"Каникулы вне закона" - читать интересную книгу автора (Скворцов Валериан)Глава вторая Белые ушиПасмурный шереметьевский таможенник, нагнав выше локтя морщины на рукаве салатового мундира, удил в недрах моей сумки слоновой кожи нечто, известное только ему. Кивком он отправил затоптавшегося в нерешительности очередного пассажира мимо «рентгеновского» аппарата, в котором застрял, ожидая очереди на шмон, ещё и мой портфельчик. Тоже слоновой кожи. Третий предмет из этого же материала, бумажник, пластался на конторке. Дорожный «сет» выглядел безупречно. Я бы сказал, стильно. Словно снятый с витрины магазина на парижской рю-де-Риволи. Приобретались вещички, однако, не там и не за деньги. В марте семьдесят девятого я реквизировал набор в качестве боевого трофея, забрав с полки и очистив от красной пыли в пномпеньском универмаге. Камбоджийскую столицу в тот день зачищали от прокитайских боевиков боевики провьетнамские. Оповестив репортажем, переданным по телефону, о конце войны редакцию газеты, на которую работал ради «крыши», я рыскал в заросших лебедой переулках, примыкающих к проспекту Независимости, в поисках подвала с замурованным денежным ящиком и нуждался в таре для перегрузки в неё наличности, которую подрядился выручить. Досматривавший тару в пномпеньском аэропорту блюститель национальных экономических интересов носил на оттопыренных горчичных ушах выгоревший картуз тоже салатового оттенка. Сумка, в которой теперь шарил его российский коллега, тогда была набита французскими франками. Прибежал старший, за ним вьетнамский советник, ещё несколько «шишек». Я заявил, что попал в страну, втиснувшись на «газике» в бронеколонну ещё на вьетнамской территории; у танкистов, в том числе и у меня, в Камбодже не потребовали заполнения таможенной декларации и теперь, уезжая с радостью за их победу, я, честное слово, вывожу денег не больше, чем ввез… Сумка с тех времен почиталась мною как талисман. — Что это? — спросил таможенник, извлекая из неё затянутый шнурком мешочек размером с книжку. — Сканер, — сказал я. — «Хьюлетт-Паккард», тип «Скэн Шейп девятьсот двадцать». — Не радио, не мобильник, не пейджер? Машина предназначалась для сканирования документов без компьютера. Реквизит, который мне потребуется в случае удачи с документами в Алматы. — Не радио, не мобильник, не пейджер, — сказал я. Таможенник немедленно бросил меня, крикнув, выбрасывая руку в сторону человека, тащившему за спиной на перевязи подобие огромной папки с тесемками: — Прошу остановиться! Вы! Широкополая шляпа с металлическими нашлепками на ремешке, охватывающем тулью, чуть набекрень сидела на круглой азиатской голове, под которой шеи не было, а сразу начиналась голая грудь с полумесяцем на золотой цепи между отворотами черного кашемирового пальто. Трудно сказать, имелись ли ступни под бордовыми вельветовыми клешами, которые слоновьими ногами уперлись в цементный пол. — Да? — спросил человек. — В папке мои произведения. — Покажите, пожалуйста, — распорядился таможенник. — А это обязательно? — успел услышать я встречный вопрос, унося собственные пожитки. Над шереметьевским полем, когда я поднимался по трапу в «Боинг-707-200» компании «Эйр Казахстан», мела метель с поземкой, и по тому, как вяло распоряжались русские стюардессы, я почувствовал, что взлетим мы по какой-то причине не скоро. Огромная папка в руках поднимавшегося перед мной человека в шляпе запарусила под порывом ветра, её развернуло, ударило о перила, и я помог ему половчее направить её в самолетный лаз. От художника крепко пахнуло спиртным. Он успел сказать мне через плечо: — Садитесь рядом, самолет пустой… Хотите выпить? У меня с собой. И стюардесса утащила его вместе с папкой по просторному чреву «Боинга» в сторону багажного отсека у туалетов. Свернув и сунув пальто на полку для ручной клади, туда же забросив шляпу и шарф, я устроился в крайнем от прохода кресле, пристегнулся, смежил веки и привычно помолился о прощении грехов и возможности дальше заботиться о своих. Других просьб к Богу у меня не случалось. Молитве научил отец. Вера моя, как и у него, глубока и искренна, хотя не могу сказать, что к клиру, любому клиру, я испытываю почтение. Я бы сравнил мои чувства к вере и церковникам со своим отношением к деньгам и банкам. Первые я сердечно люблю, а вторые всегда подозреваю. Радио прошуршало и начало говорить женским голосом по-казахски. Художник вернулся, бросил шляпу в кресло с другой стороны прохода. Наверное, из-за того, что под пальто у него была лишь хлопчатобумажная фуфайка с вырезом, он подобрал полы и прямо в пальто и уселся на собственный головной убор. Где он со мной повстречался, художник уже забыл. — Привет, — сказал он через проход. — Все нормально? — Спасибо, — сказал я. — Как сам? — Хреново. Взяли один эстамп… Собирался в Лейпциг, а заработал в Москве только на дорогу обратно. Возвращаюсь с товаром. Погибло все, и кров, и пища… Бессмертие не состоялось… Он размашисто махнул медвежьей ладонью, зацепил толстенную цепочку с полумесяцем, который взвился и снова лег на жирную грудь в вырезе фуфайки. Теперь радио говорило по-английски. По причине сильного снегопада машины, поливающие крылья самолетов жидкостью от обледенения, не справлялись с работой, и господ пассажиров просили принять извинения за опоздание с вылетом. Наш капитан, пообещала девица, поторопит аэродромное обслуживание. — Задерживаемся, — сообщил я художнику в качестве ответной учтивости. Он выгибал позвоночник как скорпион и силился выдернуть задницу из узости между подлокотниками, чтобы извлечь из-под себя шляпу. — Хреново, — ответил он с кряхтением. — Как сам-то? Нормально? Я кивнул. Он вытащил из внутреннего кармана полулитровую фляжку с краснодарским коньяком и ткнул горлышком в мою сторону. Я помотал головой. — Хреново, — повторил он оценку происходящего. И припал к живительному источнику. Русский язык на линиях «Эйр Казахстан» был третьим. Стюардесса бойко оповещала на великом и могучем о задержке вылета. Я умею спать по принуждению. Еще со времен пансионата для детей малоимущих эмигрантов на Бабблингвелл-роуд в Шанхае, где в пустых, без мебели комнатах делать было совершенно нечего. Или спи на полу, или броди по обветшалому зданию, откуда детей спешно разбирали родители, поскольку в город входили бойцы Мао. Из пансионата, кроме способности впадать в сон, я вынес и имя Бэзил вместо Василия… Я представлял себя щенком, которого уносит в море на оторвавшейся льдине в студеную бескрайность. Даже не щенком, потому что собаки умеют плавать… Котенком, который определенно не выплывет, и умрет без свидетелей, не превращаясь в слякотную мумию, слипшуюся с прелыми досками. За стеной пансиона, некогда бывшего католическим монастырем, выкапывали гнилые гробы и сбрасывали с набережной Вампу в воду, кипевшую от жирных карпов… Я почувствовал, как мягко сдвинулся «Боинг», набирая скорость, вырулил на взлетную полосу, пошел быстрее, меня вдавило в кресло на взлете, и я заснул по-настоящему. …Наверное, мы давно перелетели через Уральские горы в Азию, когда специальный агент ФБР Николас Боткин, толстый и подвижный, под два метра ростом, читавший на Алексеевских курсах «Теорию и практику идентификации», заговорил со мной голосом Ефима Шлайна. Он объяснял причины, по которым сдавал меня, своего агента, противнику. Предательство, поучал он, представляется позором только любителям. Добровольцам. Энтузиастам. Молодгвардейцам. Профессионалу плевать на моральные оценки. Он, то есть Шлайн-Боткин, обязан выиграть. Это шахматная партия, в которой не выдают только короля. Попался в западню, отдавай любые фигуры, жертвуй без сомнений и угрызений совести, выдавай хоть всех ради спасения короля Шлайна-Боткина. «Разведка не армия, — выкрикнул он свое любимое поучение. Перерыва в боевых действиях не знает, не до гарнизонных вечеринок со стихами «Жди меня» и суворовских застолий с тостами насчет того, что сам погибай, а товарища выручай. Выручать приказано шефа, и только, товарищи обойдутся… Операция продолжается!» И, тронув меня за плечо, намного тише спросил: — Вы пересаживаетесь на рейс в Чимкент? Сон лопнул. Редко, но все же случается, когда возвращаешься к реальной жизни с удовольствием. Из полумрака салона возникло расплывчатое лицо третьего или какого там по счету пилота, которого используют на побегушках. Он повторил вопрос. — Нет. Я выхожу в Алматы, — ответил я. — Мне сказали, кто-то сидящий здесь, у прохода. Вы — художник? — Сосед. Вот этот. — Проснитесь, — сказал ему пилот. — Что? — хрипловато откликнулся огромный толстяк. — Подлетаем к Алматы. Ваш рейс на Чимкент через полчаса после того, как сядем. Приготовьтесь. Вы выйдете первым, вас отвезут с другими транзитными пассажирами к самолету на Чимкент. Из-за московской задержки времени в обрез… У вас багаж есть? — Все со мной, — сказал художник. — Где ставлю ногу, там и дом… Пилот растворился во мраке. — Хреново, — донеслось до меня. — Как сам? Нормально? — Нормально, — сказал я. Он с кряхтеньем поднялся, обхлопал себя по карманам и положил мне руку на локоть. — Это… как его… Я ведь переехал, студию продал. Вот моя карточка с новым адресом. Не Бог весть что… Да все свои, так что заходи. И ушел в туалет. Я сунул мятую картонку в карман пиджака. «Боинг» сел. Наверное, художник опять забыл про меня, потому что не оглянулся, когда стюардесса, сунув огромную папку ему в руки, уводила его к распахнутой двери, из которой бодряще ударило морозным свежим воздухом. Небо за иллюминатором обсыпали яркие звезды, словно в мультипликации про тысячу и одну ночь. На моих швейцарских «Раймон Вэйл» был час ночи по московскому времени. Вот я и снова в Азии. В «Икарусе», ползущем через летное поле к зданию аэровокзала, я услышал, как запищал мобильник. Хрипловатый спросонья голос сказал: — Алло… Все в порядке, прилетели… Да что ты говоришь… Ладно, до скорого… Лапши бы похлебал… Сделай, пожалуйста. И, видимо, своему спутнику: — Повезло. Моя говорит, что три дня перед этим стоял жуткий туман и самолеты аэропорт не принимал, отправляли садиться в Астану или Ташкент. Я достал визитную карточку, оставленную художником: «Идрис Жалмухамедов, графика и живопись. Казахстан, Чимкент, ул. Бекет-батыра, дом… телефон…» Секунду я поколебался, и — не выбросил картонный квадратик, когда вышел из автобуса на мороз. Багаж ждал только я, другие пассажиры, обвешанные вещами, немедленно исчезли. Через минут десять лоснящаяся лента транспортера дернулась под рекламным щитом «Техасско-Казахстанского банка» и, едва выдвинулась моя сумка, остановилась. Подбирать её ринулись трое носильщиков. Пришлось окликать, чтобы не беспокоились. Полицейский в фуражке с огромной тульей удерживал полуоткрытую фанерную дверь, на которую напирали закопченного обличья люди, предлагавшие криками через голову блюстителя порядка дешево отвезти в город. Зал прилета выглядел как временное строение, которое почти шаталось под осадой диких таксистов, и напомнил мне аэропорт в Дакке, столице Бангладеш. Я летал из Бангкока в Дакку и оттуда ездил автобусом в портовый город Читтагонг на берегу Бенгальского залива, когда подрядился подрывником в компанию, занимавшуюся распиловкой на переплавку корпусов списанных судов. Заведенная на отмель огромная «Королева Кашмира» или «Марина Раскова» после отлива заваливалась, ссыпая палубные механизмы, на бок. Расставив заряды, в ораве других подрывников я опрометью бегал от взрывов, которые производили радиосигналом по жесткому графику. Стальные корпуса полагалось развалить на куски до прилива. Мы бежали, распугивая мелких крабиков, прыгая через коряги и камни. Если дно оказывалось вязким, бежали медленно и, случалось, взрывная волна сбивала с ног. В Дакке, пройдя паспортный и таможенный контроль, я обычно с полчаса болтался в аэропорту, выжидая, когда забудется «богатый» рейс из Таиланда. Никакие нервы не выдерживали атаки липучих носильщиков, рикш и таксистов. Здесь, в Алматы, я выжидал, пока рассосется толпа бушующих автоизвозчиков, из опаски не разглядеть нужного. И отправился в туалет. Через четверть часа осада дверей должна была ослабеть. Закрывшись в кабине, я развернул комканый авиабилет. Между словами «Жолауши билетман» и «Колжук квитанциясы», которые, видимо, следовало понимать как «пассажирский билет» и «багажная квитанция», Ефим карандашиком вписал: «Здоровенный Усман» Я разглядел его, едва вышел из дощатой двери, которую казах-полицейский в форме советского милиционера с грохотом задвинул за моей спиной на амбарный засов. — Спасибо, ребята, — сказал я настырным приставалам. — Меня тут встречают. Спасибо всем. Он шел за моей спиной. На голову ниже, на два корпуса шире в плечах. И не здоровенный, скорее мощный. — У меня «Жигули», — сказал Усман. — А у дверей шелупень роится. У них и машин-то нет. Снимут пассажира и ведут на стоянку за процент. — Сколько до гостиницы «Алма-Ата»? — Тысяча восемьсот тенге, — сказал он. Я видел обменный курс в зале прилета: сто тридцать девять пятьдесят за один доллар. И имел опыт Дакки. — Девятьсот. Он взял из моих рук сумку. Руль упирался ему в живот. Темная площадь оказалась в колдобинах. Машина громыхала и звякала. В приспущенное окно втянуло запах дыма, прогорклого масла и шашлыка из несвежего мяса. Лампочки без абажуров, на одних проводах, высвечивали прилавки у кособоких киосков и отражались в раскатанном до блеска снегу с вмерзшими сигаретными пачками. Метнулась над зданием, в котором не горело ни одно окно, неоновая надпись «Гостиница». — Усман, — сказал я. — Да? — Вы кто? — Никто. А раньше был капитаном. — Капитаном чего? — Милиции… Э-э-э, то бишь полиции. — Это ваша машина? — Не будь её, не знал бы, что и делать. — Вы казах? — Узбек. — И поэтому больше не полицейский? — Ну… Он ловко заложил крутой вираж на развилке. Дорога шла вверх, или, может быть, это только казалось из-за слабых фар и редких фонарей. На Алексеевских курсах прививали привычку доскональной подготовки к операции. И в Москве я кое-что почитал про реформы в здешних силовых структурах. В полиции оставляли казахов. Формально, национальность не имела значения. Следовало пройти только языковый экзамен. Не думаю, что Усману это бы удалось, даже если бы он сдавал русский или узбекский. Национальность, когда степь обрела независимость, стала суверенной привилегией собирать мзду. Или здесь это называется ясак? Усман, заехав на тротуар, остановил машину в метре от входа в гостиницу. В полуосвещенном вестибюле, похожем просторами на вокзал, дежурная едва виднелась из-за высокого прилавка. Я попросил у неё тысячу тенге в счет предстоящего расчета и вышел к Усману, которого охранник удержал у входа. — Вы ничего не хотите спросить? — сказал узбек, запихивая банкноты в карман. — А что я должен спросить? — Где меня найти. — Зачем? Теперь, на свету, я постарался разглядеть его получше. — Здесь на бумажке мой домашний телефон. Номер он распечатал на древнем игольчатом принтере с изношенной лентой. — Спасибо, — сказал я. — Понадобишься, позвоню… — Вы действительно ничего не хотите спросить? — повторил он вопрос. — Скажи, если хочешь что-то сказать… — На бумажке сказано. Я перевернул клочок. Тем же принтером: «23 января, воскресенье, после 20.00, ресторан «Стейк-хауз». Местная, выступает соло». Вот оно что! Узбек, видимо, использовался конторой Шлайна или непосредственно только Шлайном в качестве нелегального агента поддержки. Прижившиеся и примелькавшиеся, а потому незаметные в районе предполагаемых действий помощники такого рода готовят логова, средства транспорта и связи, если нужно, подставных родственников, обычно жену. Одним словом, оперативную инфраструктуру для реального нелегала. Теперь, когда я приехал, ни о чем не спросил и затем удивился, что он дает мне свой телефон, узбек испугался. Испугался, что отношения с ним прерывают, вступает в действие новый вариант поддержки, может, я и есть этот вариант, а его выбрасывают и заработку конец. На самом-то деле я просто выжидал, когда связник объявится сам по себе. Рутинное правило. Ждущему или местному виднее, где, когда и в какой форме сподручнее произвести «контакт». Усмана отчего-то лихрадило, он, что называется, заскакивал вперед расписания. Азиатские люди невозмутимы только внешне, психологически они ломки. Наверное, Усмана порядком вымотали. Шлайн и его коллеги — изощренные эксплуататоры. Узбек, скажем так, перегрелся. Его беспощадно заездили. А кормят, говоря иносказательно, плохо, в основном обещаниями, в которые он все ещё верит. Боб де-Шпиганович, бессмертный гуру, утверждал, что человек — добыча собственных заблуждений, то есть вечно протухающих надежд, которые только ему самому и кажутся свежими. И, как говорит Ефим Шлайн, бессмертный босс, в этой связи проклевывалась интересная возможность… Русский охранник между двойных стеклянных дверей дергал себя за мочку уха, чтобы не задремать. — Сядь в машину, отъезжай на бульвар и жди, — сказал я Усману. Устроюсь и минут через пятнадцать договорим. В номере на пятом этаже я сполоснул лицо ледяной водой и спустил усмановское послание вместе с клочками авиабилета в унитаз. Выключил свет, раздвинул шторы, за которыми оказалась стеклянная стена от потолка до пола с выходом на узкий балкон. Далеко внизу Усман, оставив распахнутой дверцу «Жигулей», справлял малую нужду под деревом. На другой стороне бульвара поднимался уставленный строительными лесами четырехколонный храм эпохи централизма, упиравшийся покатой крышей в ночную темноту, границы которой определяли прожекторы подсветки. Оперный театр, за которым в сотне-другой метров находился дом, откуда могла, если понадобится, придти надежная поддержка. Не чета Усману. Воплощенная доброта и надежность, я сел к нему в машину и увещевательно спросил: — Ну, чего ты волнуешься, Усман? — Кинут. — Кто тебя кинет, а? — Вы и кинете. — Зови меня Ефимом. — Ефим Павлович кинет, — вырвалось у него. Я достал из кармана свернутые трубкой, напоминающие на ощупь германские марки казахстанские банкноты и положил ему на колени. — Здесь десять тысяч тенге. От меня лично. Ты, я хочу сказать… такие люди, как ты, Усман, работу не теряют. Это работа может потерять их. Но такое тоже редко случается, если случается… Верно? Лесть и лицемерное сочувствие человеку, мучимому страхом потерять работу, с намеком на его профессиональную значимость и перспективу остаться востребованным — опасная смесь. Отравит и проницательного. Усман молчал и денег не брал. Но и не возвращал. — На чем тебя взяли? — вальяжно, по-вертухайски спросил я. — А то не знаете? — Плели кое-что. Я от тебя услышать хочу. Врать ведь не станешь. Павлович считает, что ты такой… — Он так считает? — Ну да… Мало ли что бывает, если не по работе, — осторожно рискнул я. Я не успел подметить, когда он спрятал деньги, — всматривался в его лицо, удивленный внезапной плаксивостью, обозначившейся в голосе. Еще неизвестно, подумал я, кто тут кого дурит. — Показали пачку фотографий… — пробормотал Усман. — Меня сняли в кемпинге, на озере… Меня самого чуть не вырвало. Действительно, это я был на снимках и занимался сексом в самых разных позах… Оральный и анальный секс, и самые невероятные половые акты с разными мужчинами. То были не его слова. Он повторял чужие. Сам бы Усман сказал про это иначе. — Ну и что? — сказал я равнодушно. — На таком теперь по службе не горят. — И не погорю… Уже выгнали… У меня два брата в московской милиции работают, дома пятеро детей. Ефим Павлович сказал, что им не покажут. Не обо мне забота. Ему остальные на карточках изображенные важны… Остальные эти не важны мне. А важно то, что братьям или жене или детям все это покажут, конечно же, покажут, что бы там Ефим Павлович не плел, если в чем не потрафлю. И что будет? Да братья убьют меня. А не убьют, сам повешусь… Я постарался зевнуть натуральнее. — Павлович мой друг, — сказал я. — Не сделает он такого, я уверен… Ты же мне действительно правду рассказал, вижу, искренен со мной… Когда мое дело сладится в этих краях, иншалла, вернусь и попрошу Павловича уничтожить негативы. Сделаю… Он вздохнул, может, и деланно. Действительно: кто здесь кого дурачит? Или это моя российская паранойя? — Без команды на меня не выходи, нужно будет, я позвоню, — сказал я, открывая дверцу. — Теперь уезжай. Когда габаритные огни «Жигулей» растворились в сероватой ночи, меня потянуло пройтись. Из разговора я отметил для себя две вещи. Первое. Выражения, которыми Усман обозначил свое участие в сходке голубых, заимствованы. Это протокольный, скажем так, язык. Этим языком с ним разговаривали те, кто предъявлял ему снимки. Кроме того, фотографирование оргий — операция не из дешевых, да и кому нужна «компра» на уволенного со службы капитана милиции без будущего? Такого рода материал собирают на людей иного качества и полета. И с настоящим, которое становится обещающим будущим. Второе. Выгнанного со службы мента не занесет в пансионат, где имеются условия для удовольствий, которым он предавался. Такое тоже слишком дорого для него. Его привезли, пригласили… Следовательно: Усман, если его припугнуть, купить или в этом роде, может послужить зацепкой для выхода на «разных мужчин», с которыми он совершал «невероятные половые акты». На мужчин с деньгами и с настоящим, которое станет или уже становится многообещающим будущим. А пока Ефим Шлайн использует экс-капитана по мелочам. Как в моем случае: встретить, обозначить контакт… Шлайн определенно не рассчитывал, что Усман расколется передо мной. Да и я импровизировал наугад. Как в школьной игре «морской бой». Назвал квадратик и — попал. В результате лишняя карта и, скорее всего, козырная. Теперь я шагал вдоль какого-то канала в сторону ярко светившегося модернового здания, оказавшегося американским универмагом. Отмытые до иллюзии отсутствия стекол витрины представляли детский западный рай с сотнями игрушек. Эскалаторы зигзагами перечеркивали высокие окна на несколько этажей вверх над входом… Это была третья вещь, которую я для себя отметил. Утром неплохо бы пошататься по этажам и провериться насчет хвоста. Классическое место для такого рода дел. Кто его знает, этого Усмана? Я сменил направление, стараясь выгребать поближе к гостинице. В ночной рюмочной с названием «Куаныш» свеженькая, будто только что проснулась, казашка нацедила мне сто пятьдесят граммов коньяка «Казахстан» из бутылки с роскошной этикеткой. Икра на бутерброде оказалась превосходной. Наверное, каспийская. И маслице под ней со слезинкой. Жаль, Ефим не видит, как я повторяю сто пятьдесят граммов коньяка, а второй бутерброд беру с двойной порцией икры. Мне нравится говорить на экзотических языках. Казахского я не знаю и, вероятно, это навсегда, но название улицы, на которой находится гостиница «Алматы», помнил и, чтобы произнести его, спросил у красотки: — Как мне ближе выйти на улицу Кабанбай-батыра? Голосок у неё был нежный, и говорила она с московским акцентом. Засыпая, я подумал, что старому Айно, который прилетит за Наташей, целесообразнее прихватить с собой в Веллингтон и Колюню на какое-то время. Будет с ним навещать мать. Ночью, мучимый духотой, я дважды вставал и, распахивая балконную дверь, проветривал номер. Топили нещадно. Оконные шторы остались раздвинутыми и утром, едва открыв глаза, я почти ослеп. Ярчайшей синевы небо высвечивало заснеженные зазубрины валов Алатау, надвигавшиеся, словно океанский прибой на почтовой открытке. Торчавшая на горном склоне телевизионная башня казалась на их фоне хрупкой, ненадежной и обреченной хворостиной. В гостинице стояла воскресная тишина. Наверное, я вообще жил в ней один. Из городского телефонного справочника, найденного в тумбочке, я вырезал ножом карту Алматы. Из неё следовало, что до улицы Кунаева от гостиницы пешком минут двадцать. Однако ресторан «Стейк-хауз» среди рекомендуемых кулинарных достопримечательностей не числился. Не нашлось и его телефона. Имелись «Адриатико», «Тратториа Парадизо», «Пруссия» и даже «Петролеум» с «Адмиралом Нельсоном»… Поглощая завтрак в ресторане на втором этаже, из легенды на карте я узнал, что «4 февраля 1854 года было основано крупное укрепление у подножия Заилийского Алатау, названное Верное». В 1921 году Верное стало Алма-Ата, в которую перенесли казахстанскую столицу из города Кзыл-Орда. По новому, то есть Алматы, стали произносить и писать после «принятия 28 января 1993 года конституции суверенного государства Казахстан». Сообщалось также, что 1 миллион 200 тысяч жителей города имеют возможность «наслаждаться необычайно мягким климатом зимой и удивительными по красоте пейзажами, в том числе высокими тяньшаньскими елями». Рекогносцировка обещала оказаться приятной. Солнце растапливало остатки снега на тротуаре. Обсаженная редкими деревьями улица Кубанбай-батыра, где накануне я расстался с Усманом, пустовала, если не считать русского обличья мужичка, прогуливавшегося воскресным утром возле Оперного театра, закрытого на капитальный ремонт. Вот и «репейник» на хвост… Упершись в подземный переход, я спустился на три ступени, да передумал, не поленился, поднявшись, возвратиться и пересек улицу поверху поперек проезжей части. Моего разворота не ждали. Времени для маневра у мужичка, профессионально отводившего взгляд на чирикавших по веткам воробьев, не оставалось. Я подождал, когда он поравняется со мной. — Доброе утро, — сказал я ему радостно. — Я приезжий… Скажите, как пройти к Никольской церкви? «Этот убит, — подумал я. — Сколько ещё окажется запасных?» — Не знаю, — буркнул он на ходу, отворачиваясь. — Извините, — сказал, не опечалившись, я. Однако, кто мной интересовался? В аэропорту паспорт я не предъявлял, въезд безвизовый. Контроля службы безопасности на выходе из аэропорта нет. Ах, ну да! Регистрация или, как раньше говорили, прописка в гостинице, «Ф.И.О.» — Шлайн Ефим Павлович… Дежурный офицер алматинского управления национальной безопасности, получив из гостиницы эти вводные на компьютер, проверил их по электронной картотеке комитета и ужаснулся, какая ворона залетела в молодое независимое пространство. Отсюда также и ответ на вопрос — почему «Стейк-хауз»? В увеселительных местах, которые значатся в рекламе, существуют посты скрытого наблюдения криминальной полиции или контрразведки. Указанное Усманом заведение не значится в указателях для иностранцев, стало быть, такого поста не имеет и не будет иметь вечером, если я не исхитрюсь притащить за собой хвост. Странновато все-таки диспозиция выглядела. Предположим, я оторвался от вертухаев на этот вечер. Что неминуемо вызовет озлобление и их самих, и начальства. С эмоциями же такого рода публики приходиться очень и очень считаться. Что они предпримут в качестве возмездия? В Рангуне, бирманской столице, бритвой изрезали все мои сорочки в чемодане, оставленном в номере, пока я «пропадал». Пришлось заплатить сто пятьдесят американских долларов за новую, которую срочно доставал лживо сокрушавшийся коридорный, поскольку в холле меня ждал оппозиционный генерал, опоздание на встречу с которым превращало в ничто всю поездку… Выходило, что Ефим Шлайн ссорил меня с местными. Ссорил расчетливо и серьезно, преднамеренно. Подставлял явно. И предполагал, зная мои возможности, что продержусь я достаточно долго. Длительная, раскаляющаяся ссора перейдет в свалку. Зачем она, если Ефим желает тихо-мирно заполучить в Алматы документы, которые мне предписано так же тихо-мирно в сосканированном виде перевезти в Москву? Шпион, публично показывающий язык контрразведке? Я снова пересек улицу Кубанбай-батыра, на которой по-прежнему не появилось ещё ни одной машины, и взял курс на видневшуюся вдали вывеску «Кафе-ясы» над явно распивочным заведением. Далее по предварительной прикидке я прокладывал свой маршрут к американскому «Детскому миру», за которым ночью в свете тусклых фонарей разглядел какую-то площадь перед огромным административным зданием и парк рядом. Появление резерва в таких местах обнаружится незамедлительно. Приветливая казашка предложила пиво с оленем на этикетке. Я взял кофе и странное пирожное конусом, оказавшееся необыкновенно вкусным, не чета купленному Ефимом в Москве. Мимо огромных окон, сквозь которые лился яркий солнечный свет, никто не проходил. Два мужичка за бутылкой водки обсуждали цены на зерно ещё до моего прихода, и клиентов не прибавлялось. Русского типа, что же, отправили без поддержки? Жаль. Играть так играть, хотелось быстрее исчерпать их резервы и потом где-нибудь пообедать спокойно. И Никольскую церковь, про которую я вычитал в легенде на карте, желательно посетить. Когда последний раз я был в храме-то? Ах, негодник! Плашка на доме оповещала, что улица, на которую я вышел из «Кафе-ясы», называется «проспект Абылай-хана». Коренастый азиат отделился от дерева и заорал, размахивая кошельком, что вот-де только что кто-то обронил и, может, посмотрим вместе, что там лежит, потому что ему неудобно открывать кошелек одному без свидетелей… Видно, действительно с резервами по причине воскресенья у них оказалось туговато. Шли на обострение, выстраивали уличный скандал с дешевым трюком: посмотрим-де кошелек вместе, потом снова появится русского обличья мужичок, который объявит себя его владельцем, и оба скажут, что я присвоил, например, пять с половиной тенге и они могут отволочь меня за это в полицию, ну и так далее… Не знаю, кто такой был Абылай-хан, но на проспекте его имени потомок могучих дружинников хана выставлялся недостойным их памяти. Он липуче шел следом, не сбавляя шага, и орал про кошелек. До «Детского мира», где определенно имелась частная охрана, которая отсечет его, я не дотягивал. И тут увидел голубого волнистого попугайчика, скукожившегося на круглой мусорной урне возле ворот. Одинокого и погибающего от холода и страха вдали от родной Австралии. Он напустил бельма на глаза, покачивался, перышки и хвост ерошило сзади ветерком, под напором которого он готовился сорваться вниз и стать частью помоев. — Ладно, — сказал я громко джигиту, кивая на подворотню. — Давай сюда, тут спокойнее… Посмотрим, что там и сколько. Заботу представлял только его вес. Странно, но на всем постсоветском пространстве, где бы ни приходилось сталкиваться с ребятами этой службы, они оказывались рыхлыми. Так что потомок подданных Абылай-хана лишился сознания из-за тяжести собственной задницы, оказавшейся выше головы в момент приземления за урной. С двором повезло. С двух сторон углом поднимались глухие стены, видимо, американского «Детского мира», с третьей крошился от ветхости торец дома в «индустриальном» стиле тридцатых годов, окна которого, видимо, выходили с фасада. Может, из какой-то форточки спровоцированный солнцем попугайчик и улизнул в рассуждении насладиться свободой или жениться на воробьихе. Русского обличья мужичок влетел в ворота через минуту, как говорится, по расписанию. — Ты по-казахски говоришь? — спросил я его, хозяйственно роясь в кошельке, изъятом у подельника. — Говорю, — сказал он, задирая полу черного полупальто. Господи, подумал я, даже перевязей не выдают, пушки носят под брючным ремнем или в карманах. Интересно посмотреть: какие? — Ну, значит, языковый экзамен сдал, — сказал я. — Что такое «ак купаб»? — «Белые уши» переводится… Ругательство про русских, вроде как мы говорим «черножопые»… Кошелек из рук не выпускать! Поворачивайся, ручки на затылок, топаем к стеночке и носиком в штукатурку, ножки шире плеч! Выполняем! А откуда услышал? — Твой напарник выдал на прощание… Не следовало ему меня бить сзади, да ещё пинком. Пушки бы я поостерегся, конечно. По правилам, первый выстрел предупредительный, второй — на поражение. Да ведь экспертиза не установит, каким из двух по порядку он бы меня уложил. А теперь лежал сам. — Злые вы и невоспитанные, — сказал я ему, перед тем как вырубить, по моим расчетам, на два-три часа. Вокруг было тихо по-воскресному. С обоих я снял наручные часы, забрал документы и деньги. Пушки у казаха не оказалось. Русский имел «ТТ», дешевый, с маркировкой иероглифами — китайского производства. Привалив спинами, я связал сладкую парочку брючным ремнем, вытащенным у русского, поскольку этот мужичок был полегче. Лица накрыл шапками. Будто воздал почести покойникам. Такой прием называется у меня мерой устрашения преследователей. Теперь поднимут в ружье — или в сабли? — комендантский взвод национальной гвардии. Я вычитал про такую в журнале «Салем», который нашелся в кармане спинки самолетного кресла. На фотографии «Застыли юноши в строю», говоря словами из песни. А попугайчик исчез с мусорного контейнера. Стряхнуло, наверное, затеянной мною возней. Пришлось ложиться животом на ржавый борт и, вдыхая вонь гнилых отбросов, выуживать сине-желтое тельце, а потом и свалившуюся с головы шляпу. Слава Богу, она упала на картонку, а не в протухшие объедки. Могли бы к воскресенью и очищать контейнеры! Птичку я закутал в шарф. На третьем этаже «Детского мира» я расплатился за миниатюрную пластиковую клеточку трофейными деньгами. Цены вообще-то оказались неимоверно кусачими… — Со мной происшествие, — сказал я скучавшей казашке-продавщице. Клетку я взял для этого попугайчика. Он вывалился из окна, а я подобрал. В скрученном наподобие гнезда шарфе беглец приоткрыл глаза, хотя головка у него валилась на бок и крылышки раскорячились. — Ой, да он умирает! — У вас доброе сердце, — сказал я заискивающе. — Если дать попить и поклевать чего-нибудь, оклемается… Не хотите взять себе? Вместе с клеткой… Если необходимо, я оплачу вперед и корм… — Ой, да у меня дома кошка! — А если он поживет в клеточке здесь? Детишкам радость, привлечет покупателей… Детишек и покупателей, правда, не было. Эскалаторы гоняли пустыми. Просторная торговая точка и внешне, а теперь и изнутри казалась бутафорским механизмом отмывочной машины для наличных, добываемых где-то в другом месте. Продавщица испуганно оглянулась в сторону прилавка, где паковались покупки. — Ой, менеджер не разрешит! Господи, подумал я, отчего на меня вешаются в неподходящее время и в неподходящих местах бродячие кошки, собаки и теперь ещё попугай? Покойная мама сказала, когда в Харбине я приволок домой брошенного старого, с седыми бакенбардами скотч-терьера: «Это не он, это ты к нему пристал!» Терьер понимал, что погибнет, но хвост держал торчком… Вне сомнения, если разбираться по жизни, к свободолюбивому или сексуально озабоченному попугаю пристал я, а не он ко мне. Ничего не возразишь. И что теперь делать? — Возникли какие-то проблемы? — спросил симпатичный очкарик-казах в фирменном пиджаке с бляшкой «Менеджер по общественным связям» на лацкане. Бледное лицо свидетельствовало, как быстро вытекает из него жизнь в универмаге, где не отлажена вентиляция и легкие травятся испарениями синтетических красителей от залежей пластикового неликвида. — Я прошу разрешения оставить на пару часов в клетке, которую я купил, моего попугайчика… За ним заедут и заберут, так сложились обстоятельства… Если вы разрешите ещё и позвонить от вас, — сказал я, мямля и выставляясь придурковатым интеллигентом. Менеджер с великодушной гордостью протянул мобильный телефон. Ответил женский голос. — Попросите, пожалуйста, Усмана, — сказал я. — Его нет сейчас дома. Что передать? — Это говорит человек, которого он ночью привез из аэропорта… — А-а-а… Что передать? Мне показалось, что даме известно обо мне. Я представил восточную леди, мать пятерых детей, оторвавшуюся от приготовления плова. В шелковом халате и шароварах, тюбетейке, с десятками заплетенных смолянисто-черных косичек, может быть, с полоской потных усиков над губой с прилипшим зернышком риса, который она пробует. — Ничего. Я перезвоню. Это не срочно. — Но ведь вы из Москвы? — Да. — Тогда, может быть, я вам дам Ляззат, его дочь? Будете говорить? — Хорошо. Почему «его дочь»? Теперь я представил молодую, коренастую в отца узбечку в мини-юбке и туфлях на высоких каблуках, в которых она ступает, выворачивая колени. Во Вьетнаме, Камбодже, Таиланде, да и Бирме, если таковые встречались, надругательство над грацией азиатских ножек европейскими штырями, подсунутыми под пятки, внушало отвращение. — Ляззат слушает, — сказала девушка. Я уловил легкие скачки в интонации, как у Усмана. — Здравствуйте, Ляззат. Я московский знакомый вашего отца. Мне необходимо встретиться с ним. До восьми вечера сегодня, во всяком случае. — Это легко. Он скоро появится. Я передам. Куда приехать? Нет, наверное, она носит джинсы и кроссовки, какой-нибудь свитер в обтяжку. — В американский «Детский мир». На третьем этаже пусть заберет клетку с попугайчиком и вернется, а потом я перезвоню. В гостинице не появлюсь, скорее всего, до ночи. Она хмыкнула. — Как я это должен понять? — Взрослые дяди помешались на экзотической живности… Но это так, к слову… Значит, забрать попугая на третьем этаже в американском «Детском мире», вы перезвоните насчет встречи, в гостиницу не вернетесь… Записано… Я пересек торговый зал к деликатно удалившемуся заморенному менеджеру. — Спасибо за телефон, — сказал я. — Через пару часов приедет человек и заберет птицу. Можно ей поставить туда водички? — И накрошим чего-нибудь, — сказал менеджер. — Не беспокойтесь. Продавщица приветливо кивнула из-за склонившихся к клетке двух или трех голов любопытствующих товарок. Про шарф напоминать не стал. На первый этаж я спускался по запасной лестнице, минуя эскалаторы, проверяясь на каждом этаже. Универмаг отчаянно пустовал. Выход на улицу оказался в боковой проезд. Остановить древний «Москвич» удалось почти сразу. Водитель, показалось, удивился, что я попросил отвезти меня к Никольской церкви. — Которая за дворцом целинников, что ли? — спросил он. — Ну да, — уверенно сказал я. Пора было подумать и о душе. Свечная лавка Никольской церкви в Алматы вынесена в подворье, в храме не торгуют, я узнал об этом, уже войдя в него, и поэтому пришлось возвращаться и второй раз преодолевать длинную крутую лестницу к паперти. Церковь стоит на холме. Рассовав старушкам по пятьдесят тенге, я уперся в грудь здоровенного молодца, преградившего путь к иконостасу. — Прошу задержаться, — сказал он. — Не двигайтесь. Я невольно оглянулся. Неужели просчитался, прозевал хвост и попал в клещи? В храме я не представлял себя сопротивляющимся. Арестованным, правда, тоже. — Что это значит? Молодец простер длинную руку в сторону фанерного оповещения: «Идет уборка». — Вы кто, служитель? — Охрана. Я обратился к женщине с ведром и щеткой, шмыгнувшей мимо: — Мамаша, походатайствуйте за меня. Я приезжий. Мне бы к канону и Николаю-угоднику на несколько минут… — Пусти его, Володинька, — сказала, не поднимая головы, уборщица. Видно, что не жулик… — Вы не обижайтесь, товарищ, — сказал Володинька. — Воруют золотую и серебряную утварь, в особенности во время уборки. Даже иконы утаскивают. Батюшка распорядился, чтобы в перерывах молились у входа… Вы можете пройти, хорошо, но и меня поймите… Нас только трое охранников. — Все в порядке, Володя, — сказал я коллеге. Кто бы и меня так утешил? Покойный папа говорил, что у Бога можно просить любое, он не ответит. Потому что в нас мало смирения. Его вообще не обрести в миру, в котором мы, то есть я и отец, живем насилием над другими. Хотя бы и с помощью слов, не говоря уж о засадах и нападениях. Поэтому мы обречены в храме канючить… На моей совести только сегодня уже двое прибитых. Насилие отвратительно, так все говорят, и закон тоже. Но в самой страстности, с какой большинство утверждают это, кроется нечто ущербное, червяк сомнения. Точно отмеренное, верно выбранное применительно к противнику, умело и беспощадно осуществленное свободным человеком насилие во благо. Иначе бы не исчезли в небытии предавшиеся покорности сорок с лишним душ только мужской части шемякинского клана, из которого на земле Божией единственный последыш Колюня. Да простятся такие мысли, ибо кто я такой, чтобы судить за покорность да ещё умерших? Зло начинается с недостатка веры в иную жизнь. В смятенном настроении предпочтительнее не мудрствовать и молиться стандартными молитвами. Я и бубнил тихонько возле иконы Николая-Чудотворца: — Весь мир тебе, преблаженне Николае, скораго в бедах заступника… Яко многажды во едином часе, по земли путешествующим и по морю плавающим, предваряя, пособствуеши, купно всех от злых сохраняя, вопиющих… |
||
|