"Олимпийский диск" - читать интересную книгу автора (Парандовский Ян)III. ТоржищеБесчисленные будки, палатки, лотки тянулись вдоль дорог, ведущих в Олимпию, и опоясывали лагерь, простираясь до самой Гарпины. Агораномы рыночные служащие - разрешали споры по поводу весов и мер, присматривали за порядком. Для каждого вида торговли отводился определенный участок. Все съестное сосредоточивалось в одном месте. Особенно поражало изобилие рыб. В больших кадках лихорадочно бурлили жирные, увесистые туши. И шел от них резкий болотный дух, усиливаемый солнцем и пылью. Еще горше приходилось рыбам, которые являлись предметом торга; они стоически сносили неуступчивость людской мошны. Лежали на лотке с вылезшими из орбит глазами и, ударяя хвостами, напрасно раздували жабры, которые в сухом, застойном воздухе не оживляла ни единая капля влаги. Иногда рыба возвращалась в кадку, чаще всего с перерезанной ножом глоткой. На все это мрачно взирал мясник, затерявшийся среди этой рыбной стихии. Полуобнаженный, в окровавленном фартуке, он ветками отгонял громадных черных мух, единственных гостей своей лавки. В одуряющем зное трудно было соблазнить кого-нибудь видом мяса, и, судя по синим пятнам на нем, следовало ожидать, что оно будет добычей собак, привязанных под возами, воющих от голода и жажды. Далее простирались спокойные владения зерновых культур. Торговали пшеничной и ячменной мукой различного помола, имелись даже зерно и мельница, вращаемая ослом, откуда сыпалась мука, не внушавшая никаких подозрений. Под пологом палаток сидели купцы из Ольвии[43], заваленные мешками с зерном. Тут решались самые разные деловые вопросы: доставка продуктов в города, пострадавшие от неурожая, заключение торговых сделок, объединение фирм и факторий, наконец, являлись землевладельцы поговорить о мелиорации. Жителей Ольвии слушали уважительно, что подобало их достатку и опыту. Сидя в днепровском лимане, они соседствовали с необозримыми черноземными пространствами, в непосредственной близости к древнейшим мифам. Они рассказывали, что у них живет Ахилл, которого перенесли туда после смерти морские богини. Длинный песчаный мыс, далеко выдающийся в море, служит ему стадионом, и не раз можно увидеть стремительную тень героя, исчезающую, словно легкое облачко. Они ссылались на свидетельства мореходов, будто для их грузных, отяжелевших тел само созерцание подобного проворства представляло чрезмерное напряжение. За их палатками благоухали столы со свежеиспеченным хлебом. Каждому уже опостылели мады, твердые лепешки, которые крошили в сухое вино во время утренней трапезы. Многие жители гор и неурожайных земель вообще впервые видели пшеничный хлеб, с темной коркой и великолепным белым мякишем. Некоторые долго выбирали булки, удивляясь разнообразию их форм: так как одни походили на морские звезды, другие на полумесяцы, а третьи представляли из себя фигурки различных зверей. На широких досках подавали еще горячим печенье с творогом, кунжутом, на меду. Овощные лавки дозревали румянцем яблок, золотом груш, сладким запахом фиников. Покупатели орехов просили в придачу несколько листьев, которые засовывали в постель, спасаясь от насекомых. Из зеленых пучков сердечника и кервеля, среди кочанов салата, над связками чеснока и лука, возвышались огромные сикионские огурцы. Те, кто покупал их, настраивали против себя киприота, который рядом держал палатку с кореньями. Он приобрел где-то за большие деньги мешок перца и громко нахваливал его. Рассказывал об Индии, что лежит за тридевять земель, о бурных морях и летающих драконах, мелкие темные зернышки на его ладони оказывались даром удивительных приключений, многие люди поплатились за это жизнью, он же готов был один киаф уступить за два обола. Никто, разумеется, не мог позволить себе такого расточительства. Но красноречие киприота лишало кушанья вкуса, он высмеивал недоверчивость людей, которые, как ему казалось, не нюхали в жизни ничего, кроме дыма своего очага, и когда, приставив руку к глазам, он принимался высматривать, не идут ли "его постоянные клиенты, господа из Сицилии", то кое-кто сговаривался с ним о покупке за пол-обола. Закусочные издалека заявляли о себе дразнящим запахом оливкового масла. Под полотняными навесами виднелись врытые в землю печи с несколькими топками, а над топками на железных треногах стояли котлы и кастрюли. Можно было наблюдать за тем, как свежевымытая и освежеванная рыба поступает на сковородку, как ее заливают маслом, вином, заправляют пряностями и, наконец, водрузив на тарелку, присыпают щепоткой лазерпиция[44], который придает ей пикантный привкус. Едят стоя, ложкой или руками, держа под мышкой хлеб, то и дело отламывая от него кусок за куском. Тарелка возвращается к хозяину чисто вылизанная, жир с губ и бороды снимается хлебным мякишем, и этот влажный, липкий шарик бросают курам, которые кудахчут в клетках. После этого трудно отказать себе в кубке вина. Вино продается в беседках, сооруженных с помощью нескольких столбов, с крышей из веток и листьев. При каждой беседке яма в земле, где охлаждается в глиняных кувшинах вино. Из трех сортов вин - темного, густо-красного цвета, как кровь из вены; белого, светлого, как солома; и желтого, с золотистым отливом, - последнее лучше всего способствует пищеварению. В нем соблюдена необходимая мера. Ибо темное - слишком густое и крепкое, а белое - жидкое и слабое. Конечно, у каждого свой вкус, и знатоки долго блуждают между Флиунтом, Сикионом, Хиосом, Лесбосом, Тасосом, Родосом, Книдом, как сбившиеся с курса корабли. Впрочем, никто не пьет вина в чистом виде. К нему добавляют до двух третей, даже до трех пятых воды. Запыхавшиеся мальчишки носятся с гидриями[45] за несколько стадиев, к источникам. Многие посетители ограничиваются только водой и в упоении подносят ко рту холодный кувшинчик. Кое-где разносят миринит, вино с одуряющим запахом, приправленное соком миртовой ягоды. Прохаживаются лоточники, предлагая сидр, фиговый и финиковый напитки. Однако настоящая давка начинается только за пределами этого царства чревоугодия. Тесный ряд ларьков, число которых с каждым днем возрастало, вмещал в себя все, кроме оружия. Его в лагере не нашлось бы не только у торговцев, но и ни у кого другого. Пилигримы из далеких краев, чей путь пролегал по горам и безлюдным местам, где не приходилось полагаться на закон о "священном мире", брали с собой оружие, но оставляли его на границе Элиды. Там в специальных складах хранились их мечи, луки, копья, палаши до того момента, когда они явятся за ними на обратном пути. Итак, кроме оружия, здесь можно было приобрести все, что могло понадобиться людям за сотни и тысячи стадий от родного очага. Инструменты, гвозди, колеса для повозок, посуда - все это огромное количество напоминало груду товаров, предназначенных для удовлетворения неотложных и внезапно возникших осложнений. Редко, однако, к этим вещам относились трезво, ну, зачем, скажем, деловому покупателю с трудом проталкиваться сквозь толпу, для того чтобы приобрести бочку или гребень, и с этим возвращаться к своему хозяйству, где и так все было. Ведь, в сущности, никто и ни в чем не нуждался, каждый, отправляясь в путь, запасался на длительное путешествие всем необходимым, скорее в его багаже могло оказаться несколько лишних предметов, нежели отсутствовало бы нечто нужное. Несмотря на это, все перебирали товары, торговались и, увешанные различными покупками, продолжали блуждать по рынку. Посуда афинских гончаров привлекала своими изысканными формами и любопытными сценами, изображенными на ней. Стулья, табуретки, треноги из Милета не имели себе равных в удобстве, по красоте дерева и в искусстве исполнения. У марафонских канатных дел мастеров приобретали веревки. Коринфские купцы колотили ложками в большие миски, чтобы все слышали, как мелодична их бронза. Ювелиры за деревянными решетками среди своих переливающихся всеми цветами радуги сокровищ демонстрировали загадку янтаря, который после натирания о суконку притягивал волосы и шерстинки. Лавчонки с маслами и мазями источали благовония, многие товары не знали даже, как называть, они были словно шепот неведомой страны. На восточных коврах грифоны и крылатые быки стерегли древо жизни, а финикийские ткани, окрашенные в багрянец, переливались красками моря, погруженного в фиолетовые сумерки. Из колоний привезли диковинных животных. Здесь были львы, пантеры, вызывали возбужденный смех обезьяны своим сходством с человеком, страусы прятали свой крохотные головки в одежды проходящих. Мегариец, которому из персидских трофеев достался верблюд, катал на нем мальчишек, беря пол-обола за три круга. На высокой жерди красовались павлины, беспокойные, крикливые, а рядом тянулся длинный дощатый помост, на котором шла торговля невольниками. Почти все были обнажены, у мужчин ощупывали мышцы, девушки и женщины сидели за ткацкими станками или вышивали, демонстрируя свое умение. Только военнопленные были одеты. Каспиям[46] оставили шубы, халибам[47] красные обмотки на ногах. Сицилийцы привезли с собой дюжины две карфагенцев, плененных под Гимерой. Несмотря на высокую цену, их покупали в надежде, что соотечественники Кадма[48] владеют редкими ремеслами, искусны и посвящены в тайны волшебства. Несколько эфиопских рабов с курчавыми волосами, забранными в высокие прически, и телами, как бы отлитыми из бронзы, искоса поглядывали на толпу, откуда должны были протянуться чьи-то руки за их молодостью и красотой. Люди, которые на протяжении всей своей жизни не мыслили для себя никакой другой одежды, кроме хитона и хламиды, сотканных и скроенных рукой матери, жены, невольницы, испытывали робость при виде полотна и шерсти разных цветов, искусно сшитой одежды, белой, желтой, красной и зеленой, с узорчатыми рисунками. Были плащи, в цветах и звездах и с изображениями животных, даже с батальными, охотничьими или мифологическими сценами. Византиец раскинул великолепные накидки с зеленой каймой и вышитыми золотыми утками. И не успела толпа прийти в себя от изумления, откуда ни возьмись, вынырнул какой-то крестьянин в грубой кожаной безрукавке, извлек изо рта серебряную монету, уплатил, не торгуясь, и, перекинув плащ через плечо, удалился, равнодушный к шуткам, закованный в броню свершенного безумства. Каждый стремился обзавестись какой-то частицей непостижимого многообразия мира. Любая безделица становилась сувениром, казалась неповторимой, благодаря своей форме или искусству исполнения. В общей массе, пожалуй, не найдешь двух одинаковых предметов. Во всем чувствовалась оригинальность мысли, старательность и терпеливость. Вместе с замыслом ремесленник воплощал в своих творениях традиции, обычаи, настроения, атмосферу среды. Покупки совершали далекое путешествие в пространстве и времени, с тем чтобы в окружении других людей продолжать существовать как горстка застывших слов, как сжатое и убедительное повествование о том, что небосклон не кончается за пределами родной деревушки. Формы, очертания, мотивы, подобно вьющимся растениям, цепко укреплялись в новой почве, развивались или преображались в иных руках, вдохновленных их оригинальностью, тянулись по следам караванов и походов, чтобы неожиданно слиться с жизнью стран и народов, существующих за пределами воображения,- в фиордах Скандинавии, в славянских степях, в горах Тибета. Бедняки, избавившись от скованности, которая охватывала их при виде роскоши богатых лавок, теснились возле грошовых товаров, покупали сразу по нескольку штук, стараясь уложиться в половину или четвертушку обола. Свирели, корзинки, игрушечные коляски, восковые и глиняные куклы с вертящимися руками и ногами, ленточки, серьги, бронзовые и медные кольца, лампадки из глины, несчетное количество ломких и хрупких изделий, которые на обратном пути подстерегает уйма опасностей. Поэтому необходимо брать их побольше, дабы было что вложить в детские ручонки, какие за ними протянутся, и, наконец, чтоб нашлось еще нечто и для той, чья рука так долго прикрывала глаза, упорно высматривавшие среди солнца и пыли повозку мужа. Делегации и пилигримы, особенно из близких сторон, пригоняли своих собственных жертвенных животных, но многие закупали их прямо в Олимпии. Быков, телок держали большими стадами в загородках и стойлах, наспех построенных вдоль Алфея. Вокруг каждого животного шел яростный торг, и казалось, что стороны никогда не договорятся. Скот осматривали от копыт до кончиков рогов, покупатель ощупывал все части тела, словно хотел определить, правильно ли расположены внутренности, пересчитывал чуть ли не каждый волосок, подмечал малейший дефект на безукоризненно белой шкуре. Беспокойство возникало оттого, что не было уверенности: а не пропустит ли он какого-нибудь изъяна, родимого пятна. Ведь тогда жертвенное животное отгонят от алтаря. Быкам насыпали ячмень и, если они ели его недостаточно усердно, считали, что животные больны. Все кричали, ругались, торговались, уходили, сзывали на совет всех родственников и знакомых, снова возвращались, опасаясь, что в последние дни цены поползут вверх. Те, что не могли позволить себе потратить пять драхм на быка, три - на телку или хотя бы одну драхму на овцу, держались в сторонке от этого крика, сохраняя спокойствие, правда не без зависти. Для них в соседних лавках были выставлены убогие подобия жертв: фигурки животных из воска либо теста, глиняные или бронзовые дары, цветы, кадила. Но и тут не забывали о тех, кто побогаче. На особых лотках виднелись сосуд с водой из чудодейственных источников, пучки целебных трав, собранных на могилах полубогов и героев или выросших на каких-то святых местах, фульгуриты[49], осколки метеоритов. Амулеты из золота, серебра, бронзы, обожженной глины, камня представляли многообразные символы божеств, страшные фигурки восточных духов, с магическими заклинаниями на неизвестном языке. Фракийский крестьянин, могучий усач в штанах, заворачивал в листья небольшие бруски пожелтевшего, прогорклого масла, которое употребляли как лечебную мазь. В разных частях рынка сидели менялы. Их непрестанно движущиеся руки, казалось, были заняты тем, что пряли неумолчный звон серебра, который, словно звучащая пелена, окутывал весь лагерь. Перед менялами высились горки монет, уложенные согласно размерам и достоинству, тут же целая россыпь тонких бляшек в половину и четверть обола, беспорядочная груда мелочи, покрытой зеленым налетом, почерневшей от кислот и влаги. Ежеминутно кто-нибудь обменивал деньги своей страны на те, каких жаждал иноземный купец, или более крупную валюту обращал в мелкую. Приносили старинные монеты, с гербом и гладкой оборотной стороной, новые, с крохотным изображением божества на аверсе и священного символа на реверсе. По черепахе - атрибуту Афродиты Небесной - отличали монеты Эгины, кротонцы чеканили Аполлонов треножник, лидийцы - льва Великой матери богов. Пегас окрылял коринфские статеры[50], критскую диадрахму опоясывало безобразное тело Минотавра. Европа ехала здесь на быке, Геракл отдыхал в саду Гесперид. На иных не было ни богов, ни священных символов, но благосостояние страны концентрировалось в сочном стебле киренского лазерпеция, на деньгах же Метапонтия дозревал тучный колос пшеницы, с висящим на его усах кузнечиком. Только менялы точно знали стоимость и какой сплав у монет всех городов Греции, колоний, варварских государств, и умели примирить вечно враждующие между собой разные по весу и объему кружочки серебра. Только у этих менял могли рассчитывать спартанцы на благосклонное отношение к их железной валюте, они с горечью принимали несколько серебряных монет в обмен на горсть глухо позванивающего неблагородного металла. Зато деньги из Коса[51] и Аспенда[52], с изображением дискоболов, шли выше своей стоимости: многие приобретали их как амулеты для атлетов. Из-за монет, не имевших точного веса, вспыхивали ссоры, их бросали на чашку весов, определяли металл на пробном камне, хотя глаз менялы издали отличал "белое золото" или электр от настоящего серебра и угадывал, где по их окружности прошлись ножницами, срезав стружку не толще волоса. В подобных спорах редко прибегали к помощи агораномов. Исход решали сами менялы тем особенным, только им свойственным скупым жестом, и вот монета, сдвинутая на край стола, мгновенно отбрасывалась за пределы мира. Ясно было, что подобная судьба ждет ее у всех других менял, многих охватывал суеверный страх, что эту фальшивую монету занесли на восковые пластинки, черепки, дощечки, папирусы, испещренные цифрами, что находились под рукой у менял. На самом же деле туда вписывали долги, распоряжения, залоги, это те первые ростки, которые, будто условные световые сигналы, возникли там и тут в некоторых торговых городах, странные и искушающие предвестники финансовой индустрии. Что такое олимпийский рынок - трудно передать словами. Рынки больших городов - Византия, Милета, Сиракуз, Агригента - в сравнении с ним казались ничтожными и жалкими. Им недоставало универсальности, каждый был зажат в рамках границ, пошлин, союзов, забот и алчности, руководствуясь стремлениями, ограниченными их положением, характером почвы. Здесь же рождался город словно свободный от всех земных недостатков, где никаких других дней, кроме праздничных, не было, где все мысли сосредоточивались на милых и радостных сердцу проблемах, город на грани идеала, как бы на берегу самой Утопии, такой недолговечный в кратковременности и обаянии своей быстролетной жизни: едва успевали его познать, как он становился воспоминанием. В него входили легко, на следующий день уже передвигались со спокойствием и постоянством завсегдатаев, на возбужденных новичков смотрели как на провинциалов, с улыбкой, день до предела заполнялся пожиравшими его пустяками. Цирюльни начинали работу чуть свет, как обычно, на городском рынке. Возле каждой - по нескольку стульев, которые никогда не пустовали. Длинные волосы заплетали в косы, и либо им позволялось ниспадать на спину, либо их заплетали в плотные чубы, скрепляя шпильками или повязывая лентами, выпускали локоны над лбом, а на висках укладывали в венки в виде звездочек или розеток. Одни оставляли усы, другие предпочитали сбрить их острой и кривой, как серп, бритвой, которая нещадно драла растительность на лице, едва смягченную подогретым маслом. Бороду подстригали клином, некоторые завивали ее длинной волнистой струей. Молодые мужчины предпочитали избавляться от тяжелых причесок: стриглись коротко, как борцы или атлеты, некоторые удаляли свою первую растительность. Старики поглядывали на них без возмущения - никто не противодействовал новым временам, которые являлись в светлом облике эфеба[53]. В толчее вокруг цирюлен мелькали завсегдатаи, любители поболтать. Тут смаковали последние новости и слухи, обсуждали события со всех концов мира, как новые, так и давние, докатившиеся сюда подобно свету угасшей звезды. Сплетни обретали международное звучание, что придавало им особую пикантность: секреты Африки, Азии и Европы разбирали по косточкам, словно то были соседи за стеной. Горцы из Аркадии или Эпира, вечно стоящие у кого-нибудь за плечами, как будто в тени родных вершин, заслоняющих небосклон, упускали минуты благоприятного затишья, чувствуя, что им не время сейчас вылезать с небылицами о кобыле, родившей зайца, или же телятах о двух головах. Иногда появлялись нищие, Зевсова семейка[54], вездесущие и неприкосновенные бродяги, которые в жалобах или криках выбалтывали какой-нибудь эпизод из своей жизни, помеченный следами крови и пыли бескрайних дорог. Мореходы со светлыми, как бы омытыми океанскими просторами глазами неожиданно нарушали свое молчание рассказами о штормах, Золотых горах, Огненных землях, о Стране блаженства, что лежит на громадном континенте за океаном, и все, затаив дыхание, жадно следили за их губами, как бы ожидая, что какое-то слово наконец выведет их за пределы того клочка земли, который тогда казался целым миром. |
||
|