"Юношеские годы Пушкина" - читать интересную книгу автора (Авенариус Василий Петрович)Глава VIII Убежище лицеистовВторой день уже Пушкин лежал в лазарете. Был ли он тогда действительно болен? Об этом не сохранилось достоверных сведений. Несомненно одно, что добрейший доктор Пешель, начинавший также ценить назревавший талант молодого лицеиста, по первому его требованию охотно отводил ему больничную койку, на которой Пушкин имел полный досуг предаваться своей стихотворной страсти. Здесь-то возникли многие из лучших строф его лицейских стихотворений. — Что-то опять стряпает Пушкин? — говорил шепотом горячий поклонник его, Кюхельбекер, сидевшему в классе рядом с ним Дельвигу. — Если б только подглядеть в его поэтическую кухню… — И испортить ему всю стряпню, — хладнокровно досказал Дельвиг. — Ты очень хорошо знаешь, Кюхля, что Пушкин терпеть не может, когда ему мешают. — Знаю, дружище, знаю, и потому сам уж к нему без спросу ни ногой. Но что бы тебе, Тося, спуститься к нему в лазарет и осторожно выпытать, не прочтет ли он нам хоть того, что у него готово? На тебя-то, закадычного друга, он не рассердится. Дельвиг пожал плечами. — Пожалуй, узнаем. Результат визита Дельвига к своему «закадычному» другу был неожиданно благоприятный: все записные лицейские поэты, в том числе и Кюхельбекер, получили негласное приглашение в лазарет. Новый надзиратель, подполковник Фролов, который с первого же дня вступления в должность своим солдатски-резким обращением с воспитанниками успел поставить между собой и ими неприступную стену формализма, отнюдь не должен был знать об этом сборище в "не показанном" для того месте. Поэтому один только дежурный гувернер Чириков, верный и испытанный покровитель лицейской Музы, был посвящен в тайну. Под его-то прикрытием, собравшись после 5-часового вечернего чая на обычную прогулку, приглашенные отделились от остальных товарищей и завернули в лазарет. — Извините, господа, что я вас принимаю в таком, не совсем салонном, облачении, — развязно встретил их хозяин-Пушкин, запахивая на груди свой больничный халат. — Прошу садиться. Гости, пошучивая также, расположились кругом на чем попало: на кровати, на столе, на табуретах. Всем было очень любопытно прослушать новейшее произведение первенствующего собрата. Но ни у кого нетерпение не выражалось так явственно, как у Кюхельбекера. Присев было на край кровати, он тотчас вскочил опять на ноги, потому что и сам Пушкин со своими стихами в руках остался стоять посреди комнаты. — Позволь мне, Пушкин, стать около тебя, — проговорил он заискивающим голосом. — Ты ведь знаешь, я немножко туг на ухо от золотухи… — Хорошо! — сказал Пушкин. — Только ты все же не стеклянный. Отойди-ка от света. — Ах, прости, пожалуйста! — Так и быть, прощаю. Пьеса моя, господа, носит название "Пирующие студенты". По заглавию вы уже, конечно, догадываетесь, что студенты эти — мы. — Эге! Вот оно что! — обрадовался Кюхельбекер и стал потирать руки. — Но когда же мы, однако, пировали? — А ты, видно, прозевал? Поздравляю! Пирушки наши, Сергей Гаврилыч, как вы знаете, происходят у профессора Галича и в действительности самые трезвые, — продолжал Пушкин, обращаясь к гувернеру, — чай да булочное печенье, но в стихах позволителен некоторый полет фантазии, licentia poetica (поэтическая вольность). — Ну ладно, читай! — нетерпеливо перебили его товарищи. начал поэт. Все кругом притаилось; можно было, кажется, расслышать полет мухи, если бы в то время года водились мухи. Но вот автор предлагает избрать президента «пирующих». Кого-то он назовет? - — Браво! Браво! — раздались вокруг одобрительные голоса. — Дайте же ему читать, господа! — умоляющим тоном промолвил Кюхельбекер. Пушкин продолжал: При первом же обращении Пушкина к своему другу-поэту взоры всех присутствующих устремились на Дельвига, на бледных щеках которого вспыхнула даже легкая краска. Но вскоре оказалось, что автор никого из приятелей-поэтов не обошел, и, когда он называл того или другого, остальные, кивая, подмигивая или просто улыбаясь, оборачивались к называемому. Сейчас за Дельвигом упоминался известный мастер на экспромты и эпиграммы, Илличевский: За Илличевским следовал князь Горчаков, "красавец молодой, сиятельный повеса", а за Горчаковым — Пущин. Когда Пушкин начал только: и машинально протянул к нему руку, — Пущин, в порыве дружбы, схватил ее да так тряхнул, что у Пушкина суставы хрустнули, и он невольно вскрикнул. — Да разве в самом деле больно? — всполошился Пущин и принялся растирать пальцы друга. — Эй, фельдшер! Свинцовой примочки! — крикнул шутливо Илличевский. — Шпанскую мушку! — подхватил кто-то другой. Среди общей веселости Пушкин закончил куплет, посвященный Пущину: — Да как с тобой не помиришься, голубчик? — вполголоса заметил Пущин. Едва замолкший смех опять возобновился, когда очередь дошла до Яковлева: — Да я никогда и не рассчитывал, господа, угоняться за вами, — скромно отнесся Яковлев к трем светилам лицейским: Пушкину, Дельвигу и Илличевскому. — Ну что ж это, право! Совсем слушать не дают! — заворчал опять Кюхельбекер, который, как видно, уже смутно чуял, что и на его пай перепадет стишок. Но ему пришлось несколько потерпеть: ранее его были упомянуты еще двое: Малиновский - и Корсаков, "певец, любимый Аполлоном", воспевающий "властителя сердец" "гитары тихим звоном". "Неужели он меня одного забыл? — мелькнуло в голове Кюхельбекера, когда по интонации голоса чтеца можно было уже заключить, что чтение подходит к концу. — За что ж такая немилость?" Эффект от заключительной эпиграммы вышел полный. Кюхельбекер, почти помирившийся уже с мыслью, что он забыт, был ошеломлен, как ударом кулака в лоб; остальные же слушатели, забыв уже про автора, как по уговору, всей гурьбой кинулись к Вильгельму и, наперерыв прижимая его к груди, приговаривали: — Вильгельм! Прочти свои стихи - Чтоб нам уснуть скорее! Теснимый со всех сторон, Вильгельм рычал, как медведь, неуклюже отбиваясь. Когда же, благодаря заступничеству Пушкина, он высвободился наконец от непрошеных объятий, то Пушкин должен был, по настоятельной его просьбе, вторично прочесть стихи сначала, причем Кюхельбекер, по своему природному добродушию, сам уже с другими смеялся над усыпительностью своих стихов. — С Дельвига ты начал, мною кончил, стало быть, он — альфа, а я — омега лицейских "снотворцев", — самодовольно сострил он. — С тою только существенною разницею, — пояснил острослов Илличевский, — что ты «снотворствуешь» в действительном залоге, а Дельвиг в страдательном, ты усыпляешь, а он засыпает. По поводу приведенного выше стихотворения "Пирующие студенты" кстати будет здесь подтвердить еще раз то, что говорил Пушкин Чирикову о собраниях у профессора Галича: как свидетельствуют участники этих собраний, «пирушки», описываемые во многих лицейских стихах Пушкина, происходили исключительно в пылком воображении молодого поэта, подобно тому как он свою "монастырскую келью" в лицее "для красоты слога" очерчивает в послании "К сестре" так: От солдатской «муштровки» надзирателя Фролова лицеистам необходимо было какое-нибудь убежище, где бы можно было им поразмять члены, перевести дух; и вот таким-то убежищем служила уютная комнатка гостеприимного Галича. За стаканом чая да трубкой действительно запрещенного табаку они могли тут по душе наговориться — о чем? Да прежде всего, разумеется, о своих литературных делах. В одном из своих посланий к Галичу Пушкин пишет: Но чтением друг другу собственных своих юношеских опытов далеко не исчерпывались эти беседы лицеистов. Зачитываясь вновь выходящими журналами, всевозможными историческими и даже философскими книгами из лицейской библиотеки, они, под свежим впечатлением прочитанного, имели неодолимую потребность обмениваться возбужденными в них новыми мыслями, изощряться в «празднословии» и «праздномыслии» (собственные выражения Пушкина). Одно, впрочем, из таких сборищ у Галича, особенно бурное, имело преимущественно учебный характер. Дело в том, что общий шестилетний курс лицейский разделялся на два трехгодичных — младшего и старшего возраста. Между тем 19 октября 1814 года истекло уже первое трехлетие пребывания Пушкина и его товарищей в лицее, и для перехода в старший курс им предстояло теперь сдать по всем предметам полный экзамен, который, в довершение всего, должен был происходить еще публично. Хотя для облегчения лицеистов экзамен этот был отложен до января 1815 года, тем не менее они трепетали не на шутку. — Помилуйте, Александр Иваныч! На вас вся надежда! — пристали они к Галичу, как только собрались опять у него. — То-то! Взялись за ум, да поздно! — подтрунил над ними молодой профессор. — О чем же вы, господа, раньше-то думали? — Гром не грянет — мужик не перекрестится, — заметил Горчаков. — А впрочем, на Бога надейся, да сам не плошай, говорит другая пословица. — Ну да! Тебе-то, Горчаков, хорошо толковать, — возразил Пушкин. — Тебя, да Вальховского, да, пожалуй, зубрилу Кюхельбекера хоть сейчас проэкзаменуй — не срежетесь. Зато мы, прочие, провалимся… до центра земли! — А кто же виноват в этом, друг мой? — спросил Галич. — Да уж, разумеется, не мы. — Не вы? Так уж не мы ли, ваши наставники? — А то кто же? Зачем нас порядком не приструнили? — Так, так. С больной головы да на здоровую… — Нет, господа, — вмешался Пущин, — виновато во всем наше беспутное междуцарствие: нет твердой руки над нами — и все вновь расползлось. — А новый надзиратель ваш, Фролов? — спросил Галич. — Кажется, человек твердый! — Да, как камень! Но мы все-таки, как бы то ни было, не совсем уж дети или пешки; а он как нами помыкает: — Руки по швам! Цыц! Молчать! — Позвольте объяснить вам, Степан Степаныч… — начнешь, бывало, только. — Что-о-о-с? Вы еще объясняться? Молокососы! — Извините, Степан Степаныч, молокососами нас даже профессора не называют. — Молчать, говорят вам! Марш в карцер! Еще рассуждать вздумали!.. Рассуждать, конечно, перестанешь, но — и слушаться тоже. — Вот это напрасно, — сказал Галич, — он, так ли, сяк ли, ваш первый начальник, потому что Гауеншильд хотя и числится за директора, но так занят своим пансионом, что ему не до вас. А что Степан Степаныч ввел у нас некоторый порядок — этого, я думаю, вы не станете отрицать. Новый эконом, Камараш, кормит вас ведь лучше Золотарева? — Лучше. Но ведь это новая метла, Александр Иваныч… — Все равно; на продовольствие вам пока, стало быть, жаловаться нельзя. Затем, по предложению же Фролова, у вас введено теперь фехтование, введены танцы. То и другое как упражнение в телесной ловкости вовсе не лишнее. Далее: он хлопочет уже о том, чтобы сделать для вас обязательным и верховую езду, то есть то самое, что до сих пор было только привилегией графа Броглио. Словом, он не знает покоя, стараясь сделать из лицея образцовое, по его понятиям, заведение. — По его понятиям — да! — подхватил Пушкин. — Он, может быть, и сделал для нас то, другое, но все это не выкупает тех стеснений, которые мы от него выносим. Воспитанник закрытого учебного заведения, согласитесь, должен чувствовать там себя более или менее как дома; лицей и был для нас до сих пор как бы родным домом; но, по милости Фролова, он скоро, кажется, совсем нам опостылит. — Эх, господа! — сказал Галич. — Немножечко обкарнали вам крылышки, чтобы далеко не залетали, так вы уж и судьбу свою клянете. Чтобы верно судить о предмете, надо сравнивать его всегда с другими однородными. Слышали вы про иезуитский коллегиум в Петербурге? — Как не слыхать! — отвечал Пушкин. — Меня самого даже родители предполагали сперва пристроить туда; но тут как раз открылся лицей — и меня отдали сюда. — Благодарите же Бога, что не попали к иезуитам! — А что же? Ведь коллегиум их считается в Петербурге чуть ли не самым аристократическим заведением? — Многие аристократы, точно, отдают туда своих детей. Но почему? Потому, что коллегиум в моде, а в моде потому, что все предметы, даже русская словесность, преподаются там по-французски; французский же язык нынче для нас дороже своего отечественного! Наконец, древние языки, а также и математика, как слышно, идут там довольно успешно. Зато родная речь и православный Закон Божий в полном загоне. — Потому, верно, что начальство училища — католические патеры? — Да. На устах ведь у этих господ христианское милосердие, а на деле — неумолимая строгость. — На языке мед, а под языком лед? — Буквально. За малейший проступок воспитанники лишаются свободы и пищи, подвергаются телесному наказанию. Но это еще не все. Они шагу ступить не могут, чтобы обо всем не узнало сейчас их начальство. — Какими же путями? — А во-первых, в дверях дортуаров у них, конечно, проделаны такие же решетки, как и у вас здесь, в лицее. Но, по природному благодушию русского человека, гувернеры ваши нимало не стесняют вас своим надзором. Питомцы же иезуитов ни на минуту не могут быть уверены, что из-за решетки не следит за ними зоркий глаз, чуткое ухо дежурного патера. Они не могут быть даже уверены в собственных своих товарищах: выбранные начальством из их же среды аудиторы переспрашивают уроки и непокорных выдают головою. А несколько человек из них, без ведома остальных, играют роль шпионов и доносчиков, по иезуитскому правилу: цель оправдывает средства… — Но это Бог знает что такое! Это не жизнь, а ад! — ужасались лицеисты. — И я чуть было не угодил туда… — проговорил, с дрожью в теле, Пушкин. — Зато стали бы тихим, аки агнец, и мудрым, аки змий! — с горькой усмешкой заметил Галич. — И как это еще терпят у нас подобное заведение? — Пока терпели; но дни господ иезуитов, я слышал, уже сочтены.[18] Так вот, друзья мои, и извольте-ка сравнить положение тех воспитанников с вашим. Телесных наказаний у вас не допускается уже по самому уставу лицея. Свобода ваша ничем почти не стеснена. Вы видаетесь с вашими родными когда угодно; гуляете по парку и между публикой у музыки без опасения, что кто-нибудь вас подслушает; вы бываете даже в городе на домашних спектаклях у графа Толстого; собираетесь вот у меня для литературных бесед; наконец, можете посвящать страсти вашей к поэзии все ваше досужное время… — И даже недосужное! — подхватил весельчак Илличевский. — Недавно, знаете, на уроке алгебры у профессора Карцова вышел презабавный анекдот. Пушкин, как обыкновенно, уселся на задней скамейке, чтобы удобнее, знаете, было писать стихи. Вдруг Яков Иваныч вызывает его к доске. Он очнулся, как со сна, идет к доске, берет мелок в руки да и стоит с разинутым ртом. — Чего вы ждете? Пишите же! — говорит ему Яков Иваныч. Стал он писать формулы, пишет себе да пишет, исписал всю доску. Профессор смотрит и молчит, только тихо, про себя, посмеивается. — Что же у вас вышло? — спрашивает он наконец. — Чему равняется икс? Пушкин сам тоже смеется. — Нулю! — говорит он. — Хорошо! — говорит Яков Иваныч. — У вас, Пушкин, в моем классе все кончается нулем. Садитесь на свое место и пишите стихи. Анекдот Илличевского имел полный успех: все весело захохотали, начиная с Галича и кончая самим Пушкиным. — Да ведь математика — Ахиллесова пята моя, — заговорил Пушкин. — Другое дело, например, не менее серьезный предмет — логика. Потому ли, что Куницын читает ее так занимательно, потому ли, что он лично так расположен ко мне, или же естественная логика дается мне легче искусственной — математической, — только к логике я готовлюсь всегда очень охотно. — Хотя и не имеешь собственных записок! — смеясь, добавил Илличевский. — На что мне они, коли я могу взять их всегда у любого из вас? — был легкомысленный ответ. (Надо заметить, что в то время в лицее не было еще печатных руководств и лицеисты переписывали для себя тетради профессоров.) — На меня, Пушкин, вам тоже, я думаю, нельзя жаловаться, чтобы я чересчур прижимал вас? — спросил Галич. — О нет! Вы-то, Александр Иваныч, очень снисходительны… — Так кто же чересчур взыскателен? Кайданов? — Нет, историю я тоже люблю и, обыкновенно, знаю урок. — Так не де Будри же? Ведь недаром товарищи вас прозвали даже Французом. — Нет, с Давидом Иванычем мы большие приятели, — отвечал Пушкин. — Но зато с немцем Гауеншильдом воюем не на жизнь, а на смерть. — Только-то, значит? Нравом он, пожалуй, действительно, тяжел, но у него есть и свои достоинства: он хорошо знает свой предмет, он начитан. И из-за него-то одного вы, Пушкин, готовы разлюбить наш дорогой лицей? — Вы забываете, Александр Иваныч, нового нашего надзирателя Фролова. — Гм… да, хотя и он, как сказано, служит по мере сил и уменья. Ну что ж, и на солнце есть пятна, так как же земному учреждению, лицею, быть без них? По примеру древней Руси, земля наша велика и обильна, но порядка в ней нет. Однако вам-то, господа поэты, это только на руку: на невозделанной тучной ниве вашей рядом с сорными травами расцветают и пышные розаны — цветы истинной поэзии. — Все это совершенно справедливо, Александр Иваныч, — согласился деловым тоном Пущин, — но в данную минуту нам нужны не цветы, а плоды, или, вернее, горькие корни науки; по милости безначалия учение у нас, надо сознаться, шло это время довольно-таки плохо, и если вы, профессора, нас не выручите на экзамене, то мы вас поневоле уже не выручим. — Да, видно, придется вас на сей раз хоть за виски вытянуть из воды! — сказал Галич. — Хоть за виски! Сделайте божескую милость! — взмолились хором лицеисты. — Постараюсь. Молодой профессор сдержал свое обещание, и лицеисты, от первого до последнего, вышли сухи из воды. |
||||
|