"Полдень, XXI век. Журнал Бориса Стругацкого. 2010. № 4" - читать интересную книгу автора (, )Мария Познякова Универсальная машина РассказНет. ничего в этой жизни не понимаю. Зачем он нам нужен? А? Зачем? Локатор, большое железное Ухо — он слушает, что говорят звезды, как живут далекие миры. Большой Глаз смотрит вдаль, в космические бездны, а Малый Глаз смотрит вглубь, в крохотные миры молекул и атомов. Рукоят — я назвал его так за рукоятку, которой он ворочает камни, — строит башни, стены и мосты. Компьютер считает, Графограф пишет, я собираю образцы грунта, — а этот экскаватор зачем? Я приехал в пустыню в воскресенье вечером, почти разрядив свои аккумуляторы. Пришлось искать автоматическую заправку, хотя и не было времени, работа ждала меня. Маленькая станция, заброшенная посреди пустыни, — здесь мне годами придется собирать камни, определяя их состав, вгрызаясь в грунт все глубже и глубже. Мне здесь жить, и жить долго — поэтому я в первый же день перезнакомился со всеми обитателями станции. Это оказалось легко, потому что у меня были и быстрые шасси, и ноги, чтобы ходить по бездорожью, и меня понимали все, кто был на колесах, и кто был на ногах, и даже те, кто не мог ни ходить, ни ездить. Этот мой козырь сыграл свою роль уже утром, когда я перессорился со всеми, кто был на ногах, а колесные укатили куда-то по трассе. Мне пришлось собирать грунт, беседуя с Глазом — сложным фотографическим аппаратом, который запечатлевал все, что видел. И тут-то я и сам увидел его — он показался из гаража, когда взошло солнце. Жуткий вездеход, не похожий ни на одну известную мне машину, — он двигался, переставляя длинные опоры. Было в нем что-то от экскаватора: два крохотных ковша по обе стороны — которые вращались, куда хотели. Сверху помещалось что-то вроде башни, которая тоже вертелась вправо и влево, и на ней мелькали не то отключенные фары, не то бойницы для какого-то оружия. — А это еще что такое? — не понял я. — Что за механизм? — Не знаю, — признался Глаз, чем удивил меня еще больше, — этот паршивый вездеходишко сам ничего не делает, только мешает нам всем. Прицепится к кому-нибудь и смотрит за ним или сам делает то же, что и мы, но ничего у него не получается, он только мешает. Он боится, что его отправят в переплавку, вот и старается показать, что он на что-то годен. Никчемный механизм. — Вот как… я что-то не въехал, для чего его держат здесь? Глаз не ответил — он не знал. Здесь, где каждый выполнял свою функцию, любая нефункциональная система казалась парадоксом. Я надеялся, что вездеход пройдет мимо, не заметив меня, — но как назло этот жуткий шагающий экскаватор двинулся прямо ко мне. Остановился в двух метрах, будто приглядываясь ко мне, изучая. Честно скажу, рядом с ним я испытывал тревогу, хотелось бросить все и уехать, но я знал, что этого делать нельзя. Казалось, он сейчас кинется на меня — этот маленький ковшастый вездеходик, предназначенный непонятно для чего. А он и вправду кинулся ко мне, начал перебирать камни, лежащие в моем ковше, выискивая что-то, фиксируя что-то на бумаге острым пишущим предметом. Что за бред, ведь здесь есть я, и Глаз, и Самописец, мы работаем куда лучше, чем он, делающий то же самое! Но странный механизм упрямо шел за нами, вытаскивая камни из моего ковша, не отставая ни на сантиметр. Я уже думал не об образцах, а о том, как не задеть эту настырную машинку. Наконец я начал легко отталкивать его от себя, всем своим видом показывая, что он здесь — третий лишний. — Не трогай его, — внезапно одернул меня Глаз, — он опасен, этот механизм, очень опасен. И уж если он прицепился к кому-нибудь, придется работать вместе, терпи. Так я впервые увидел эту машину, не понятную никому. Радость, охватившая меня на станции, понемногу улетучилась. Впрочем, в тот же день — да, да, в тот же самый день — случилось то, от чего стало совсем тревожно, и я даже пожалел, что прибыл сюда. Но что поделать, выбора нет, я получил приказ, и его нужно выполнять… Отрываясь от работы, я оглядывал окрестности, чтобы понять, куда я попал. Пустыня тянулась, насколько хватало горизонта, — разрываемая полотном шоссе. Она обрывалась только дважды — глубокой впадиной далеко на севере, где клубился горячий пар, тянулись какие-то трещины и извилины, что-то кипело и клокотало внизу. А на востоке весь мир уходил в бездонную пропасть, за которой начинались звезды и облака, идущие по своим непонятным трассам. Чем-то мне не нравилась эта пропасть, только я не мог понять, чем. Так вот… в тот же день радиопередатчик сообщил нам приказ, услышав который, я не поверил себе. Нам было велено исследовать впадину, и чем скорее, тем лучше. Кто-то должен был спуститься туда, в ядовитые пары, разъедающие обшивку, и неизвестно, как далеко мог пройти в этой пустоши самый прочный вездеход. Мы ждали — никто из нас не двигался, все мы чего-то ждали. Честно сказать, я испытывал к себе что-то вроде жалости — почему я, новенький, только что выпущенный с конвейера, должен нырять туда, в дымную пустошь, губить свою новую обшивку? Тем более — что мог сделать я, собирающий грунт? Внезапно от нашей компании отделился Глаз — тот Глаз, с которым я работал вот уже полдня. Паршивый вездеходишко, конечно, увязался за ним, размахивая своими ковшами и покачивая башней. Как хорошо, что он отцепился, по крайней мере от меня… Но Глаз… куда идет Глаз? — Куда же ты? — удивился я, когда Глаз покатился на своих колесиках. — Туда, во впадину. Кто-то должен спуститься туда, кто-то должен изучить все эти трещины и камни. — В добрый путь, — я все еще ничего не понимал, — а когда ты вернешься? Глаз удивленно посмотрел на меня — и ничего не ответил, и мне стало тревожно от его взгляда, как будто что-то должно было случиться. Только у меня не было данных, что что-то произойдет, — и это было странно. Глаз медленно двигался к впадине, и вездеход, не отставая, шел за ним, ворочая своей башней. У самого обрыва они остановились, и шагающий неумело прикрепил на Глаз Магнитную Установку, чтобы измерить магнитный фон, — вот и вся польза от этого вездеходика. Глаз двинулся в глубину впадины и исчез с моего горизонта и появился только пять минут спустя, легко подпрыгивая на изгибах и ухабах. Я заметил, что вездеход не пошел за Глазом, испугался чего-то, трусливо остался на берегу, вытягиваясь, пытаясь охватить больший горизонт. Забавная машина, но напрасно ты, мелюзга, строишь из себя титана-исследователя. Да, такие, как ты, не изменяют и не познают мир — ты уже показал мне свою трусость. Глаз тем временем двигался все дальше и дальше, передавая одному из компьютеров то, что он видел. У экрана уже столпились вездеходы и роботы, я не видел экран, и Глаз, напоследок мелькнувший на горизонте, я тоже не видел. Неподалеку от меня стоял, покачиваясь, автоматический телескоп, и я подкатился к нему, надеясь что-то узнать. — Что ты видишь там, вдалеке? — спросил я. — Он все так же движется вперед, — был ответ, — движется, фотографирует, запоминает, передает сюда. В этом вся его жизнь, ты же знаешь. Вот он остановился на холме… он не может ехать дальше, кислота слишком разъела его мотор. Он продолжает фотографировать — у него еще есть где-то полчаса, чтобы заснять, увидеть что-то. — А что потом? — не отставал я. — Как же он вернется назад, если уже не может двигаться? — А он и не вернется назад. Он ушел туда, чтобы узнать — и умереть. В этом вся наша жизнь, приятель, мы созданы на конвейерах, чтобы добраться туда, куда не добирался еще никто, увидеть не увиденное никем, рассказать всем — и умереть. И вся его жизнь, приятель. Слова Телескопа меня огорошили, ведь я приехал сюда, чтобы жить, а не чтобы умирать. Но еще больше огорошил меня шагающий вездеходишко, который чуть было не увязался за Глазом, а потом струсил. Теперь, узнав, что Глаз безнадежно сломан, он по-хозяйски подошел к Компьютеру и вынул из него диск с записью, которую сделал Глаз. А потом спрятал эту запись в архив, да с таким видом, будто этот архив принадлежал ему одному, будто не все мы вместе взятые собирали этот архив изо дня в день. — Особенный, — сказал я Телескопу, — он ничего не делает, только пользуется всем тем, что добыли другие. Этот-то особенный в тот же вечер придумал действо, смысл которого я не понимал, но сама идея показалась мне интересной. Мы выключили на станции свет, включили огни — у кого какие были — и медленно двинулись по кругу. Шагали шагающие экскаваторы, плавно ползли вездеходы, громыхали колесами тяжеловозы, двигалось еще что-то непонятное, растопырчатое, сверкающее лампочками. Вездеходишко с ковшами шел сбоку, словно боясь, что мы придавим его своими корпусами. И все мы вспоминали, каким он был, этот Глаз, и сколько всего успел увидеть и рассказать этот Глаз, а теперь уже нельзя войти во впадину и вернуть Глаз, потому что Глаз не вернешь и сам сгоришь в кислотах. А потом мы смотрели те записи, которые сделал Глаз, и вспоминали Глаз. Хорошо придумал вездеходик, то есть не он придумал, а, по его словам, он видел это где-то в больших городах, называлось — поминки. Что такое города и поминки, я не знал, но было в этом что-то забавное. Забавное… и все-таки раздражал меня этот шагающий экскаватор, который хватался то за одно, то за другое, а в итоге не умел ничего. Из него вечно летели какие-то запчасти, бумага для записей, пишущие инструменты, какие-то тряпки, отвертки, гаечные ключи. Его мотор барахлил безнадежно, как ни у кого из нас, в нем постоянно что-то стучало, то тише, то громче, и непонятно как смонтированная вентиляция то всасывала, то выпускала воздух. И еще — я никогда не видел такой долгой подзарядки аккумуляторов. Самые нерасторопные из нас заряжались час, но этот проклятый механизм заряжался шесть часов подряд, а то и все восемь, подключаясь где-то в глубинах станции и не двигаясь. Создателю этой машины я дал бы премию за самую плохую идею — и был бы прав, ведь этот жуткий вездеход… Однажды я не выдержал и слегка поддел его ковшом — не сильно, чтобы повредить обшивку, но так, слегка: знай наших. Он отскочил, загреб ковшом горсть песка и бросил в меня — это у него получилось легко и ловко, я никогда не видел так прекрасно сцепленных ковшей. Но бросить грязью… в меня, в собирающий экскаватор — грязью? В меня? В МЕНЯ? Мне захотелось убить его или хотя бы померяться с ним силой — не зная, с чего начать, я спросил его, с какой скоростью он может двигаться. Тогда вездеход указал мне на трассу, уходящую к востоку, — я редко видел, чтобы кто-нибудь ездил по ней. Поняв, что он предлагает мне состязаться, я выпустил шасси и рванул по дороге, поднимая пыль, — он заспешил за мной, не выпуская колес, — кажется, колес у него и не было. И скорость… я не мог назвать это скоростью, он двигался по дороге так же, как по песку, забавно подпрыгивая и покачиваясь. Я быстро оставил его позади и даже убавил ход, чтобы торжествовать над побежденным, — мне было чем гордиться. Дорога шла вверх и вверх, поднимаясь все круче, вскоре мне пришлось убрать шасси и встать на подпорки — мой хитрый враг, кажется, специально выбрал этот путь, где колеса были не нужны. Дорога поднималась, дыбилась, горбилась, будто сопротивлялась мне, сбрасывала с себя. Дорога… да нет, дороги подо мной уже не было, я не заметил, как кончился асфальт, мои опоры проваливались в расщелины и трещины, беспомощно скользили по острым камням. Наконец передо мной замаячил обрыв, преодолеть который казалось невозможным. Но сзади уже метался и подпрыгивал по дороге маленький вездеход, годный только на то, чтобы расчищать мусор у входа на станцию. Я не мог позволить ему одолеть меня — хотя бы на несколько секунд. Прыжок — кажется, мои опоры не выдержат этого броска, но мне некогда было рассуждать. Бросок показался мне слишком огромным — да, так и есть, передняя опора громко захрустела, провалилась в расщелину. Вездеход… я не думал, что он одолеет хотя бы часть этого пути, хотя бы поднимется на скалы, — но он поднялся, пополз, цепляясь ковшами и тонкими опорами. Кажется, у этого механизма шарниры двигались во все стороны, и я никак не мог понять, какими болтами и гайками скреплялся этот остов. Он легко обошел меня, даже хлопнул своим ковшом мне по бамперу — и умчался вперед по камням, ловко перепрыгивая такие преграды, какие не мог одолеть никто из нас. Только теперь я проникся легким уважением к этой ковшастой махине, казалось, не способной ни к чему. Его слабость была таковой только на первый взгляд, в этой никчемности крылись какие-то возможности, которых я не просто не видел, не мог себе представить. Он обошел меня и поднялся на хребты и пики, недоступные даже вертолетам, и исчез с моего горизонта. А я остался, не в силах выбраться, вырвать сломанную опору из расщелины. Только сейчас я понял, что он может оставить меня здесь насовсем — здесь, где мои сигналы не достигли бы лагеря. Он вернется и скажет всем, что я безнадежно сломался или упал в пропасть, — и на этом наше маленькое состязание кончится. А все-таки было что-то в этой машине… Я бросил ему вызов, и он одолел меня, и если бы ему бросили вызов мы все, кажется, он одолел бы нас всех. Я не знаю, как, может, он и сам не знал, как, — но одолел бы. И если бы весь мир бросил ему вызов, этот шагающий экскаватор одолел бы весь мир: познал, одолел, переделал бы, как нужно ему. Он вернулся пять часов спустя, его вентиляция работала на полную мощность, в моторе стучало часто-часто. Я думал, он прошествует мимо с победным видом, но машина остановилась — вездеход явно хотел помочь мне. Я видел, как он подцепляет ковшами горсти песка — еще, еще и еще, бросает их в щели в камнях между мной и дорогой, ровным шоссе в двух метрах от меня. Делает мне легкий песчаный путь, по которому я могу скатиться вниз. Эта работа заняла у крохотной машинки три часа, чуть поменьше ушло на то, чтобы высвободить мою опору. Обратно вездеходишко не пошел — вскарабкался на меня, вцепился своими ковшами, которые расходились у него, оказывается, то ли на четыре, то ли на шесть частей. Настоящие манипуляторы, совсем как у наших роботов, которые сортируют образцы. Но я никогда не видел сразу ковши и манипуляторы — такая универсальность казалась мне запредельной. Универсальная машина — а казалась такой ничтожной… Добравшись до лагеря, механизм ушел на станцию, рухнул со своих ходуль, лег перезаряжаться. Что же, вольному воля, кто тебе что скажет, если тебе так надо по технике твоей… Внезапно я задумался, чем можно убить это существо. Нет, не то чтобы я хотел его уничтожить, мне просто стало интересно, насколько он универсален, этот вездеход. Кажется, его нельзя убить — он уйдет от опасности, как только поймет, что ему что-то угрожает. Он справится со всеми. Он… — Думаешь, как его убить? — Рукоят высунулся из глубокого котлована, в который вгрызался, кажется, с утра. — Если до чего-то догадаешься, скажи мне. — А ты хочешь его уничтожить? — Я смотрел на Рукоята и не понимал, почему одна машина хочет уничтожить другую машину. Так происходит только на войне, где бьются огромные танки. Но уж никак не на мирной станции, где все мы делаем одно дело. Исследовать. И… Нет, об этом я даже думать не хотел. Исследовать — и умирать, пройдя туда, где никто не был до нас. — Мы все хотим его убить. Ты же понимаешь, что это такое? Это конкурент для всех нас, конкурент, который себя еще покажет. Кажется, он видит не так далеко, как телескоп, и слышит хуже Уха, и атомы ему недоступны… Но он может все. Понимаешь, все! Нет такой нашей функции, которую он не мог бы выполнить, значит, он может заменить каждого из нас. Каж-до-го! Когда-нибудь сюда пришлют целую армию этих вездеходов, а нас пустят на слом. Я молчал. — И еще знаешь… иногда мне кажется, что каждый из нас может воспринять только кусочек этого мира и только он воспринимает этот мир… целиком. А знать мир и владеть им — мне кажется, это одно и то же. Я слушал его молча — кажется, Рукояту не понравилось мое равнодушие, и он решил подлить масла в огонь. — А еще… еще, мне кажется, он знает и нас тоже. Знает про нас все, копается в наших механизмах; А мы про него ничего не знаем: я никогда не видел, чтобы он раскрывал свои внутренности. Ты понимаешь, к чему я? — Ты неправ, — я вспомнил о своем презрении к вездеходишке, маленькому и неказистому, — эта крохотная машинка… Да он ничего не сможет сделать так же хорошо, как мы. Он не увидит и одной тысячной Вселенной! Он не понимает ее. — Понимает. Все понимает. Я видел, как этот шагающий экскаватор стоял на холме и смотрел в звезды. Он видел не дальше нескольких килопарсек — так казалось мне, — и вместе с тем я понимал, он видит много дальше, охватывает взглядом все. И знаешь, что я еще заметил? — не отставал Рукоят. — Без него здесь, на станции, не обходится ни одно дело. Что бы мы ни делали, он крутится рядом. Что-то может случиться без тебя, без меня, без Большого и Малого Глаза, без Уха и Графографа, — но не без него. Он… он ничего не делает, но для чего-то нужен… Я молчал: Рукоят разжигал мою и без того глубокую неприязнь к тому, ковшастому, как будто не пригодному ни к чему — и в то же время незаменимому. Тому, который должен был быть во что бы то ни стало. Злоба моя искала выхода — в тот же день я перессорился со всеми колесными; к счастью, они укатили в пустыню, я остался с шагающими, так что опять все было хорошо. Под вечер я дал себе зарок хорошенько поддеть вездеходик, как только он появится, — но шагающий экскаватор будто догадался, что я хочу его поддеть, весь день отсиживался в высокой башне, смотрел на мир через Малый Глаз и через Большой Глаз, писал что-то собственными своими самописцами, а потом убрал Малый Глаз и Большой Глаз и начал смотреть на мир сам. И записывать. И что ты там пишешь, если ты ничего не видишь, ведь ты не Малый Глаз и не Большой Глаз и тебе их не одолеть. Нет, пишет, строит из себя Всевидящее, Всезнающее око. Ох, так бы и поддел его центральной шестерней, сбил с ходуль, послушал, как хрустят микросхемы или транзисторы… Все-таки я его одолел. Почти. То есть я его, конечно, не трогал, он сам попал в кювет, в такой кювет, из которого ему не выбраться никогда. Здорово он упал в наших глазах, этот вездеходишко, все его попытки переплюнуть нас пошли крахом. В полдень это было, в сильный град, когда небо раскололось пополам и свысока полетели тяжелые ледяные камни, каждый с мою переднюю фару, не меньше. Красивое зрелище, не каждый день и не каждый год увидишь такое, а я и жил-то без году неделю, даже корпус не успел ни разу поцарапать. Вездеходик снова затащил меня на скалы — он любил эти скалы, видимо, чувствовал себя сильнее меня там, на склонах. Честно скажу, я уже не знал, как избавиться от существа, рывшегося в моем ковше, — он выискивал образцы, проверял что-то своими непонятными манипуляторами, ощупывал неведомыми органами чувств. Кажется, эта машинка совсем забыла свое место — место неумелого изгоя, который только старался казаться универсальной машиной. Или место универсальной машины, которая казалась неумелым изгоем. Я смотрел на него и не понимал, кто он, и презирал, и боялся его одновременно, не зная, как относиться к нему. Здесь-то все и произошло: тяжелые градины грянули из самых глубоких туч, как будто в небе что-то разбилось, с хрустом и хрупаньем обрушилось на холмы и пески. Куски льда с глухим стуком рушились и рушились на меня, я понимал, что мой корпус трещит по швам, на нем отпечатываются глубокие вмятины, которые со временем проржавеют, станут грязно-бурыми. Мне было тревожно и радостно — как-никак я переживал боевое крещение, теперь я буду не глуповатым новичком с конвейера, а настоящей боевой машиной. Которая пришла сюда изучать. Исследовать. Правда, я еще не мог свыкнуться с мыслью, что придется опускаться в самые темные глубины, в самые дальние дали — и умереть. И меня немножко утешало, что мы все пришли сюда умереть. Мы все… Я повернулся к вездеходишке, который плелся за мной, и увидел, что его рядом со мной нет. Нет совсем. Я не мог поверить себе — конечно, градины были большие, но ни одна из них не могла причинить нам вреда. Не тот калибр. Не та сила, чтобы сломить нас, — ковшастый вездеходишко просто не мог погибнуть. Он и не погиб — я посмотрел вдаль и увидел, что он и вправду не погиб, а просто развернулся и на полной скорости устремился к станции, приземистой, круглой крыше, по которой гулко грохотал град. Я думал, что его ждет какая-то работа, — но нет, он просто побежал к станции, забавно подпрыгивая и проваливаясь в песок. Спрятался под крышей, замер в бездействии, — наверное, ждал, пока кончится град. Мало того, что ждал, — еще и заправлялся, попутно поглощая какие-то углеводы, растворенные в воде, какой-то продукт переработки… нефти, что ли… не понимаю. Я снова начал презирать — так крепко я еще никогда не презирал. Еще бы — мы работаем, терпим, когда градины падают нам на корпуса, а он сбежал, подумаешь, неженка. Струсил. Обыкновенно струсил, как не трусил еще никто из нас. Испугался мелких градин, забился под станцию, забывая о своей работе. Тру-ус… Уж в чем-в чем, а в этом я отказать себе не мог — проехал мимо станции, обдал проклятый вездеходишко потоками грязи вперемешку с градинами и песком. Экскаватор закрыл башню ковшом да так и стоял и даже не ответил ничем, видно, чувствовал, что он трус. Среди нас — трус. Ничего в этой жизни не понимаю. — Видали труса? — так я сказал Графографу, имея в виду вездеход, который сбежал. — Мы все работали, когда он спрятался, а он сидел на станции и ничего не делал. Он как будто не понимает, что мы пришли сюда исследовать и умирать. — Ошибаешься, — Графограф стал неожиданно серьезен, — он-то как раз пришел сюда не для того, чтобы умереть. Он… он как будто не должен умирать, не имеет права. Тут на моем веку уже сменилось три Рукоята, четыре Глаза, шесть собирателей грунта. А он жив и всегда будет жив, этот никчемный вездеходишко. — Но почему? Почему именно он? — Острая несправедливость обожгла меня. — Почему один из нас должен жить вечно, а мы должны умирать? Почему бессмертны не я, не ты — а он? — Не знаю, — признался Графограф, — я это исследовать не могу, а потому не знаю. Да и вообще, изучает — кто? Глаза, уши, магнитные радары, локаторы… только ничего не понимают. — А понимает кто? — не отставал я. — Компьютеры, что ли? — Вот он понимает, — Графограф ткнул острым самописцем в сторону паршивого вездеходишки, — у него и спроси. Может, на этом бы все и кончилось, если бы я не увидел ползущего из-за холма Рукоята, — но я встретился с ним и понял, что отступать нельзя. Я, конечно, был создан не для того, чтобы думать, — но немножко думать я все-таки умел, как раз столько, чтобы выжить в этом мире. Я вспомнил падающие градины, машинку, спешащую к укрытию, и понял… — Вот что, друг, — я подцепил Рукоята своим ковшом, — я знаю, как его убить. Я думал, он будет спрашивать: «Кого? Зачем? О чем ты говоришь?» — но он ничего не спрашивал. Он понял меня — и от этого стало как-то не по себе, что он меня понял. — Камень, — пояснил я, — он боится тяжелых камней, и если бросить на него тяжелый камень, он будет сломан. Если только нам не подсунут еще одну такую машину, как только сломается эта… — Не подсунут, — заверил меня Рукоят, — таких машин больше нет, можешь не сомневаться, это какой-то бракованный экземпляр. Правда, Ухо говорил что-то о городах, где полным-полно таких машин, но что-то я ему не очень-то верю… Пойдем. — Прямо… сейчас? — опешил я, увидев в рукоятке Рукоята тяжелый камень. Я тоже взял камень — наверное, и вправду нельзя было медлить, а то вездеход обо всем догадается, уйдет от нас. Он стоял так, что нас не воспринимал, и можно было подкрасться незаметно. Я поднял над ним свой камень, рукоят вскинул могучую руку… Но тут над нами хрипнуло и забормотало радио, и заговорило такое, что я забыл и про вездеход, и про камень, и про все на свете. Потому что радио проснулось и забормотало то же самое, что говорило всегда: приказы, которые нужно исполнять. Оно и на этот раз объявило приказ — но такой, от которого становилось жутко. Все мы разом посмотрели в глубокую пропасть, темную, загадочную, со дна которой поднимался черный пар. Пропасть — в которую было страшно заглянуть, не то что приблизиться к ней, и со дна пропасти поднимались белые звезды. Пропасть, в которой бурлили неизвестные кислоты и сияющими пучками извивались в глубине магнитные поля. Магнитные поля знают, по какой трассе им бежать, по каким шоссейным дорогам — невидимым, невесомым. И кто-то, кто говорил приказы, велел нам спуститься в пропасть, и увидеть пропасть, и познать пропасть. Хотелось добавить: «И умереть в ней» — потому что выбраться оттуда был один шанс из тысячи. Из миллиона. Кто-то должен был пойти туда — и умереть. Может быть — выжить. Мы все смотрели друг на друга и ждали, и время шло, и всем было неловко. Наконец рукоят всколыхнулся, медленно пополз к пропасти, заглядывая незрячими фарами в ее глубину, и мелкие камушки сыпались из-под его колес. Не пройдет, думал я. Рукоят уже и сам понимал, что он не пройдет, отступил, стыдливо присоединился к нам, делая вид, что ничего не произошло. Он, конечно, здесь ни при чем, это вообще не он. И… Вышел Телескоп — у Телескопа были тонкие ножки, он мог карабкаться по камням и даже залезал на высокую гору. Но Телескоп не смог одолеть пропасть, беспомощно заскользил по песку. Все почему-то посмотрели на меня — как на новичка, которому еще нужно было себя проявить, и проявить достойно. И показать, на что ты способен. Я понял, что от меня чего-то ждут, что нужно встать и выкатиться вперед, и спуститься туда, собрать тяжелые камни, исследовать грунт. Я должен был показать им, что я тоже не робкого десятка, и если мне дали приказ, я его выполню. Можете не сомневаться. Можете… Я осторожно начал спускаться, чувствуя, как опора ускользает из-под ног. Крутая дорога до обрыва была слишком длинна — будь она чуть покороче, я бы ее одолел. И если бы внизу склон не обрывался в пропасть так быстро и резко. Если бы… нет, не одолеть. Как странно: хочешь спуститься по склону — и не можешь заставить себя сделать ни шагу. Что-то будто подсказывает тебе, что спуститься невозможно. Я вернулся к остальным — я думал, что надо мной будут смеяться, называть трусом, — но никто не шелохнулся, все как будто понимали, что сделать ничего нельзя, что никто не сможет спуститься. Да, на этот раз нам дали слишком невыполнимый приказ, как будто приказы могут быть слишком и не слишком невыполнимыми. И тут мы все разом вспомнили о нем — так сильно, что не будь его рядом, он появился бы все равно. А он был, он сидел там, у входа на станцию, усмехаясь, смотрел на нас. Он — который не должен был умирать. Никчемный вездеход как будто смеялся над нами, радовался тому, что все мы умрем — упадем в пропасть, завязнем в трясине, погибнем под метеоритным дождем. А он будет жить. Как же мне хотелось огреть его ковшом, разбить эту конструкцию, годную только на то, чтобы собирать мусор. А он… Как будто услышав наши мысли, он вышел из своего укрытия. Он посмотрел на нас на всех так, как мог смотреть только он — насмешливо, презрительно, — и ироничные огоньки мерцали в его тусклых прожекторах. «Эх вы», — казалось, говорил он, шагающий экскаватор неизвестной модели. Универсальная машина, которая не сегодня-завтра переплюнет нас всех. Я уже догадывался, что сейчас будет делать этот, с разъемным ковшом, уже не удивился, когда он махнул рукой вездеходу (стой здесь) и начал осторожно спускаться в пропасть. Вот так — бережно-бережно, растопыривая все свои манипуляторы, скользя по осыпающимся камням. Да, знай наших, хорошо тем, кто не имеет колес, как я и он… Но почему он не берет с собой Малый и Большой Глаз, почему он не берет наше Магнитное Ухо? Я знаю, что тебе не нужен самописец, но неужели ты сам запечатлеешь все, что увидишь там? Магнитное Ухо тоже был удивлен, подал ему знак — возьми меня с собой, подними меня с земли, я сам не могу, но Универсальный нас как будто не слышал. Он осторожно спустился по склону до туманов, до того последнего рубежа, за которым открывалась бездонная пропасть. Я бы не удивился, если бы этот вездеходик пополз и в пропасть, — ползал же робот с присосками по отвесной стене! Нет, не пополз, замер на краю, глядя в туманную даль, в голубые звезды, фиксируя что-то своими самописцами. Он сидел так долго, очень долго, мне казалось, у него давно кончилось горючее, я даже забыл нашу недавнюю вражду, принес ему углеводы, бросил по склону. Он ловко поймал пакет и качнул круглой башней — я так и не понял, зачем. А потом снова повернулся к звездам и смотрел долго-долго, нам надоело ждать его, и мы ушли в дальний котлован, и Рукоят нарыл в нем огромных камней, и построил из них красивую башню, и Пульверизатор украсил ее нарядным узором, и все мы вертелись вокруг башни, радуясь, какая она большая и красивая. Стемнело, потом снова рассвело, потом снова стемнело, а шагающий экскаватор так и не возвращался. Когда солнце снова поднялось над нами, я не выдержал, сказал друзьям, что не хочу больше играть в башни и пойду посмотрю, что делает Универсальный. Друзья были удивлены — разве можно рисковать жизнью, если не получил приказа? Тогда я снова перессорился со всеми шагающими, а те, кто были на колесах, поддержали меня. Туманы все так же невозмутимо ползли по своим невидимым трассам, и звезды летели по своим невидимым шоссе — как только эти небожители находят маршруты, как воспринимают небесные дороги, которых не видим мы? Вот это я понимаю, вот это навигация — и солнце всегда находит дорогу в небесах, а ведь там как будто и шоссе нет. Туманы… обрыв казался мне еще круче, бездна — еще глубже, еще непонятнее. Шагающий экскаватор лежал на боку, положив ковш на свои записи: его прожектора были плотно закрыты какими-то шторками — странное приспособление, мне непонятное. Лежал… ну что же, лежи в отключке, если тебе так надо, перезаряжай свои батареи, или обрабатывай данные, или что ты там делаешь, лежа по восемь часов подряд… Я хотел оставить его, но тут что-то произошло: конечно, я кое-что слышу, и теперь я слышал, что мотор в Универсальном не стучит. Вот и хорошо, перестал барахлить, тебе эта встряска в пропасти пошла на пользу. Барахлить… а откуда я знаю, что он барахлит, может, это механизм такой, который должен стучать, пока работает? Может… может… А вентиляция-то у него тоже заглохла, чего никогда еще не было, и вот еще что: снег падает на корпус и не тает, вон его сколько уже намело. Значит, двигатель был разряжен полностью, и странно, что этот ходун с системой автозаправки не зарядил себя. А я ведь не знаю, как его заряжать, и никто из нас не сможет этого сделать. И до чего же страшно спускаться в пропасть, скользить по песку, видя, что перед тобой — пустота. Ничтожный шанс дойти до обрыва, выбраться обратно — и этот шанс принадлежал мне. Я подхватил машину — один раз прикоснулся к ней, жесткой и твердой — выволок с обрыва, положил на землю, боясь повредить микросхемы, которых там было великое множество. — Ну что же, пойдем к нам! — Ухо выскочил из-за холма, будто собирался нападать. — Рукоят построил стену, любо-дорого посмотреть, побольше Китайской будет! — Ты вот на это посмотри, — я указал на машину, лежащую на земле, — он разрядился, начисто разрядился, а как его подключить, я не знаю. — Подключить? — Ухо остановился, направил свое большое ухо на странный механизм. — Вот оно как выехало. Ты его уже не подключишь, он… он все уже. Это невосстановимая система. Как Глаз, погибший в низинке. Я и не думал, что эта машина тоже послана сюда, чтобы познать и умереть. — Умереть? — я не верил ему, не хотел верить. — Откуда ты знаешь? Ты что, открывал его мотор, рылся в микросхемах? Я даже не знаю, как его открыть. — А я знаю, я видел… я раньше работал там, где было много таких машин, больше, чем нас тут. Их… их уже невозможно починить, если они сломаются. Я видел, как два таких вездеходика упали с большой скалы и разбились, смазка у них внутри была какая-то странная, с красителем… красным, а потом эта гадость вытекает из них, становится бурой. Их даже в переплавку пускать не стали, просто закопали в землю. Как радиоактивные отходы. Ты лучше вот о чем подумай. Ты… записи его взял? Ведь это же самое главное, то, ради чего он умер. Око! Хорош любоваться башнями! Но Око уже и так спешил сюда, а за ним и все остальные, потому что поломка, которую нельзя починить, — это что-то особенное. — Да ты посмотри-ка, — я сам не понял, как рядом оказались Самописец, Графограф, Компьютер и прочая нечисть, которая умела читать, — он… он действительно увидел все это. Он почувствовал эту пропасть и разгадал ее, как не разгадал бы никто из нас. — Универсал… — Да, только он один здесь умел не только видеть и слышать, писать и считать, но и… — он запнулся, не мог подобрать понятие. — Составлять единую картину мира, что ли. Видеть то, чего не видел никто из нас, чувствовать, понимать этот мир, будто он был частью этого мира, а мы чем-то извне. — Конкурент, — подытожил Рукоят, делая вид, что разглядывает записи, — если такие начнут штамповать на конвейере, мы здесь долго не продержимся, нас пустят в лом, как негодный хлам. Ну что же, давайте будем по-ми-нать, как учил нас сломанный. Сделаем круг почета, расскажем, какой он был… — Какой круг почета? — Мне захотелось наброситься на этот железный хлам, перебить их всех своими ногами. — Но ведь его можно починить! Я знаю… все сломанные машины увозят на базу, а там их чинят, там есть запчасти и мастера, и для него тоже найдутся запчасти. И зарядят его, как положено… Со мной не соглашались, меня пытались остановить — я их не слушал. Кажется, на этот раз я поссорился со всеми, что было совсем плохо, но мне было уже все равно. Сам не знаю, что со мной случилось, почему я отступил от программы, поехал на базу, хотя никто не приказывал мне ехать туда. Выпустил шасси, подхватил сломанный вездеходик и умчался на скорости четыреста километров в час, когда мир проносится мимо сплошной пеленой и всякий придорожный столб выскакивает из темноты, грозя разбить вдребезги. Потерпи, друг, тебя починят, потому что на базе чинят все. Я чувствую твои холодные манипуляторы на моей спине — ерунда, тебя подключат к розетке, и ты будешь как новенький. Я чувствую, как твое топливо течет по мне темными струями, — ерунда, в тебя зальют новое топливо, и ты будешь исследовать миры. Мы же не знали, что ты — универсальная машина, которая может все, что ты стоишь над нами над всеми, как компьютер на калькулятором. Когда ты снова будешь ходить и работать, я первый скажу тебе, что ты мой господин… — А я говорю вам, что это полный бред: в наше время все делают машины — они изучают мир, покоряют мир, и никакой человек их не переплюнет. Уж не скажете же вы, что познаете атом лучше, чем компьютер с электронным микроскопом? — Да, профессор, именно так. — Без году неделю аспирант, а туда же. Может, человек и вселенную познает без магнитных ловушек и эхолокаторов? — Да, профессор. Человек чувствует вселенную. Когда ночью лежишь на земле и смотришь в небо, ты узнаешь о нем все. Ты сливаешься с ним и познаешь его, и никакие приборы здесь тебе не помогут, только твоя душа. Нужно только понять, что ты увидел и почувствовал, понять самого себя. — Правильно, мой дорогой ученик, и для того выбросить на помойку всю технику, а заодно и все машины, и ходить пешком. — Я видел к западу отсюда такие скалы, что ни одна машина не заберется туда. Природа уже создала универсальную машину, и нам ее не переплюнуть. Потому что тут, знаете, надо… не видеть, не слышать и не фиксировать какие-то там кванты, а чувствовать. А машина чувствовать не умеет. Люди, наблюдавшие спор, услышали на шоссе рев двигателя — и полминуты спустя базу ворвался автоматический вездеход для сбора грунта. Машина давно обанкротившейся фирмы, от которой не сохранилось даже названия. Люди были удивлены, потому что машины никогда не приезжали сюда порожняком, тем более — в неурочное время. И совсем непонятно было, почему в ржавом ковше вездехода лежит человек — белый, засыпанный снегом, а волосы его покрыты инеем. Машина тоже ничего не понимала — почему окружившие ее шагающие не спешат починить сломанный механизм, что значат короткие слова: «Сердце отказало. Сосуды лопнули. Кажется, попал в потоки размагничивающих волн». Ну так намагнитьте его снова, долго ли запустить это самое сердце, где у него там кнопка? Но почему эту машину заворачивают в белую ткань, почему уносят куда-то — должно быть, на склад? Вездеходы склоняются над записями, кто-то восторженно вертится вокруг, истошно крича: «Я говорил, что машины могут все, что наступает машинная эра, где человеку останется только пожинать плоды их труда! Эти расчеты мог сделать только искусственный интеллект!» Люди разошлись, кто-то ликовал, кто-то обиженно нахохлился, кто-то с пеной у рта доказывал, что эти записи сделаны не машиной, а человеком, но его никто не слушал… …Они разошлись — а я еще долго стоял, не понимая, почему на базе не смогли починить универсальную машину, а ведь такая хорошая машина была… |
||||
|