"Юношеские годы Пушкина" - читать интересную книгу автора (Авенариус Василий Петрович)

Пока не требует поэта К священной жертве Аполлон, В заботах суетного света Он малодушно погружен… …Но лишь божественный глагол До слуха чуткого коснется, Душа поэта встрепенется, Как пробудившийся орел. "Поэт" 



Глава XII Лицейский Дон Кихот

Враги его, друзья его (Что, может быть, одно и то же) Его честили так и сяк. Врагов имеет в мире всяк, Но от друзей спаси нас, Боже! "Евгений Онегин"
— Где ж мертвец? Вон, тятя, э-вот! "Утопленник"

В том, что Пушкин, может быть даже очень скоро, удостоится чести приема в «Арзамас», никто из его товарищей-литераторов уже не сомневался. Заветною мечтою каждого из них было попасть туда же, и все они еще усерднее прежнего принялись царапать пером. Но так как избранным из них открылся уже доступ в "большую печать", то единственный в 1815 году собственный их рукописный журнал — "Лицейский мудрец" — имел не более двух-трех постоянных и притом слабых сотрудников.[29]

Вот два куплета самого удачного, по нашему мнению, стихотворения в «Мудреце», так и озаглавленного — «Мудрец». Оно названо подражанием Жуковскому, но составляет, вернее, пародию на известный роман Жуковского "Певец":

На кафедре, над красными столами, Вы кипу книг не видите ль, друзья? Печально чуть скрипит огромная доска, И карты грустно веют[30] над стенами. На печке дудка и венец. Восплачемте, друзья: могила Прах мудреца на век сокрыла. Бедный мудрец! Нет мудреца! И дудка перестала Приятный глас повсюду разносить. И в классах скорбно все — и все молчит, И, кажется, доска чернее стала! Из печки дым коптит венец, Его колебля над могилой, И дудка вторит им уныло: Бедный мудрец![31]

Надгробные куплеты эти на "Лицейского мудреца" как бы предвещали его скорую кончину. Как, в самом деле, трудно было «Мудрецу» завербовать себе сотрудников, — нагляднее всего свидетельствуют бесплодные воззвания издателя "К читателям" в № 2 и 3:

"Право, любезные читатели, я чрезвычайно рассержен на вас (говорится в № 2). Как! Ни одного пособия не дать мне; заставить меня одного издавать журнал! Это стыдно! Весьма стыдно! После такого озорнического поступка я с вами и говорить не хочу!..

Что, читатели? Вы меня кличете? Так и быть; что вы только можете сказать в свое оправдание?

— Дела много!..

Неправда; на этой неделе и уроков не было. Немецкая бессмыслица не трудна…

— Предметов не было…

Вздор! Пустое! На этой неделе был царский день… Так! Вижу, вас лень одолела, мошенница… Только слушайте, любезные читатели, я вас на этот раз прощу; только хорошенько посмейтесь над тем, что только услышите в нашем журнале; но если же (страшитесь моего мщения!), если же для будущего нумера вы мне ничего не пришлете стихотворного или прозаического, если же ваши Карамзины не развернутся и не дадут мне каких-нибудь смешных разговоров, то я сделаю вам такую штуку, от которой вы не скоро отделаетесь. Подумайте…

— Он не станет издавать журнала…

Хуже!

— Он натрет ядом листочки "Лицейского мудреца"… Вы почти угадали: я подарю вас усыпительною балладою г-на Гезеля!!!"

Гезель же был не кто иной, как злосчастный Кюхельбекер, которому везде и от всех доставалось.

Но первое воззвание, видно, ни к чему не повело. № 3 «Мудреца» начинается еще более сильными вздохами:

"Ох! охти мне! — Рифматизм!.. Горло болит; чуть-чуть дышу… Право, любезные читатели, я чрезвычайно болен, а вы заставляете меня говорить. Я думал, что болезнь моя избавит меня от того, чтоб издавать журнал; но не тут-то было. Вызвали меня из убежища, приставили нож к горлу и кричат: "Издавай!..""

В этом же 3-м номере статья «Апология» (защитительная речь) заканчивается знаменательными словами: "…Еще скажу вам, что я чрезвычайно люблю спать; потому что, когда буду великим Канцлером России, то спать будет некогда, а теперь хочу наспаться на всю жизнь. Вы ожидаете от меня длинной Апологии; но я вам ничего не скажу, не потому, чтобы не было доказательств, но потому, что мне чрезвычайно спать хочется… Что-то зевается… Ох!.. ах!., ух!.."

Против последнего слова сделана внизу страницы такая выноска: "Просим любезных читателей извинить г-на Писаку, ему хотелось спать, и он набредил целый лист".

Из приведенных нами выписок очевидно, как понемногу, вместе со своими сотрудниками, засыпал "Лицейский мудрец", пока, в 1816 году, он не заснул навеки.

Временному оживлению «Мудреца» в конце 1815 года способствовал (совершенно, впрочем, помимо своей воли) Дон Кихот лицейский, Кюхельбекер. Поощряемый Жуковским, он хотя и упражнялся теперь преимущественно в переводах с русского на свой родной, немецкий язык, но не мог, однако, отказаться и от русского стихотворства. Даже на лекциях нередко обуревало его вдохновение. Раз, вызванный к доске профессором Карцевым, он второпях обронил на пол какой-то листок. Пушкин, к ногам которого упал листок, не замедлил поднять его и припрятать. Возвратясь от доски на свое место, Кюхельбекер начал рыться у себя в столе, сунулся в стол к соседу, заглянул и под лавку — все, конечно, напрасно.

— Donner Wetter…[32] — ворчал он про себя.

— Да что ты потерял, Кюхля? — спрашивали его соседи.

— Ничего! — коротко отрезал он и уткнулся в книгу.

Он был уверен, что по обычной своей рассеянности заложил стихи куда-нибудь в тетрадь или книгу и что они после сами собой найдутся. Они, точно, нашлись, но не сами собой и не там, где он думал.

Едва лицеисты собрались к обеду в столовой и принялись за суп, как Пушкин зазвенел о стакан ложкой и провозгласил:

— Внимание, господа! В математическом классе у нас объявился нынче стихотворный найденыш. Кто его к нам подбросил — одному Аллаху известно. Но яблоко, говорят, падает недалеко от дерева, и потому по яблоку мы, может быть, доберемся и до дерева. Развесьте уши и утешьте души:

Взликуйте, русские народы, Камчатки и Карпатских гор, Дуная, Вислы воды, Мы днесь составим цельный хор. Все племени славенска, члены Во сердце с правдою своем, Собравшись под свои знамены, Одним языком воспоем. Страшилища Европы пали, Кичливый свержен мира враг, Как те, что Бога воевали, Злодеям-извергам на страх.

Гомерический хохот был ответом на нескладные, безграмотные вирши. Кто был автором их — ни для кого не осталось уже тайной, потому что Кюхельбекер хотя и скорчил самую невинную рожу, но с каждым стихом все более багровел в лице и, наконец, нервически расплескал ложкой суп на скатерть.

— Молодец, Виленька! Вот так отличился! — хохотали вокруг товарищи.

— Чего вы пристали!.. Это вовсе не я… — неумело протестовал Виленька.

— Виден сокол по полету, Дон Кихот по поступи. Второй куплет особенно великолепен. Прочти-ка его еще раз, Пушкин!

— Все племени славенска, члены

Во сердце с правдою своем…

— Говорят же вам, что это не я… — со слезами уже в голосе перебил Кюхельбекер.

— Ну полноте, господа, — заговорил Вальховский. — Спрячь стихи, Пушкин, или лучше дай их сюда.

— Нет, брат, не отдавай: он их разорвет! — крикнул Данзас. — Дай-ка лучше мне: это такой клад для "Мудреца"…

Пушкин перебросил ему листок через стол. Кюхельбекер сорвался со стула, чтобы на лету поймать листок, но, по неловкости, он опрокинул только графин с водой, которая разлилась по всему столу. Листок же между тем бесследно исчез.

Дежурный гувернер, который несколько раз безуспешно старался унять шумящих, серьезно внушил им теперь «перестать» и кушать, если они не желают, чтобы он послал сейчас за Степаном Степановичем, т. е. за грозным новым надзирателем Фроловым. Все взялись опять за ложки, за исключением одного Кюхельбекера: он, видно, окончательно лишился аппетита и с сердцем отодвинул от себя тарелку.

— Что же вы не кушаете, сеньор Ламанчский? — спросил его ближайший сосед, граф Броглио.

— Не хочу… — был глухой ответ.

— Однако, приказание начальства! Не слышал разве?

— Отвяжись, говорят тебе!

— Ну уж нет, как хочешь: против воли начальства никак невозможно.

С этими словами неугомонный снова пододвинул к Кюхельбекеру его тарелку и ласковым голосом дядьки, увещевающего строптивого мальчугана, продолжал:

— Соседушка мой свет, пожалуйста, покушай!

— Оставь меня, Броглио, прошу тебя… — умоляющим уже тоном проговорил Кюхельбекер.

Тот, однако, все не унимался:

— Ты сыт по горло?

— Да, да…

— И полно, что за счеты,

Лишь стало бы охоты…

— Да у него нет, кажется, хлеба? — заметил с другого конца стола Пушкин. — На вот, Кюхля, получай!

Он швырнул кусок хлеба через стол, да так ловко, что хлеб шлепнулся прямо в тарелку рыцаря Ламанчского — и суп брызнул ему в лицо. Терпение бедняги лопнуло. Бормоча что-то бессвязное, он рванулся вон из-за стола. Но Броглио поймал его сзади за локти, насильно усадил опять на место и обратился к Дельвигу, который сидел по другую его руку:

— Покорми же его, барон! Не видишь разве, что у мальчика язык заплетается?

И кроткого в другое время Дельвига обуял бес дурачества. Он зачерпнул ложкой супу и поднес ее к губам Кюхельбекера.

— На, милочка, ешь на здоровье!

А что же гувернер?

Гувернера в столовой уже не было: убедясь, что одному ему с шалунами не управиться, он бросился за надзирателем.

Между тем Кюхельбекер, поводя кругом налитыми кровью глазами, как дикий зверь в сетях, в исступлении барахтался и брыкался в сдерживавших его руках силача Броглио; губы же его изрыгали отрывисто такие неприличные речи, каких от него никто еще до сих пор, не слыхал.

— Дон Кихот наш с ума сошел! Дон Кихот взбесился! — раздалось вокруг стола. — Облейте его водой!

Но воды под рукой у Дельвига не оказалось: опрокинутый Кюхельбекером графин не был еще налит. В порыве мальчишества, не отдавая себе отчета в своем поступке, Дельвиг схватил недоеденную им тарелку супа и опорожнил ее на голову беснующегося.

Товарищи ахнули; сам Дельвиг, видимо, смутился, а Кюхельбекер, сделав сверхъестественное усилие, вывернулся из обхватывавших его рук и опрометью кинулся к выходу.

— Куда вы, Вильгельм Карлыч? — спросил его один дядька, загораживая ему у дверей дорогу.

Рослый Дон Кихот лицейский отодвинул его, как ребенка, в сторону.

— Помолись за мою грешную душу…

— Батюшки светы! Да он и то ведь рехнулся, руки на себя наложит!.. — вскричал дядька — и пустился в погоню за ним.

Надо ли говорить, что и товарищи обезумевшего не безучастно отнеслись к этому и не остались сидеть за столом?

Стояла глубокая осень; с ветвистых вековых дерев дворцового парка осенним ветром срывало последние листья, и гуляющих почти нельзя было встретить. Единственное исключение составлял доктор Пешель. Имея наклонность к тучности, он, навестив своих больных в Софии (предместье Царского Села), каждый раз, ради моциона, направлялся в лицей не прямым путем по шоссе, а окольными аллеями через парк, мимо большого пруда. Каково же было теперь его удивление, когда именно в обеденный час лицеистов он наткнулся тут на весь старший курс. Мало того: это была не обычная, чинная их прогулка, а какая-то бешеная скачка или травля! Впереди всех, как преследуемый зверь, мчался исполинскими шагами, в одной куртке, с непокрытой, растрепанной головой, долговязый Кюхельбекер. За ним шагах в тридцати, также налегке, без фуражек, гнались гурьбой его товарищи, а в арьергарде ковыляли, пыхтя и спотыкаясь, двое дядек-инвалидов. Доктор едва успел посторониться от налетевшего на него людского вихря.

— Что это с Кюхельбекером, Фома? — крикнул он вдогонку последнему дядьке.

— Рехнулся… — ответил тот на бегу, не умеряя шага.

— Рехнулся? — повторил про себя Пешель и взглянул на часы, точно справляясь, пора ли было Кюхельбекеру рехнуться. — Гм… фантаст! И то, пожалуй, удерет штуку. Надо вернуться.

Когда он стал подходить к большому пруду, донесшиеся до него оттуда смешанные крики ясно доказали, что "фантаст удрал уже штуку".

— Вон, вон! Вынырнул, пузыри пускает! — кричал один.

— Да ведь он плавать не умеет! — голосил другой.

Задыхаясь от одышки, толстяк доктор уже бегом добрался до пруда. Большинство лицеистов вместе с дядьками беспомощно бродили по берегу, не зная, что предпринять. Хотя снег еще не выпал, но в тихих бухточках поверхность воды кой-где уже затянуло тонкой ледяной корой. В нескольких же шагах от берега, фыркая и захлебываясь, барахтался в воде Кюхельбекер.

— Да нельзя ли хоть сбегать за лодкой? — заметил Пешель.

— Уж побежали, — отвечал один из лицеистов. — Матюшкин да Дельвиг, да еще кто-то.

— Помогите! — донесся с пруда отчаянный вопль.

— То-то вот: "помогите!" — философствовал доктор. — А кто в воду толкал? Не сам разве полез?.. Вы что это делаете, Вальховский? — обратился он к Суворочке-Вальховскому, который живо скинул с плеч куртку.

— Да вы разве не слышите, Франц Осипыч, что он зовет на помощь? — отозвался тот, начиная снимать и сапоги.

— Вы, батенька, кажется, тоже с ума спятили? — напустился на него Пешель. — Сейчас извольте-ка опять одеться.

— Да поймите, доктор, что он плавать не умеет! А я, слава Богу, плаваю, как утка. Пустите меня…

— Нет, уж извините, не пущу! — решительно заявил доктор, не выпуская его из рук. — При вашей слабой комплекции вы от такой ванны схватите горячку…

— А потом, небось, мы и отвечай за вас? — раздался возле резкий посторонний голос.

Спорящие увидели перед собой надзирателя, подполковника Фролова, а вместе с ним временного директора Гауеншильда и дежурного гувернера.

Всех более, казалось, растерялся Гауеншильд. То и дело хватаясь за голову, он причитывал ломаным русским языком:

— Я сказаль, что не можно быть так без директора, — и не можно! Коли не придет новый директор, я отставку подам. Завтра ж отпрафлюсь с мадам и kleine[33] Сашей…

"Мадам" была его супруга — Madame Hauenschild; kleiner Саша — сынок их.

— Да вон, ваше высокоблагородие, и лодка! — успокоил его подвернувшийся дядька. — Ишь ведь как лихо гребут! Мигом выудят.

И точно, не прошло пяти минут, как утопленник был благополучно выловлен из воды и уложен на дне лодки, а спустя еще полчаса он потел под двумя одеялами в лицейском лазарете. Барон Дельвиг, в качестве сиделки, усердно поил его потогонным чаем, который предписал простуженному доктор. Даже крепкая натура Кюхельбекера не выдержала купания в ледяной воде, и ночью у него открылся жар и бред. Дельвиг, изнемогая от усталости, все-таки дежурил бессменно у его изголовья. Доктор Пешель на все делаемые ему вопросы мычал только что-то себе под нос; но озабоченный вид его показывал, что положение больного нешуточное. Скрыть от министра настоящий прискорбный случай не представлялось возможности. После всестороннего обсуждения вопроса в лицейской конференции в Петербург был отправлен рапорт о том, что Кюхельбекер в припадке горячки выскочил, дескать, из лазарета и бросился в пруд; в правлении же лицея, как следует, было заведено особое дело: "Об умопомешательстве Кюхельбекера".

На третий день, впрочем, Кюхельбекер пришел в себя, и первое, что услышали от него доктор и Дельвиг, были стихи, которые он прочел замогильным голосом, не раскрывая глаз:

— Сажень земли — мое стяжанье, Мне отведен смиренный дом: Здесь спят надежда и желанье, Окован страх железным сном; Безмолвно все в подземной келье…

— Слава Богу, опять стихи сочиняет! — вздохнул из глубины души Дельвиг. — Он, кажется, очувствовался, Франц Осипыч?

— Кажется, что так, — отвечал Франц Осипович и взял больного за пульс. — Ну что, любезный пациент, выспались?

— Ах, доктор, зачем вы меня сбили! — проворчал пациент, щурясь от света:

Безмолвно все в подземной келье…

Дальше вот и забыл!..

— После вспомнишь, душа моя, — вмешался Дельвиг, наклонясь над товарищем. — Не сердись, Кюхелькебер! Я виноват, кругом виноват, но, право, я никак не мог представить себе…

— Ничего, мой друг… Господь с тобой… Когда меня похоронят, вели только сделать на камне эту надпись…

— Рано вздумали помирать! — перебил Пешель. — Вы еще нас всех переживете.

— Ну конечно! — подхватил Дельвиг. — А эти стихи твои, право, очень даже складны.

Больной застенчиво улыбнулся.

— Ты находишь? Ну, спасибо тебе, барон, за доброе слово! Если хочешь, я тебе их даже…

— На могильный камень пожертвуешь? — весело добавил Дельвиг. — За честь почту; очень обяжешь.

Так переполох с Кюхельбекером, угрожавший трагической развязкой, окончился ко всеобщему удовольствию вполне мирно и имел свою комическую сторону. Следующий же номер "Лицейского мудреца" не менее как в трех статьях и в одной карикатуре увековечил этот любопытный в истории лицея эпизод. Во-первых, "национальная песня" лицеистов обогатилась новым куплетом:

Коль не придет директор, Отставку я подам, И завтра ж с kleiner Сашей Отпрафлюсь и с мадам.

Далее, в отделе «Критика», появилась статья «Найденыш», где были выписаны приведенные выше патриотические стихи Кюхельбекера и раскритикованы, как говорится, в пух и в прах, причем так и пояснено, что эта "высокая одическая бессмыслица пиндарического порядка" есть найденыш: "ее отыскали в обширных степях математического класса, и потому она немного холодна".

Наконец, в отделе «Политика» было помещено пространное письмо к издателю "от морского корреспондента, живущего в Харибде". В письме этом после описания большого торжества у жителей моря по случаю праздника царя их Нептуна рассказывалось так:

"В то время как все предавалось шумной радости, вдруг возмутилась стеклянная поверхность вод. Смотрим и видим бледную, толстую, с большим красным носом фигуру.[34] Все было на нем в беспорядке. Одной рукой хлопал он себя по ноге, в другую хрюкал. Он снизшел и тотчас, навалившись на спину Нептуна, начал ему басом говорить следующие стихи:

Сядем, любезный Нептун, под тенью зеленые рощи…[35][36]

Нептун танцевал тогда мазурку и потому чрезвычайно вспотел, а этот неуч навалился на него и скоро получил бы сильнейший кулак… как вдруг какой-то багор схватил его за галстук и потащил вверх"…

Иллюстрацией к письму "морского корреспондента" служила карикатура Илличевского.

"Помешательство" Кюхельбекера было явлением не случайным, единичным: оно было одною из многих неурядиц двухлетнего периода лицейского безначалия; оно было началом конца — конца "междуцарствия".