"Отроческие годы Пушкина" - читать интересную книгу автора (Авенариус Василий Петрович)Глава XX Литературные розы и тернииА что же делала в течение запретного времени пушкинская Муза? Она поневоле смирилась, но не бездействовала. С наступлением весны 1813 года прежние прогулки двух друзей-поэтов в тенистых аллеях царскосельского парка возобновились, а с ними и нескончаемые беседы о поэзии древней и современной. Одно время к ним примкнул было, или, вернее, навязался, еще и третий стихотворец, Кюхельбекер. Восторженный почитатель романтизма, процветавшего тогда в Германии, он успел уломать Дельвига сообща с ним перечесть идиллии Геснера, баллады, оды и элегии Гёте. Но когда они приступили к «Мессиаде» Клопштока и имели неосторожность пригласить к участию в чтении и Пушкина, искусственная напыщенность творца «Мессиады» дала Пушкину такой богатый материал для колких замечаний, что Дельвиг сам заразился его насмешливостью, а Кюхельбекер с негодованием махнул на обоих рукой. Пушкину, впрочем, было теперь вообще не до чужих писаний. От забившей его раз писательской лихорадки у него, как говорится, руки зудели: ему непременно надо было сочинять во что бы то ни стало, но только не какие-нибудь эпиграммы или бывшие тогда в моде "послания". — Я чувствую в себе какую-то сверхъестественную силу! — сознавался он в минуты откровения Дельвигу. — Знаешь, вот как этот древний богатырь русский Святогор, который хотел укрепить в небе кольцо на железной цепи, чтобы за цепь ту перевернуть всю землю, — так точно и мне хотелось бы создать что-нибудь такое, чтобы весь мир ахнул! Трехтомный роман, что ли, пятиактную ли драму… Вот что, брат барон: напишем-ка что-нибудь в компании. — Что ты, Господь с тобой! — испугался Дельвиг. — И без меня найдешь себе немало компаньонов. Вот Яковлев, например, говорил мне как-то, что смерть хотелось бы сочинять вместе с тобой, но что не знает, как к тебе подступиться, потому что ты слишком горд… — С чего он взял? Так ты, Тося, напрямик отказываешься? — Да, уж избавь меня, душа моя, а Яковлеву ты доставишь большое удовольствие. — Ну, нечего делать, попытаюсь хоть с ним. Не прошло и месяца, как по рукам лицеистов стала ходить новая комедия "Так водится в свете", сочиненная компанией "Пушкин и Яковлев", а осенью, в один из царских праздников, она уже была разыграна на лицейской сцене. Между тем Пушкин готовил товарищам новый сюрприз. С каким-то лихорадочным усердием перелистывал он по целым часам имевшиеся в лицейской библиотеке нравоописательные и философские сочинения и нередко поражал приятелей то любопытными подробностями о быте кочующих народов, то кудреватыми учеными фразами. — Откуда это у тебя? — недоумевали те. Он только таинственно улыбался и отвечал коротко: — Когда-нибудь да узнаете. — Пушкин что-то грандиозное затевает, — шепотом передавали друг другу лицеисты. "Грандиозное" действительно назревало, и доктор Пешель первый удостоился проникнуть в тайну. Пушкин встретился с Пешелем с глазу на глаз в коридоре и обратился к нему с убедительной просьбой отослать его в лазарет. Доктор пощупал у него пульс, потом взял его голову в руки и повернул лицом к свету. — Гм… Пульс как будто лихорадочный, глаза тоже… Покажите-ка язык. Мальчик едва не фыркнул ему в лицо. — Да нет же, доктор… — Покажите язык, говорю я вам! Пушкин на вершок высунул язык: весь он был точно вымазан черной краской или сажей. От такой неожиданности доктор даже отскочил назад. — Что это вы ели? — спросил он. — Чернику, что ли? — Ах нет, это от чернил! — расхохотался Пушкин. — Экий ведь школьник! Чернила пить далеко не безвредно. — Ну вот я и отравился ими. Положите меня в лазарет. — Да вы вправду больны? — Ужасно болен! Ой-ой, как в боку сейчас закололо! — А мы налепим вам здоровую шпанскую мушку, пропишем две порции касторки… — Нет уж, увольте, доктор! В лазарете я и без того живо поправлюсь. — Понимаю теперь вашу болезнь: "febris pritvoralis"? От уроков отлыниваете? — Нет, "febris poetica". — Ну, от той вернейшее средство — уши надрать. — Можете, если мой «Цыган» не удастся. — Ваш цыган? — Ах, проболтался! Ну да все равно, уж поведаю вам по секрету. Никто еще об этом не знает. «Цыган» — крестное имя моего будущего литературного детища — романа, ни более ни менее как в трех частях! — Что так много? — Мало, хотите вы сказать? Я до того, знаете, теперь начитался этих серьезных книг, до того набил себе голову умными мыслями, что они просто оттуда вон выпирают, так и рвутся вылиться на бумагу. А где время взять, когда эти противные уроки да и прогулки покоя не дают! Смилуйтесь, доктор! Я за вас весь век буду Богу молиться. Нарочно приглашу вас на крестины моего детища… И смилостивился добряк доктор, отправил его в лазарет. Здесь навещавшие мнимого больного приятели, хотя и заставали его как следует, в больничном халате и полулежащим на кровати, но всегда с бумагой около изголовья и с пером в руках. Напрасно допытывались они, что он пишет. — Вот ужо на Рождестве, когда будет Иконников, как раз кончу и прочту вам, — был всегда один ответ. Но Илличевский, особенно заинтригованный таинственною работой опередившего его соперника по перу, украдкой утащил у него из-под изголовья ворох исписанных листков и к вечеру того же дня, когда Пушкин только что хватился пропажи, вернул ему их с самым лестным отзывом о глубине идей, проводимых в романе. — Из тебя, право, выйдет новый Вальтер Скотт, — заключил он свой панегирик. — Ну уж и Вальтер Скотт! — усмехнулся в ответ Пушкин, готовый было напуститься на чересчур любопытного приятеля, но обезоруженный теперь его искреннею похвалой. — Ты, Илличевский, прочел пока одну первую часть; вот погоди, что скажешь дальше… После этого вдохновение начинающего романиста еще более окрылилось, и вторую часть он набросал в какие-нибудь три дня. По-видимому, она удалась ему еще лучше первой. Сначала он задумал написать три части; но третью можно было скомкать для ускорения дела в виде эпилога, а с эпилогом легко справиться и между делом. И вот юный романист наш выписался из лазарета. К Рождеству, когда экс-гувернер Иконников в самом деле навестил опять своих любимцев-лицеистов, роман украсился не только эпилогом, но и прологом. В первый же вечер в камеру автора "на крестины" были приглашены избранные свидетели: из взрослых — Иконников да Пешель, из товарищей — четверо самых близких — Пущин, Дельвиг, Илличевский и Корсаков. На столе горели две свечи; между ними заманчиво красовался поднос с незатейливыми сластями: яблоками, леденцами, орехами и стручками. В печке трещал веселый огонь. — Что печь затопили — хвалю, — говорил Иконников, становясь с раздвинутыми фалдами спиной к горящему пламени. — Имел глупость нынче не пехтурой, а конницей из Питера притащиться, ну и перемерз, что ледяная сосулька, не могу оттаять. — Да вы бы, Александр Николаевич, присели к самому огню, — хлопотал около него молодой хозяин, придвигая ему, как председателю, нарочно добытое откуда-то продавленное вольтеровское кресло. — А вас, доктор, не знаю уж, право, где лучше пристроить… — Не беспокойтесь: я тут вот, на краешке, — отвечал доктор, усаживаясь на краю кровати и закуривая сигару. — Материального довольствия у вас, я вижу, для всех припасено, а вот хватит ли духовного? — Пара вещиц есть: одна — помельче, в стихах; другая — покрупнее, в прозе, — словом, чего хочешь — того спросишь. Правда, первой и сам я не придаю особенного значения: это не более как обычное "послание"… — К кому? — К другу стихотворцу. Глаза всех присутствовавших, как по уговору, обратились на Дельвига. Но Пушкин поспешил разуверить их: — Нет, я разумел не того или другого из друзей стихотворцев; каждый, кому угодно, может принять на свой счет. Заглянув еще раз в коридор, где к дверям был приставлен часовым старик сторож, чтобы ни один непрошеный гость не ворвался в избранный кружок, Пушкин сел на середине кровати между двумя ближайшими друзьями, Пущиным и Дельвигом, разложил перед собой свои писания, видимо волнуясь, откашлянулся и, не глядя ни на кого, спросил: — Прикажете начать? — Чего же ждать? — откликнулся от печки Иконников. — Вы, знай, читайте, а мы, как кот крыловский, будем слушать да кушать. — Итак, — начал Пушкин: - Тщательно отделанные стихи этого, действительно, очень удачного стихотворения произвели на всех слушателей самое отрадное впечатление. Сам верховный судия Иконников незаметно придвинулся даже со своим креслом от огня к столу и вполголоса повторял наиболее хлесткие стихи, сопровождая их киванием головой. — "На Пинде лавры есть, но есть там и крапива", — прогнусил он вслед за чтецом и, отсыпав себе в кулак из знакомой уже читателям коробки-тавлинки горсточку табаку, втянул его не спеша сперва в одну ноздрю, потом в другую. — О, как это верно! Еще больше тронуло его поучение невоздержанного отшельника мужикам. — Да, милые мои! — вздохнул он. — Аз, раб Божий, для вас тот же отшельник: По окончании чтения торжество молодого поэта было полное. Товарищи наперерыв выражали ему свое восхищение, доктор молча протянул ему свою жирную руку и обдал его, как фимиамом, клубами сигарного дыма, а экс-гувернер вытащил его к себе из-за стола и, как медведь, крепко облапил. — Ну утешил, душенька! Ты делаешь честь не одному лицею, а и всей матушке России. Не сердись, дружище, что я тебя «тыкаю», ты для меня теперь не чужой, а словно сын родной, сыновей же не "выкают". Результат превзошел самые смелые ожидания Пушкина. Конфузясь своего чрезмерного успеха, он в то же время так и сиял от счастья. — Да уж будто так недурно?.. — бормотал он, высвобождаясь из отеческих объятий Иконникова. — Очень даже недурно, — подал теперь голос и доктор Пешель. — Недурно?! — обидчиво вскинулся на последнего председатель. — Восхитительно, доктор, неподражаемо! Вы людей, как кошек, режете, так у вас небось сердце травой поросло. А у нашего брата, истинного любителя и ценителя, видите: глаза мокры. Отчего? Оттого, что все струны сердечные созвучно затрепетали, забренчали! — Вы слишком добры, Александр Николаевич, — соскромничал Пушкин, — я очень хорошо сам сознаю, что только подражаю дяде моему Василию Львовичу… — Поди ты с ним! Ну где ему до тебя!.. Постой, постой: ты куда это от меня? — На свое место. — Нет, милочка моя, не уйдешь теперь: место твое тут, около меня. Господа! Уступите кто-нибудь стул. Да не стул следует тебе, а трон. Усевшись на стул рядом с Иконниковым, Пушкин отложил в сторону прочитанное послание, привел в порядок пачку рукописных листочков своего «Цыгана» и, как опьяненный предшествующим успехом, победоносно обратился к слушателям с шутливым предисловием: — Милостивые государи! Стихотвореньице, столь терпеливо сейчас выслушанное вами, было не более как легонькой закуской перед капитальной прозаической трапезой. Сия же последняя будет сервирована вам в четыре приема, именно: в двух частях с прологом и эпилогом. Пресытился ли аппетит угощаемых от стихотворной закуски, или провизия, из которой была состряпана прозаическая трапеза, была чересчур сытна и грузна, — только с особенным наслаждением, казалось, никто ее не вкушал. Пролог выслушали среди гробового молчания, прерывавшегося только щелканьем орехов да пережевыванием прочих снедей. Такое безмолвие могло быть приписано всеобщему глубокому вниманию, и потому автор-чтец, не отрывая глаз от рукописи, выждал несколько мгновений, не выскажется ли кто-нибудь. Но никто отзывом не торопился, а доктор даже обратился шепотом к своему соседу с совершенно посторонним вопросом: — Где вы берете здесь эти сочные яблоки? Пушкин поморщился и скороговоркой приступил к чтению первой части. Но и та была выслушана так же безучастно. Автор уже с некоторым беспокойством оглядел присутствующих и заметил, что глаза их точно избегали его вопрошающего взгляда. Кровь горячею волной хлынула ему в голову, в висках начало стучать, углы рта судорожно задергало. — Что же, не нравится? — проговорил он вызывающим тоном. Но голос его, как надтреснутый, дрогнул. Настала неловкая для всех пауза. — По правде сказать, мало оживления в рассказе, — добродушно брякнул наконец простак-доктор. — Это так, — подтвердил Пущин, — цыган твой философствует, как печатная книга, а между тем… — Ну что ты, профан, смыслишь! — не выдержав, буркнул Пушкин. — Вот Илличевский, кажется признанный знаток, читал эту самую часть и сравнивал меня даже с Вальтер Скоттом. — М-да… — прошамкал Илличевский, — есть некоторое сходство… — Даже большое, — подхватил неугомонный доктор Пешель, — и вы, и Вальтер Скотт одинаково наводите изрядную скуку. Уязвленный романист вспыхнул до корней волос и готов уж был вскочить со стула. Тогда доктор, смекнув, что зашел слишком далеко, предупредил его и, как ребенка, насильно усадил опять на место. — Ну, полноте, Пушкин! Я ведь это так, сдуру сболтнул. Эге! — добавил он, взглянув на часы. — Про пациентов-то своих я и забыл. До свидания, господа! Пушкин, конечно, его не удерживал и, исподлобья поглядывая на других, перелистывал свою рукопись. — Нет, доктор не прав, — вступился теперь за друга своего Дельвиг. — В романе очень много ума, хороших мыслей… Не правда ли, Корсаков? — О да… — как-то ежась, проговорил тот и повернулся к окошку. — Ай батюшки, какой снег валит! Бедный автор беспомощно покосился на сидевшего рядом с ним главного ценителя, Иконникова. Но этот, нервно ероша себе волосы, проворчал только: — Читай дальше! Подавив вздох, Пушкин наскоро налил себе стакан воды, выпил его залпом и принялся за вторую часть. Но крылья вдохновения были уже пришиблены; оно не могло подняться до прежней высоты; читал он неровно: голосовые струны то и дело обрывались минорными тонами. Вторая часть вместо того, чтобы увенчать его торжество, самому ему показалась теперь даже слабее первой; а когда он произнес опять заключительную фразу: "Конец второй части", председатель досказал под тон ему: — И последней! Ибо хоть у вас для десерта и припасен еще эпилог… так ведь?.. — Так… — совсем упавшим голосом чуть слышно пролепетал автор. — Но вашего цыгана он уже не воскресит из мертвых, тот умер и погребен на веки вечные в начале первой части. Вы, впрочем, друг мой, понапрасну не убивайтесь. Конь и о четырех ногах, да спотыкается. Будучи поваренком, вы возомнили себя заправским поваром и изготовили нам такую стряпню, что хоть брось. К стихам есть у вас несомненный дар; но в них — что главное? Музыка слов, гуслярный звон. "Стрень-брень, гусельки, золотые струнушки!" Ну а для прозы этого маловато. Надо завязку, надо развязку, а первее того — житейскую опытность да собственную смекалку. Тут надерганными у других сочинителей мысельками не отделаетесь. Я даже скажу вам, откуда у вас что. Вы, верно, начитались перед тем Шатобриана. Правда? — Правда… — должен был сознаться уличенный автор. — Из быта цыган я не мог ничего подыскать, а краснокожие, которых описывает Шатобриан, такие же кочевники… — То-то, что не такие же! И вышел у вас продувной по природе цыган честнейшим краснокожим. Читали вы затем, вероятно, «Признания» Руссо? — Как вы это знаете? — Все, батенька, знаю. Чую у вас и струйку Вольтера. Вот мой совет вам: оставайтесь покуда при ваших гуслях; мы вас всегда с охотою прослушаем и спасибо вам скажем. Последних доброжелательных слов экс-гувернера Пушкин уже не дослушал: он сгреб в охапку со стола свой злосчастный роман и бросил его в пылающую печь. Кто-то из лицеистов ахнул; Иконников же одобрил, кивнув головой. — Так-то лучше, — сказал он, — сразу сожгли за собой корабли и отрезали себе отступление. Да оно как-то и почетнее для произведения ума человеческого погибнуть на костре, чем медленною естественною смертью. — А где же мои стихи? — хватился Пушкин. — Верно, в огонь же спровадил, — отвечал Дельвиг, который, предвидя, что и стихи может постигнуть одна участь с прозой, упрятал их в карман. — Да не пора ли нам, господа, и по домам? — Пора! — согласился Иконников. — Пусть отдохнет наболевшее сердце. Только что гости, выйдя в коридор, сделали несколько шагов, как услышали за дверью покинутой камеры грохот падающих вещей и звон разбитой посуды. Пущин повернул было назад, чтобы узнать в чем дело, но Иконников удержал его: — Оставьте, не тревожьте. Затем он обратился к сторожу-часовому: — Поди, помоги. Когда тот вошел к Пушкину, глазам его представилась картина полного разрушения: стол, два стула и поднос лежали на полу, а кругом по всей комнате были разбросаны остатки лакомств и осколки графина и стакана. Надо всем этим, как Марий на развалинах Карфагена, стоял в мрачном раздумье сам хозяин. Выждав, пока сторож подобрал все с полу и восстановил некоторый порядок, Пушкин молча указал ему на дверь; а когда тот вышел, он схватился обеими руками за голову и застонал, как от глухой внутренней боли: — О-о-о! — Послушай, Пушкин, — донесся из-за стены увещевающий голос, — зачем принимать так близко к сердцу!.. — Замолчи, не говори! — крикнул Пушкин и, зажав ладонями оба уха, забегал взад и вперед по комнате. Но вслед за тем, как обессиленный, он опустился на стул и закрыл лицо руками. Долго сидел он так, с опущенной головой; но вдруг, как будто что-то вспомнив, вскочил опять на ноги, кинулся к конторке, достал со дна ее целый ворох своих писаний и швырнул их в печь. С какою-то злобной радостью следил он, как вспыхнули сперва верхние листы, как потом пламя охватило весь ворох и обратило его в тлеющую груду пепла… — А где же Пушкин? — спросил за ужином дежурный гувернер. — Оплакивает своего "Цыгана", — отвечал за других Гурьев, который, как парень пронырливый, успел уже проведать обо всем. — Неправда! — горячо вступился за отсутствующего друга Пущин. — Кто тебе сказал? — Слухом земля полнится. После уже выяснилось, что убиравший камеру Пушкина сторож кое-что выдал, а об остальном проболтался простодушный Иконников. Понятно, что весть о печальной участи «Цыгана» быстро разнеслась по всему лицею. Товарищи, впрочем, были настолько деликатны, что избегали вообще заговаривать с бедным автором, который несколько дней ходил точно больной: бледный, понурый, сторонился всех и замыкался в своей камере, где, как можно было видеть из коридора в решетчатое окошко, лежал на кровати с закрытыми глазами. Гурьев вздумал было воспользоваться этим случаем, чтобы снова к нему подольститься, и начал утешать его; но Пушкин так фыркнул на непрошеного утешителя, что тот еле ноги унес. |
||||
|
© 2025 Библиотека RealLib.org
(support [a t] reallib.org) |