменным ступеням. Следом за ним двинулся один из наиболее близких ему тогда военачальников, молодой Рагим-бек. Он шел с каким-то особенным, непонятным ему самому волнением. От этого ли, от высоты ли, но вскорости у шаха началось сильное сердцебиение. Дыхание стало прерывистым. Шах взглянул вниз - и люди, занятые торговлей на невольничьем рынке, праздно прогуливающиеся у ворот или стоящие, задрав головы и с любопытством следящие за поднимающимися на башню-минарет, показались ему гигантскими суетящимися муравьями. Он покачнулся, и тут Рагим-бек почтительно и заботливо поддержал его. Сняв с пояса флягу, Рагим-бек протянул ее шаху со словами: "Мой государь, соблаговолите, может быть..." Хотя Исмаилу и не понравилась тогда витиеватость и нарочитая скромность, отнюдь не свойственная молодому военачальнику, зато пришлась по душе чуткость, с какой Рагим-бек поспешил помочь ему в этой необычной ситуации. Он выпил прохладной воды из фляги, обернутой в войлочный футляр, чтобы предохранить содержимое от нагревания, и вернул ее владельцу. Подумал: "Что делать дальше, спуститься или продолжать подъем?" Спустившись, он не только уронит свой авторитет в глазах тех, кто сейчас наблюдает за ним снизу, но и лишит себя возможности достичь вершины, а, значит, и не достигнет преодоленной Гаруном высоты, не ощутит владевших им чувств! Нет, только ввысь, только вверх! Именно оттуда он должен взглянуть на невольничий рынок, выбрать, а затем купить и освободить раба, как он сделал это, когда родился Тахмасиб, и тем самым исполнить данный обет.

Во что бы то ни стало он должен вызвать восхищение всех этих заполнивших рынок и прилегающую к нему площадь мусульман, иудеев, несторианцев, ассирийцев и бог его знает, кого еще там, а также должен выполнить одно из велений предка Мухаммеда - об освобождении раба. То ли эти мысли, то ли вода, то ли короткий отдых укрепили его колени, разогнали отяжелившую их кровь. Сердцебиение утихло, он пришел в обычное состояние. Уже не спеша шах продолжал подниматься по ступеням. Добравшись до вершины, он увидел далеко внизу отряд своих всадников: окружив белого холеного жеребца, принадлежащего шаху, люди все, как один, воздели руки к небу. Отсюда не были видны улыбки на лицах его подданных, не были слышны радостные возгласы одобрения, но молодой шах почувствовал их. Затем он обратил свой взор на невольничий рынок.

Стоявшие на вершине минарета молодые люди на фоне голубого неба походили на изваяние пары черных орлов, резко очерченных заливающим мир солнцем.

Исмаил долго разглядывал рынок, но понял, что с такой высоты невозможно отличить невольницу-красавицу от уродины. Постояв, они пошли обратно.

Хотя спуск и намного легче подъема, однако винтовая лестница обладает неприятным свойством: легко кружится голова у спускающихся по ней. Но Исмаил и Рагим-бек быстро приспособились к лестнице: как при переходе через речку, они стали смотреть не вниз, на беспрестанно двигающуюся массу, а вдаль, на расположенную в отдалении мечеть со стройными, вонзающимися в небо минаретами, и на рассыпанные вокруг нее дома. Головокружение прошло.

Внизу несколько молодых людей окружили Рагим-бека и, глядя на него с неприкрытой завистью, стали расспрашивать:

- Что ты увидел оттуда, бек?

- Ну, как там?

- Ты был так близко к богу, помолился бы и за нас заодно! Слыша позади себя голоса, но не обращая на них внимания, Исмаил шел к рынку. Позволив испросившим у него разрешения взобраться на башню, он вступил на рынок. Впереди государя-победителя торопился базарный смотритель, громко возвещая о нем и пробивая ему дорогу. Смотритель расталкивал в стороны непомерно увлекшихся торгами, прокладывал шаху путь к "прилавкам". На низких широких топчанах, установленных вдоль правой стены, группами стояли белые и черные невольницы. У одних на голове были простые накидки, у других - абы из прозрачной ткани, похожие на круглую чадру. У большинства предназначенных к продаже черных невольниц на талии были повязаны красные шелковые передники. Тела их блестели, как у вырезанных из ценного эбена и покрытых лаком идолов. Казалось, искусный мастер-ювелир до блеска отшлифовал наждачной бумагой черный агат. У негритянок были тонкие, но крепко сбитые тела, торчком стояли груди. Молодой государь и сопровождавшая его свита в изумлении смотрели на этих удивительных, воспламеняющих и ум, и тело черных красавиц. Шедшие позади шепотом, чтобы не услышал государь, перешучивались. Как белые, так и чернокожие девушки, в большинстве своем стояли, опустив глаза. Но попадались изредка и такие, что, уставившись лучистым зазывающим взглядом на красивых мужчин-покупателей, кокетливо поигрывали плечами.

На шеях и ногах чернокожих рабов, стоявших на топчанах слева и прямо от образовавшегося прохода, была надеты тяжелые деревянные колодки. Ноги и руки их сковывали тонкие, но крепкие цепи. У статных рабов-нубийцев при каждом движении перекатывались под кожей мышцы. Государь, спустившись с башни-минарета, опустил на лицо вуаль и теперь проходя по рядам рынка, не мог спокойно смотреть на этих несчастных. Поэт читал по глазам и позам этих обездоленных, выставленных, как скот, на продажу людей весь испытываемый ими стыд, унижение, ощущал их тоску и гнев. Он выбрал десять рабов, страдавших, казалось, особенно тяжело. Следовавший за ним казначей, кланяясь государю при каждой покупке, расплачивался с неприятно скалившимися при получении денег арабскими купцами. Приложив лист тугра к спине шедшего рядом с ним помощника, битикчибаши тут же писал указы об освобождении. В одно мгновение салават[70] смотрителя, его громкие восхваления государю, отпускающему на волю купленных им рабов, разнеслись по всей площади. Давно уже завсегдатаи рынка оставили торговлю и во все глаза наблюдали за государем, явившимся, чтобы выполнить данный обет купить и освободить рабов. С рук и ног освобожденных рабов снимались цепи, и десять счастливцев, все еще не верящих в свою удачу, благодарно смотрели то на трепетавший в их руках указ об освобождении, то на молодого человека с вуалью на лице, даровавшего им свободу. Затем все десять рабов, как подкошенные, одновременно повалились к ногам своего освободителя. А смотритель громко провозглашал: "Шах Исмаил ибн-Шейх Султан Гейдар ибн-Шейх Джунейд... в честь появления на свет наследника престола принца Тахмасиба освобождает рабов. Помолимся во здравие принца..."

Шах Исмаил всю жизнь будет помнить, до самой смерти не забудет он той тоски, что стояла в глазах красавиц и статных юношей, выстроенных в ряд для продажи. Для его поэтического сердца это было тяжелее, чем переживания какого-либо иного государя по поводу самого большого поражения. На мгновение он взглянул на только что вошедшего в дверь раба-нубийца: "С того дня он не покинул моего дворца, не ушел от меня. Девять освобожденных рабов ушли, а этот остался со мной, - подумал он. - Такой преданности я не видел ни от одного из моих приближенных, и даже не жду ее".

Шах все еще предавался воспоминаниям, изредка окидывая взглядом собравшихся: Рагим-бек по тайному, непонятному для других знаку раба-нубийца поднялся с места и, поклонившись государю, вышел в переднюю комнату. В это время служанки внесли и поставили перед каждым ароматное кюкю из челемира[71].

Рагим-бека ожидал церемониймейстер.

- Купец Гаджи Салман завтра, после утреннего намаза, поднимет свой караван. Он пойдет в сторону кяфиров - нечестивцев. Святыня мира велел чтобы Гаджи проводили к нему, когда бы он ни пришел.

- А где Гаджи?

- Как и велел святыня мира, в тайной шахской резиденции.

- Хорошо, я передам сейчас же.

Рагим-бек снова вернулся на собрание поэзии и музыки. Теперь все внимали молодому ашыгу. Мелко, по-птичьи семеня по тебризским, кашанским, ширазским коврам, он пел очень любимую государем гошму ашыга Гурбани. В свое время, услышав эту гошму из уст самого Гурбани, государь помог поэту, избавил его от горя: наказал Беджана и вернул Гурбани возлюбленную. Ашыг пел:

Тот, кто ведет меня в этом мире - сын шейха, шах мой! Заклинаю тебя бесценной твоей головой, Просьба есть у меня к тебе единственная: Прочти это письмо, узнай о моем положении бедственном!

- Саг ол, отлично! - раздались со всех сторон возгласы. Рагим-бек, не осмеливаясь подойти к шаху в эту минуту, так и стоял у двери.

Ашыг, вдохновленный успехом, продолжал свои трели:

Кто откроет поэту истину? - Пир один! Со связанными руками перешел я Худаферин, Но тайны соперника так и не смог раскрыть. Исчезла из жизни радость, ну, как мне быть?! Гурбани говорит: когда весна настает, В озерах утки и гуси любовный ведут хоровод. Прими мою голову в жертву, о кожу лица вытри ноги. Не имею другого имущества. Кто мне поможет?

- Прекрасное имущество!

- Да исполнит аллах желания всех руками моего султана, моего Шаха Исмаила!

Исмаил улыбнулся:

- Пусть сам аллах и исполнит.

Рагим-бек все-таки улучил момент, и вдоль стенки, за спинами сидящих пробрался к тому месту, где сидел государь. Опустился на колени и из-за плеча шаха тихонько зашептал ему на ухо:

- Купец Гаджи Салман рано утром отправляется на север, в Кяфиристан[72]. Если вы хотите его повидать, сахибгыран[73], он в вашей тайной резиденции.

Шах, совершенно трезвый, будто не он только что пил вино, щедро подливаемое из эмалевых кувшинов, сразу же поднялся с места.

- Друзья! Пусть продолжается меджлис. Меня ждет важное дело. Через две четверти часа - я к вашим услугам.

Как только он встал, поднялись и все собравшиеся. В сопровождении Рагим-бека и преданного нубийца шах покинул зал.

Выйдя в коридор, он, не поворачивая головы, сказал Рагим-беку:

- Передай главному визирю, Рагим: пусть он и главный писарь со всеми принадлежностями для письма придут в тайную резиденцию.

Едва шах вошел в потайную комнату и расположился на тюфячках и мутаках, явились и главный визирь, и визирь двора, и главный писарь, и каллиграф с письменными принадлежностями.

- Так куда ты, говоришь, направляешься, Гаджи?

- В страну мадьяров, мой государь! Я слышал о ней от турецких купцов, а уж они господствуют в большинстве нечестивых стран. Дойду туда, если аллах позволит!

- Прекрасно! Да будет странствие твое безоблачным... Ты доставишь наше послание государю тех мест. Чтобы, если и он захочет, установить между нами связь.

- Я готов, святыня мира!

Государь приказал битикчибаши - главному писарю:

- Пиши! Причем, пиши послание на нашем родном языке. Главный писарь тотчас протянул каллиграфу листок для письма, украшенный золотым орнаментом: тот и сам хорошо знал что нужно писать в начале официального обращения. Главный писарь начал записывать основной текст.

Сложив руки на груди, поклонился и попросил разрешения сказать слово главный визирь:

- Святыня мира, а, может, как прежде, отправим послание на персидском языке? Ведь в тех краях, среди кяфиров, не найдется никого, кто бы читал, понимал по-нашему!

Но в ушах шаха все еще звучали голоса. То были и стихи Физули, который, сидя в центре Аравии, писал свои произведения на родном языке; и газели Гурбани, со связанными руками перешедшего через мост Худаферин; и голос пришедшего издалека, из Чухур Садда Мискина Абдала. Он слышал сейчас и старого дервиша, говорившего ему когда-то в рибате Гарачи: "Каждая самая простая фраза у нас подобна поэтической строке, так почему же ей не прославиться во всем мире?! Если в нашем языке есть мощь, дающая силу сердцам и рукам, лучшим сынам нашего народа, то почему в сердце страны, столице, не должны говорить на своем родном языке, не вести на нем все дела, включая и политические? Пришло время, о государь! Если ты сейчас этого не сделаешь, то кто же тогда сделает?! Сила - у тебя, и честь тебе!"

Даже не взглянув на визиря, шах резко, голосом, полным решимости, сказал битикчибаши, который, задержав на мгновение стремительный бег пера, вопросительно смотрел на него, ожидая другого приказа:

- Нет! С этих пор все послания династии Сефевидов будут отправляться только на нашем языке! И во дворце все будут говорить и писать на этом языке! Кроме святой молитвы, установленной благословенным пророком, ни одно слово более не будет произноситься во дворце на арабском или персидском языках.

Все внимательно слушали государя. Голос его несколько-смягчился. Теперь он обращался к Рагим-беку:

- Рагим, ты отправишься в путешествие вместе с Гаджи. Лично предъявишь наше послание мадьярскому государю.

Рагим-бек почтительно склонил голову.

С удовольствием начал битикчибаши писать первое дипломатическое послание на азербайджанском языке...