"Таинственная страсть. Роман о шестидесятниках" - читать интересную книгу автора (Аксенов Василий)

1970, конец мая Море

Капитан теплохода Андрей Каракуль прославился не только искусством кораблевождения, но также и любовью к литературе. Едва ли не в каждом рейсе у него на борту обретался какой-нибудь «властитель дум» или «пастырь раскаленных глаголов». Одна переборка в его обширной каюте была полностью прикрыта книжками стихов и прозы с дарственными надписями типа: «Капитан-капитан, улыбнитесь!», «Покорителю морей от беженца Земли», «Морскому волку от волка рифм», ну и прочее оригинальное, незаурядное, своеобычное. Надо сказать, что капитан Каракуль обладал весьма точным литературным чутьем и мог загодя определить кандидатов в клуб своих фаворитов. Таковыми почти всегда оказывались литераторы авангарда, поэты карнавала, то есть те, кого его ближайший друг Григ Барлахский называл «солнечными пупами».

Барлахскому в этом морском контексте должен быть отдан объемный параграф. Поднимаясь на борт «Яна Собесского», он фактически становился хозяином корабля. Отдавая приказания по движению, капитан всегда говорил своим вахтенным: «Уточните с Григом Христофоровичем». Каракуль обожал, если не обожествлял своего невысокого, но мощного, поперек-шире, друга, кавказского казацко-еврейского усача с лукавым и вечно настроенным на гульбу глазом, которого в бригаде морской пехоты, где они вместе служили, называли Угольком. Однажды на поле боя возле Аджимушкайских каменоломен их обоих весьма основательно прихлопнуло. Когда Уголек очнулся, Андрюшка Каракуль лежал рядом с ним без сознания. Он захлестнул его руку вокруг себя и пополз, сочась кровью, в сторону ненадежного тыла. Потом и сам потерял сознание. А Андрюшка к этому времени как раз очнулся. Привязал к себе штурмовым тросом друга и так пополз в тыл, то есть в сторону моря, которое уже раскрылось всепоглощающей голубизной. Через некоторое время морпех Каракуль снова потерял сознание, однако Барлахский к этому времени опять очнулся. И так они ползли, попеременно теряя сознание и возвращаясь к оному, словно два сильно бухих человека. О суммарно потерянной крови лучше не вспоминать. Наконец, были подобраны последней оставшейся баржой Краснознаменного Черноморского флота. Вот так иной раз возникали стальные дружбы в ходе XX века. Теперь, когда Григ возглавлял застолья в капитанском салоне «Собесского» и командовал «Рюмки на уровень бровей!», капитан Каракуль беспрекословно выполнял. Вообще старался всегда выполнять. Вот, например, по ходу рейса Григу захочется нырнуть с мачты, и капитан беспрекословно — если, конечно, метеоусловия позволяют — командует «Стоп, машина!» и «Отдать якорь!». Обычно они вдвоем поднимались на клотик «Яна Собесского» (это несколько старомодное плавсредство наци перехватили у польских маринаров, а у тех уже перехватили советские комми) и вот с этого клотика сигали вниз ласточками, несколько отяжелевшими от многочисленных застолий. Иногда, конечно, возникали некоторые конфузливые ситуации. Ну, например, затеет Григ Христофорович за столом какую-нибудь тяжбу с каким-нибудь упорным человеком который не сгибается ни под каким аргументом и даже как-то нагловато поглядывает на ГХБ и его приятельницу, и тогда от вышеназванного следует приказ «За борт!» и два вахтенных матроса уже возникают за комингсом в ожидании повтора, и возникает какое-то неопределенное настроение, и капитан Каракуль нерешительно ерзает на стуле; и вот тогда от ГХБ следует гуманный вариант: «Отставить!» Через пять минут Григ уже пьет с «Упорным» и говорит тому, что тот теперь будет его «третьим плечом».

В тот сезон Барлахский поднялся на борт «Я.С.» в порту Одессы. Каракуль к его появлению выстроил на шканцах с полдюжины вахтенных и столько же музыкантов корабельного оркестра, которые под руководством капитана сыграли увертюру Россини. Сам игрална флейте.

— Послушай, кэп, — сказал Барлахский, когда они уселись на верхнем мостике за утренним кофе. — Не исключено, что тут появится Ваксон. Надо бы ему выделить приличную каюту.

— Ноу проблем, — сказал капитан и тут же послал за пассажирским помощником. — Надеюсь, он с Ралиссой появится? — капитан был порядком в курсе личных дел своих любимцев.

— Увы, увы, — покачал своим слегка бульбоватым носом поэт и знаток человеческих сердец Григ Барлахский. — С Ралиссой Вакса сел на камни. Вернее, без нее. Она уехала за границу.

— Как жаль, — вздохнул Каракуль. — Мельканье ее рыже-медовой гривы изрядно украшало бы палубы корабля.

— А как насчет ее взглядов?! — воскликнул Барлахский.

— Политических? — насторожился капитан.

— Какие там политические? — возмутился поэт. — Личные! Индивидуальные! Взгляды глаз! Бывало, отбросит свою гриву да так обожжет синевой взгляда, что впору за конец хвататься!

— На тебя, Уголек, все бабы так смотрят, — сказал капитан. Он знал, чем поднять настроение своему изрядно облысевшему с военных лет другу. Мнимо удрученный, мечтательный Григ принялся набивать табаком привезенную ему капитаном трубку «Данхилл».

— Ни у одной бабы нет такого взгляда, как у Ралиски Кочевой. Я был готов идти за ней до мыса Фрагонар. Однако, увидев страдания Ваксона, я отошел в сторону. Знаешь, как в одной глубоко народной песне поется: «А если узнаю, что друг влюблен И я на его пути, Уйду с дороги, таков закон: Третий должен уйти!»

— Грига, народ не всегда мудр! — воскликнул тут капитан, и оба расхохотались. — Однако расскажи мне, каким образом Ралиска при такой любви с Ваксой оказалась заграницей? Неужели с израильской визой?

Барлахский с удовольствием начал рассказ:

— Говоря о Ралиске, все мужики забывают, что она все-таки замужем. Этот Сёмка Кочевой порядочная свинья — говорят, что он на войне в СМЕРШе служил, — но все-таки он ее легитимный, так сказать, супруг. В общем, чтобы сократить долгую историю: года два, что ли, назад в Коктебеле у всех на глазах у нее с Ваксом разбушевалась настоящая любовь, в связи с чем Ралиска резко сократила доступ к своему телу, а законного Сёмку вообще выгнала из постели. Большевик этот весь исстрадался, друг Каракуль; можешь себе представить? Вот о чем надо писать, кэп: о том, что любовь делает с ревностными большевиками!

В общем, он, как ему и полагалось, бросился искать утешения в родных органах. И там, конечно, пришли на помощь своему бойцу. Он получил назначение в одно такое государство Великобританию — слышал о таком, кэп? — в ранге Чрезвычайного и Полномочного Посла СССР. Вот тогда уже Ралисса сдалась и отправилась вместе с ним в это государство в роли чрезвычайной и полномочной послихи, а нашему другу Акси-Вакси была предоставлена возможность кадрить редактрис в Доме кино. Вот такие дела, Андрюша; увы, увы.

— And so we go, — завершил завтрак капитан и отправился в город. Разумеется, в книжный магазин, где ему оставляли под прилавком все дефицитные художественные титулы.

Ваксон появился во второй половине дня, и не один. Вместе с ним приехал Кукуш Октава. Барлахский уже распорядился насчет кают, и потому все трое разошлись до ужина. Ваксон лежал на диване, курил и смотрел в потолок довольно обширной каюты. Временами на каком кусище бумаги делал какие-то заметки для подпольного романа «Вкус огня»; что-нибудь вроде: «Осветилась полированная брусчатка XVIII столетия. По ней процокала упряжка, карета, вся в завитушках рококо, без скрипа остановилась под белыми колоннами, едва лишь постукивая задним левым копытом и помахивая обоими золотыми хвостами…Очень плотный темный шелк! Платье темнее ночи, но тоже светящееся. Ропот платья под ветром, ропот рыжей гривы! Некто женский сбегал по ступеням, пряча нос и губы в черные кружева и блестя глазами… Вдоль шедевра чугунного литья прощелкало, прошелестело платье и, как-то мгновенно вздувшись, словно распустившаяся темно-синяя роза, исчезло в карете…»

С отъезда Ралиссы не прошло, наверно, и часа нашего земного времени, когда он не подумал бы о ней или не чувствовал ее отсутствия. Этот феномен исчезновения любимой казался ему противоестественным, ну вроде как «ледовый период» в истории Земли. Полтора года взаимомагнитных отношений, телесных ликований и последующей счастливой болтовни с подшучиваньем друг над другом и с разговорами о литературе. Он читал ее русские и англоязычные тексты и находил в них талант.

— Ты подлизываешься ко мне, чтобы я тебе еще лучше давала, — хохотала она.

— Дурища! — хохотал он в ответ. — Да как же может быть еще лучше?!

И тут же она ему доказывала, что может, может быть еще и еще лучше. И без конца лучше.

И вдруг исчезла. Да еще в роли послихи при после, этом советском крокодиле, готовом на любое крокодильство ради своего крокодильского учения. Я сам виноват. Надо было и самому развестись (все равно Мирка сблизилась с «лучшим женихом Москвы» господином Мелоновым), и Ралиску подтолкнуть к разводу с крокодилом, чтобы жениться на ней. Ну все, этого не вернешь, всего этого счастья не вернешь никогда; проехали!

И все равно он не мог ее и на час забыть, если измерять беду земным временем. И вся запись большой «нетленки», все распухающей бумажной кучи «Вкуса огня», ни один параграф этой записи не обходился без Ралиссы. По сути делa, это был роман о ней, и там, где ее по действию не было, она мелькала то в отражениях заката, то в пролетах ветра, то в саксофонном соло. Собственно говоря, она и вызывала этот космогонный огонь, а вовсе не политические революции; от них шел один тлен.

Однажды, не так давно (уже весной), возле редакции «Юности» его остановил элегантный в несколько старомодном духе пожилой человек. Приподнял шляпу.

— Простите, вы Ваксон?

— Да, — ответил он без излишней любезности. — Чем могу служить?

Пожилой человек продолжал держать шляпу чуть на отлете. Он явно чувствовал себя не в своей тарелке. Да и вообще не в тарелке. Скорее, в каком-то корявом для его достоинства моменте.

— Позвольте представиться, я Юрий Игнатьевич Аксельбант.

Ваксон споткнулся и сразу почувствовал себя в же самом корявом моменте.

— Значит, вы?..

— Да, я отец Ралиссы.

Они пошли в толпе в сторону Маяковки. Юрий Игнатьевич водрузил шляпу на ее привычное место, то есть на его вполне патрицианскую голову. Он волновался, но пытался это скрыть.

— Собственно говоря, я никогда бы не дерзнул обратиться к вам на улице, если бы моя дочь в телефонном разговоре не попросила передать вам несколько слов. Фу, я очень неловко себя чувствую, но она сказала так: «Передай тому, кого я люблю, что я продолжаю его любить». Это дословно.

Несколько шагов они прошли в обоюдном молчании. Ваксон чувствовал себя так, будто его коснулось крыло Пролетающего.

Я Пролетающий— Мгновенно—Тающий. You must be happy! Подбрасывай кепи!

Притворяясь бесстрастным, он спросил ЕЕ отца:

— Вы часто с ней разговариваете?

— Крайне редко. Раз в квартал, не более того. Но если вы хотите…

— Нет-нет, не беспокойтесь. Благодарю вас за это послание, если… если оно адресовано именно мне…

Аксельбант Юрий Игнатьевич резко отвернулся и пошел прочь. Только лишь опыт секретной службы удерживал его от рыданий. Что мне делать с этой девчонкой, которую я назвал болгарским именем, думал бывший резидент ГРУ в Болгарии. С этой киской, о которой я только и думал во Владимирском централе?

Я сволочь, думал Ваксон весь остаток дня и половину ночи. Счастливая сволочь. А с другой стороны, какого черта мне подбрасывать кепи? Ведь мне-то бросили просто медный пятак. Так, на всякий случай. А может быть, и не мне он брошен. Возможно, папа слегка запутался в тех, с кем она говорит на «ты». Нинка Стожарова, например, утверждает, что Ралли (так они ее зовут в своей «золотой дюжине») просто физически не может ни с кем продолжать дольше трех месяцев. А мы с ней были полтора года. Ты побил рекорд, мой милый, говорит Столярова. Это надо записать в Книге Гиннесса. Он поднял с пола свой большой кусок оберточной бумаги, на котором до фига было записано всякого в фонд «нетленки», и записал: «Ему бросили медный пятак».

Когда он вышел из своей каюты, «Собесский» уже был в море. Солнце, предвещая хорошую погоду, в отсутствие всяких облачных прокладок норовило обжечь отчетливую линию горизонта, а ночью от того огня запалить Стожары. Жаль, что нет тут со мной женщины-философа под той же фамилией. Нинка за эти два года стала редактрисой на киностудии и теперь вовсю старается соединить мосфильмовские зодиаки.

Он обошел весь дек класса «люкс» и не встретил ни души. Снизу с большой кормовой площадки доносились звуки еще одной глубоко народной, то есть барлаховской песни: «Все ждала и верила сердцу вопреки; мы с тобой два берега у одной реки». Туда вниз из «люкса» опускался довольно широкий трап. Ваксон присел на ступеньку лицом к закату. Почему-то вспомнился гумилевский стих, из-за которого когда-то они схлестнулись с комсомольским вожаком, ныне ставшим настоящим партийным бонзой Юркой Юрченко.

Придется присесть, пожалуй, Задохнувшись, на камень, широкий и плоский, И удивляться тупо оранжево-красному небу, И тупо слушать кричащий пронзительный ветер.

Вдруг услышал шаги и смех Барлахского.

— Вакса, ты что там сидишь, как Онегин в джинсах? Небось, думаешь, кто там в малиновом берете с послом испанским тру-ля-ля? — Он присел рядом с Ваксоном на ступеньку трапа и поставил рядом ведро со свежесваренными раками. — Видишь, что мне спроворили на Пересыпи? Меня тут все знают, старик. Народ Одессы все еще помнит, кто их снабдил водой в самый жаркий час!

Все друзья Барлахского знали эту историю из его батального прошлого. Во время осады города румынской армией водокачка оказалась в руках врага. Грозила мучительная жажда. Отряд десантников, в котором далеко не худшим морпехом был всем известный Уголек, захватил водокачку и в течение трех суток удерживал ее, пока Одесса не заполнила все свои емкости доброкачественной водой. Все десантники погибли, и в этом Григ убедился, когда после войны попал в любимый город. На стене дома, где проходила подготовку к рейду их группа, висела мемориальная доска, которая сообщала, что все геройски погибли, включая и Барлахского Г. X. 1922 г. р. Создатели мемориала не знали, что израненный Уголек выбрался по трубе в степь, где его подобрала крестьянка. С теx пор и всю жизнь он держался одной максимы собственной выработки:

Тех, что погибли, считаю храбрее. Может, осколки их были острее? Может, к ним пули летели быстрее?!.. …Тех, что погибли, считаю храбрее.

— Вот сегодня мы этим ракам устроим Куликово поле! — с большим энтузиазмом воскликнул Барлахский. — Под водочку здорово пойдет, правда, Вакс?

— Ты же знаешь, что я водку сейчас не пью, — сказал «Онегин в джинсах».

— Не развязал? — с большим сочувствием спросил Барлахский: не пьющих водяру он считал убогими.

— С какой стати? — пожал плечами Ваксон.

Подошли и присели рядом Кукуш с капитаном Каракулем. Последний сообщил:

— В Ялте на этой палубе появятся еще кое-какие гости неординарного разряда.

Кукуш положил ему руку на плечо:

— Послушай, капитан, тебе не вломят за твое увлечение литературой?

Каракуль хлопнул в ладоши и пробарабанил немного по своему любимому судну:

— Как раз наоборот. Пароходство дало добро. Они в восторге: открытие туристического сезона с именитыми поэтами на борту! Это вам, ребята, не фуфляй-вуфляй!

Пока они так болтали на шканцах, по быстро темнеющему морю стали проходить полосы ветра. Началась большая качка. Капитан встал:

— Ребята, идите в салон и начинайте ужинать, а я пока немного позанимаюсь кораблевождением.

Ваксон вспомнил, как они с Ралиссой оказались на «Я. С.» в новогоднюю ночь. Качка тогда была обалденной. Пассажиры туристского класса лежали в лежку, да и в полупустом «люксе» народ позабыл о встрече Нового года, Каракуль тогда произнес точно такую же фразу: «Пойду немного позанимаюсь кораблевождением». Ваксон отвел свою девушку в каюту, уложил ее в постель и закутал в одеяло, как будто это морское толстое одеяло могло уменьшить волнение стихий. А сам пошел на капитанский мостик. Каракуль там стоял как дирижер симфонического оркестра, только вместо палочки отдавал команды с помощью микрофона. Он показал Ваксону лоции и объяснил их курс через кипящее море. «Я. С.» шел на траверзе Евпатории и собирался обогнуть длинный песчаный мыс. Все получилось так, как он задумал. Грозные валы расступились, и среди них открылось озеро спокойной воды. Там он приказал поставить судно на два якоря, и качка полностью прекратилась. Люди засновали по всем палубам, готовясь к встрече Нового года. Вакс помчался вниз и нашел Ралиску в капитанском салоне. Она там плясала в толстых мордовских носках, такая забавная и любимая, что и он заплясал вокруг нее пo-пацански, несмотря на свой статус литературного бунтаря. В этот раз Ралиски не было и буря не разыгралась. Но фраза была записана на куске оберточной бумаги.

В Ялте «Ян Собесский» встал к стенке порта. Часть пассажиров выгрузилась из теплохода и погрузилась в автобусы с целью совершения крымских экскурсий. Новые пассажиры весь день прибывали в других автобусах и поднимались на борт с целью плыть к кавказским берегам. Пассажиры-индивидуалы подъезжали к трапу на такси. Среди них то ли случайно, то ли намеренно оказалось немало уже знакомых нам персонажей, но о них позже. Пока что сосредоточимся на выдающейся персоне поэта Барлахского.

Как только телефоны «Собесского» соединились с городской сетью, он позвонил директору Ялтинской киностудии Гурчику и осторожно спросил, не может ли тот прислать в порт свою машину для поездки на водопад Учансy вместе с великим бардом Октавой и удивительным, на грани потрясения, прозаиком Ваксоном. Для остоожности были кое-какие причины. В прошлом году он тут снимал в качестве режиссера фильм по собственному сценарию под названием «Ауф-видерзейн». Речь там шла о морской войне у крымских берегов в конце 1943 года. Ялта была уже освобождена, а в Севастополе еще держался немецкий гарнизон. Курортный город стал базой дивизиона торпедных катеров. На них возлагалась задача прерывать движение нацистских транспортов с техникой и живой силой. Командирами катеров были боевые офицеры, все как на подбор мужественные красавцы; Барлахский любил такого рода парней, потому что и сам себя причислял к таковским. Естественно, у них на крутых склонах Ялты разыгрывались романтические истории под музыку Микаэла Таривердиева. И вот из этого мирного рая парням чуть ли не каждую ночь приходилось уходить в почти самоубийственные рейды.

По прошествии недели съемок киногруппа Барлахского захватила все ключевые точки города, а сам он превратился едва ли не в диктатора. Однажды к нему прискакали запыхавшиеся из горкома партии и попросили снять хоть на пару часов оцепление вокруг отеля «Ореанда». Без всяких признаков навязчивой любезности он послал их подальше. Запыхавшиеся возмутились:

— Вы, кажется, не совсем поняли, Григ Христофович, вас первый серкретарь горкома партии просит!

Григ запылал очами и грохнул обоими кулаками по походному столику:

— Пока я здесь снимаю, ваш горком будет работать в подполье!

Оцепление сняли только после конца съемок.

Но самые жесткие тяжбы вспыхивали у него с местной киностудией из-за аппаратуры, материалов для стройки, автотранспорта и пр., а конкретно с товарищем Гурчиком. Орали матом, грозили пальцами и кулаками, иной раз вроде бы даже бросались. Вот поэтому он сейчас и проявил такую вежливую осторожность и даже назвал директора Лёней. В бюрократических структурах СССР между прочим, бытовала между «сильными людьми» довольно странная манера: по прошествии времени забывались и матерщина, и кулаки, и все это хамство приобретало даже какой-то ностальгический колорит. Так и в тот раз получилось. Лёня Гурчик прямо «замилел» к Григу «людскою лаской» и немедленно прислал машину. Так что Октава и Барлахский комфортабельно уселись в «Волге», а Ваксону кричали-кричали, да не докричались: куда-то свалил авангардист.

Между тем гости съезжались в порт. Подъезжали на такси. Сталкивались у трапа или уже на палубах «Собеского». Вот так, например, столкнулись Ян Тушинский и Роберт Эр. Еще недавно ближайшие друзья, они в последнее время друг к другу по каким-то причинам охладели. Столкновение произошло совершенно случайно и на узком пространстве, иначе бы разошлись под видом поэтической рассеянности.

— Ха-ха! — воскликнул Тушинский и с понтом слегка потискал Эра холодными руками. — Приветствую тебя, м а э с т р о, на моем корабле!

— С какой это стати уж и этот корабль стал твоим? — с кривоватой улыбкой поинтересовался Роберт. Тушинский заглянул ему в лицо:

— Юмор есть? Он — Ян, и я — Ян, вот и получается, что корабль мой!

С некоторой натужностью они уселись в плетеные креслa и вытащили сигареты. Раньше вот так всегда получалось при встречах: сигареты, болтовня, взрывы смеха, чтение кусков. Сейчас несколько минут прошло в молчании, и Роберт даже взглянул на часы. В конце концов первым заговорил Ян; и заговорил с исключительной любезностью:

— Послушай, Роберт, похоже на то, что ты, вроде, меняешь гильдию; так что ли? Теперь вокруг тебя совсем другой народ, чем прежде; не так ли? Все эти песенники — да? — Бабаджанян, Тукманов, Пахмутова, Птичкин, — верно? — и все эти вэ—ли-ко-лэпные певцы, Бокзон, Эль-Муслим, Кристаллинская — так? В общем, ты покидаешь наш скромный цех и там, у них, становишься маэстро; так получается?

Роберт тут разозлился, как тогда говорили, по-страшному. Какого черта он всегда нотации преподносит? Прошлый раз в Коктебеле нотацию читал за излишки риторики, в юности выговаривал за «барабанные ритмы»… Кто он такой, чтобы постоянно учить? Может быть, спросить его напрямик: кто вы, доктор Зорге?

В последнее время, вращаясь, а скорее бултыхаясь в секретариатских и партийных кругах, он стал нередко наталкиваться на следы не вполне понятных, но важных миссий Тушинского.

— А ты-то сам, Ян, к какой гильдии принадлежишь, к какому цеху? — спросил он, глядя в сторону, на набережную Ялты, где юркал из магазина в магазин наш простой советский народ. Ответа не последовало. Он повернул голову и никого не нашел в соседнем плетеном кресле; оно было пустым. На другом конце палубы длинный Ян уже прогуливался под руку с атлетическим Гладиолусом Подгурским. Роберт не выносил неприятных разговоров, и когда приходилось их вести, старался смотреть в сторону, а не на собеседника. Что касается Яна, тот при неприятных диаложных поворотах предпочитал «линять».

Теперь он дружески, нежно, едва ли не по-братски прогуливал по палубе Гладиолуса.

— Ты видел, тут на корме стоит отличный стол? Мы с тобой за ним поработаем на славу, правильно?

Речь шла, разумеется, не о письменном столе, a о пинг-понге.

— Скажи, Глад, а что ты сейчас пишешь?

— Пишу сейчас «Евангелие»… ну, от кого, как ты думаешь?…Не догадываешься?.. От Робеспьера!

— Ну, знаешь, так прямо уж и от Робеспьера?

— Вот именно, от этого первого краснопузого гада.

— Гладиолус, как ты можешь так говорить? Ведь этот цвет и к нам имеет отношение!

— Ко мне? К Ваксу? Ни малейшего!

— Ладно, лучше скажи, читал ты мою прозу о Гавайях?

— Прости, Ян, не смог.

— Что так?

— Ну, просто малость подташнивало.

Тушинский тут же ослабил «чувство локтя». Гладиолус спохватился, что сказал что-то такое слегка бестактное, и стал заверять друга, что он вовсе не хотел его обидеть, что речь не идет о качестве его прозы, а просто ты там, Ян, описываешь разносолы полинезийской кухни, и когда я вспомнил, что там вроде капитана Кука пожрали, вот тут слегка замутило и… Он не окончил фразы и понял, что говорит впустую. Кумир всех континентов и множества островов уже шагал, раскрыв объятия, в сторону только что прибывшей четы Антоши Андреотиса и Фоски Теофиловой. Остановившись перед ними, он громогласно прочел слегка им измененную строфу из новой подборки Антоши:

Как овечка черной шерсти, Ты не зря живешь свой век — Оттеняя совершенство Безукоризненных коллег.

Он думал — Антоша гикнет от удовольствия, услышав, как его цитирует великий собрат, но тот со словами «Катись ты в жопу!» уклонился от объятия и прошел мимо.

— Фоска, что это с ним?! — воскликнул он, пораженный в самую нежную свою сердцевину.

— А ты не догадываешься? — сурово спросила его строгая красавица Теофилова и тоже прошла мимо. Мы и сами не очень-то догадывались, что произошло между двумя поэтами, но потом услужливая память подбросила один эпизод.

В недавние недели компания повадилась по утрам приходить на хаши в ресторан «Нашшараби». Считалось, что хаши, этот жирный бараний суп, снимает синдром похмелья. К сожалению, сопровождающие похлебку маленькие рюмочки водки превращали терапевтическую процедуру в очередное самоотравление.

В то яркое майское утро собрались вокруг дубового стола Генри Известнов, Рюр Турковский, Авдей Сашин, Антоша Андреотис, Юра Атаманов, Гладиолус Подгурский, в общем, славная компания. Неожиданно появилась и парочка — Тушинский с Катюшей Человековой. Только после этого появления «хашисты» стали обмениваться недоуменными взглядами. Во-первых, как получилось, что в их основной похмельной группе оказался не очень-то пьющий Антоша? Во-вторых, почему Катюша пришли утром с Яном, когда всем известно, что она прогуливается как раз с Антошей? В-третьих, отчего это наша Человекова стала появляться на хаши, да к тому же с разным мужским эскортом? На третий вопрос ответить нетрудно вопросом: а где же еще может опохмелиться актрисочка-пьянчужка, если в городе водку продают только с одиннадцати утра? На два первых вопроса никто в компании отвечать не собирался, потому что это сугубо личное Катюшино дело. Компания актуально и с напором болтала по вопросам профессиональной художественной жизни, ярясь главным образом по поводу зажима и ослаблении умственной деятельности «передового отряда».

Катюшино серенькое страдальческое личико между тем, а именно между второй и третьей, расправилось и засияло; она вступила в дебаты на равных со всеми, и никто бы не вспомнил о всяком ее личном, если бы не произошел один малоприятный эпизод.

Часа через два наши «хашисты» бодро захорошели, собрали деньги «с рыла» — Тушинский, как всегда, бросил на стол несколько бумаг высшего достоинства — и отправились по делам, чтобы встретиться «на площади Восстанья в полшестого». Выйдя на площадь по соседству с крутозадым конем Основателя Москвы, некоторое время еще стояли и ржали, потому что кто-то подбросил как раз анекдот «Дома то же самое».

В поле зрения появилась группа молодых грузин, направляющихся в «Нашшараби». Приблизившись к нашей группе, они остановились в трех шагах, а один них, высокий и безусый, прошел и эти три шага, чтобы отхлестать по щекам нашу неприкасаемую Катю Человекову. После этого, не тратя ни секунды на объяснения, группы бросились друг на дружку. Нас было больше на две пары кулаков, и мы в общем-то побеждали, хотя и получали по зубам. Даже Антоша воевал, смешновато как-то разбегался, прежде чем засадить. А Катя Человекова, что же она? Она стояла рядом с чем-то красивым, ну, допустим, рядом с каменной вазой, и покуривала с таким выражением лица, как будто ей только что подарили розу, а не пощечину. Ну а Тушинский-то, где он, наш герой? Метрах в ста от места схватки он двигался быстрым шагом в сторону улицы Горького и посматривал на часы. На углу остановился и кликнул такси. Машина тут же подкатила, и он отбыл. Ну что же, люди такой исключительной востребованности могут всегда заспешить на какие-нибудь безотлагательные аппойнтменты.

Нa поле боя между тем произошел ключевой поворот. Авдею Сашину удалось подхватить главного негодяя под колено, дернуть и свалить на спину. Тот полежал, закрыв лицо ладонями, потом сел на асфальте, развел руками и прокричал что-то на своем горловом языке: дескать, все, признаем поражение и объявляем перемирие.

— Какое еще перемирие с таким говном, как ты? — сказал ему Генри.

— Слушай, друг, из-за нее мой брат чуть не повесился — сказал безусый и крикнул в сторону каменной вазы: — Катюш, прости!

— А пошел ты на йух! — так ответила ему Человекова и пошла прочь. И за ней пошел наш Антоша, гений ВМПС. Вот, собственно говоря, что имела в виду его восхитительная жена Фоска Теофилова, когда обратила в сторону Тушинского довольно жесткий вопрос: «А ты не догадываешься?» А тот, похоже, так и не догадался.

Пребывая некоторое время в растерзанных чувствах, Ян решил было отправиться в город пострадать одиночеством, когда вдруг увидел, что из такси возле главного трапа «Собесского» выскакивают быстроногие две его жены, бывшая, Нэллочка Аххо, и пока что нынешняя Татка Фалькон, обе в случайной одежде, однако с большим общим чемоданом нарядов. Скатившись по трапу, Ян сел на этот чемодан.

— А вы-то как тут оказались, девчонки?

— А нас Андрюша Каракуль к себе на борт пригласил! — дерзновенно ответствовала Татка.

А Нэлка, скок-скок-скок, приблизилась и повисла у него на плече.

— Скажите, друг мой, а здесь землетрясения не ожидается?

Вопрос был поставлен так, как будто сами эти экстравагантные дамы только что вырвались из зоны землетрясения. Следует сказать, что это предположение не лишено было некоторых трясущихся оснований. Не далее как третьего дня тогдашний муж Нэллы Марк Аврелов выгнал их обеих из своей квартиры.

Вообще-то он редко бывал в своем городском пятикомнатном апартмане, можно сказать, почти там не бывал, то есть не бывал вовсе. Все свое время Марк Севастьянович сидел в своем доме на главной аллее поселка Красная Вохрa. Трудился там над очередными габаритными сочинениями художественной литературы социалистического реализма. По завершении труда основная копия засылалась: а) в толстый журнал; б) в роман—газету; в) в издательство «Совпис»; г) в издательство «Худлит» для академического издания полного собрания; д) в ведущие областные издательства и в издательства союзных республик; е) в издательства стран соцлагеря; ж) в прогрессивные издательства капстран. Неосновная копия подвергалась обработке по системе «нетленная литература» и по ночам закапывалась в саду до наступления лучших времен, которые должны были ему принести неоспоримую НП.

В тот драматический день он почти машинально снял с полки поэтическую книжечку своей жены, открыл наугад и прочитал там то, что написано было уже несколько лет назад, но прежде ему на глаза не попадалось:

Ах, мало мне другой заботы, Обременяющей чело — Мне маленькие самолеты Вce снятся не пойму с чего. …………….. А то глаза открою: в ряд Все маленькие самолеты, Как маленькие соломоны, Вce знают и вокруг сидят.

Черт знает что, подумал Марк, она совсем уже поехала! Экое эротоманство, упадок, разврат! Народ под гнетом свиноподобных изнемогает, а ей похотливые евреи грезятся! Надо нагрянуть, схватить за руку, надрать задницу! Кто-то говорил, что за ней какой-то юный кабардино-балкарец таскается, что мадам Тушинская-Фалькон на нее влияет в отрицательном смысле. Бесконечные сплетни, слухи, на даче не показывается! Надо все это пресечь, надо в конце концов, если понадобится, объясниться в любви. Еду!

Он сел за руль своей «Волги-Белая ночь» и помчался. По дороге купил на шоссе ведро цветов.

Нa Черняховской он открыл своим ключом дверь, шагнул внутрь и тут же вылетел обратно на лестничную клетку. Жителю дачи запах городской квартиры показался невыносимым и противопоказанным, хотя ничего особенного в нем не содержалось: ну, чрезмерные духи, ну, чрезмерный кофе, чрезмерный никотин, чрезмерный коньяк, ну, чрезмерное в воздухе и под пледами скопление маленьких самолетов-соломонов. Вторая попытка пройти через ад оказалась успешной. Он остиг гостино игриво позвал: «Аххо, Аххо, Аххо!»

Ответом было молчание, слегка нарушаемое волнующим женским храпцом. Он шагнул в спальню и остолбенел, как жена Лота. При полном освещении на супружеской кровати, словно последние беженки Содома в живописных позах возлежали три женских тела. Члены их переплелись, образуя сущую лиану раннего модерна. Власы их простирались по подушкам, будто разбросанные ураганом любви. Очи их были закрыты и как будто бы навеки, если бы не легкий волнующий храпец, исторгаемый одной из них; какой неведомо. Перед ним лежали во всем бесстыдстве три трудноотразимых: Татьяна, Екатерина и родная супруга Нэлла, с которой еще совсем недавно, в начале родства, по ночам на даче они танцевали вальсы; так чисто, так невинно!

Далее произошло нечто несопоставимое с довольно высоким уровнем культуры и интеллекта Марка Аврелова, сумевшего даже в хлеву социалистического реализма утвердить порядочный стиль и даже проблески юмора — его обуял амок! Взревев, он понесся по спальне, с грохотом отбрасывая предметы мебели и с треском рапахивая окна. Пусть воздух трудовой Москвы ворвется в это гнездо разврата! Грязнейшие выхлопы трудовой Москвы чище вашей тлетворной парфюмерии, сучки и мерзавки! Убирайтесь из моего трудового дома! Убирайтесь навсегда! Нэлка, засранка, зассыха, чесотка, развратом своим и лесбиянством ты осквернила свой великий талант кристальной чистоты! Вон из моего дома! Навсегда! Ты разрушила наш союз творческих пчел! Испохабила все вокруг своими маленькими соломонами! Пускай чекисты придут и выскребут своими когтями все плевелы вашего декаданса, гадины, лесбиянки! Все — вон! Танька и Катька, убирайтесь вместе с Нэлкой! Навсегда! Пусть ваши мужья и хахали ищут вас в кругах Дантова ада! Нэлка, я разрываю наш брак! Я собиратель и нравоучитель, я пчела, а ты трутень разврата — вон! Тащись со своими мегерами на проститутский вокзал и далее — в лепрозорий Двадцатого века!

В общем, вот так. Он распахнул все двери и долго выкидывал на лестничную площадку всякий одежный хлам вкупе с распахнутыми чемоданами, а дамы, слегка дрожа, но высоко держа оскорбленные подбородки, кто в легких пеньюарах, а кто и просто в банной простыне, сидели на ступеньках, ожидая, когда затухнет беснование. Наконец оно затухло, но вместе с тем захлопнулась и дверь квартиры. Тогда они поняли, что все получилось всерьез, тем более что из глубин квартиры стала разноситься песня «Врагу не сдается наш гордый «Варяг»; соло, а капелла.

Жители Аэропортовской слободы в тот день с любопытством наблюдали, как из одного дома в другой через дорогy шествовали навьюченные две молодые дамы и одна девушка, известная населению по кинофильмам. Им помогал с чемоданами участковый уполномоченный Скворцов, позднее назначенный на пост возле Норвежского посольства, что на Воровской, бывшей Поварской.

Оказавшись в старой квартире Тушинских (вскоре им предстоял переезд в новую, на Котельниках), дамы открыли бутылку лондонского «Бифитера» и приступили к серьезному разговору. Председательствовала Татьяна. Этот твой монстр отчасти прав. Мы живем как тунеядки. Ядим втуне. Или ядим тунца? Так или иначе, пьем, как как лошади амазонок. Опьяняемся битвой с коблами, вернее человеческими жеребцами. С этим надо кончать. Нам надо влиться в народ, перейти к тяжелому ручному труду. Почему бы не стать нянечками в какой-нибудь грязной больнице, почему бы не выносить за неподвижными?

Я за, подхватила Аххо. Прямо ему дротиком в глаз! Хочу уехать в Тарусу и жить в избе. Ходить за скотиной. Утром на рынке предлагать творог. В чайной скорбеть о судьбе столетия. Говорят, что у тамошних шоферов удивительно голубые глаза.

Послушай, ты знала, что в нашей стране миллионы бездомных детей? Это огромная тайна большевиков. Дети переселенных народов кочуют в пустынных степях, вырастает дикарская раса. Мы как женщины века должны начать движение по усыновлению и удочерению несчастных. Пусть эти волчата почувствуют материнскую заботу. Я, например, готова им посвятить весь остаток дней. Катька, ты куда?

Оказалось, что Человековой надо идти играть. Она точно не знала, кого играть, но слышала, что какую-то английскую девушку. Вот, вспомнила, режиссер Оскар Уайльд. За мной заедут и повезут на «Мосфильм», нет-нет, в Моссовет; ну, в общем, не важно — что и где, а важно как! И, выжав последние капли из «Бифитера», упорхнула. И вот тут как раз и прозвучал волшебный звонок. Андрюша Каракуль приглашал на свой корабль, обшитый внутри дорогими сортами дерева.

Вся эта история была рассказана Тушинскому уже в плетеных креслах на борту «Собесского». Он выслушал ее с чрезвычайной серьезностью и даже с некоторой дозой драматизма, если судить по тому, как он хмурился, скалился и ломал сигареты. И лишь только при упоминании Человековой на лице его мелькнула симпатичная, хоть и хитренькая улыбочка. По завершении же рассказа воскликнул:

— Какая сволочь!

— Кто сволочь? — вздрогнула Аххо.

— Да этот твой Марк!

— Янчик, он уже не мой. У меня теперь Гамзат.

— Кто он такой, этот твой Гамзат? — спросил он с неподдельным интересом.

— Янчик, он дитя. Юный поэт. Я хотела бы его усыновить, если бы у него не было большущей семьи в Нальчике.

Татьяна тут потрепала мужнин взлохмаченный чубчик.

— А ты бы, Янк, согласился усыновить какого-нибудь малыша с таким вот, как у тебя, чубчиком?

— Ты всерьез, Танька, говоришь? Без подгрёбок?

— Какие могут быть подгрёбки на такую тему?

— Конечно, я бы его признал как своего первого сына.

Тут на него обрушились шутливые, но основательные подзатыльники.

— Первого? А это как прикажешь понимать?

Он защищался локтями.

— Танька! Перестань! Ну мало ли что! Помнишь, как Асеев-то писал про Маяка: «Может, где-то в дальней, дальней Мексике от него затеряно дитя»?

Отмахнувшись от «избиений», он встал:

— Нет, какая все-таки сволочь этот Марк Аврелов! Выгнать женщин из дома, это ли не сволочизм?!

Надо сказать, что с этой точки зрения Яна Александровича никак нельзя было записать в разряд сволочей: он никогда не выгонял женщин, а уходил сам.

Похоже на то, что пострадать одиночеством в этот день удалось только Ваксону. Сначала он отправился на ялтинский почтамт, чтобы позвонить домой. Нужно было уточнить финансовую ситуацию. Он уехал в Одессу почти без денег, оставив домашним какие-то жалкие полторы сотни, которые удалось выцарапать в реперткоме в счет перевода армянской пьесы. Эти переводы с подстрочников кое-как еще помогали сводить концы с концами, однако выцарапывание денег в мрачном учреждении было изнурительней полухалтурной работы. На «Мосфильме», в Шестом объединении, обещали заплатить полторы тысячи за вторые поправки по сценарию. Из них семьсот надо будет отдать по неотложным долгам. С оставшейся суммой можно будет все-таки вздохнуть, однако когда эта мосфильмовская корова разродится — вот в чем вопрос. Там сейчас, в Шестом, Стожарова устроилась в редактрисы. Обещала нажать на корову, а вдруг забудет со своими бесконечными романешти? В Одессе с помощью Барлахского удалось подписать договор на переработку сценария Клопштока. Обещали через неделю выписать аванс. Значит, я могу получить там деньги по возвращении из этого роскошного путешествия. Если Фортуна не отвернется. Ну а если и там и сям эти выплаты застрянут; что тогда делать?

В писательской коммуналке народ думал, что Ваксон богат. Молодой еще человек, в том смысле, что не старый, а располагает уже трехкомнатной кооперативной квартирой, «Жигулями-2103», шмотки на нем исключительно фирменные, жена модница, дети как картинки; чего еще ему не хватает? Дачи в Переделкино? Подай заявление в Литфонд, глядишь, и выделят тебе пару комнат с террасой. Если, конечно, ну, так сказать, приблизишьсяк эталону советского писателя. Но он не хочет, товарищи, приближаться, потому что получает подпитку из зарубежья.

На самом деле над Ваксоном грязным пологом постоянно нависала нищета. Иногда среди ночи, чаще всего полпятого утра, просыпался в холодном поту. Где взять башлей? Как погасить ссуды? Как Ляле оплатить уроки фигурного катания? Хватит ли на питание, на весеннюю обувь, на летний отдых? Книги перестали издавать совсем. Вынуждают идти с протянутой рукой, бить челом в инстанциях. Не дождетесь, чехоморы! У кого еще из приличных людей можно одолжить? Ну не у Мелонова же! Последний недавно остановил его на углу. Послушай, старик, я хочу вам сказать, что если прижмет, в том смысле, что если гады блокаду затянут, я могу вам ссудить порядка десяти «косых» без срока. Подчеркиваю, без срока.

И смотрит прохладным, но дружелюбным взглядом. Таким широким жестом проявляется вполне искренняя благодарность, и я ее могу принять: ведь это все-таки я воспитал для него вполне симпатичную женщину-мать. Спасибо, Вадим, в случае резких удушающих действий непременно обращусь к вам. Ведь мы соседи, говорит тот. Вот именно, мы соседи, близкие люди, говорит Ваксон. Закуриваем по сигарете. Дымки перемешиваются. Рукопожатие. Соседские приятельские отношения. Муж любовницы. Любовник жены. За их спинами поднимается заря Семидесятых — Ралисса Аксельбант!

Наконец его позвали в телефонную кабинку. Голос у Мирки был вполне миролюбивым. Не волнуйся, деньги с «Мосфильма» пришли. Это все благодаря Нинке. Она там нажала. Ты неплохо устроился, Ваксон: иметь такую любовницу, как Стожарова, это что-то. Этой Мирке довольнo трудно объяснить непростое. Один раз застукала с Нинкой и теперь навсегда уверена, что мы любовники, а не друзья. Но хотя бы не мещанствует; да, это так.

Окрыленный финансовым успехом, он взмыл на ялтинский склон.

Он шел куда глаза глядят, но через час понял, что в ноги у него вселилась память о Ралиссе. За полтора года любви они были в Ялте по крайней мере три раза. А может быть и пять раз, если припомнить автомобильные дела и полупьяные перелеты. Вот здесь он увидел, как Ралитка стоит босая и вытряхивает из мокасин маленькие камешки. А вон на той террасе, среди азалий, под вечер мы взялись дуть массандровское игристое, и она над краем бокала смотрела на меня и показывала, как это должно быть при самой первой встрече, и я совсем от этого дурел, а она мне бормотала: «дождемся ночи».

Ночь тогда пришла лунная, возникла масса всевозможных теней и серебристых поверхностей. Мы шли ней вон там, два уровня выше, вдоль территории санатория, и она неудержимо хохотала от этого, как говорят, «веселящего» шампанского, а он все старался ее отловить и целовать без конца, а имени даже и не спрашивать. Оно наконец нашла подходящее место, парапет, где можно сесть и поднять ноги. Быстрым, почти одномоментным движением стащила с себя трусики и положила их в карман его пиджака. Они трахались, отделенные лишь тенью решетки от какого-то теннисного корта, и эти клетки на ней, на любимой «незнакомке», просто совсем доконали; вот там он действительно улавливал миги всебъемлющей л-ви.

По завершении прелюбодеяния они стали спускаться вот по этому крутому асфальту, к парку, откуда доносился голос Кукуша:

Я много лет пиджак ношу, Давно потертый и неновый. И я зову к себе портного И перешить пиджак прошу…

Вот тут, в тени кипарисов, они остановились, и он церемонно вернул ей то, что положено было в его карман.

— Это к вопросу о пиджаке. Как вас зовут, мадам?

Она:

— Как меня сейчас зовут, не знаю, а в будущем я буду мадам Ваксон.

Она смеется и бежит, чтобы он догонял. Волосы ее сильно взмахивают на ветру. Она не любит дурацких «начесов», всех этих «бабетт». Гриву стрижет до плеч. Причесывается гладко. Ё, в груди все тает от нежности.

Как-то раз зимой на набережной царил Царь Ураган. Они шли вдвоем под плащ-палаткой, которую им одолжил знакомый мент. Прижавшись, грели друг друга. Вон там, кажется, открыто. Зайдем, кирнем? За стойкой в одиночестве маячил бармен Сашок, представитель внесезонной местной аристократии барменов. Ралисса сбросила милицейский плащ и прыгнула на высокую табуретку. Ваксон обратился к бармену: «Сашок, можешь нам сделать джин-физ?» Не успел бармен приготовить «фирменный» напиток, который здесь подавали только своим, как в помещение вошли три мокрых шакала. Приблизились к Ралисce и стали разглядывать ее обтекаемые линии. Сашок снял телефонную трубку. «Привет, подруга!»—сказал один из шакалов и положил ей руку на бедро. Она сбросила паршивую конечность. Все трое напружинились в нелепых, но страшноватых позах. Ваксон, не раздумывая, вынул из кармана редчайшую в СССР штучку, аргентинский пружинный нож; щелчок — и лезвие выскочило, чуть-чуть продрожав. Ралисса же извлекла из плечевой сумки свое личное оружие — газовый пистолет.

— Вот это парочка! — воскликнул Сашок. Шакалов же и след простыл.

Вспоминая все эти сценки, Ваксон иногда садился на скамью, закрывал глаза и слегка подвывал своей беде. Ну мне делать? Я не могу без нее. Почему она так легко меня предала; раз — и исчезла со своим крокодилом? Неужели совдепская дипломатия ее так прельстила? М-те Ambassador Kochevoy. Мне трудно здесь жить вообще, а без нее совсем невозможно.

Однажды они сбежали на Чегет, Лиса Ралисса и Ваксилио. Полдня простояли в очереди на единственный в ущелье лыжный подъемник и наконец поехали со скрипом и визгами. Над самым высоким местом подвески, а точнее над трехсотметровой пропастью со скалами на дне, они повисли. Подъемник остановился. Тяжелые лыжи тянули вниз. Цепочка казалась ненадежной. Холодный ветер основательно раскачивал люльку. И ничего нельзя сделать для спасения. Чудовищная ситуация. Конец жизни. Она, очевидно для того, чтобы отвлечь, засунула руку ему под свитер и пощипывала кожу. Он, очевидно с той же целью, держал в горсти ее ухо и читал Маяковского:

По морям играя носится С миноносцем миноносица. Льнет, как будто к меду осочка, К миноносцу миноносочка.

И оба с понтом беззаботно смеялись на грани полнейшей истерики. И оба страшились, что первым (первой) полетит вниз любимый (любимая).

Так прошло двадцать с чем-то минут. После этого механизм заскрипел и дорога поехала. Ночью они спали, держа друг дружку в объятиях, и вдруг затрепетали, чтобы проснуться в слезах. Обоим привиделось, что второе сиденье в люльке — пустует.

Вот так и сейчас, шесть месяцев и одиннадцать дней-ночей он видит второе сиденье пустым. Неужто она ушла от меня навсегда, провалилась в пропасть?

Среди запланированных капитаном Каракулем гостей вдруг появился один, как всегда, внезапный. Влад Вертикалов, юный, спортивный, взлетел по трапу прямо в обьятия капитана.

— Андрюша, я здоров! Меня вылечили классные ребята, врачи из Наркоцентра!

— Значит, больше не пьешь? Поздравляю, дружище! — воскликнул Каракуль.

— Могу не пить, а могу и выпить. И снова не пить! Как все! Ну вот как Робка, например! Хочу молчу, а захочу — захохочу!

Каракуль мял его в объятиях, смеялся, а сам думал, что надо будет врачам сказать, чтобы не спускали с него глаз.

К вечеру гости плавучего литературного форума «Понт Евксинский» стали собираться на ужин в капитанском салоне. Кроме уже названных в ходе посадки на борт там были и другие персонажи: Юра Атаманов, например, Рюр Турковский, который снимал в Крыму, а точнее, в пещерах Чуфут-Кале большой эпизод своего фильма. Глад Подгурский с ассистенткой Кис, Энерг Месхиев с его величавой Гюльнар, композитор Джефферсон с композиторшей Ибатуллиной, ну и пр. Многие давно не виделись и потому, пользуясь такой счастливой оказией, болтали напропалую. Капитан временами заглядывал в салон, чтобы проверить, как размещаются гости вокруг большого стола, и улыбался с наслаждением при звуках этогo густого литературного гур-гура.

Когда все более или менее уселись, в дверях с церемониальной значительностью выросла фигура капитана в парадном кителе с золотыми шевронами. Он поднял руку и заговорил.

«Лэдис и джентльмены, дорогие товарки и товарищи! Оргкомитет плавучего форума «Понт Евксинский» на борту теплохода «Ян Собесский» горячо и категорически вас всех приветствует! Мне поручено также объявить удивительный сюрприз. Нас почтила своим присутствием удивительная дама наших дней, которую мы и не ждали в сиянии наших лампад, Ее Превосходительство… в общем, кое-кого прошу не падать! — он протянул рукуза дверь и продолжил по-английски: — Your Excellency, I so kind and join us at our table!» Ведомая его рукой, в салон вошла Ралисса Кочевая-Ваксон. Все дамы ахнули: «Еще больше похудела!»

«Глазищи-сволочи сияют как!» — стали орать поэты. «Нет в мире более желанной бабы», — Турковский прошептал Месхиеву. И тот сверкнул, скрытно от величавой.

Меж тем средь общего кружения умов Ралисса все оглядывала салон, пытаясь обнаружить своего аманта: уж не залез ли он под стол? «А где же мой?» — глазами она Барлахского спросила. Тот так же мысленно ее обжег: его, мол, нет, ко мне готовься в койку!

Вдруг прояснилось: нет средь нас Ваксона. Все удивились: где же мелодрама? Куда он, черт, пропал? Небось в подвале «Вина и Напитки» страдает с одиночеством своим. И тут вошел Ваксон.

Увидев гриву, смесь пшеницы с медом, увидев губы, нежности ловушки, увидев грудь и очертанья бедер, он только руку к милой протянул. Она дрожала, поднимаясь с места, она страдала комплексом измены, она боялась, что он «плюнет в морду», а он ей только руку протянул.

Очень быстро, не говоря друг другу ни слова, они прошли по коридору к его каюте. Там в середине пространства лежал ее раскрытый чемодан. Значит, прямо сюда принесла команда, значит, по точному адресу. По-прежнему не говоря ни слова, они стремительно разоблачились и в этом пламенном разоблаченьи разоблачили бешеную страсть. Он руки положил свои на бедра дамы и тут же их отдернул: так много кочевало в этих бедрах открытого л-вью электричества. Она прильнула обнаженной грудью к его соскам и продрожала словно нимфа в контактах этих. Он положил ее в постель и сам склонился над любимым телом. И прошептал в уме из молодого Пастернака:

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью Трогал так, как трагедией трогают зал. Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил, Лишь потом разражалась гроза.

И она под ним, изгибаясь и раздвигаясь вся шире и шире, забираясь пятками на его торс, повторяла про себя следующую строфу:

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья. Звезды долго горлом текут в пищевод. Соловьи же заводят глаза с содроганьем, Осушая по капле ночной небосвод.

Она лежала, закрыв лицо ладонями, пока не услышала странные звуки. Сняла ладони с глаз и увидела, что он плачет. Сильный поршень ходит внутри, а снаружи плачет дитя. Мальчик мой любимый, как ты жил без меня, без этой предательской пи-ды? И сама расплакалась, сквозь слезы повторила то, что у них повелось с Коктебеля: «Не щади, не щади!»

Потом они долго шалили в постели, как дети: кувыркались, прокручивались вокруг оси, словно в воде, она забиралась к нему на спину и прыгала, как лягушка. Кого я нам напоминаю, сударь, скажите честно?! Она ждала, что он брякнет «проститутку Ралиску», но вместо этого сказал смешное: «Ты прыгаешь на мне, как горячая лягушка!»

Потом она сказала с любовной серьезностью: «Заходи теперь сзади, я покажу тебе британский изыск». Он содрогнулся от гнева и от похоти. Почему меня тянет к блядям, а из них к самой блядской? Она расположилась поперек кровати в обещанной позиции, а он встал сзади ногами на полу. Теперь вступай! Он вступил. Давай! Он дал. Теперь внимание! Он внял. Теперь, не теряя тебя, я опускаю свои стопы на твои и медленно выпрямляюсь. Держи меня за живот. Продолжай и вникай! Он продолжил и вник. Ты видишь, мы стоим теперь неразлучно, как двойная фигура на Первомайской демонстрации. Товарищ Брежнев осеняет нас своей заскорузлой клешней. А вот теперь я поднимаю нас обоих в полет. Крепко держи меня то за бедра, то за живот, то за грудь, но так, чтобы не разрушилась фигура полета. Я начинаю махать крыльями, сиречь любимыми тобой в. к. Мы уходим все выше и все дальше, и пусть они все провалятся к своим чертям. Мы завершаем свой полет в эмпиреях и там переходим к неистощимой нежности, то есть я переворачиваюсь лицом к тебе, мой кумир.

Он поносил свою летучую немного в охапке, но вскоре обессилел и расположил ее среди подушек и одеял. Приспел неизбежный вопрос:

— Это кто же тебя обучил таким полетам?

— Никто, — бойко ответила она. — Это я сама придумала, когда грезила тобой.

Было видно, что не врет. Он запускал ей пальцы в пшенично-медовые волны. Она целомудренно их ловила (пальцы) и обсасывала один за другим.

— Почему ты сбежала от меня, Ралик?

— Не знаю, — задумчиво ответила она. — И тогда не знала, и теперь не знаю. Скорее всего, хотела тебя от себя освободить. Но, может быть, также был и соблазн: Лондон, Блумсбери Плейс, образ Вирджинии Вулф… Между прочим, я завела там литературные связи. Они там все обалдели, когда советская послиха стала с ними водить знакомство.

Если кто-нибудь набирался, обязательно спрашивал: какой у вас чин, мэдам?

— А какой у тебя чин, мэдам? — спросил Ваксон.

— Майор КГБ, сэр, — бойко ответствовала она. — Первый отдел, секция орального секса, сэр.

Только сейчас они поняли, что теплоход пришел в движение и норовит покинуть створ ялтинского порта. В приоткрытое окно интенсивно входил исторический воздух влюбленных пар, от Гектора и Елены к Ваксону и Ралиссе через Ягайлов и Ядвиг.

По завершении заверения только что сделанного признания, сорри, сэр, любимая майор резво прыгнула к моему чемодану и извлекла оттуда два журнала, «Энкаунтер» и «Нью-Йоркер», в которых любитель современной литературы, и в частности жанра рассказа, мог найти творения некого Джона Аксельбанта. Судя по лексикону и стилистическому своеобразию, можно было представить, что автор провел добрую часть жизни на американском авианосце. Впрочем, связь с плавучими центрами сквернословия на этом и заканчивалась. Фабула и сюжетные повороты уводили читателя в советское алкогольное подполье.

Первый рассказ назывался Check Your Point, Charlie. Там опустившийся советский перебежчик бродит по Западному Берлину, пытаясь по надписям в сортирах найти следы своей возлюбленной. Второй рассказ под названием That's Hooey, построенный на игре различноязыких матерщин, повествовал о западном агенте, который привез в Москву сверхсекретное измерительное устройство, а потом продал это устройство за поллитра водки.

— Ралик, неужели это ты сама, да еще по-английски, крутосваренно так накатала, моя л-вь? — поражался Ваксон.

Она хохотала:

— Это не я, а Джон, который Аксельбант! И между прочим, с ним уже договор на книгу заключил «Рэндом Хаус», единственное издательство в Нью-Йорке, которое получает прибыль от серьезной литературы.

— И аванс дали проходимцу Джону?

— А как же! Отслюнявили пол-лимона. Теперь он может жить спокойно и даже подкармливать своих друзей Вакси и Ралика.

Он подтащил ее ухо к своему рту:

— У нас тут за валюту расстреливают, мэм.

Она решительно опровергла:

— Это при Никите расстреливали, а при Брежневе просто дают десять лет. Так что успеем еще немного пое...ться. А может быть, и молодыми еще выйдем по УДО.

— Это что еще за японщина?

— Условно-досрочное освобождение.

— Лучше все-таки улететь вдвоем.

— Согласна.

Засим они крепко заснули в обнимку и не слышали даже, как в каюту вошла буфетчица с подносом, на котором среди прочего были шашлыки по-карски и бутылка «Нового света».

Проснулись они в девять по Гринвичу и в полночь Москвы. Съели все, что было на подносе, вплоть до вазочки аджики. Выпили, пузырящегося в честь л-ви. Отправились гулять по плавсредству, он в пиджаке с Пикадилли, она в советских байковых шароварах и босиком. Все серебрилось под Луной; ну, в общем, описывать всего этого куинджи нет ни малейшей охоты: читатель нашего романа и сам знает, почем ночное серебро. Добавим только, что тиха была черноморская ночь. И вдруг дошел их ушей какой-то галдеж умеренной громкости. Прошли по палубе несколько шагов и увидели, что широкий трап, спускающийся со шканцев к корме, усажен почти до предела участниками «Плавучего форума». На верхней ступеньке оказалось место, достаточное для двух задков, там и уселись.

— Поздравляю, к вам вернулся ваш идеал, — с неоправданной дозой ехидства сказала Ваксону знакомая дама.

— Премного благодарен, — ответил тот.

Галдеж, возникший по вопросу эмиграции, слегка утих, потому что «площадку захватил» самый информированный по щекотливым политическим делам Ян Алксандрович Тушинский. Он стал рассказывать, как встретился недавно в одном доме на «Соколе» с главным правительственным толмачом. Фамилии он не назвал, но все присутствующие поняли, что речь идет о Влажнодреве. Догадаться было нетрудно, хотя бы потому, что этот стильный молодой человек был вхож в их собственную художественную среду. Обстановка в том шикарном доме в тот вечер была дружелюбной и порядком хмельноватой, языки у всех развязались, и Влажнодрев не был исключением. Ему хотелось обратить на себя внимание присутствующих дам, и он стал рассказывать о недавнем визите американского президента Никсона.

Оказалось, что Никсон и Брежнев очень понравились друг другу; можно сказать — подружились. После завершения официальных переговоров оба лидера отправились на отдых в Крым. Вместе охотились в заповеднике Красный камень». Настреляли немало специально подогнанной дичи. Потом кутили и рассказывали друг другу анекдоты, а Влажнодрев всегда сидел между ними. Потом поехали вместе в аэропорт, сидели вместе на заднем диване лимузина, а он, Влажнодрев, был между ними, как начинка сэндвича. Вот тут и произошел весьма интересный разговор, о котором можно рассказать, потому что тема вскоре будет известна всем.

— Послушай, Леонид, — обратился к нашенскому ихний. — Не можешь ли ты мне дать совет как выдающийся политический деятель нашего времени? Понимаешь, у нас приближаются выборы, и в этой кампании, как всегда, очень существенную роль будут играть наши евреи. Ты знаешь, сколько их у нас?

— Сколько, Дик? — заинтересовался наш, как будто он сам не знал.

— Шесть миллионов, то есть в два раза больше, чем в Израиле.

— Ай-я-яй, — покрутил головой генсек, но больше ничего не сказал.

— Конечно, это большой процент голосов, — продолжил «Дик», — однако их влияние через средства массовой информации, а то и просто в толпе, никакими процентами не измеришь. Спрашиваю тебя по-дружески: ты можешь помочь нашей Республиканской партии?

— Каким образом, Дик? — прокряхтел нашинский.

— Сейчас объясню, — оживился ихний. — Понимаешь, в Америке очень многим не нравится ваша политика в области еврейской эмиграции, или, как израильтяне это называют, репатриации. От вас течет туда слишком маленький ручеек, Леонид, большинство получают отказ. Вот если бы вы смогли превратить этот ручеек в стабильный поток, американцы бы поняли, что это произошло под влиянием наших переговоров и наших с тобой, Леонид, личных бесед. Результат выборов был бы в нашу пользу. Что ты скажешь по этому поводу?

Ответ пришел не сразу. Брежнев довольно долго молчал. Никсон, не скрывая напряжения, смотрел на него. Влажнодрев наблюдал генсека в зеркале заднего вида. Брежнев начал кехать и чмокать и наконец разродился:

— Ну что ж, Дик, — он произносил «Дык». — Берите евреев.

Счастливый Никсон тогда по-дружески его приобнял, для чего Влажнодреву пришлось пригнуться. Рассказав эту историю, что называется, из первых уст, или, как американцы говорят, from the horse's mouth, Ян Тушинский обратился к своим еще вчера сплоченным, а сейчас уже слегка отчужденным друзьям:

— Представьте, ребята, что сейчас начнется! Какое количество евреев, полуевреев и даже вовсе неевреев ринутся под эту марку через рубеж! И среди нас найдутся желающие сквозануть в пресловутый «свободный мир». Мы должны сохранить наше творческое поколение!

Он сидел прислонившись к пилястру трапа и мог обозреть сразу все собравшееся ночное общество. Под интенсивным светом Луны все это имело слегка нереальный вид. Первым откликнулся на риторическое обращение общий любимец Гладиолус Подгурский.

— Что касается меня, то я первым отсюда свалю, — убежденно сказал он. — Все свое еврейство соберу по перышкам, авось четвертинка с маминой стороны найдется.

— Нет, Глад, тебе не удастся уехать первым, потому что первым уеду я! — воскликнул Генри Известнов, и все содрогнулись, потому что без этого гения не очень-то представляли Москву. Роберт схватился за голову и так мотал ею (башкой). Ян бил себя кулаком по колену. Нэлла из-под ладони смотрела в серебристое пространство и молчала, но видно было, что она потрясена. Ведь был с самого начала, с конца Пятидесятых стоял вместе с ними в контексте наступательного послесталинского искусства. Быть может, всем в эти моменты припомнилось Яновское:

Здесь разговоров нет окольных, Здесь скульптор в кедах баскетбольных Кричит, махая колбасой…

А что он тогда кричал, ребята? «Пошла бы она на йух, эта ваша смрадная революция!» — вот что он уже тогда кричал.

Никому тогда в самых дерзких мечтах не приснился бы отъезд, между тем он такие проклятия кричал, ставя под угрозу весь свой уральский исток. Роберт, между прочим, нередко размышлял о своем поколении — откуда эта дерзостность взялась? Казалось бы, бесконечные аресты и расстрелы отцов должны были породить рабов, а вместо этого появились парни с поднятыми воротниками; террор детерминировал протест.

— Довольно всех этих ужимок! — бомбил сейчас Известнов. — Придет к власти очередная свинья, и опять перед ним вилять? Хватит с меня! Ко мне в мастерскую недавно Сартр заезжал и сказал: «Вы великий сюрреалист!» Знаете, сколько по каталогам стоит «Взрыв», обосранный Хрущевым? Миллион сто тысяч франков!

Тушинский поднялся над трапом, тень его закачалась, ломаясь, над теплоходным белым хозяйством.

— Я протестую против отъездов! — воскликнул он.

Тут махнула на него прекрасною своей рукою Фалькон Татьяна, решившая, должно быть, разоблачать лукавого поэта со всею страстью друга и жены.

— Да ты опупел, Янк! Протестует против отъездов! Опять всех в зоне жаждешь запереть?!

— Молчи, дурища! — он ей ответил с ожесточением. — Тебе лишь бы меня унизить! Не понимаешь, что я пекусь о нашем поколении?

— Пекусь проездом, — хохотнул Турковский. — Между Гавайями и Таити, так что ли, Ян?

Поднялся хаотический гур-гур, и тут Кукуш взял аккорд на первоклассной акустической гитаре, привезенной ему все тем же Тушинским.

Я говорю ему шутя: Перекроите все иначе! Сулит мне новые удачи Искусство кройки и шитья.

— Вот именно! — завопил Янк. — Новые удачи! Спасибо тебе, мудрый Кукуш! Эти мальчишки вокруг ни хрена не понимают! Им невдомек, что я им всем прокладываю дорогу на те же Гавайи, на те же Таити! Потерпите немного, и вы будете бороздить мир! Но только не уходите в глухую эмиграцию! Не опускайтесь до черного дна! Ведь там вас всякие «Голоса» и «Свободы» в свои лапы возьмут!

Ралисса тут, откинув назад свое медово-пшеничное, небрежно вопросила:

— А чем тебе не нравятся «Голоса» и «Свободы»? Они не врут.

И пошевелила обнаженной стопою.

— С тобою, Ралик, я надеюсь, мы еще поговорим на эти темы. Ну что вы хохочете, ослы? А теперь я хочу обратиться к твоему соседу слева. Ну что ты отмалчиваешься, Роб? Выскажись наконец, черт тебя побери!

— Послушай, Янк, тебе не кажется, что ты слишком сильно давишь? — сказал он сурово. — И особенно сильно давишь на меня, не замечаешь? Что я тебе — ученик, первокурсник, молчун? — он встал и, не глядя на своих соседок, спустился по трапу на овальное пространство палубы. Там он, словно актер в амфитеатре, повернулся лицом к публике. — Что касается эмиграции, то я хочу вам сказать, ребята, что я никогда не уеду. Никогда не оставлю своей страны… — сказав это, он на минуту замолчал, потому что вспомнил ночную зимнюю дорогу из дома отдыха ВТО в Старую Рузу. Он шел, скользя, к своей оставленной у обочины машине, а впереди ковыляли и матерились две пьяные девчонки. Вдруг одна из них полностью забуксовала и, увлекая за собой подружку, свалилась в заснеженный кювет. Хохот, вопли: «Ну, Людка, я издыкнулась!», «Ну, Томка, я уякнулась!» И лежа на спинах, глядя в небо, запели с романтическим чувством:

Смотри, какое небо звездное! Смотри, звезда летит, летит звезда! Хочу, чтоб зимы стали веснами! Хочу, чтоб было так, было всегда!

Эта сценка часто возникала в его памяти, странным молодым образом волновала. Ну как он может уехать от тех ткачих, что сквозь дикую и подлую жизнь вот так поют его песни?

Потом он продолжил свое обращение к друзьям:

— Ребята, я не уеду, но те, кто уедет, останутся моими друзьями!

И вернулся на прежнее место, между Анкой и Ралиской.

И тут Барлахский сказал басовито:

— Вот это правильная позиция!

И некоторые, почти все, зааплодировали. Но другие остались со скрещенными на груди руками.

— Ну а вы, Антоша и Фоска, что скажете? — спросил Тушинский.

Притомившийся Андреотис слегка дремал на плече у Фоски. Прямой вопрос его разбудил. Он улыбнулся Фоске, и та улыбнулась ему. Потом они вдвоем прочли несколько строк, слагающихся в ответ:

Милая, милая, что с тобой? Мы эмигрировали в край чужой, Ну что за город, глухой, как чушки, Где прячут чувства? ……………… Куда-то душу уносили — Забыли принести. «Господь, — скажу, — или Россия, Назад не отпусти!»

Вот тут уж и Тушинский похлопал ладошками. Трудно сказать, о чем думал он «в глубине своей души», если там, в глубине, еще можно о чем-то смекалисто думать, нон он догадывался, о чем говорят Антоша и Фоска во время долгих лесных прогулок вокруг Переделкино. Это все ради языка, говорит Антоша. Ради него я вхожу к тем и лгу то, что те хотят. Ради его волшебных или ошеломляющих звуков. Ради его фигур. Ты это понимаешь? А Фоска отвечает: это все понимают, мой друг, все люди из русской интеллигенции, если она еще существует.

Тушинский поворачивается к тому, чей ответ он заранее знает, к самому радикальному контрреволюцилнеру Ваксону, к коммунистическому отродью, ставшему белым.

— А ты, Вакса, что-нибудь скажешь? Или ты все уже сказал на Чистых прудах?

Примерно год назад, то есть меньше года после того, как растоптали и засрали весну в Чехословакии, в этой компании произошло неожиданное излияние чувств и идей. Был «мальчишник» в «гарсоньерке» Тушинского на Чистых прудах. Старались не говорить на политические темы, а Прага вообще была табу. Поднимали тосты, рассказывали анекдоты, которые, между прочим, с каждым годом становились все злее. Потом Тушинский передал Кукушу гитару, и тот сразу запел, воздев глаза в притворной печали:

Лежать бы Гусаку В жаровне на боку, Да, видимо, немного подфартило старику. Не то чтобы хозяин пожалел его всерьез, А просто он гусятину на завтра перенес.

И все тут, конечно, сразу же узнали портрет новою генерального секретаря компартии Чехословакии. Ржали-ржали, а потом Ян неожиданно серьезным топом сказал, что он встречался с этим генсеком и нашел в нем настоящего преданного революционера. Тут же вспыхнул бурный, с треском, спор, и в нем прорезался Ваксон. Янк прав, Гусак — это настоящая революционная сволочь! Ян ударил ладонью по столу. По всей плоскости продребезжали ножи и вилки, а также опорожненные и близко стоящие друг к дружке рюмки. Постыдись, Вакс! Я познакомился в Булгарах с твоим отцом, настоящим революционером; он никогда бы не выразился, как ты! Савелий Ваксон восемнадцать лет провел в сталинских лагерях, но остался ленинцем! Надеюсь, ты отличаешь ленинизм от сталинизма? Ваксон в ответ тоже хлопнул по столу, но не так сильно. Только огурцы взбаламутились в литровой банке. Напрасно надеешься, Янк: никакой разницы между ленинизмом и сталинизмом нет. Красный террор начал Ленин. Он же придушил Учредительное собрание. Он же уничтожил все политические партии. Он же основал первый в истории концлагерь. Вся эта большевизна есть не что иное, как происки чертей. Ян вскочил и вылупил на него свои вроде бы гневные, то ли темно-зеленые, то ли светло-карие глаза. Что ты несешь?! Где ты набрался этого бреда? Ведь мы же с вместе очищали от сталинских пятен светлое знамя нашей революции! Ваксон выбрался из теснотищи застолья и пошел к выходу. В дверях обернулся, чтобы сказать: «За меня не расписывайся!» Кукуш крикнул ему вслед: «Вакс, подожди, я с тобой!» Интересно отметить, что Тушинский не затаил злобы против «белого» Ваксона. Через несколько дней он пригласил его к своему столу в ресторане ЦДЛ, весело рассказывал об островах Фиджи и делал вид, что на Чистых прудах ничего не случилось.

Теперь, год спустя, в ночном скольжении среди избыточного серебра, в некогда теплой компании друзей, сквозь которую вдруг подул будоражащий ветерок от внезапно приблизившейся границы, Ваксону вдруг напомнили о споре на Чистых прудах. Ну что он, заядлый контрреволюционер», может сказать о возможностях эмиграции? Ему не хотелось отвечать на вопрос Яна, тем болеe что любимая легкими пожатиями его запястья как бы говорила: молчи!

— Я никуда не уеду, — неожиданного для себя сказал он. — Буду держаться, сколько можно. С какой стати все оставлять лжецам и бездарям? Надо все-таки бороться, ребята, за наши стихи и романы.

— Особенно за романы, — пропищала тут по-детски Ралиска. Хохот грохнул, как будто обвалилась этажерка книг. Роберт за ее спиной протянул руку и хлопнул Ваксона по плечу.

В это время на палубе послышались шаги и смех. Приближались Влад Вертикалов и капитан Каракуль.

— Теперь ты убедился, достопочтенный капитан Каракуль, сэр, — дурачился Влад, — что я могу пить, a могу и не пить. Я свободный человек, а вовсе не какой-нибудь абстинент. Весь мир принадлежит нам, свободным людям, включая Турцию. Ты можешь сейчас повернуть к Стамбулу?

— Ты, наверно, не заметил, старик, что мы уже прошли Стамбул, — отвечал капитан. — А сейчас мы идем по Мраморному морю.

«Кукуш, одолжи мне свою гитару!» — крикнул Влад. Через несколько минут он уже пел:

Ой, Вань, гляди, какие клоуны! Рот — хоть завязочки пришей… ………………. Послушай, Зин, не трогай шурина. Какой ни есть, а он — родня…

И все сидящие на трапе стали слабеть от смеха, от выпитого, от споров и от сонливости — как-никак шел уже третий час.

…Каков этот Влад, он просто неподражаем… В его народных героях есть что-то зощенковское, обэриутское; верно?.. Ну вот скажи теперь: разве уедешь от этого всенародного бреда? Ведь мы же без этого маразма жить там не сможем… Где это там?.. Ну, в Новой Зеландии… Мм там все от тоски засохнем, сочинять не сможем на подстриженных ландшафтах… Правильно!.. Не скажите, братцы! Возьмите того же Влада: ведь у него открытый паспорт. Ездит когда хочет и на сколько хочет к своей Франсуазе, а глаз стал еще острее и ухо чутче к нашим маразмам; я прав?.. Эх, кореш, да если бы можно было ездить, не надо было б никакой эмиграции… А ведь наши держиморды небось отрубят навсегда, без возврата; ты понял меня? все поняли меня?.. Согласен. Небось готова уже какая-нибудь формулировочка, рисунок клейма… что-нибудь вроде: бывший советский гражданин, отринувший Родину, или, еще хлеще, совершивший трагическую ошибку на грани преступления… Ну ладно, хватит, идемте спать, ребята… С кем ты хочешь сегодня спать, н моя ласка?.. Во всяком случае не с тобой, мой мужланище… Ребята, всем спать, ведь завтра нас ждет Сухум!.. И все никак не могли разбрестись по каютам, как будто чего-то ждали. И дождались: по шканцам прошел неслышный, но слегка пронзительный свист и все чуть-чуть встряхнулись, чтобы почувствовать текст:

Я Пролетающий— Мгновенно — Тающий! Take your place on the steps И покатитесь в степь С нашей вспышкой, Всегда возникающей.

И все расселись как сидели, чтобы позировать то ли в первой, то ли в последней «коллективке» этого поэтического поколения. И в западной части небосвода полыхнула большая зарница — снимок сделан! После этой акции Неба все стало успокаиваться. Все стали засыпать прямо на ступенях большого трапа. Капитан Каракуль приказал вахтенным матросам накрыть всю компанию теплыми пледами, недавно полученными через прогрессивную итальянскую фирму «Ностра Виа». Всем приснилось сначала страшное, а потом умиротворяющее. В страшном показалось, что «Ян Собесский» попал в горловину страшного шторма, был там раскручен центрифугой перемешавшихся течений и влеком к угрожающим скалам.

В умиротворяющей части сна оказалось, что теплоход восстановил свой курс на Сухум, не потеряв ничего и никого из такелажа и пассажирского состава. Сухум оказался древним обиталищем философов Ликейской школы. В красно-коричневых скалах своих он проявлял галереи и арки пещерного града. Фигуры мужей и жен в белых скульптурных одеяниях простирали к нашим путникам руки. Тут все один за другим проснулись с улыбкой. Никто не помнил ничего. Шел первый год нового десятилетия.