"Олимпийский диск" - читать интересную книгу автора (Парандовский Ян)VI. День СотионаВторой день игр начинался на ипподроме. Ему предшествовала ночь, полная суеты и тревог. Те, у кого были лошади, вовсе не ложились спать, опасаясь, как бы слуги не упустили чего-нибудь. Тысячи раз задавались одни и те же вопросы: "Сколько засыпали пшеницы? Когда в последний раз лошади ели? Не страдают ли они каким недугом?" Конюхи молили своих хозяев не будить животных, которым сон необходим. Слышалось приглушенное шиканье, все вдруг замолкали или переходили на шепот, как возле комнаты больного. Неожиданно кто-нибудь, охваченный дурным предчувствием, хватал фонарь и отправлялся осматривать кормушки или проверял, не крутятся ли у конюшен посторонние. Некоторые ночевали прямо при лошадях. Гиерон взял своего гнедого, Ференика, в палатку. Ночью он разбудил шурина Хромия, чтобы тот постерег четверку, которая участвовала в состязании колесниц, но в последнюю минуту остановил его: - Нет ли здесь человека, смыслящего в чародействе? - Возможно, есть кто-нибудь из карфагенян, но какая в этом необходимость? - Ферон наверняка закопал пластинку, магическую пластинку, чтоб испортить наших лошадей. Надо как-то предотвратить ее действие. Пока не зайдет луна, есть время. - Есть время, чтоб ты выспался! Гиерон так и не сомкнул глаз, однако всякий раз, как он порывался выйти, Ференик ржал во сне, и сиракузский тиран застывал на месте. А его юный наездник Хрисипп спал как убитый. Едва забрезжило, распахнули ворота конюшен. Лошади, выступая из мрака, ржали, задрав головы к небу, словно призывали Гелиоса, которому были посвящены. Люди выбегали из палаток полуодетые, заспанные. На твердой, выжженной солнцем земле копыта вызванивали металлическим цокотом цимбал. Необыкновенная красота животных вызывала трепет. Казалось, это посланцы другого мира и в великолепии их форм проявляются идеалы и образцы внеземного происхождения, с которыми у обычных лошадей самое отдаленное и приблизительное сходство. Были среди них скакуны из Арголиды, из Аттики, из Евбеи, потомки мифологических животных. Их предков объезжал Ипполит, сын амазонки, в их жилах текла кровь чудесных кобылиц царя Диомеда[77], их родословная хранила память о таких временах, когда из-под их стремительных копыт вдруг начинали бить источники, а бог моря Посейдон, приняв облик коня, скакал по первым земным лугам. Резвостью своих ног они обязаны долгим векам странствий и войн, верность и преданность их высокие души обрели в лагерях всадников, вместе с которыми они уходили из жизни в дыму погребального костра. Ни одно их сухожилие, ни один мускул не являлись делом случая, об этом из поколения в поколение заботились люди такой, как и они, благородной породы. Им ни в чем не уступали лошади Сицилии, Великой Греции, более юные по своему происхождению, но не менее холеные. Рассказывали самые невероятные вещи о пышности их конюшен, об опекающих их ветеринарах, о том, как им отмеряют овес, ячмень или пшеницу, о памятниках, какие возводятся им после смерти. Некоторые, зачарованные их красотой, были уверены что их кормят цветами. Ведь скармливали же киренцы лошадям лотос! Свою родословную они вели от ливийской породы, рыжие, как лисы, и совершенно особенного строения, с глубоко вогнутым хребтом, над седловиной которого массивный круп возвышался в форме свода. При появлении персидских лошадей пронесся шум. Захваченные во время пленения неприятельского обоза под Платеями, эти лошади при посредстве торговцев уже растеклись по всему свету. У Ферона была целая четверка. Для ухода за ними покупали пленных персов. Каждому обещали свободу в случае победы и смерть при поражении, не видя иного выхода, как обеспечить надежную опеку над животным, привычек и правил дрессировки которых никто не знал. А они проявляли беспокойство, словно на них раздражающе действовал сам запах чужого народа. Ионийцы из Малой Азии, бродившие по разным дорогам, распознавали среди них широкогрудых лошадей из Каппадокии и тех, что происходили из Вифинии, Фригии, Меонии. Не было ни одной лошади вороной масти. Никто не решился бы оседлать или запрячь в колесницу животное, по своей окраске принадлежащее к божествам смерти и преисподней. Все оттенки гнедых - в яблоках, каурые, сивые - являли отличное, светлое зрелище, среди них пара нисейских лошадей[78] вызывала всеобщее восхищение своей ослепительной белизной. Купание коней производилось в священных водах Алфея. Конюхи въезжали на середину реки и, несколько раз окунув животных, возвращались на берег. Здесь их вычесывали, и можно было воочию видеть золотые и серебряные гребни, извлекавшиеся людьми сицилийских тиранов из кожаных мешочков. Потом лошадей, подобно атлетам, натирали оливковым маслом. Прекрасные, длинные гривы расчесывали на обе стороны, подстригали на лбу челку. У персидских скакунов грива с левого бока была срезана. Тем, которые шли пристяжными в четверке, заплетали хвосты, стягивая их в тугой узел у самого основания. Невольники доставили лошадям воду. Среди ночи их отправили к отдаленным горным источникам. Каждого сопровождал доверенный человек, который перед наполнением сосуда осматривал его, потом закрывал и опечатывал. Теперь происходила проверка печатей и хозяева срывали их собственноручно. Пузатые бронзовые котлы содержали количество воды, отмеренное путем длительных наблюдений. Прежде чем подать воду животным, в нее добавляли несколько кубков вина - для возбуждения. Лошади были некормлены, только персы давали своим горсть люцерны. Наездники и возничие пребывали в полной готовности. Первые нагие, натертые маслом, как атлеты, вторые в длинных белых хитонах, перетянутых в талии и ниспадавших до щиколоток параллельными складками, напоминавшими рифленые колонны. На шее, в выеме хитонов, виднелись шнурки амулетов, носимых на груди. Опасная профессия возничих преисполняла их извечными предрассудками. Кто-то испуганным шепотом клялся, что никогда не станет больше участвовать в Истмийских играх. - Мне почудилось, будто столб пара вырвался из-под земли. Только когда меня вынесло вместе с колесницей, я узнал, что это сын Сизифа, Главк, разбившийся на скачках, расхаживал по ипподрому. Слушатели в ответ только пожимали плечами - Истмийского Главка можно назвать добрым духом в сравнении с олимпийским демоном, который бродит по восточному краю ипподрома, у столба, указывающего место поворота. Его подлинное имя никому не известно, все называют его Тараксипп. - Это тот, что пугает лошадей? - Да, ночное страшилище с горящими глазами! - Это ребенок, но с лицом старика, с длинной бородой и всклокоченными волосами. - Он похож на птицу! - Он, словно крот, неожиданно вылезает из земли, прямо под ногами у лошадей! - И еще жужжит, как огромный слепень! Однако никто не знает, как он, собственно говоря, выглядит. Все соглашаются, что он способен перевоплощаться в кого угодно, и многие видели, как он превращался в коня и мчался как пятая пристяжная в упряжке, покуда не разносил повозку. Мало кто из богов имеет таких горячих приверженцев. Всю ночь напролет возлагали жертвы на его алтарь. Возничие, наездники и сами господа оставили там целую гору жареных лепешек на меду. Они срывали с себя ленты, венки, отрезали лоскуты одежды или пряди волос - частицу себя взамен за безопасность своих лошадей и собственной особы. Ударяя рукой оземь, они говорили: "Тараксипп, отправляйся в поле, в лес, на дорогу, которой едут повозки". Или: "Тараксипп, у меня под Этной табун лошадей, и я отдаю их тебе для забавы". Они называли ему тысячи мест, которые он должен посетить, дарили ему свои конюшни, скотные дворы, сочиняли для него самые невероятные развлечения в городах, горных ущельях, иногда же просто насмехались над ним из-за того, что он, которому подвластен весь мир, несравнимо более интересный и загадочный, жалким червем сидит под столбом на ипподроме. Некоторые пытались запугать его гневом самых страшных демонов: "Тебя свяжут, Тараксипп, придавят огромным камнем, и ты будешь терзаться тысячу лет, пока мой потомок, имя которого мне неведомо, не освободит тебя заговором". А тем временем запрягали лошадей. Возничие следили за каждым движением слуг, осматривали каждую деталь повозки. Свое начало она вела от древней военной колесницы и, как та, имела два высоких колеса, но, рассчитанная на одного человека, была менее просторна, легче, открыта сзади. Упряжь, вожжи - все сверкало золотом. Хозяева вручали возничим кнуты жестом столь важным, исполненным такого достоинства, будто речь шла о пожертвовании целой провинции. Наездники ремнями обвязывали ноги в лодыжках. Не было ни стремян, ни седел. Ухватившись за гриву, они вскакивали на лошадей. За ними следовали колесницы. Сотион проснулся в опустевшем бараке. Пусты были не только постели мальчиков, которые с этой ночи уже не принадлежали племени атлетов, перейдя в лагерь, мужчины тоже сорвались ни свет ни заря. Полог над входом был заброшен на крышу, в прямоугольном проеме проглядывал кусочек неба. Первый луч солнца выскользнул из-за гор и пробил белое облако, оно зарозовело, в течение нескольких секунд оставалось невыразимо прекрасным, а потом растаяло в бледном просторе - знойные губы дня в одно мгновение осушили эту росистую пену. Юный тарентинец, не привыкший распознавать на небе знаки, воспринял восход солнца как нечто значительное, не допуская и мысли, что день этот может начаться как любой другой. Распространенное человеческое заблуждение заставляло его поверить в то, будто сегодня он - в центре вселенной. У Сотиона оказалась уйма свободного времени, которое невозможно было определить иначе, как при помощи своей тени. Выбежав из барака, он оглянулся на этого длинного, темного спутника, который скоро начнет уменьшаться в размерах. А когда снова станет расти, наступит пора пятиборья. Между бараками и Булевтерием никого. Наверное, все ушли к реке, где стояли лошади, или на ипподром, территория которого уже заполнялась людьми. Неподалеку слышались знакомые голоса. Ориентируясь на них, Сотион вступил в заросли, покрывающие берег Кладея. Внизу, между высокими, отвесными стенами желтого песчаника, струился ручей. Атлеты мылись, стоя в воде, доходившей им до лодыжек. Зачерпывая воду ладонями, они наклонялись, и дуги их тел образовывали вдоль потока своды, словно арки моста. Набирая со дна горсти песку, они терли им кожу. Широкие красные полосы виднелись у них на груди и на спине. Атлеты рассказывали друг другу сны, вспоминали предсказания. По пути в Элиду почти каждый из них совершил паломничество к какому-нибудь оракулу. Они перебирали темный смысл слов, которыми отвечал им Аполлон в Кларосе, на Делосе, Птооне, в Дельфах; некоторые слышали шелест священного дуба в Додоне, кому-то предсказывал судьбу голос Тересия в Филфе над Тритоном[79] а Герен признался, что спал в заколдованной пещере Трофония[80] в Лебадии. - Самое верное предсказание, я считаю, получают от лошадей в Онхесте[81], - сказал Лад. - В поле, возле рощи Посейдона, лошадей запрягают в повозку и, стегнув кнутом, пускают без возничего. Если лошади сразу въедут прямо в рощу, победа гарантирована. Патайку и Эфармосту нечем похвалиться, кроме собственных сновидений и нескольких амулетов, поэтому они чувствуют себя беззащитными. Они слышат, как Каллий, потомок элевсинских жрецов, говорит: - Здесь тоже есть оракул. А предсказатели из древних родов Иама и Клития толкуют сны и объясняют движение дыма на жертвенном огне. И в Олимпии до того, как она сделалась местом игр, был оракул. В этот момент Сотион спрыгнул вниз. Он оказался как раз за спиной Каллия. - Откуда ты свалился? - С Луны! - И что там слышно? - Говорят, завтра - полнолуние. - О, этому предсказанию можно верить, - согласился Грил. Сотион вошел в ручей и показал, что значит мыться в олимпийском источнике на рассвете дня состязаний. Под его ступнями вода забурлила, забили фонтаны, словно он открыл новые родники, ибо, если другие набирали только пригоршню воды, он выплескивал на себя целые струи. Сотион извивался в безумном танце, фыркал, кричал, и вода, ожившая под его руками и ногами, словно разделяла с ним его бурное веселье. Он выскочил из ледяной ванны в беспамятстве, возбужденный, в широко открытых глазах мир кружился вихрем воды, а разбуженная кровь кипела, отчего тело его обрело розовый цвет. Он одолжил гребень у Грила и так же, как в первый день своего пребывания в Элиде, взял у него сосуд с оливковым маслом. Расчесав влажные волосы, отбросил их назад, и тогда на лбу у него обозначилась полоса более светлой кожи, будто лунный серп. Грил помог ему заплести две косы, которые он уложил вокруг головы, связав концы их на лбу под челкой. Обсуждали вчерашние состязания. Евримен хвалил Феогнета. - Фемистокл все испортил. Никто не смотрел на их поединок, который в самом деле был прекрасен. - И добавь еще, - вставил Патайк, - что он победил Дракона, олимпионика. Такая победа ценится особенно высоко. - Оценивалась бы и в самом деле так, - прервал его Грил, - если бы последняя Олимпиада вообще чего-нибудь стоила. На ней не было и сорока атлетов! Неожиданно Сотион заметил отсутствие Иккоса. Он мог также обратить внимание на то, что отсутствуют и многие другие атлеты, разбредшиеся по лагерю, но у Сотиона имелось более чем достаточно оснований, чтобы думать только о нем. Куда исчез Иккос? Уж конечно, не лагерь его привлек - он не принадлежал к числу тех, кто любит слоняться среди палаток, затевая разговоры с первым встречным. Еще более сомнительно, чтобы он пялил глаза на лошадей или выискивал местечко на ипподроме: ведь ему, как и другим атлетам, обеспечено место рядом с палаткой элленодиков. Сотион побежал вдоль Кладея, туда, где берег опускался, переходя в Альтис. Оттуда юноша направился прямо к стадиону. Иккос был на беговой дорожке. Он стоял с гальтерами в руке, а его мальчик собирался замерить длину его прыжка. Нагнувшись над копьем, служившим меркой, мальчик обернулся на шелест песка. Он смутился, словно застигнутый при совершении дурного поступка, и взглянул на своего господина. Иккос тоже повернулся. - Ты отрабатываешь подобным образом весь пентатл? - Мне бы хотелось, чтобы ты составил мне компанию в борьбе. - Хорошо, но только после полудня. Мальчик тем временем произвел замер и шепотом назвал Иккосу какую-то цифру, тот кивнул. - Мне кажется, ты видишь в этом нечто предосудительное, - обратился он опять к Сотиону. - Дело не во мне, но если тебя заметит кто-нибудь из членов Совета или из элленодиков... - Понимаю, поэтому я и выбрал время, когда они заняты другими делами. Я знаю этих людей. Лет через сто им придет в голову мысль построить гимнасий и палестру здесь, в самой Олимпии. - Подожди ради этого сто лет, а пока уважай обычай, запрещающий использовать Олимпийский стадион для тренировок. Иккос дал знак мальчику, который тотчас же собрал все принадлежности. - Надеюсь, ты не выдашь меня? - Чего это вдруг ты боишься меня, - удивился Сотион, - раз уж отважился прийти сюда, где увидеть тебя мог любой? - Ты знал, что я здесь? - Догадался и пришел тебя предостеречь! - Похоже, что ты боишься меня потерять, клянусь Зевсом! Сотион молчал, размышляя над странностями этого человека. Старательный, осторожный, аккуратный и предусмотрительный, Иккос в день соревнований мог оказаться под розгами или быть исключенным либо получить то и другое одновременно. - Не понимаю, - проговорил Сотион, - зачем тебе это понадобилось? - Не понимаешь? Мы ушли из Элиды десятого. А сегодня тринадцатое. Я несколько дней не тренировался. Когда я попадаю в вашу компанию, мне приходится отвечать на такие вопросы, будто я говорю с людьми, никогда не видавшими гимнасия. - А слушая тебя, можно подумать, что ты варвар, которому неведомы наши обычаи. Ведь мог же ты найти другое место. - Я должен участвовать в пятиборье, а не коз ловить. Ты хочешь, чтобы я бегал и скакал по стерне? - Ерготель нашел великолепный луг под Гарпиной. - Под Гарпиной! Шесть стадиев туда, шесть обратно. Может, тебе и пришлось бы по душе, если бы я вернулся оттуда без ног! - Заведи себе мула! И он оставил Иккоса у Герайона. Сотиону не хватало терпения на подобные беседы, после них всегда возникало взаимное презрение и даже ненависть. Никакого взаимопонимания между ними быть не могло. Они принадлежали к двум разным мирам. С высот могущественного мира Сотиона Иккос казался всего лишь назойливой причудой, которую обходят стороной. Когда Сотион шагал по открытой площади Альтиса, он словно ощущал взгляды статуй, взгляды людей, чья жизнь служила идеалом: помогала выработать в себе стойкость и силу, послушание законам жизни, радостную уступчивость любым условиям, здоровье, свободу от чувства недоверия и скупости. Их улыбающиеся лица были обращены к востоку, их тела из дерева, мрамора и бронзы отражали утреннее солнце, тени их растворялись среди деревьев, что росли у них за спиной. Нынешний день способен был поставить его в их ряду. Эта мысль заставила его остановиться. Единым взглядом охватил он всю аллею славы, от столба Эномая до Булевтерия, и подумал, что ему хватило бы здесь места. Изваяния не теснились одно к одному, между ними оставалось достаточно свободного пространства, не занятого даже мемориальными плитами. Однако, как во сне невозможно разглядеть свое лицо, так и Сотион не в состоянии был представить себя в виде статуи. Даже мысленно он видел только цоколь со своим именем, выше была пустота, которую он ничем не мог заполнить. В конце концов он устыдился своего тщеславия. - Мой мрамор еще спит под землей!.. Иккос же, идя от Герайона, миновал пританей и вступил в лес, которым сплошь поросли склоны горы Крона. Под густыми ветвями огромных старых платанов висел плотный сумрак. Мальчик, несший гимнастические принадлежности, отстал от Иккоса на несколько шагов и тут же потерял его из виду: атлета заслонили деревья, - напуганный, тот принялся звать его. Они напоминали странников, заблудших в неведомом мире на краю света. Говорят, человеку суждено однажды пройти по своей могиле, коснувшись ступнею места собственной смерти, и эта минута никогда не проходит незамеченной, давая о себе знать внезапным, необъяснимым страхом, который проявился бы совершенно отчетливо, если бы душа в этот момент была свободна от суетных мыслей и впечатлений, сделалась бы умиротворенной и открытой, как необъятное для глаза пространство. Точно так же наши жизненные пути пересекаются с путями грядущего, иногда мы оборачиваемся, как бы на звук шагов, которые слышим за собой. Возможно, время от начала бытия вплоть до конца мироздания простирается гладкой степью, где каждый следует своей колеей, а если на миг свернет с нее, тотчас вторгнется или в то, что мы называем прошлым, или в то, что еще должно наступить. От пританея Иккос шел по земле будущего. Вся эта территория, дикая и заросшая, как пуща, должна была когда-то превратиться в гимнасий, с портиками, с большой спортивной ареной, такой, как стадион, с особыми площадками для кулачных бойцов и атлетов, со всем необходимым для того, чтобы люди, отобранные для состязаний, без устали продолжали тренировки. Все, чего Иккосу так недоставало, здесь должно было воплотиться и преумножиться. Ни одна частица сознания не дала ему знать об этом, только один-единственный раз, коснувшись ствола платана, он почувствовал, будто рука его скользнула по каменному столбу. "Я утомился, - подумал он, - Утомился или вышел из равновесия. В самую ответственную минуту жизни мне недостает спокойствия и выдержки. Сегодня я уже совершил безрассудный поступок, а теперь готов поддаться обманчивым чувствам. Несколько дней я не имею представления о том, в каком состоянии мои мускулы". Это неведение было для него самым тягостным. Тело его вдруг утратило ежедневную сосредоточенность, он пребывал в полной растерянности, как моряк, не способный обозначить курс своего корабля. Сила, ловкость, искусство Иккоса слагались из подсчетов, каждый день тренировки он завершал балансом, после которого всегда что-то оставалось на следующий день - для устранения или совершенствования. Теперь же он располагал только результатами последних дней, проведенных в Элиде, да сегодняшним прыжком, хотя прыжок был и неплох, но это всего лишь эпизод и поэтому серьезной гарантией служить не мог. Предоставленный почти целиком воле случая, Иккос утратил смелость. Он брел, натыкаясь на выступавшие из земли корни, огибая кусты, преграждавшие путь, в душе он ощущал горечь. Время, в котором он жил, расползалось по швам где-то над ним, и невозможно было его заменить новым, скроенным по собственной мерке. А в восточной части Альтиса Сотион вышагивал точно по колеям своего времени, не подозревая, как мало это пространство, весь во власти мыслей, эмоций, стремлений эпохи, в которой он чувствовал себя так прочно и которая была для него органична, как его тело соответствовало гармонии его души. Сотион вдруг спохватился, что он наг, и поспешил к баракам. Но шум конных состязаний заставил его повернуть назад. Сотион не был бы тарентинцем, останься он глух к конскому топоту. Он взбежал на могилу Гипподамии, откуда открывалась панорама ипподрома. Гонки колесниц уже начались. Участвовало в них тридцать колесниц, десять дюжин лошадей шли в упряжках. Три круга сделали без каких-либо происшествий, и зрелище как будто обещало ограничиться этой игрой цветов, блеска, лязга. Но это был всего лишь пролог событий, никогда не завершавшихся без кровавого зарева. Предстояло еще двадцать поворотов, так как общая длина заезда составляла семьдесят два стадия. Лошади все больше распалялись. Возничие, наклонясь над бортом колесницы, доходившим им до бедер, отбросили кнуты. По судорожно напряженным лицам я окаменевшим мускулам угадывалось усилие, с каким они борются со своеволием животных. Во время пятого круга оторвалась правая пристяжная Карнеада из Кирены. Возничий, не сумев задержать лошадей, доехал до места старта, где и остался. - Перекусил узду, - заметил Сотион. Итак, Тараксипп начал свою забаву. Люди, хорошо знавшие его привычки, предрекали страшные вещи. Оторвавшаяся пристяжная пристала к какой-то четверке, потом в одиночку скакала по ипподрому, то шарахаясь от несущихся квадриг, то вновь устремляясь за ними, пока у самого старта ее не поймали арканом. Колесницы неслись с бешеной скоростью в густых облаках пыли. На перепаханной ездовой части под слоем песка обнажилась красная земля, конские копыта раздирали ее, засыпая комьями первые ряды зрителей. Ипподром сжался, превратившись в единый вихревой эллипс, лишенные воли души людей оказались в замкнутом круге движения. Мир, раскаленный зноем, был близок к точке кипения, небесный свод содрогался, как крышка кипящего котла. Неожиданно вибрирующий свод лопнул. Колесница из Аргоса задела за поворотный столб, треск колеса - и по ипподрому прокатился многотысячный крик. Аргосские кони метнулись в сторону и натолкнулись на лошадей из Мессены, которые оказались ближе других. Образовался затор, повозки, неподвластные людям, налетали друг на друга, словно звезды, сошедшие со своих орбит. Все смешалось в жуткий клубок, распутать который способна была лишь смерть. Только возничему Ферона, шедшему в самом хвосте, удалось заблаговременно сдержать лошадей, и, осторожно приблизившись к повороту, он обогнул это подобное огнедышащей горе нагромождение колесниц, животных, людей. Он закрыл глаза, чтобы не видеть ужасного зрелища, но ржание лошадей и стоны людей раздирали душу. Олимпийская прислуга устремилась на помощь. Ловили вырвавшихся из упряжи лошадей, выносили пострадавших, обессилевших, мертвенно бледных, оставлявших на песке пятна крови. Но вот квадрига Ферона появилась снова, и все разбежались, освобождая для нее проезд. И эта единственная уцелевшая колесница беспрепятственно кружила по ипподрому, лишенная соперников. Возничий стоял распрямившись, высоко подобрав вожжи. Всякий раз, когда он приближался к роковому столбу, на ипподроме воцарялась тишина - а вдруг Тараксипп не упустит и эту жертву. И действительно, в тот момент, когда труба герольда возвестила, что до финиша остался один круг, лошади из Акраганта при виде мертвого, еще не убранного собрата поднялись на дыбы. Однако возничий подчинил их своей воле, заставил преодолеть страх, увеличив скорость. Теперь они неслись по свободной ездовой дорожке, словно спасаясь от незримой погони, пока им не принес избавление волнующий звук труб у пустой финишной черты... Сотион спустился с кургана Гипподамии. Когда он проходил мимо палатки элленодиков, кто-то окликнул его. Айпит жестом подозвал юношу. - Ты видел Иккоса? - Да. - Где? - Возле Герайона. - Он был на стадионе? - Не знаю. - А чьи же там следы? - Я ничего не знаю про следы. Когда я встретил Иккоса, он шел от пританея. Элленодик недоверчиво покачал головой. - Клейдух видел атлета, который крутился по стадиону. Он утверждает, будто это один из тех, кто участвует в пентатле. - Клянусь Зевсом, я не думаю, что клейдух настолько хорошо знает всех атлетов! - Он говорит, что нарушитель был с гальтерами. - Я не видел ничего! - решительно заявил Сотион. - Можешь идти. Но если я что-нибудь выясню, тебе не сдобровать! Атлеты уже знали обо всем. Они окружили Сотиона и начали его расспрашивать. Он почувствовал: ему от них не отделаться, если придется отвечать на вопросы. - Иккос в полночь отправился на стадион, - зашептал он, - и выполнил всю программу пентатла. Так как товарища для борьбы у него не оказалось, он призвал Гермеса. Только никому ни слова об этом! Шутка успокоила всех. Вещь, над которой можно посмеяться, в их легких душах утрачивала свою весомость, словно оказавшись на планете с иной силой тяготения. - Пошли поедим чего-нибудь, - предложил Содам, - потом будет некогда. - Палатка моего отца ближе других, - отозвался Евтелид. Палатка была пуста, но на зов спартанца прибежал илот. Он принес сыр, хлеб, свежие груши. - Вам не кажется, - вдруг заговорил Содам, - что время, которое мы провели в Элиде, уже страшно далеко? Означало это примерно следующее: "Вот и наша последняя общая трапеза, доведется ли нам еще когда-нибудь встретиться после окончания игр?" И еще: "Скажите, разве время, проведенное в гимнасии, не оказалось самой прекрасной порой, не было ли в нем того, что составляет главную ценность в жизни, устремленности?" Любой из них, разумеется (да и могло ли быть иначе?), ощущает на своей голове венок, который превращает его в совершенно другого человека, и этому человеку уже нет места среди былых друзей, он остается за порогом. Достижение цели, несмотря на безмерную славу, опустошает сердце, лишает его волнений. Возникнет ли когда-нибудь новая, столь же высокая цель? Настанут ли дни такой же упоительной надежды? Способен ли мир предложить что-нибудь взамен неиссякаемой радости товарищества и дружбы, которые обогащались каждодневной благородной борьбой? И неожиданно завязалась оживленная беседа, в которой не ощущалось волнения за предстоящие игры, не было тревог перед решающей минутой, - все трое принялись вспоминать о гимнасии. Они уносили оттуда имена, связанные с незначительными, но незабвенными событиями, называли друзей, которые не дошли до Олимпии, как воины, павшие в схватке, предшествовавшей провозглашению перемирия. Ипподром уже пережил свои самые значительные минуты. После конных четверок настал черед повозок, запряженных мулами. Их оказалось шесть - и все сицилийские. Среди областей старой Греции только в Фессалии имелись прекрасные беговые мулы, но Фессалия в этом году в играх не участвовала. Элейцы (извечные предрассудки запрещали им разводить этих животных) относились к подобному виду состязаний с неприязнью. Победила повозка Анаксилая[82] из Регия. Заканчивалась кальпа - состязания кобылиц. На середине последнего круга наездники соскакивали наземь и, держа лошадь под уздцы, вместе с нею устремлялись к финишу. Это единственный вид конных состязаний без участия царских фамилий. В нем участвует главным образом мелкое дворянство, а лошади свои собственные и наезднику знакомые с той самой поры, когда каждая из них была жеребенком. Зрители, понимая, что здесь нет места демонстрации и тщеславию, а есть лишь увлеченность и искусство, сопровождали наездников непрекращающимися возгласами ободрения. Победил молодой афинянин Каллип, из окрестностей Марафона, на кобыле по кличке Мелисса. Его мастерство оказалось достойно Олимпийского стадиона. Царствующие особы появились снова, когда труба возвестила скачки верховых лошадей. Многим они в этот день предоставляли возможность выиграть ставку после поражения колесниц. В их числе оказался и Гиерон. Он потерял двух лошадей - они сломали ноги - и возничего - тот получил смертельные увечья. Однако Гиерон страдал не столько от своей неудачи, сколько от сознания того, что победителем оказался Ферон, которого он подозревал в колдовстве. Мысль, что Ферон уедет с венком, в то время как он вернется домой с пустыми руками, наполняла его сердце холодом. - Иди, -повелел он Хромию, - и скажи Хрисиппу, что он получит мину[83] серебра, если победит. - Получит две: вторую от меня! Хрисипп вскочил на лошадь так весело, словно уже уносил эти две мины в своем заплечном мешке. Многие знали лошадь по Питийским играм, раздались крики: "Ференик!", которые Гиерон счел за доброе предзнаменование. Он не слышал, что точно так же приветствовали появление других, отовсюду неслись крики: "Кнакий!", "Феникс!", "Эол!", "Феб!" Ференик рванулся вперед, но уже в следующую минуту Феникс опередил его. Это повторялось по нескольку раз на протяжении всей дистанции. У Гиерона было такое ощущение, словно он пребывает не на земле, а в бушующем море: волна то вздымает его вверх, то низвергает в бездну. Его слабые почки свела горячая спазма. То было смерти подобно - темнота захлестывала его всякий раз, как Ференик пропадал за красным силуэтом Феникса, и наступала новая жизнь, чуть только светозарный гнедой вылетал на свободное пространство. О, как трудно быть тираном! Стоит кому-нибудь хоть на секунду отвести от ипподрома взор, и он увидит эту испуганную физиономию, этот лихорадочный румянец на щеках: ужасно, когда человек не может спрятать от посторонних глаз лицо, которое уже не в состоянии ничего скрыть. Он еще раз проваливается в бездонную пропасть при виде красного лба, выдвинутого вперед, закрывает глаза, погружаясь в бескрайний мрак, а когда рев: "Ференик!" - возвращает его к жизни, Гиерон, владетель Сиракуз, уже стоит под суровым взором тысяч глаз - с посиневшими губами и с влажным от пота лбом. Хрисипп соскочил с коня и повел его под уздцы. Останавливается перед Гиероном, тот трясущимися руками завязывает у него на голове белую ленточку победы. Затем оба направляются к палатке элленодиков. Наездник отстает на шаг, a Гиерон, держа Ференика за светлую гриву, ждет, покуда Капр сложит венок из оливковых веток. Герольд, возглашающий победу сиракузского скакуна, надрывался напрасно. Его никто не слушал, толпы выплескивались с ипподрома, торопясь на стадион. Солнце приближалось к полудню, до следующих состязаний оставался еще небольшой перерыв. В сравнении с прежними Олимпиадами перерыв значительно удлинился, так как старые элленодики, пируя по-царски, не спешили покончить с обедом. Но Капр заранее распорядился насчет скромной трапезы, которая уже ждала в пританее. И те, кто отправился в свои палатки, явно запаздывали: половина сокровищниц еще пустовала. На ступенях одной из них сидел Фемистокл. Людские толпы, еще не отдохнувшие после криков на ипподроме, сейчас словно не замечали его присутствия: они берегли свои голоса для новых имен, вчерашних и сегодняшних победителей. Те появлялись увенчанные белыми ленточками: Главк, Агесидам, Феогнент, Калипп. Возничий Ферона, не снявший еще своей длинной одежды и покрытых пылью сандалий, громко излагал известия о раненых перед замершим в молчании холмом. Все были заняты едой. У многих съестное было припасено в узелках, теперь эти узелки развязывались, и поминутно слышался смех при виде того месива, в какое зной и давка превратили сыр, хлеб и фрукты. На месиво была похожа и беговая дорожка, по которой прошли тысячи ног. Кому пришло бы в голову искать на ней преступные следы Иккоса! О них забыли, засыпали песком, свежим желтоватым песком, таким чистым и мелким, будто его просеяли через мелкое сито. Стараниями олимпийской прислуги стадион предстал чистым, гладким, влекущим, как свиток пергамента, еще пустой и готовый принять всю красоту, весь высокий полет человеческого вдохновения. Выход атлетов действительно являл собою начало поэмы. Десятка полтора чудесных строк, предвестие удивительных и тревожных событий, волнений и хитросплетений судьбы, поражений и побед, где в апострофе присутствует сам бог. Пентатл рождает самых превосходных людей, а это же был цвет пентатла. Церемониал с треногой и венками затянулся, подходили запоздавшие вельможи, но никто не обращал на них внимания, склон холма в нерушимом молчании всматривался в атлетов. Взгляд вбирал в себя высеченные особым искусством формы, на создание которых не способен был ни один художник на свете. Формы содержали в себе больше, нежели можно воспринять одним чувством, утоляя сразу осязание, вкус и обоняние, словно это были плоды с удивительно нежной кожей, с сочной мякотью, великолепным ароматом. Атлеты могли бы, простояв так до вечера, удалиться, и никто не вспомнил бы об играх, хватило бы их присутствия, подобно тому, как на некоторых празднествах процессия красивых мужчин завершает богослужение. Тела эти можно было бы сравнивать со всем, что доставляет самое возвышенное удовольствие, даже со звездной ночью. Кроме явного физического великолепия, в них таился глубокий смысл, присущий совершенным творениям. Они, словно космос, удовлетворяли жажду гармонии. Но удовлетворяли ее несравненно более понятным и натуральным образом. Ведь то были земные плоды, эти удивительные существа, и совершенство, какое они собой являли, не выходило за пределы человеческих понятий, укладывалось в них, придавая людям смелость, воодушевляло их. Взгляды, перебегающие с одного атлета на другого, возвращались к Сотиону, чтобы на нем остановиться. Рост, форма головы и шеи, нежные губы, прямой нос, волосы, казавшиеся на солнце еще более светлыми, выразительные глаза - все было настолько безупречно эллинским, что в него всматривались, как в родной пейзаж. Пентатл обычно начинался с бега на короткую дистанцию. Бежали попарно. Одиннадцать спортсменов разделили на четыре пары и одну тройку. Сотион оказался в ней вместе с двумя аркадийцами. В беге он участвовал последним. До него победу одержали Содам, Исхомах, Евтелид, Иккос. Первый шаг Сотиона оказался таким широким, будто, он прыгнул. Он занимал место в середине и сразу выдвинулся в авангард, став вершиной треугольника, две другие точки которого передвигались вслед за ним на равном расстоянии. В двадцати ступнях от финиша один из аркадийцев рванулся вперед - ценой усилия, искривившего ему рот. Но именно в этот миг Сотион закончил бег, последним движением развел руки, и аркадиец задержался у этого живого барьера. Сотиона приветствовал крик настолько страстный, как будто он единственный вышел победителем и как будто пентатл уже завершился. Сотион испытал чувства, ранее ему незнакомые. Впервые в жизни он услышал голос мира. В его юности до этой поры царила тишина кельи. Хотя жил он в непрерывном движении, в несмолкающем, шуме, но это было движение, которое порождал он сам и шум бушевавшей в нем собственной крови. Мир, люди - о них он не знал ничего. Он задумывался об этом в редкие, неподходящие минуты, подобным образом могла бы думать стрела, проносясь над полями, домами и их обитателями. И неожиданно этот неведомый мир звал его по имени! Звал отчетливо, скандируя его имя, которое никогда прежде не казалось ему настолько красивым и настолько лично ему принадлежащим. Десять, двадцать, тридцать тысяч человек повторяли это необычайно звучащее имя. И с какой страстью и силой! Он жил в каждом из этих голосов, был в каждом из этих людей, они множили его своим несчетным числом, и Сотион ощутил себя увеличенным до невообразимых размеров. Радость, вызывающая дрожь, подобно страху, распахнула его душу. Он с изумлением вглядывался в нее: она была светла и пламенна, будто ее озарило солнцем. Раздались звуки флейты. Это уже не был, как в гимнасии, невольник, здесь выступал прославленный музыкант, Мидас, увенчанный лаврами. Играть для пентатла в Олимпии почиталось честью и славой: никто не мог и мечтать о большей аудитории. В Альтисе среди победителей Олимпиад стояло изваяние Питокрита, который своим искусством сопровождал состязания на протяжении нескольких лет. Прежде, нежели приступить к исполнению обычной мелодии для игр, Мидас сыграл короткое сочинение, награжденное в Дельфах, - молитву к Аполлону. Негромкий звук аулоса струился внизу, не в состоянии пробиться сквозь шум людских голосов, но шум затих, а мелодия окрепла, распрямилась, как голубая струйка дыма от жертвенных фимиамов. Прыжки начал Исхомах. Он достиг недурных результатов, однако выступал ниже своих возможностей. Все последующие атлеты удалялись от его черты подобно возвышающимся лестничным ступеням. На самой высокой из них - на два пальца больше Иккоса - удержался Содам, Сотион, прыгнув последним, показал тот же результат, накрыв своими ступнями еще свежий след своего друга. Изящество его прыжка не ускользнуло от всеобщего внимания. Глаза зрителей, среди которых человек, не знакомый с гимнастикой, был редкостным исключением, заметили, отличили и запомнили каждое его движение. Даже прыгни Сотион двумя стопами ближе, восхищение не уменьшилось бы. Словно живой снаряд, описывающий бесподобную дугу, он представлял неизмеримую ценность. Тело тарентинца, слившееся с несколькими тактами музыки, казалось чувственным символом. И зрители восприняли этот смысл, а воспоминания о прыжке сохранились для них, как отрывок мелодии. Это всегда была торжественная минута, когда атлетам предлагалось три диска из сокровищницы храма Геры. Диски были одинаковой величины, одного веса и, конечно, не менее древние, чем тот, на котором выбиты слова о священном мире во время игр; они помнили бронзовый век или тот мрачный век железа, когда династия меди и олова, просуществовав десятки столетий, воспитав тысячи поколений, какие она вывела из эпохи каменного века, уступила место новому, рождавшемуся в крови и огне. Время, однако, не осело на этих дисках даже легким слоем патины. Хранимые в специальных кожаных мешках, завернутые в промасленное сукно, они являлись на короткий момент раз в четыре года, словно пробудившись от долгого сна, их холодный блеск напоминал кожу змеи, весной сменившей покров. Атлеты, беря эти диски в руки, видели в их гладкой поверхности собственные лица и не могли скрыть волнения при мысли, что на них, возможно, взирает призрак или дух, издревле зачарованный в этом кружке металла. Первый бросок не удался никому, кроме Иккоса. Его стрела торчала в песке десятка на полтора ступней дальше остальных, которые, воткнутые в разных местах беговой дорожки, образовывали кривую, свидетельствующую о различии достигнутых результатов. Бедный Исхомах понес самое бесславное поражение. Его бросок трижды был признан недействительным из-за того, что он переступил черту бальбиса. Теперь он стоял бледный, близкий к тому, чтобы расплакаться, поверженный, ничего не соображающий. Его отстранили от дальнейшего участия в пятиборье. - Можешь пойти одеться! - крикнул Гисмон. Исхомах невольно окинул взглядом собственное обнаженное тело, предмет своей гордости, которое с этого момента представилось ему совершенно ненужным для оставшегося отрезка жизни. Все это происходило за гранью сознания Сотиона. Состязания поглотили его, сделали черствым. Из всего внешнего мира, того мира, который с минуту назад коснулся его своим могучим криком, осталась лишь одна крохотная песчинка, легкая стрела с красным оперением, обозначившая бросок Иккоса. Через минуту к ней присоединилась другая, почти на том же расстоянии. Иккос работал ровно и четко. Сотион не мог устоять на месте, ожидая своей очереди. Нетерпение истощало его, как любовная жажда. Наконец он схватил диск потной ладонью и метнул, не посыпав его песком. Снаряд закружился в воздухе и продолжал вертеться волчком уже по стадиону, но место его первого соприкосновения с землей осталось печальной отметкой в числе самых неудачных бросков. И тогда публика выразила Сотиону свое сочувствие. Каждый понял его, взлелеянные в гимнасиях, закаленные в инстинкте соперничества души видели: с ним что-то происходит. Он действовал как лунатик, и любой звук мог низвергнуть его в пропасть. Но никто не издал ни звука. Зрители опять затаили дыхание, когда Сотион в третий раз приблизился к бальбису. Он был абсолютно спокоен. Правую ногу он выдвинул вперед, и, хотя тяжесть всего тела перенес на левую ногу, правая, с напряженными мышцами икры, со ступней в крепком упоре, готова была удержать его в движении. Он воспользовался ею в следующий момент, когда, перебрасывая диск из левой в правую руку, наклонился вперед, потом стремительно повернулся вправо, изогнувшись всей фигурой, живой предвестник бронзового изваяния Мирона[84], и снова распрямился, перенося всю тяжесть тела на другую ногу, и, наконец, в последний раз откинулся назад, а рука, приведенная в движение трехкратным взмахом (превосходный рычаг из сухожилий и мускулов), метнула диск. Диск летел низко, беззвучно рассекая воздух. Его полет, скорее, напоминал мгновенную вспышку молнии, а когда коснулся земли, то со звоном подскочил дважды и так, в судорогах и предсмертных стонах, затих - частичка вечного движения. Сотион некоторое время еще стоял с вытянутой рукой, опираясь на все мускулы правой ноги, легкие сдерживали воздух, пока он не вырвался из груди с глубоким, резким криком: его результаты перекрыли показатели Иккоса! После метания копий элленодики собрались на совет. Оценивались итоги четырех элементов пентатла, для того чтобы установить, кто вступит в решающее состязание по борьбе. - Я не уверен, нужно ли оно, - сказал Гисмон. - Победитель в трех видах может стать победителем всего пентатла. - Да, - отозвался Айпит, - но Сотион не безусловный победитель. - Уж не потому ли, что аркадиец лучше метнул копье? - Нет. Аркадиец вообще в счет не идет. - Так кто же? - Иккос и Содам. - У Содама прыжок такой же длины, что и у Сотиона, - отозвался Ономаст, - но можно ли их сравнивать! Впрочем, у нас мерка никогда не служила решающим аргументом. Пусть каждый спросит самого себя: кто из всех атлетов самый лучший, кто самый достойный, и не только на те мгновения, когда происходят игры, когда многое зависит от воли случая, поспешности, но в любое время, когда человек мобилизует свою силу и ловкость. - Именно поэтому Содама нельзя сбросить со счета! - продолжал упорствовать Айпит. - Нельзя сбрасывать Содама со счета, клянусь Зевсом! - произнес один из "стражей закона". - Однако олимпийские правила гласят и другое: "Если в пентатле оказывается трое хороших, достойных и честных атлетов, нельзя каждого из них обрекать на сидячее место". "Сидячим" - эфедрием - называли того из трех, которому судьба уготовила борьбу с измотанным противником. Вчера этот жребий выпал Пифею, и поражение сделало его вдвойне жалким. В сущности, никто из героев пентатла не заслуживал этого. Капр прекратил спор, назвав Евтелида. - Евтелид тоже достоин, - заметил он, - как хороший атлет и как спартанец, надо помнить, чье имя он носит. Но этому имени не суждено было повториться в списке олимпийских победителей. Евтелид не мог равняться с Иккосом, которого ему назначила судьба в противники. Он капитулировал раньше, чем предполагали, еще до того момента, когда это успели заметить все. Потому что внимание зрителей сосредоточилось на второй паре. Капру не хотелось затягивать игры до сумерек, и боролись одновременно две пары. Покончив с противником, Иккос получил время не только на отдых и выполнение обрядов по очищению и освежению своей кожи, но и на то, чтобы приглядеться к борьбе Сотиона и Содама. Он наблюдал за нею внимательно, запомнил множество важных и полезных деталей. Минута, и он отвел взгляд от Содама: было очевидно - ему предстоит борьба с Сотионом. Долго ждать Иккосу не пришлось. Истекающий потом Сотион уже шагал в вихре криков, будто бог, порожденный тучами и молнией! В ограждении, предназначенном для тренеров, у Сотиона имелась своя баночка с оливковым маслом. Кто-то протянул ему полотенце, кто-то отер спину. Его словно обслуживали духи, сам он ничего не говорил, не различал лиц. Когда тело его сделалось сухим, он принялся натираться маслом. Пустой арибалл выскользнул из его пальцев. Сотион отпихнул его ногой, как ненужную вещь. Круглый сосудик отлетел к ступеням террасы. Гидна, сидевшая в первом ряду, наклонилась и, подняв его, зажала в руке. Ее глаза встретились с глазами Сотиона. Благородный взгляд девушки выражал восхищение, уважение и доверие, он полон был теплоты, как крепкое дружеское объятие. С первых же захватов Сотион почувствовал, что имеет дело с новым, незнакомым Иккосом. Заполнились те "пустоты", которые в гимнасии всех удивляли. Раньше Иккос только оборонялся, тут же - атаковал. Сотион, ошеломленный этой неожиданностью, поддался на первую уловку, не успев ее предугадать. Рука, которой он пробовал удержаться, ушла глубоко в песок и коснулась самой земли. Известно, что это воскрешает и преумножает силы, так как в человеческих жилах течет кровь сынов Земли, гигантов. И Сотион ощутил в себе эту новую силу. Она отозвалась обжигающим огнем, пламенем гнева и злости. Обладай Сотион в эту минуту мускулатурой Герена, он раздавил бы этого человека "потайных троп". Перед ним был уже не Иккос, товарищ давних лет или объект споров и неприязни, которых удавалось избегать, а враждебная, хищная и жестокая сила. Сейчас он жаждал не собственной победы, а поражения противника. Сначала он не мог сделать ничего, разве что оставаться начеку. Но и это достигалось не так-то просто. Всегда открытый настежь, в каждой встрече он отдавал всего себя целиком, а за те месяцы, которые они провели в Элиде, Иккос успел великолепно его изучить. Он действительно видел Сотиона насквозь. Достаточно было одного жеста, намека на движение, подчас только блеска глаз, этих прекрасных светлых, искренних глаз, чтобы Иккос успел упредить его. Для Иккоса в Сотионе не было неизвестных, он решал его как детскую задачку. Что, однако, сдерживало Иккоса - это неиссякаемая бодрость Сотиона. Сколько ни пытался он применить какой-нибудь серьезный прием, вложив в него весь запас своих сил, он встречал такой резкий и решительный отпор, на который, возможно, сам он был бы уже не способен, если б Сотион отказался от своей настороженности. Но тот слишком хорошо запомнил первое падение, такое стремительное и внезапное, и верил теперь лишь в упругость своего тела. Иккосу временами казалось, что все его усилия бесплодны, словно он сражается с фонтаном. Однако скоро Иккос опомнился. Он стал сдержаннее в движениях, меньше усердствовал. Постепенно приучил противника к мысли, что способен только обороняться. Несколько раз слегка покачнулся, словно не чувствуя в ногах уверенности. Сотион поверил и этому. С наивной, простодушной уловкой сделал движение, как бы пытаясь ухватить Иккоса за затылок, и тотчас нагнулся, чтобы, завладев его ногой, опрокинуть. Иккос на шаг отступил, Сотион потерял равновесие и упал. Нельзя сказать, что поднялся он в мгновение ока. Нет, он потратил на это гораздо больше времени. И не смог распрямиться сразу, а с минуту оставался на четвереньках, коленями и обеими руками в песке. А прежде чем занять основную позицию, отер пот: покрытой пылью рукой провел по лицу, на котором остались нелепые грязные полосы. Грязь покрывала его колени, пятнами выступала на бедрах, на груди, висела на нем лохмотьями. Сердечный союз, который зрители заключили с ним, был нарушен. Первыми отступились от него тарентинцы. Видя перед собой двух спортсменов из Тарента, они наконец выбрали того, который гарантировал большую уверенность в победе. Сначала, когда они принялись выкрикивать имя Иккоса, их никто не поддержал. Кое-где даже прозвучало имя Сотиона. Но это уже не были крылья, способствующие высокому полету. Это были взмахи, неуверенные и слабые. За один этот день Сотион приобрел опыт долгой жизни. Мир, которого он не знал и существование которого его никогда не занимало, соблазнил его, насытил прелестью своего восхищения, дал ощутить очарование своей близости и благоволения, а когда Сотиону почудилось, что самое большое несчастье оказаться за его пределами, этот мир отвернулся от него и он почувствовал себя обособленным от него, чтобы за минуту, более тягостную, чем долгие годы, испить до дна горькую чашу одиночества. Неожиданно в его смятенной душе оживает образ Содама. Он видит его таким, каким держал в твердом захвате: растрепанные волосы, потное и утомленное лицо с напряженными чертами, но в глазах - непоколебимое спокойствие преемника Геракла. Картина эта мгновенна, как молния, и, как молния, ошеломляет. Сотион, которому борьба не позволяет ни о чем подумать, начисто изолирует сферу сознания, необъяснимым чутьем постигает сокровенный смысл этого видения и, как по зову вещего сна, с улыбкой пробуждается. Он вновь становится самим собой, увлеченным атлетом и радостным жрецом чудесной литургии тела. Но его жертвенная судьба близка к завершению. Истомленный своим дополуденным времяпрепровождением - расточительством сил в состязаниях, борьбой с Содамом, - он уже не в состоянии одолеть противника. Иккос силен тем, что сэкономил в течение дня, а из этого сейчас слагается баланс. Легкая тренировка утром. Массаж. Сон до полудня в живительной тени на склоне горы Крона. Дополнение тому - крохи сил, сбереженные в ходе состязаний, остатки энергии, не израсходованные ни на одно лишнее движение. Наконец, борьба с Евтелидом, легкая и недолгая, оставившая время на отдых. Все это вместе в такую минуту - колоссальное богатство, и Сотион в сравнении с ним - нищий. Последний раз вступает он в борьбу, поднимает руки, намереваясь сцепиться с Иккосом, но тот, захватив его в талии, опоясал стальным объятием, руки, все еще простертые в движении, застывают, будто держа невидимый кувшин, и Сотион, без дыхания, с улыбкой, которая быстро улетучивается с побледневшего лица, как дух из тела, тянется вверх, словно дрожащим устам предстоит испить последнее вино расточительного, разгульного пиршества, однако ступни его уже не достают до земли. Иккос выбивает ее у него из-под ног, и Сотион валится, как нищий, выброшенный на улицу за порог лавки ростовщика, а прощальные лучи солнца напрасно изливают на него свое золото. |
||
|