"Вьеварум" - читать интересную книгу автора (Эйдельман Натан Яковлевич)

Глава 5 ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Пришлось жить без Пушкина, а николаевского времени впереди еще восемнадцать лет.

В первое десятилетие ссылки декабристы — по их собственным рассказам — надеялись на скорое освобождение; во второе надеялись уже меньше, а в третье уверились, что никогда не вернутся.

Пущин однажды спросил одноклассника — моряка Матюшкина: "Памятная книжка Лицея… Верно, там есть выходка на мой и Вильгельма счет, и сестра церемонится прислать".

Выходка была обыкновенная: в числе выпускников 1817 года Пущин и Кюхельбекер не значились, как будто их никогда не было. Пущин — директору Энгельгардту, из западносибирского городка Ялуторовска, 26 февраля 1845 года:

"Горько слышать, что наше 19 октября пустеет: видно, и чугунное кольцо истирается временем. Трудная задача так устроить, чтоб оно не имело влияние на здешнее хорошее. Досадно мне на наших звездоносцев: кажется, можно бы сбросить эти пустые регалии и явиться запросто в свой прежний круг".

Главным звездоносцем был статс-секретарь Модест Андреевич Корф, 30–50-е годы были его временем. Очень способный, знающий — и характер вполне в николаевском духе, так что способности его и знания приняты и в ходу: он считает время хорошим и сам метит на место министра просвещения (его прозвали "любовник каждого министерского портфеля"), но попадает в "бутурлинский комитет" — самое суровое цензурное учреждение, которое знала до того Россия; Корф, по выражению одного ядовитого сановника, сделался с того момента уже доносителем не скрытым, а явным и вскоре докладывал Николаю I: "Повешенный над журналистами дамоклов меч, видимо, приносит добрые плоды".

Горчаков служит в одной упряжке с Корфом, но как-то все невпопад: честолюбие — любит честь… Его карьера была однажды приостановлена следующим документом: "Высочайшим именным указом от 25 июля 1838 года князь Александр Михайлович Горчаков уволен, согласно с прошением его, вовсе от службы с пожалованием в действительные статские советники".

Дело было вот в чем (рассказ самого князя):

"Как-то однажды в небольшой свите императора Николая Павловича приехал в Вену граф Александр Христофорович Бенкендорф. За отсутствием посланника я, исполнявший его должность в качестве старшего советника посольства, поспешил явиться, между прочим, и к графу Бенкендорфу.

После нескольких холодных фраз он, не приглашая меня сесть, сказал: "Потрудитесь заказать хозяину отеля на сегодняшний день мне обед". Я совершенно спокойно подошел к колокольчику и вызвал мэтр д'отеля гостиницы. — Что это значит? — сердито спросил граф Бенкендорф.

— Ничего более, граф, как то, что с заказом об обеде вы можете сами обратиться к мэтр д'отелю гостиницы.

Этот ответ составил для меня в глазах всесильного тогда графа Бенкендорфа репутацию либерала".

Вскоре на Горчакова было заведено дело, где значилось: "Князь Горчаков не без способностей, но не любит Россию".

Хотя Бенкендорф вскоре умер, но дело осталось. Лишь через несколько лет Горчаков не без труда получил скромную должность посланника в маленьком германском королевстве Вюртемберг, где пробыл тринадцать лет.

Ему уж за пятьдесят, из них служит более тридцати; служить бы рад, прислуживаться тошно. Жизнь и карьера — к закату. Пушкин предсказывал блестящую служебную фортуну, но, узнав о красавице княгине Марии Александровне, двух сыновьях и бледной карьере князя, — узнав это, Пушкин, возможно, порадовался бы. Княгиня, однако, вдруг заболевает и умирает…

О Пущине же еще четверть века назад было сказано:

Но ты счастлив, о друг любезный, На избранной стезе твоей…

И 19 октября 1850-го Большой Жанно "счастлив… на стезе", только уж очень давно за Уралом и стареет.

А как с горчаковским счастьем? Почему дарование Пушкина, пусть в мучительной и краткой жизни, но раскрылось и проявилось; почему Пущин, как рассказывает лицейский директор, весел и бодр? Для чего служить? Может быть, для того. чтобы потом вспоминали, каковы были друзья у Пушкина… 22 апреля 1863 года Петр Андреевич Вяземский, близкий друг Пушкина и приятель Пущина, пишет комплименты Горчакову: "Я особенно дорожу вашим мнением… К вам можно применить восточный аполог: "Вы не поэт, но выросли с поэтом и ваши суждения отзываются благоуханием Пушкина". Как был бы задет юный, самодовольный Горчаков, если бы услыхал такое в Лицее, да и позже и, может быть, сейчас?..

Впрочем —

Где Горчаков, где ты, где я?

И все же времена хоть медленно, но менялись. 18 февраля 1855 года Николай I умирает, на престоле Александр II, порядки смягчаются. Заканчивается Крымская война, начинается освобождение крестьян, раздается вольный голос Герцена из Лондона. Для трех героев нашего повествования это имеет важные последствия.

Пушкина выпускают в свет: первое научное издание, выполненное Павлом Анненковым, куда вошли многие сочинения и биографические сведения, прежде совершенно запретные.

Пущина и его друзей собираются выпустить из Сибири.

Горчакова гразу же извлекают из небытия. Дипломатия его шефа Нессельроде потерпела полный крах, Крымская война проиграна, Россия изолирована, срочно нужны настоящие, а не лакированные дипломаты, способные делать дело. Пятидесятилетнего Горчакова неожиданно делают послом в Вене, где он блестяще нейтрализует Австрию у финиша Крымской войны; затем новый император его приглашает в Петербург, и апрельским днем 1856 года князь выходит из царских апартаментов министром иностранных дел России.

Был славный обычай: когда некто становился министром, секретная полиция подносила ему подарок — вручала дело, заведенное на него в прежние времена. Один из старых сановников возмущался назначением Горчакова: "Как можно делать министром человека, знавшего заранее о 14 декабря!" (Что-то разузнали про беседы с Пущиным?) Но царь уж распорядился, дело же изъято, и в нем, видно, Горчаков вычитал про себя: "…не любит Россию…"

Много лет спустя престарелый Горчаков утверждал: "Моему совету государю Александру Николаевичу обязаны декабристы полным возвращением тех из них, которые оставались еще в живых в 1856 году". Конечно, тут преувеличивается роль одного советника в таком деле — об амнистии говорили и писали многие и в России, и за границей, и при дворе, — но Горчаков, на исходе пятого десятка вдруг сделавшийся одной из главных персон в государстве, конечно, знал не только внешнюю дипломатию, но и придворную. Слова о несчастных, старых, более не опасных людях были, очевидно, произнесены им кстати. Разумеется, министр не мог притом не подумать о Кюхле, Жанно и не вспомнить длинный ряд поступков, которыми был вправе гордиться перед лицейскими: встреча с Пушкиным в 1825-м, попытка помочь Пущину 14-го или 15 декабря, независимая служба, ответ Бенкендорфу…

26 августа 1856 года в Москве на коронации нового царя присутствовали, между прочим, брат декабриста, друг семьи Пущиных, прославленный генерал Николай Муравьев-Карский и состоящий при нем крестник Пущина и сын декабриста Михаил Волконский.

Вскоре Пущин запишет: "3 сентября был у нас курьер Миша, вестник нашего избавления. Он прискакал в семь дней из Москвы. Николай Николаевич человек с душой! Возвратясь с коронации, в слезах обнял его и говорит: скачи за отцом… Спасибо ему!"

Три четверти товарищей не дождались амнистии и остались в сибирской или кавказской земле. Немногие возвратились без права надолго задерживаться в столицах. В декабре 1856 года Пущин вновь увидел Москву, из которой выехал 372 месяца назад, одним давним декабрьским днем, и только по случайности не в одной карете с Горчаковым.

"Видел возвратившихся декабристов, — записал один современник, — и удивлен, что, так много и долго пострадавши, могли так сохранить свои силы и свежесть чувства и мысли. Матвей Ив. Муравьев-Апостол и Пущин возбудили общую симпатию. По приезде своем в Москву Пущин был весел и остроумен; он мне показался гораздо моложе, чем на самом деле, а его оживленная беседа останется надолго в памяти: либеральничающим чиновникам он сказал: "Ну, так составьте маленькое тайное общество!"

Проходит еще немного времени, Пущину разрешили ненадолго приехать и в столицу. 8 января 1857 года он написал очень интересное письмо другому старику, декабристу Евгению Оболенскому:

"В Петербурге… 15 декабря мы в Казанском соборе без попа помолились и отправились в дом на Мойку. В тот же день лицейские друзья явились. Во главе всех Матюшкин и Данзас. Корф и Горчаков, как люди занятые, не могли часто видеться, но сошлись как старые друзья, хотя разными дорогами путешествовали в жизни… Все встречи отрадны и даже были те, которых не ожидали. Вообще не коснулися меня петербургские холода, на которые все жалуются. Время так было наполнено, что не было возможности взять перо".

В письме этом много смысла.

15 декабря 1856-го — 31 год и один день после того 14 декабря. Непонятно, кто это «мы», которые прошли в Казанский собор: очевидно, Пущин с братом и, возможно, еще кто-то из возвратившихся. Молитва старых людей в громадном соборе, недалеко от того места, молитва без попа — в 31-ю годовщину события, изменившего их жизнь, но не переменившего Россию (однако "подлецы будем, если пропустим случай")… Раньше мы ничего не знали об этом эпизоде.

На Мойке, у родственников, Пущин остановился в Петербурге, но, разумеется, знал, что на этой же улице была последняя квартира Пушкина.

"В Петербурге навещал меня, больного, Константин Данзас. Много говорил я о Пушкине с его секундантом. Он, между прочим, рассказал мне, что раз как-то, во время последней его болезни, приехала У. К. Глинка, сестра Кюхельбекера; но тогда ставили ему пиявки. Пушкин просил поблагодарить ее за участие, извинился, что не может принять. Вскоре потом со вздохом проговорил: "Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского!"

Вот последний вздох Пушкина обо мне. Этот предсмертный голос друга дошел до меня с лишком через 20 лет!.."

У Вяземского, товарища министра, важного придворного, сильно изменившегося, но не совсем разлюбившего свою молодость, — у Петра Вяземского Пущин получил портфель с заветными бумагами, когда-то взятыми из рук в руки, вероятно, Энгельгардтом в присутствии Горчакова.

В портфеле, как тридцать один год назад, конституция Вьеварума, Никиты Михайловича Муравьева, о ком говорили, что он один стоит целого университета. Могила его — уж четырнадцать лет — в селе Урик близ Иркутска… Тут же лицейские стихотворения того, кто уже двадцать лет лежит у Святогорского монастыря.

В этот приезд Иван Пущин увиделся и с Горчаковым.

"Пущин теперь в Петербурге, — сообщает один из друзей, — и болен, виделся с Горчаковым, и тот был любезен со своим старым лицейским товарищем".

Министр — известно — принимал лицейских вне очереди, и, возможно, случалось, что некий дипломат дожидался окончания беседы его высокопревосходительства с изюмским уездным предводителем дворянства Иваном Малиновским, или с отставным военным Константином Данзасом, или даже с бывшим государственным преступником Иваном Пущиным.

Услышим ли беседу Горчаков — Пущин?

Расцеловались? Вряд ли… Конечно, главная тема — Лицей, лицейские. Может быть, вскользь о той, последней встрече в 1825-м, когда Горчаков предлагал способ бегства. Конечно — о Пушкине; может быть, впервые — о необходимости поставить ему памятник, но Горчаков вряд ли поддержал эту тему… Зато, как человек деликатный, поздравил Пущина с недавней женитьбой — на вдове декабриста Наталье Дмитриевне Фонвизиной; и, вероятно, были приличествующие шутки о любви, которой "возрасты покорны". Пущин же мог заметить, что пушкинские пророчества о крестах алмазных и чинах хоть не скоро, но сбылись — и князь, как видно, достиг предела карьеры. Горчаков не смог бы с этим согласиться, потому что, во-первых, была еще должность выше, чем министерская, — канцлера (но и ее он скоро займет!), а во-вторых, существовало высшее честолюбие, которое еще не совсем удовлетворено… Общих вопросов, «политики» — собеседники, конечно, могли коснуться и согласиться, что начавшееся освобождение крестьян — это хорошо. Горчаков полагал, что при новом государе все пойдет хорошо, Пущин же, конечно, не сказал министру всего, что подумал. За него сказал Лев Толстой; эти слова опубликованы совсем недавно (в "Литературной газете" 1 сентября 1971 года): "Освободил крестьян не Александр II, а Радищев, Новиков, декабристы. Декабристы принесли себя в жертву".

Потом пройдет еще два года, и 22 июля 1859 года в «Колоколе», революционной газете Герцена и Огарева, выходящей в Лондоне, появятся следующие строки: "Мы только теперь получили известие о кончине в подмосковной деревне 3/15 апреля Ивана Ивановича Пущина. Мы упрекаем наших корреспондентов, что они так поздно известили нас. Все касающееся до великой, передовой фаланги наших вождей, наших героических старцев, должно быть отмечено у нас".

Больше, понятно, ни одного некролога не появится нигде.

Так окончилась жизнь Большого Жанно, Ивана Ивановича Пущина; 13 лет беззаботного детства, 6 лет Лицея, 8 лет службы и тайных обществ, 31 год тюрьмы и ссылки, да три без малого года в подмосковной усадьбе жены, без права постоянного жительства в столицах. Когда-то Пушкин желал ему встретить с друзьями "сотый май", Ивану Ивановичу не хватило месяца до 61-го…

А Горчаков крепок. Больше четверти века ведет внешнюю политику страны, и ему есть чем гордиться: "Я первый в своих депешах стал употреблять выражение "Государь и Россия". До меня для Европы не существовало другого понятия по отношению к нашему отечеству, как только император. Граф Нессельроде даже прямо мне говорил с укоризною, для чего я это так делаю. "Мы знаем только одного царя, говорил мой предместник: нам дела нет до России".

В 1870-м, когда Наполеон III разбит Пруссией, канцлер точно рассчитывает момент и объявляет, что Россия больше не признает старых, унизительных трактатов, предписывавших ей (после крымских поражений) не иметь на Черном море флота и крепостей… Англия и Франция на этот раз были бессильны. Горчаков сказал лицейским, что гордится датой своего успеха — 19 октября 1870 года…

В следующие же годы он переиграл и "железного Бисмарка". Когда тот попытался еще больше ослабить разбитую прежде Францию, услышал от русского министра: "Я вам говорил и повторяю — нам нужна сильная Франция".

Сначала Горчаков выиграл, поставив против Франции, потом еще раз — за Францию…

Высшее честолюбие удовлетворяется — он по праву может считать себя лучшим дипломатом.

Пятидесятилетие его службы отмечает все тот же Вяземский — на этот раз стихами:

С поэтом об руку, в питомнике Лицея Его товарищ с ним умом и духом зрея, Готовился в тени призванием судьбы Стяжать иной успех ценой другой борьбы.

Без Пушкина, как видно, слава Горчакова не обходится… К старости имеет, кажется, все! В 14-ти классах "Табели рангов" достиг 1-го. Его полный титул, звание и список орденов занимает целый газетный столбец. Дальше карьера, собственно, идти не могла вообще. Это был потолок, выше которого — только члены царствующего дома. Спокоен, доволен, счастлив…

Несколько тревожит только Пушкин.

С годами чувство к нему усложнилось. Грубой зависти или ревности, конечно, не было. Но появилась некоторая неприязнь. Пушкин как бы существовал в двух системах отсчета. По одной — его месго некогда определил председатель цензурного комитета Дундуков-Корсаков ("князь Дундук"): "Пушкин скончался в середине своего великого поприща!" Какое это такое поприще? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж?! Писать стишки не значит еще, как выразился Сергей Семенович (Уваров — министр просвещения), проходить великое поприще?"

Заметим, сам Сергей Семенович признает, что Пушкин — не совсем обычный камер-юнкер и титулярный советник: "Писать стишки не значит еще…" — то есть кое-что это значит, только "не значит еще…". "Великое поприще" — не стишки, а Бенкендорф, Нессельроде, Горчаков…

Горчаков живет по этой системе. Он "министр, государственный муж"… Если б он был Дундуком — не беспокоился бы. Но он много умнее Дундука. Он, в общем, представляет, что такое Пушкин. А что такое он сам?

И что действительно важно на этом свете? На одной чаше весов — канцлер, дипломатия, договора… На другой — лицейские посвящения Пушкина, строчки из "19 октября", встреча в псковской деревне осенью 1825 года…

Подобные размышления нарушают то внутреннее равновесие, которым обязан отличаться государственный муж. Он решительно отказывается войти в комитет для сооружения московского памятника Пушкину (где сотрудничали почти все старые лицеисты), зато вносит 16 000 рублей для увековечения памяти лицейского директора Егора Антоновича Энгельгардта. В ответ благодарили: "Императорский Александровский лицей гордится тем, что списки его воспитанников начинаются с вашего имени". Горчаков когда-то второй, теперь — первый…

Пушкин снова нарушал порядок самим фактом существования. Он числился по какой-то совсем другой иерархии. "Беззаконная комета в кругу расчисленном светил". Светила беспокоились. "Если бога нет, то какой же я капитан?" — вопрошал один из героев Достоевского. Действительно, без бога — какой он капитан?..

Но между тем все меньше лицеистов первого выпуска, чугунников. Яковлев умирает в 1868 году, Мясоедов — 1868, Данзас — 1871, Матюшкин — 1872, Малиновский — 1873, Корф — 1876 год.

"Наш круг час от часу редеет", — было сказано еще пятьдесят лет назад.

19 октября 1877-го, в шестидесятилетие первого выпуска, телеграмму Горчакову от имени первых семи курсов подписал Сергей Комовский.

"Лисичка" — Комовский и Горчаков, последние два. "Кому же… день Лицея торжествовать придется одному?"

Памятник Пушкину в Москве скоро будет готов, и в его обсуждении участвуют многие. Наверное, странно и страшно видеть памятник однокласснику, с кем проказничали и веселились. Возможно, эти чувства охватили восьмидесятилетнего Комовского.

"Как ни рассматривал я со всех сторон, ничего напоминающего — никакого восторженного нашего поэта я, к сожалению, не нашел вовсе в какой-то грустной, поникшей фигуре, в которой желал изобразить его потомству почтенный художник".

Комовский не знал и знать не хотел грустного и поникшего Пушкина.

Канцлер же Горчаков в обсуждении не участвовал, и отзывы его неизвестны. Но в его биографии чем дальше, тем больше и причудливей реализуются пушкинские пророчества. Все больше "крестов алмазных" и все больше "любви". Видя, как престарелый Горчаков ухаживает за молоденькой Олсуфьевой, Петр Андреевич Вяземский, старший Горчакова шестью годами, меланхолически замечает: "Помнится, 67 лет назад я имел куда больший успех у бабушки этой девицы". (Какая прелесть! — Н.Э.) Действительно, в 1810-х годах Вяземский был столь же неотразим для тогдашней Олсуфьевой, как тогдашний Горчаков — для милых, эфирных и затем давно истлевших созданий…

Великий канцлер дел сердечных, О дипломации уж я не говорю…

Так начиналось одно из последних стихотворений, записанных усталой, старческой рукою Вяземского…

Уж после смерти Пушкина прошло больше лет, чем Пушкин прожил, а разговоры поэта с министром все не прекращаются!

Перед отъездом в Москву на пушкинские торжества (открытие памятника) академик Грот получил аудиенцию у восьмидесятидвухлетнего Горчакова.

Грот: "Он был не совсем здоров; я застал его в полулежачем положении на кушетке или длинном кресле; ноги его и нижняя часть туловища были окутаны одеялом. Он принял меня очень любезно, выразил сожаление, что не может быть на торжестве в честь своего товарища, и, прочитав на память большую часть послания его — "Пускай, не знаясь с Аполлоном…", распространился о своих отношениях к Пушкину. Между прочим, он говорил, что был для нашего поэта тем же, чем кухарка Мольера для славного комика, который ничего не выпускал в свет, не посоветовавшись с нею; что он, князь, когда-то помешал Пушкину напечатать дурную поэму, разорвав три песни ее; что заставил его выбросить из одной сцены Бориса Годунова слово слюни, которое тот хотел употребить из подражания Шекспиру; что во время ссылки Пушкина в Михайловское князь за него поручился псковскому губернатору… Прощаясь со мною, он поручил мне передать лицеистам, которые будут присутствовать при открытии памятника его знаменитому товарищу, как сочувствует он оконченному так благополучно делу и как ему жаль, что он лишен возможности принять участие в торжестве".

Вот что сказал Горчаков. Но притом он не сказал академику, мечтавшему узнать хоть крупицу нового о Пушкине, что в его архиве хранится неизвестная озорная лицейская поэма «Монах» и коечто другое из Пушкина. И академик Грот не сказал лишнего, не потребовал том Пушкина и не стал декламировать:

Девичье поле. Новодевичий монастырь.

Народ просит Бориса принять царство.

Один.

Все плачут. Заплачем, брат, и мы.

Другой.

Я силюсь, брат. Да не могу.

Первый.

Я также. Нет ли луку?

Потрем глаза.

Второй.

Нет, я слюней помажу.

Что там еще?

Первый.

Да кто их разберет?

Народ.

Венец за ним! Он царь! Он согласился!

Борис наш царь! Да здравствует Борис!

Поэма «Монах», уничтоженная Горчаковым, была у Горчакова. Уничтоженные Горчаковым строки из "Бориса Годунова" жили в "Борисе Годунове". Пушкин обещал в 1825 году выбросить строку про «слюни» — и оставил, а Горчаков не узнал про обман. Первому слушателю «Бориса», видно, не довелось его прочесть.

Если б Горчаков узнал то, что знал Грот, возможно, воскликнул бы: "Ну вот, Александр, с ним всегда так — несерьезен!"

Но беседы Пушкина с Горчаковым не обрываются и в 1880 году. Вскоре после открытия памятника в Москве умирает Комовский… Пушкин не знал, кому посвящает последние строки "19 октября", а Горчаков, единственный, узнал.

Кому ж из нас под старость день Лицея Торжествовать придется одному? Несчастный друг! Средь новых поколений Докучный гость и лишний, и чужой, Он вспомнит нас и дни соединений, Закрыв глаза дрожащею рукой… Пускай же он с отрадой хоть печальной Тогда сей день за чащей проведет, Как ныне я, затворник ваш опальный, Его провел без горя и забот.

Князь заслужил последнюю награду — еще десять пушкинских строк. Но мало того — министр совсем не считал себя "несчастным другом". Кажется, он с отрадою провел не один, а многие дни 1880, 1881, 1882, и так — до 28 февраля 1883 года. Те дни, когда он был последним лицеистом. Исполнилось все, о чем он мечтал, — он был счастлив. "Пред грозным временем, пред грозными судьбами…"

Однако даже и это его состояние Пушкин предвидел: графиня в "Пиковой даме" была "погружена в холодный эгоизм, как и все старые люди, отлюбившие в свой век и чуждые настоящему…". Так и не прочитал никогда Горчаков опубликованные уже после его смерти черновые пушкинские строки:

Где ж эти липовые своды? Где Горчаков, где ты, где я?