"Фес" - читать интересную книгу автора (Шульпяков Глеб)

ЧАСТЬ IV

Течение настолько сильное, что натянутая веревка дрожит от напряжения. Волны ударяют в борт мелко и часто, заглушая звуки транзистора и звон посуды.

Из лодки долетают голоса – тихий мужской и женский, резкий.

Запах жареных бананов смешивается в воздухе с привкусом тины.

Из-под навеса на палубу вылезает низкорослый лодочник. Подтянув одной рукой шорты, он переворачивает ведро. Пустые жестянки падают в реку и, подпрыгивая, катятся по течению.

Хозяин лодки переходит на корму и бросает промокшие циновки под навес. В парусине несколько дырок, он залепляет их скотчем. Что-то говорит в сторону каюты – но ему никто не отвечает.

Винтовая штанга висит над палубой. Лодочник снимает промокшее белье, бросает под навес. В полумраке мелькают детские руки, тряпки исчезают. Опустив полог, девушка распрямляется и убирает волосы под платок.

Чтобы вылезти из лодки, она подтыкает юбку, обнажив смуглые, словно покрытые лаком, ноги. Лодочник что-то кричит ей вдогонку, качает головой. Она улыбается, перекладывает мешок на плечо. Часто перебирая ногами, карабкается по глиняному склону.

На осклизлом берегу рыбаки продолжают вынимать из сетей рыбу.


От резкого толчка лодки человек просыпается.

Лодочник смотрит на него сверху вниз, улыбается.

– Кам, кам! – повторяет.

– Гоу!

От борта к борту катается бутылка с водой. Еще две бутылки и промасленный сверток лежат под лавкой.

– Гоу! – Лодочник снова обнажает ряд убористых черных зубов.

На дне ноги человека тут же утопают в глине. Он толкает лодку. Ее, подхваченную течением, оттаскивает от берега настолько быстро, что человеку едва удается запрыгнуть обратно.

Теперь лодка бесшумно кружится по воде. Деревья, рыбаки, девушка на берегу – и снова деревья, рыбаки. После нескольких кругов мотор наконец чихает. Заводится. Нехотя отваливает от кормы и отбегает желтая волна, затем другая. Отходят в туман рыбацкие дома на сваях. Исчезает за поворотом и сам берег.

“Ты-кто-ты-кто-ты-кто”. Теперь мотор стучит отчетливо, подробно.

Как будто твердит, спрашивает о чем-то.

А человек сидит на корме и счищает с кожи глину – как ни в чем не бывало.


Лодочник правит судном едва заметными движениями штанги. Время от времени он оглядывается, показывает на свертки и бутылки: “Ешь”.

– Жена? – Человек кивает на берег.

– ??? – Звук движка перекрывает голос.

Он отмахивается, опускает руку в воду.

“Так, так!” Лодочник делает вид, что понял.

Вода обтягивает руку, как перчатка.

Сквозь рваный брезент видны облака. Они лежат плотным слоем – так низко, что хочется пригнуть голову. Он вытягивает ноги, откидывается на циновке. Сколько ему пришлось молчать – полгода, год? Сколько слов накопилось в нем за это время?

Пока он размышляет о словах – об энергии молчания, заключенной в каждом из них, – река делает широкий поворот и распускается в озерную линзу. Берега из красной глины покрыты пальмовым лесом. Из-за постоянных ветров пальмы одинаково наклонены, и эти ровные ряды напоминают человеку пластины испанского художника.

– Понимаешь? В Вене! – не выдержав, кричит он лодочнику. – Я и она, мы встретились в Вене!


Я наткнулся на этого испанца в Сети – на беседу или статью, не помню. Он оказался не только художником, но и поэтом, философом.

И мы решили выпустить книгу его высказываний – вместе с репродукциями, конечно.

Встречу с агентом я назначил прямо на экспозиции, в Вене. К тому же Вена оставалась последним из крупных городов Европы, где я еще не был, и мне хотелось ликвидировать пробел, закрыть тему.

Выставку устроили в парке за бульваром, неподалеку от оперы. Лабиринты были установлены на газоне, так я впервые очутился внутри времени.

Этот испанец был настоящим волшебником и показывал время то как систему параллельных стен, между которыми тебя несет как частицу в ускорителе, то в виде спирали, куда зрителя медленно затягивает, то как разомкнутые кольца – одно внутри другого с пустым центром посередине.

Ошеломленный и опустошенный – как будто прожил несколько жизней, побывал в разных измерениях, – я решил перенести встречу с агентом на завтра. Мы договорились пообедать в кафе с веселым названием “Immervoll” (чисто фрейдистское сочетание, если вдуматься).

Агентом оказалась девушка под тридцать с копной каштановых волос, узким лицом и едва заметными усиками в уголках рта. “Моя бабушка родом из Одессы”, – сообщила первым делом, словно предупреждая вопрос, откуда у англичанки такие цыганские очи. И разговор сразу потеплел, стал приятельским.

Мы заказали “зеленого” вина. Каких-то закусок, жирных и копченых, к которым так и не притронулись. Чем больше мы болтали и выпивали – чем больше общего открывалось между нами, – тем ярче горели ее глаза, блестели губы.

И тем сильнее колотилось мое сердце.

Она все чаще погружала ладонь в густую копну, поднимала волосы на затылке – и мне мучительно хотелось ощутить их тяжесть, запах. По едва заметным деталям – тому, как она растерянно смотрит на улицу, давая возможность любоваться ею, как быстро окидывает взглядом, стоит мне отвернуться, и едва заметно, одними глазами, улыбается, – я понимал, что наступает момент, когда можно больше не играть роль, а пригласить к себе напрямую, без постороннего повода. Поскольку это приглашение скорее всего будет принято.


– Она мне нравилась, эта “цыганка”! – кричит человек через лодку. – Нет, правда!

В ответ лодочник одобрительно хлопает себя по голой коленке.

Вытирает кепкой пот.

– Между нами не было перегородки, понимаешь? Стены!


С каким акцентом она говорит? как вставляет русские слова в английскую речь? улыбается, трогательно приподнимая верхнюю губу? Мне было по душе даже то, что я не знаю, какая у нее фигура – потому что я принял бы и полюбил любую фигуру. Возраст, замужем ли она, где живет и есть ли дети – все это не имело значения. Мы знакомы с детства, просто по недоразумению только сейчас встретились – вот что я чувствовал.

И все же в тот день между нами ничего не было. Во-первых, на вечер у меня имелись планы (а я не любил расстраивать планы). А во-вторых, опыт подсказывал, что форсировать события тактически неверно, глупо. Лучше взять паузу, отложить на день – так мне думалось. Потому что в таком случае вознаграждение будет вдвойне щедрым.

Мы договорились на завтра, рассчитались. Усаживая “цыганку” в машину, я обнял ее за плечи и поцеловал в висок через волосы. Последнее, что осталось в памяти, – это бледный овал лица за стеклом. Темные влажные глаза, безучастно смотревшие в спинку кресла.

Машина исчезла на бульваре, я медленно подошел к зданию оперы.

В кармане лежал билет на “Мадам Баттерфляй”.

Места на премьеру, да еще в дни выставки, раскупили задолго до спектакля. Об этом мне стало известно еще в Москве, слишком поздно спохватился. Но перед встречей в кафе я все-таки решил заглянуть в театр. Проверить – ведь опера находилась совсем рядом. Зачем, с какой целью? Наверное, мне хотелось досадить себе, еще больше растравить душу (педанты к этому склонны).

Латунная ручка обожгла пальцы. Отраженные в дверном стекле деревья взлетели под потолок – и с мягким стуком вернулись на мостовую. В пустом кассовом зальчике за конторкой сидел одутловатый господин в белой рубашке. Его тугой галстук, над которым висела кожная складка, почему-то особенно врезался в память.

Небрежно облокотившись на мраморную стойку, я придал голосу ироническое звучание. “Понимаю, сэр, что мой вопрос нелеп, но…” Но человек в белой рубашке не обратил на меня никакого внимания.

“Меня устроит любая цена, понимаете?”

Кассир опустил безбровый лоб еще ниже.

Я пожал плечами и развернулся.

– Осталось два места, правда, в разных концах зала. – Его голос был тонким, почти детским. – Берете?


До премьеры оставалось полдня, и я потратил его на встречу с “цыганкой”. Пришел в театр за полчаса до начала, нашел буфет. С бокалом шампанского прогулялся по коридорам, заглянул в ложи. Бросил взгляд в партер, полупустой и бархатный. Машинально поискал глазами – кого, зачем? И вдруг пожалел, что не знаю, где второе место. Какой ряд, какой номер.

В туалете под бачком лежала пустая чекушка из-под “Столичной”. “Надо же, а еще Венская опера…” От удара ногой бутылка жалобно звякнула. Несмотря на весенний холод, на балконе толпились декольтированные дамы и мужчины в синих костюмах. Сновали японские туристы в разноцветных кедах. Вид с балкона производил обескураживающее впечатление – напротив оперы стояла плоская советская стекляшка, похожая на гостиницу “Минск”. И я снова поразился, как много вещей в этом городе не стыкуются друг с другом.

“Кроме меня и моей „цыганки”, разумеется”.

Как прошел первый акт? Кто исполнял арии? Слушая оперу, я старался утонуть в любимых звуках. Раствориться в них и исчезнуть, как обычно. Но мысли о втором человеке не давали покоя. Воображение рисовало девушку, молодую и красивую – откуда-нибудь с Востока, из Южной Азии. Она приехала в Вену по делам (а лучше – по гранту от университета). Давно мечтала услышать оперу, причем именно здесь, в Weiner Staatsoper. Что в суете – совсем как я – забыла заказать билеты или вовремя выкупить.

И пришла в кассы от отчаяния, от одиночества.

“Взрослый человек, и такие фантазии!” – усмехался я своим мыслям.

С другой стороны – о чем еще думать во время “Мадам Баттерфляй”? Не о налоговой же…

Ближе к середине мне представилась другая картина. Теперь воображение рисовало молодого американца, который совершенно случайно наткнулся на оперу – и купил билет, для галочки. И вот уже я ненавидел этого человека. Несуществующего, вымышленного – презирал, растаптывал.

Люди, купившие последние билеты в день премьеры, должны иметь что-то общее. Не могут не быть похожими, близкими. Близнецами! Оказаться без пары в прекрасном городе, любить именно эту оперу, но прошляпить билеты, быть фаталистом, то есть зайти в кассу, где этих билетов заведомо нет, и чудесным образом приобрести эти билеты, нарушив привычный ход, поскольку с утра вечер, как правило, уже спланирован.

“Надо выяснить, кто он – этот человек”, – убеждал я себя.

В антракте народ повалил в буфет и курить на улицу. Пробираясь между кресел, я всматривался в лица. В ответ люди улыбались, не подозревая, что каждый из них – мишень.

В кассах за конторкой ничего не изменилось. Тот же безбровый человек, только галстук чуть отпущен. По старой привычке заискивать перед людьми за стойкой я наплел ему про приятеля, купившего второй, последний билет. Что мы потеряли друг друга в театральной толпе; и “не может ли герр кассир уточнить, какой билет был продан последним, ряд и место – пожалуйста”.

Толстяк невозмутимо переворачивал лист бумаги; карандаш скользил по рядам – налево-направо, налево-направо. С каждым движением сердце мое замирало – и сразу принималось стучать часто и громко. Наконец он что-то чиркнул ручкой и протянул бумажку. “Ряд 10-й, место 7” – значилось на ней.


Третий акт подходил к концу. Вот-вот должна была прозвучать знаменитая ария, где музыкальный лейтмотив оперы, до этого разбросанный по репликам и сценам, собирается в пучок и звучит ровно и мощно. А я все тянул голову, смотрел – туда, где блестели, словно сливы на прилавке, головы зрителей.

Овации взорвались, к сцене хлынули люди с цветами. Я смешался с толпой. На сцене приседала мадам Баттерфляй, а мой взгляд метался по залу. Ряд – и семь кресел от прохода. Ряд – и снова семь кресел. Вот дама с зализанными седыми волосами. Как качаются ее огромные янтарные сережки! А вот пожилой крашеный брюнет с платком на шее – зачем он здесь? Перед глазами мельтешил выводок японцев, топающих от восторга кедами. В какой-то момент мне показалось, что я вижу “цыганку”. От восторга и разочарования внутри все сжалось – но нет, это была не она.

“В театре! – В толпе кто-то кричал по-русски. – Не могу говорить, в театре!”

В проходе мы столкнулись, ее пепельные волосы коснулись моей щеки. Я в бешенстве отпрянул, задел кого-то. А она шла по проходу и продолжала в трубку: “Говорю же тебе – в театре! Не могу сейчас!”

Я пересчитал коленки, снова прошелся по креслам.

Седьмое место в 10-м ряду пустовало.


Я вышел из оперы опустошенный, разочарованный – и сразу столкнулся с той, русской. Девушка беспомощно оглядывалась, хрустела на ветру картой. Поднимала серые прозрачные глаза, растерянно хлопая густыми ресницами.

– Простите! – Я подошел, пожал плечами. “Зачем?” – Случайно слышал, что вы русская – там, в театре.

Она неопределенно хмыкнула, убрала карту. Сунула руки в карманы, натянув ткань, под которой красиво выступила грудь. А плечи, наоборот, сузились – как у подростка.

– И что? – Она развернулась, ссутулилась. Медленно побрела в сторону Кольца. При ходьбе ее фигурка раскачивалась, как на нитке, то и дело заслоняя собой низкие фонарики, горевшие между деревьев.

“Никогда не разговаривай за границей с русскими!” Я вздохнул, мысленно выругался. Снова оглядел девушку – узкие плечи, широкие бедра. И вдруг опомнился, догнал.

– Билет!

Не поворачивая головы, она вынула бумажку, протянула через плечо:

– Вы что, контролер? – Голос хриплый как у курильщика.

Я коснулся холодных пальцев, развернул бумажку.

– Довольны?

Не читая, сунул билет в карман и взял ее под руку.

Остальной вечер я помню урывками, эпизодами, выкроенными из времени. Зачем я потащил ее в кафе, где мы сидели с “цыганкой”? Зачем полез целоваться в такси – и целовал, пока она не задохнулась, не укусила? Как мы оказались на лавке под бетонной башней? Где взяли коньяк, который тут же выпили из горлышка? Зачем завалились в гей-бар и заказали каких-то коктейлей? И целовались на плюшевом диване, никого не стесняясь?

В номере я набросился на нее с яростью человека, упустившего что-то важное. Она отвечала так же болезненно, словно хотела вытеснить нечто из сознания и памяти; выгнать из самой крови. Требовала, чтобы я заполнил ее всю, каждый сантиметр.

Утром впервые за много лет я проснулся не один. Она не спала, показывала глазами на мобильный, отчаянно звонивший на кресле. Голый, я слонялся по комнате – и врал “цыганке”, что у меня срочный вызов, что улетаю. И что мы обо всем договоримся потом, по почте.

Все это время она, подперев щеку, наблюдала за мной испытывающим, холодным взглядом. С этой лжи, этого маленького предательства – нелепого, ненужного – началось наше утро. Я прошел испытание и заслужил вознаграждение. Мне выдали его сразу, я даже не успел сходить в душ.

С каждым движением она все теснее смыкала ресницы, густые и короткие, как щетки. Серые глаза темнели, сужались. В такие моменты она походила на азиатку – раскосую, с тонким, змеиным ртом. Тогда и потом, когда мы жили вместе, я часто ловил себя на одной мысли – что со мной лежит чужой, незнакомый человек. Кто сейчас эта женщина? Кто она?

Вечером на моей раковине уже стояли ее флаконы и коробочки.

“Зачем тратить деньги на два номера? – размышляла. – Лучше в кабаках прогуляем”.

Я с радостью соглашался: нет, незачем. Да, прогуляем.

Потом я случайно наткнулся на ее авиабилеты, они выпали на пол. Выяснил, что она улетает в Москву на три дня раньше. “Ну, ерунда, что делать… – Пожимала плечами, убирая билеты в сумочку. – У тебя еще дела, наверное…” Но я уже бежал вниз, просил найти рейс, чтобы лететь вместе.

Откуда родом эта девушка? Где живет и кем работает? Рассказывала она мало, а я не настаивал. Взрослый, самостоятельный человек – что еще нужно? Приехала в Москву лет пятнадцать назад, откуда-то из Средней Азии. Поступила в полиграфический, но не окончила – пришли 90-е годы. Тогда же вышла замуж – за французского бизнесмена. Жили то в Москве, то во Франции, пока не бросила. Или он ее бросил, неизвестно. От мужа осталась квартира на проспекте Мира, успели купить в первые годы. После развода перевезла маму и маленького брата. Занималась дизайном, выставками. Последнее время работала в каком-то агентстве, которое устраивало арт-тусовки (у нее оставались французские связи). Торговала картинами – по мелочи, разумеется. Рисовала – немного, “в основном для глянцевых журналов, они сейчас любят графику”.

Тогда в Вене я понял, что меня устраивает в этой женщине все. Ее вечная “недосказанность”, “недовоплощенность”. То, как часто она давала мне возможность побыть одному, удаляясь в собственные мысли. Она оградила меня от своего прошлого. И о моем особенно не спрашивала. К тому же у нее был редкий для женщины дар не принуждать в лоб, не требовать.

А сделать так, чтобы я сам, якобы для себя, захотел то, что ей нужно.

Чисто азиатский метод, между прочим. Но мне, прагматику, это тоже нравилось.

В любви она была физически жадной, до болезненных крайностей – оставаясь внешне холодной, “нездешней” какой-то. Этот контраст, жара и холода, невероятно возбуждал меня. В сущности, я нашел в ней себя, свое отражение. Типичного представителя поколения, чья внешняя природа изменчива, управляема – а внутренняя непреодолима в последней правоте и цели. В чем состояла цель? Какой правотой обладала? Я не знал или не хотел знать. Потому что у моих сверстников эти цели часто оказывались не только непредсказуемыми, но и пугающе разными.

Представляя ее лицо, я никогда не мог увидеть его целиком, с фотографической точностью. Каждый раз оно ускользало, стоило мне вообразить его. Наверное, поэтому мне хотелось быть рядом как можно чаще – особенно когда мы расставались, пусть даже ненадолго. Чтобы не забыть лицо, удержать образ, рассеянный и неясный.

Удивительно, но и запахом своим она не обладала. Духи, шампуни, бальзамы – я знал их наизусть, мог с порога сказать, чем она пользовалась. Но как пахла она сама? Ее тело? Пепельный волос на борту раковины – вот и все, на что я мог рассчитывать.

В самолете из Вены мы пили пиво и вспоминали “нашу историю”. Однако билет в оперу найти так и не удалось. Куда он делся? Номер места она, конечно, не помнила.


В Москве мы стали жить вместе уже через месяц. Сначала в моей студии, за рекой, а потом, когда она забеременела, – в новой квартире рядом с офисом. Тогда же и поженились, тихим вторником где-то в Хамовниках.

Ее беременность нисколько не удивила меня. “Все идет по схеме, хранящейся на моем „диске”, – сразу же сказал я себе. – По плану, давно составленному в подсознании… Если не сейчас, то когда же?”

Кого мне хочется, мальчика или девочку, спрашивала она. Я отвечал, что мне все равно. Она обижалась, хотя в моих словах не было ни капли притворства. В глубине души мне действительно казалось безразличным, кто появится на свет, – лишь бы появился.

По моим подсчетам, в дни предполагаемого зачатия она жила с мамой (у той случился гипертонический криз). Это обстоятельство давало мне повод шутить, подтрунивать над ней. В ответ она демонстративно кривила губы, дулась. Говорила – “если не веришь, можем анализы, с точностью до суток”. И я видел, что она не понимает простой вещи – что в моем мире места ее измене не зарезервировано.


Чем больше выпирал живот, тем спокойнее она выглядела. Дизайн, игры в современное искусство – исчезли, отдвинулись на недосягаемый план. Теперь она входила во все обстоятельства будущей жизни. Часами изучала инструкции, читала книги. Так, словно беременность и рождение – это большое путешествие и нужно подготовиться к нему, запастись билетами и путеводителями.

Живот спустил ее на землю буквально. Летом на исходе седьмого месяца любимым местом в доме стал ковер. Разложив толстые глянцевые книжки – раскупорив коробки, – она часами сидела, поджав ноги. А я смотрел на нее и думал, что, наверное, так сидели ее прабабки – в каком-нибудь глиняном азиатском городе.

К нам часто заскакивал мой художник, “как бы ненароком” (по правде говоря, это я просил его). Рассказывал последние новости из “мира искусства”. Кто где какую акцию устроил, чем поили-кормили, что показывали. За сколько и кому продали, куда пригласили. Особенно любил сплетни на “больные темы”. Кто и как разорился, к кому какой отдел нагрянул, какой следователь. Сколько они просили – и сколько взяли. А если не дали, чем кончилось. Кто куда эмигрировал – и сколько смог вывезти.

В такие моменты она вопросительно смотрела на меня, и я поспешно переводил разговор на другую тему. Поскольку все, о чем рассказывал художник, могло случиться с нами, причем в любую минуту. И она это знала.

Все вопросы по обустройству семейной жизни по-прежнему решались мной. Но после разговоров с художником она не пропускала случая, чтобы спросить: достаточно ли у нас денег и в надежном ли месте они хранятся? Хватит ли заказов по работе на погашение кредита и на жизнь? или нужно убавить траты? и если нужно, зачем покупать вещи в дорогих магазинах? если можно взять старое у знакомых?

В ответ я смеялся, потирал ладони. Врал, что нам и нашим внукам хватит.

“Ты уверен?” – спрашивала.

“Разве можно у нас быть хоть в чем-то уверенным?” – зло отвечал про себя.

“Конечно!” – говорил вслух.

Ночью я лежал и слушал ее дыхание. Она спала безмятежно, крепко – а ко мне сон не шел. Внутри, на самом дне, копошилось сомнение. Разрасталась пустота, необъяснимая тревога. “Но что? В чем дело?” – беззвучно кричал на себя.

В одну из таких ночей я решил выйти – выпить в соседнем баре, как это часто в подобных случаях делал. Чтобы не разбудить ее, брюки надел в темноте, нацепил первую попавшуюся майку. Тихо щелкнул дверью.

Этот бар нравился мне широкой стойкой из темного дерева. Тем, как тихо за полночь воркуют подвыпившие парочки и как скучает бармен. Один коньяк, другой – постепенно тревога улеглась, отступила. Я достал монеты и принялся укладывать их на лимон, плавающий в кувшине, – это была местная игра. Монеты соскальзывали на дно и не возвращались.

Когда принесли счет, я очнулся, прошелся по карманам.

“Madama Butterfly, Weiner Staatsoper”. На застиранной бумажке буквы едва читались.

Я перевернул билет: “Balkon, reihe 2, platz 14”.

…Почему она не сказала, что в тот вечер просто пересела с балкона на свободное место? Чего боялась? Красивая история с билетами в одно мгновение исчезла, но теперь это не имело никакого значения. Два месяца промелькнули незаметно, в конце августа ее увезли в клинику, и к нам как по команде нагрянула проверка. Ну а потом случилось то, что случилось.


…Мотор глохнет, винт повисает в воздухе. Лодочник перебирается к нему на корму и что-то показывает на карте. Объясняет – почему теперь лодка идет по течению и мотор не нужен.

И человеку вдруг становится невероятно интересно то, что он рассказывает. “Действительно, почему?” – спрашивает он себя. Как будто мир, лежащий за бортом, требует, чтобы его открыли заново.

На реке быстро темнеет, цвет воды меняется на глазах. Сперва к желтому прибавляется торфяной оттенок, но еще минута – и река блестит черным маслянистым блеском. Небо гаснет сразу после захода солнца, как бывает в театре, если за кулисами выключили подсветку. И на небе горит одна дежурная лампочка.

Влага покрывает тело липкой пленкой. Ему хочется содрать ее, снять вместе с кожей.

Но он лишь напрасно царапает грудь и плечи.

Судя по мелким огонькам, высыпавшим на горизонте, лодка выходит на большую воду. Лодочник снова садится на руль, винт опускается. Мотор стучит тихо, лодка на медленных оборотах идет по направлению к огням.

Что лодочник кричит? Или это пение? Обрывки песни долетают до человека, и он улыбается – сам не зная чему. Деревня, к которой приближается лодка, лежит далеко за излучиной. А запах еды уже летит над водой. Наверное, лодочник поет именно поэтому – потому что слышит запах.

Протоку пересекают мостки на сваях. Когда лодку швартуют, он пытается встать – но в затекшие ноги впиваются тысячи ледяных иголок. И человек падает обратно на циновку.

Перед тем как рассчитаться, лодочник долго умывается.

Человек подвигает свою сумку, показывает жестом: давай сам.

– Гуд, гуд! – Пересчитывая деньги, лодочник смешно шевелит ушами.

В первую стопку он складывает деньги из сумки. Во второй лежат его мелкие доллары. А третью пачку, тоже из сумки, он сжимает в кулаке. Это – плата за лодку.

– О’кей? – двигает кулаком по воздуху.

Не пересчитывая, человек бросает доллары в сумку. Лодочник укоризненно качает головой: как ты хранишь деньги? И вдруг показывает: что это?

Цепь лежит в сумке с той самой ночи – и зловеще поблескивает.

Лодочник вопросительно поднимает глаза.

“Ничего!” Человек быстро перебрасывает цепь через борт.

Теперь оба как завороженные не сводят с нее глаз.

Некоторое время цепь покачивается над водой – как будто не хочет падать.

А потом с треском бежит за борт – и исчезает.


Сбитый из бамбуковых палок, дом покрыт тростником, уложенным вязанками на балках. Вдоль стен – пара комодов из черного дерева и пластиковый умывальник.

Небольшая электроплитка и холодильник.

Он отодвигает москитную сетку, свешивается с кровати – плеск, разбудивший его, доносится снизу. Вода между досок блестит, переливается. Неожиданно блики исчезают, щель заслоняет черная макушка. Снизу на человека смотрит пара блестящих глаз.

Снова вода, видение испаряется. Он встает и подходит к окну. Стекла нет, окна закрывают соломенные ставни. Створка отодвигается, он выглядывает – и ахает, задыхается от восхищения.

Освещенное утренним солнцем, за окном лежит озеро. Привыкнув к бликам, его глаза различают дальний берег, обрамленный силуэтами крыш, какие бывают у пагод. А может быть, это и есть пагоды. Над пальмами слева – военные вышки, а по воде до горизонта лежат полосы плавучего кустарника.

Несколько человек, согнувшись, что-то срывают с грядок в корзины.

Он собирается закрыть окно, как вдруг из-под дома выныривает лодка. Ему уже знаком взгляд черных глаз, и он машет девочке рукой. Смуглая, в коротком платье, она застенчиво улыбается, а потом решительно протягивает связку с бананами.

Бананы теплые. Вода стекает под рукомойник, он с наслаждением моет лицо и шею. Падает на кровать, закрывает глаза. Глиняный город, откуда чудом удалось выбраться, – сотни километров по желтой реке и город на деревянных сваях, – разве не сон все это?

“Что находилось в жестянках? – спрашивает он себя. – Кто и зачем украл ту, с меткой? За что казнили несчастную девушку?”

Ему известно, что, взятые по отдельности, события с ним неразрывно связаны. Но в чем заключалась эта связь? Чем дольше он лежит с закрытыми глазами, тем меньше ему хочется отвечать на эти вопросы. Между человеком и тем, что случилось, – стена.

И с каждой минутой она все толще.

“Одежда! – В голову лезут другие мысли. – Плащи, джинсы, рубашки – куда они исчезают, когда нет человека? Сколько ее хранят, если он умер, а сколько, если пропал без вести?”

“Глупости…” Переворачивается на другой бок, открывает глаза.

“Сколько можно?”

Перед ним дверь, за которой лежит другой мир и новая жизнь. Город, где никому до него нет дела. Где он сможет сыграть собственную роль, собрать свою цепочку. Или ничего не играть вообще. Однако что-то мешает человеку открыть эту дверь. Но что? И почему? Его мысли все еще вращают тот ключ, открывают ту дверь. Снова и снова он представляет себе, как перешагивает через детские вещи, разбросанные в коридоре. Перебирает матерчатые игрушки на кроватке. Рассматривает семейные фотографии.

Вот она входит на кухню, зажигает лампу. Кладет на стул пакеты с покупками.

Вот они встречаются взглядами – секунда, еще одна.

Несмотря на то что кухню заливает электрический свет, ее взгляд не задерживается на нем. Она его не видит.

Он делает движение навстречу, протягивает руку.

“Ха! А-ха-ха!” – из прихожей долетает мужской смех и детский визг.

Она поворачивается, щелкает выключателем.

Он остается в темноте.

…Когда человек представлял себе эту картину раньше, в нем поднималась волна боли. Отчаяния – из-за невозможности исправить что-то. Но сейчас, прокручивая картину обратно, он ничего не чувствует. На него нисходит безмятежное спокойствие. Умиротворение. Потому что когда он выходит из кухни в спальню – когда открывает шкаф и перебирает одежду, – то видит, что его вещей в шкафу больше нет.


Как ни странно, майка лодочника приходится впору.

На ней до сих пор читается надпись: “Celebrate your image!”

Среди тряпок есть шорты и пластиковые шлепанцы.

Он цепляет кепку и смотрит в зеркало – теперь его вид ничем не

отличается от обычного, разве вместо фотоаппарата – кожаная сумка.

А так – обычный турист.

Человек раскладывает мелкие купюры стопками, перетягивает резинкой. Мальчишка! И он вспоминает, как тот помогал цеплять пачки. А потом ловит себя на мысли, что никакой жалости к нему не испытывает.

– Да! – кричит за секунду до стука.

Дверь распахивается, на пороге стоит девушка.

В руках у нее поднос с завтраком.


Автобусы с выставленными рамами и грузовики; легковые машины и мотороллеры; повозки, запряженные буйволами и верблюдами; велосипедисты и разносчики газет, продавцы бананов и воды; погонщики верхом на слонах и сами слоны: ничто не стоит на месте, все движется. Каждый на дороге преследует свою цель, прокладывает себе путь.

Сигналит, кричит, жестикулирует, но – движется.

Хаос, царящий на улицах города, пугает человека только на первый взгляд. На самом деле система – то, как в долю секунды и сантиметра расходятся машины и животные, люди и повозки, – говорит о том, что работа происходит в самом выгодном для системы режиме. Что каждое движение в ней выверено и если, закрыв глаза, человек врежется в толпу, то пройдет сквозь нее как нож через масло беспрепятственно.

С верхних этажей за движением наблюдают местные зеваки. Другая часть населения, в основном женщины, сидит вплотную к стенам и готовит на открытом огне пищу. Еще одна часть, довольно многочисленная, просто спит, подложив под голову руку или ворох газет, прямо на улице.

Ни окон, ни дверей в жилых домах нет, одна опалубка, каркас, хотя по фасадным остаткам можно предположить, что некоторые дома были построены в европейском стиле. Вместо окон и дверей висят циновки. Многие из них подняты или полуспущены, чтобы в доме циркулировал воздух. И когда человек заглядывает под циновки, ему видны комнаты, заставленные газовыми баллонами и плетеной мебелью.

Чем дольше человек изучает место, в котором очутился, тем больше ему кажется, что город вывернут наизнанку. Что жизнь не прячется за стены и засовы, занавески и двери, а лежит собой наружу, выставлена на всеобщее обозрение.

…Дети сидят вокруг чанов и чистят фрукты. Красные и желтые плоды в их руках превращаются в белые шарики, которые напоминают человеку шарики для пинг-понга. Когда чан наполнен, в комнату входит женщина в длинной цветастой юбке и выносит его. Шарики для пинг-понга исчезают.

В каждом доме на подставке стоит игрушечный дом – как правило, в самом видном, чистом углу комнаты. Дом похож на скворечник из яркого пластика. Его украшают гирлянды живых цветов и бананы и лампочки вроде новогодних.

Внутри на возвышении можно разглядеть позолоченную куклу. Это статуэтка божка, одного из тысячи, которым поклоняются местные жители. Его лицо скрывает кукольный капюшон. Кто он? Какие функции он выполняет? Человек не знает. Но когда глядишь на него и на тысячи других богов этого города (больших и маленьких, важных и второстепенных, мужского пола и женского), на душе становится спокойно и легко.


Вчера ночью река выглядела огромной – а сегодня это мелкая, в залысинах отмелей, канава. На откосах мусор, и когда налетает ветер, пластиковые пакеты надуваются и хлопают.

В пальмовой роще стоят, как на продажу, ряды мотороллеров. Тут же развалились и велосипеды. Люди лежат рядом, прямо на земле – вповалку спят или пьют пиво. Тихо переговариваются или слушают на мобильниках музыку.

Над человеком склоняется девушка. Под мышкой у нее картонка, обернутая тряпкой. Безмолвно прижимая руку к груди, она делает просительные жесты. Он достает купюру, с готовностью протягивает. Улыбается. Девушка кланяется и отходит, человек снова ложится на траву.

Когда он просыпается, солнце уже садится. Лучи, пробиваясь сквозь ветки, заливают рощу пепельно-розовым светом.

– Пха, пха! – кричат ему люди на газоне.

Он оборачивается – они показывают на картонку: забыл, забери…

И он покорно возвращается.

…Гвоздь вбит над умывальником. Повесив картину, он делает пару шагов, отходит. Рисунок по-детски аляповатый, лепестки лотоса художница раскрасила желтой краской, а контуры обвела черным фломастером.

“Вот и вся живопись”.

Он встает между окном и лотосом. За циновкой мгла – плотная, как театральный занавес. Где-то внизу чавкает вода, источая сладковатые запахи гнили. И только озеро мерцает голубым пламенем.


На террасе ночного бара сидят четверо. Все они бегло говорят на английском, хотя акцент выдает, что язык – не родной. Да и сами акценты звучат по-разному.

– Вы по-настоящему так думаете? – спрашивает парень лет двадцати. – Вы серьезны?

Бронзовый от загара мужик снимает ковбойскую шляпу и откидывается на подушках.

– Да, думаю, что так.

Сигара, которую он пытался зажечь, мешает ему говорить.

– Думаю, что за это можно платить деньги.

Одна из двух девушек – крупной комплекции, и про себя человек окрестил ее “лыжницей”. Светлые брови подчеркивают обгоревший лоб. Девушка сидит в ногах у парня и, наклоняясь, чтобы взять стакан с пивом, обнажает в разрезе белые груди.

Девушка на коленях у “ковбоя” (так он прозвал мужика в шляпе) имеет азиатскую внешность и носит обычные джинсы. На узких бедрах поблескивает пряжка, а на запястье – браслеты. Мужская рубашка, небрежно завязанная на поясе, скрывает грудь. Черные волосы оттеняют правильный овал лица.

– Но почему? Скажите нам, почему? – Во время разговора “лыжница” часто хлопает выгоревшими ресницами. – Как вы это знаете?

– Они всего лишь умеют делать это лучше, – отвечает мужик.

Чтобы не мешать разговору, человек садится подальше от компании, у самой воды.

“Ковбой” выпускает дым, кивает ему – и снова поворачивается к собеседникам.

Обложенная тропической ночью, терраса напоминает сцену, а люди на ней – актеров.

– Неужели? – говорит парень (про себя он называет его “серфером”). – И в чем же их превосходство?

“Ковбой” разводит руками:

– Просто они делают это, как делали бы для себя. Понимаете?

– Нет, не понимаю! Нет! – “Серфер” нервничает.

“Ковбой” подмигивает “лыжнице” и тихо говорит:

– Мы же знаем, что девушки могут любить друг друга прекрасно лучше?

“Лыжница” согласно кивает.

Судя по выражению “серфера”, реакция девушки его удивляет.

– Но как тебе это известно, дорогая? – Он пытается обнять ее за плечи.

Девушка убирает его руки и чокается с “ковбоем”.

– Каждая девушка имеет свои секреты, не правда ли? – говорит тот.

“Лыжница” вытирает губы.

– И все-таки я нахожусь в уверенности, что женщины делают это лучше.

Музыку в баре прибавляют, джаз. Судя по взглядам, которые бросает на азиатку “серфер”, она ему нравится. “Ковбой”, заметив эти взгляды, берет девушку за подбородок и проводит ладонью по щеке. Запускает руку в волосы и приподнимает их.

Насмешливо переводит взгляд на парня.

– Знаете ли вы, что мужское удовольствие может быть долгим? – медленно начинает “ковбой”. – Что его можно растянуть – на десять, на пятнадцать секунд? Испытать сильно, ярко?

– Вы разговариваете об оргазме? – уточняет “лыжница”.

– Да, черт возьми, именно о нем я и разговариваю! – Мужик кивает на “серфера”: – Или он испытывает что-то другое?

– О, я не знаю! – торопливо отвечает девушка.

– Не знаешь? – Даже в сумерках видно, что “серфер” краснеет.

Мужик смеется, хлопает:

– Прекрасно!

Чтобы сгладить неловкость, парень уходит заказать пива.

– Да! – продолжает мужик. – Я утверждаю, что мужчина может испытывать оргазм долго. Но ни одна женщина в мире не сможет обеспечить такой оргазм мужчине.

– Значит, вы говорите о гомосексуальности? – спрашивает неугомонная “лыжница”.

Мужик усмехается, обмахивается шляпой:

– Нет. – Выдерживает паузу. – Я говорю о другом.

Парень приносит пиво и чистые стаканы.

– Вы совсем не должны быть гомосексуальным для этого, – рассудительно, как на лекции, продолжает мужик. – Вы можете по-прежнему испытывать неприязнь при одной мысли о близости с мужчиной. Здесь… – обводит рукой террасу и озеро, – все прекрасно знают об этом.

– Женщина будет всегда притягательна мужчине, – вставляет девушка.

– Так! – Тот ждет, когда парень разольет пиво. – Но ее возможности ограничены. Она просто не может знать, что чувствует мужчина. Никогда! Как и мы не знаем, что происходит в этот момент с женщиной. Какова идея выхода из этакой ситуации?

“Ковбой” незаметно убирает руку азиатки, которая пытается расстегнуть шорты.

– Мужчина, который будет женщиной! – победно обводит взглядом собеседников.

– …Физиологически он мужчина, самый обыкновенный…

Он переходит на полушепот, теперь до человека долетают лишь отдельные фразы.

– …но получает именно от этого колоссальное…

– …при этом он знает все о мужском…

– …возбуждает вас как женщина…

– …вы же знаете, как доставить себе…

– …то же и он…


Из-за стойки выходит хозяйка бара, приземистая смуглолицая женщина. Она относит человеку ром и колу, а по дороге хлопает по спине азиатку.

На террасе воцаряется тишина.

“Ковбой” задумчиво пускает дым, прихлебывает пиво.

Девушка снимает с плеча лепестки обгоревшей кожи, бросая тревожные взгляды на парня.

– И как вы хотите найти такого человека? – начинает она.

Азиатка встряхивает волосами и встает. Зайдя за спину “ковбоя”, обнимает за шею:

– Он уже нашел такого человека, правда?

Голос на удивление низкий, но приятный.

Несколько секунд “лыжница” оторопело смотрит на азиатку, как будто первый раз видит. Потом начинает мелко моргать ресницами – вот-вот заплачет.

Чтобы не выдавать себя, “серфер” отворачивается.

“Ковбой” победоносно оглядывает террасу, тушит сигару.

Что и говорить, эффект произведен сильный.

Они встают и, не прощаясь, уходят.

На подходе к дому человек слышит крики.

“Серфер” и “лыжница” ссорятся, она рыдает.


– Миста! Миста!

Крупные зубы водителя отливают в темноте фарфоровым блеском.

Не раздумывая, человек переходит дорогу и садится в кузов.

Каркас украшают разноцветные лампочки – словно попал внутрь игрального автомата. Машина выскакивает на неосвещенный проспект. Горячий воздух бьет в лицо. На выбоинах лампочки раскачиваются и мигают. Фара выхватывает то изрешеченный пулями фасад, то ряды стволов, то разрисованные шкафчики на балконах.

Ночные рынки облиты мертвенным светом голых лампочек.

– Чеди! – Водитель показывает ему на ограду.

Он равнодушно провожает взглядом скульптуры тигров, охраняющих вход в монастырь. Машина закладывает вираж и начинает подъем. На земляной улице он видит полутемные, с выставленными рамами хижины. Кое-где мерцает пятно телевизора, бросая на стены серые отсветы. Видно, что перед телевизором лежат люди.

Во дворе мотор глохнет, тишину сразу наполняют звуки – грохот посуды и то, как шелестит цепь в собачьей будке. Где-то звенят колокольчики.

Из-под навеса выскакивает мальчишка, о чем-то перебрасывается с водителем.

Хлопает по карману, показывает пальцами:

– Кип! Доллар! Бат!

Порывшись в карманах, он протягивает мальчишке деньги.

“Иди за ним”, – показывает водитель.


Свеча освещает низкий топчан, застеленный пестрой тряпкой. На дверях фотообои: пляж, море и пальмы. В углу вентилятор.

Из душевой, отгороженной в углу, выглядывает девушка. Огромные мужские шлепанцы делают ее фигуру совсем невзрослой. В сущности, перед ним девочка. Одной рукой она придерживает полотенце, а другой поправляет волосы. Испуганно улыбается. Он поднимает руку, чтобы открыть дверь и выйти. Но девушка подбегает и обнимает его обеими руками. Глаза у нее закрыты, на губах улыбка.

Полотенце падает, он чувствует ее маленькие твердые груди. Не отпуская рук, девушка тянет его к кровати. Они садятся, она включает вентилятор. По комнате прокатывается волна прогорклого воздуха.

Девушка дрожит, он пытается погладить ее по голове, успокоить.

– Тхом! – Она сбрасывает его руку: не трогай!

Даже при скудном освещении видно, насколько тщедушно ее тело. Но эта незрелость, беззащитность – вздернутых плеч и впалого живота, едва набухших над ребрами сосков – заставляет человека делать то, что он делает.

Упираясь в грудь, сначала она молча отталкивает его. Царапает живот и плечи. Но собственная боль делает человека более ожесточенным. Яростным. Одной рукой он отбрасывает одежду, другой обхватывает девушку. С каждым движением он хочет, чтобы их тела слиплись – в розовой пене из его крови и пота. Боль, которую он причиняет, возбуждает его. Но постепенно мука на лице девушки уступает место блаженству. Сперва скривленные от боли губы напоминают гримасу. Но проходит минута, другая, и рот расплывается в блаженной улыбке.

…В тишине дробно стучит вентилятор, на дворе слышен лай. Девушка натягивает покрывало, ложится на бок. Плечо еще вздрагивает, по телу пробегает судорога. Но через несколько минут слезы высыхают. Она засыпает.

Пока она спит, ему представляется, что они на пляже, который нарисован на обоях. Или что он всю жизнь прожил в этой комнате без окон. Спал на влажных простынях. Среди пальм, освещенных свечкой. Под треск вентилятора и цикад. Под взглядом бога, чье имя неизвестно. Рядом с девушкой-ребенком, которая во сне всхлипывает и прижимается к нему.

Картина совершенно не пугает человека. Наоборот, принимая ее с безропотным удовольствием, он переполняется безмятежностью. Спокойной уверенностью в себе и беззаботным бесстрашием.

Девушка просыпается, привстает на локте. Изумленно разглядывает человека – как будто первый раз видит. Он улыбается в ответ – а сам потихоньку изучает ее профиль. Теперь перед ним лицо, на котором – время. Древнее и неумолимое, пугающее в своей слепой силе. Оно – в том, как высок и чист ее лоб. Насколько аккуратно вылеплен и точно посажен нос. Как прорезаны ноздри, похожие на две маслины. Насколько замысловато выточены ушные раковины.

Его пальцы касаются пухлых, но твердых губ. В том, как они прорисованы и как сочетаются с разрезом глаз – тоже говорит время. Многовековая работа с человеческим материалом, из миллионов комбинаций которого нужно выбрать одну и довести до совершенства.

В ответ она трогает его царапины, благоговейно рассматривает на темечке голую кожу. И говорит, уткнувшись в бок:

– Гуд фака!


Чем шире открывается в человеке источник этой силы, тем больше требует она чужой боли. То неразрешенное, что еще оставалось в нем – безвыходное и непреодолимое, – вместе с этой силой выходит. Отпускает, делая человека свободным.

Или он хочет понять то неизменное, что спрятано в этих людях?

И чего ему так не хватает?

Бетонные лачуги сменяются фанерными палатками талата, городского рынка. Шалаши речной деревни чередуются с задними комнатами семейных жилищ – или картонными коробками, которые ставят прямо на газоне, чтобы утром собрать до следующего вечера.

Отныне весь город превращается для человека в улей, где в каждой ячейке ждут боль, наслаждение – и свобода. Ночь за ночью он все более груб, безжалостен. Распластывая покрытые гусиной кожей тела, он хочет видеть лица. Дрожь на губах – и как сквозь гримасу боли проступает улыбка.

Она всегда одна, эта улыбка. Обнажающая десны, кривая. Заволакивающая глаза пеленой, тоже всегда одной и той же.


“Кто он?” – спрашивает человек, глядя в зеркало.

Трогает нос, щеки. Проводит по волосам, снова ощупывая голую кожу.

Скалит мелкие неровные зубы.

“Кто вживил в меня этого человека?”

Перед глазами цепь и кровь, капающая на пол. Дом с кипарисом и площадь.

“Как я связан с тем? Сколько их во мне?” – спрашивает себя.

“Почему, куда бы я ни попал, во мне есть тот, кто примет чужое как свое?”

“Или для этого нужно просто оставаться собой?”

Но что тогда такое “быть собой”?

Разговаривая с отражением, ему хочется услышать собственный голос. Увидеть в зеркале, как двигаются губы. Доказать тем самым, что жив. Что хотя бы лицо принадлежит ему. Но внутренний голос насмехается.

“Ты существуешь отдельно от этих ладоней”, – говорит он.

“От ног, покрытых бесцветными волосками”.

“От глаз, бессмысленно сверлящих амальгаму”.

Раньше человеку нечего было сказать в ответ. Но теперь он спокойно возражает.

“Ерунда, – не согласен он. – Я – это я! Я стою на пороге важного открытия! Еще одно усилие – и мир выдаст мне свою формулу. Назовет пароль. Откроет карты”.

В такие минуты человека переполняет чувство победы и свободы. Это чувство схоже с тем, какое испытывает тот, кто купил билет в давно загаданном направлении – но пока не знает, на какой перрон подадут поезд.


Опиум горит медленно, но одной-двух затяжек хватает. Желтый лотос сплетается в узел и затягивает в воронку. Холодное тепло расходится по телу. Руки невесомы и прозрачны, неподвижны. Кажется, что сквозь кожу видны мышцы. Вены, по которым бежит пустота, пузырящийся газ.

Он снова пытается вспомнить подвал в том городе, но вместо этого слышит запах камня и хлеба. Сначала размытая, с каждой секундой картина принимает резкие очертания. Человек видит пасмурное море, пляж. Море, бросающее мешки волн на гальку. Купальщиков на полотенцах, взрослых. И мальчика.

Парусина оглушительно хлопает над его головой. Печка обложена глиной и дышит жаром – вот откуда этот запах! И мальчик завороженно смотрит, как два человека разминают тесто. Их лиц не видно, они покрыты мукбой. Руки в муке тоже и напоминают ребенку перчатки.

В печке висят лепешки и пузырятся, как гусеницы. От удивления ребенок резко вдыхает раскаленный воздух – и задыхается от боли. Связки обожжены, вместо крика вырывается хрип. Двое с белыми лицами смеются, суют мальчику лепешку. Увязая в гальке, он бежит обратно.

“Где отец?” – мечется между взрослыми.

Но те пьют вино, едят сыр. Смеются – и ничего не замечают.

“Там! – Кто-то показывает на море. – Смотри!”

Ребенок подбегает к воде, но, кроме волн, ничего не видно.

“Он уплыл в Турцию. Бросил тебя!”

Чьи-то руки подхватывают ребенка, это старший брат. Какая высота! И ребенок тут же забывает про боль и страх. Он видит дом и кипарисы. Крышу, куда утром залезали с братом.

“Не бойся!” Брат перекрикивает шум прибоя.

“Вот он, видишь? – показывает на море. – Видишь?”

Ребенок замечает на горизонте черную горошину. Она смешно перекатывается на волнах, а потом исчезает. Мальчику страшно, он вцепляется брату в волосы, но горошина появляется снова, и ребенок смеется.


Шум города отступает, теперь тишину нарушают только выкрики птиц и уханье веток, когда с дерева на дерево прыгают обезьяны.

Подвесной мостик скрипит, качается.

Монастырские ступы, между которыми идет дорожка, похожи на шахматные фигуры. Между ними сушится оранжевое белье. Голоса долетают из-за белья. Под пальмами стоит навес, под навесом – верстак. Лежит створка двери из цельной доски, над ней склонился монах. Он – краснодеревщик и показывает мальчишкам, как резать орнамент.

Узор обрамляет фигуру бога. В руке краснодеревщика небольшой молоток и долото размером с шариковую ручку. Несколько легких ударов – и тонкий резец, подправить линию. Опять несколько ударов – и шлифовка.

Судя по свежим следам, сегодня работа продвинулась ненамного.

“Два-три сантиметра – вот и весь результат”.

В глубине под навесом он замечает деревянный короб. То, что в нем лежит, напоминает человеку сушеных насекомых, таких еще продают в городе. Однако он ошибается, в коробе лежат буквы. Эти буквы вырезаны из того же материала, что и дверь. Их выточили на машине и еще не обработали.

– Дукка? – Краснодеревщик быстрым взглядом окидывает человека, сочувственно кивает. – Ниббана?

Мальчишки улыбаются, кто-то отворачивается, чтобы скрыть смех.

Краснодеревщик протягивает ему картонную коробку.

Тонкие напильники лежат вперемешку с лезвиями. Буква, зажатая между пальцев, напоминает улитку. Краснодеревщик показывает – сначала надфилем, потом бархоткой.

Снова надфилем.

– Ниббана!


Перемычки в буквах ломаются.

Он сердится на себя, беспомощно разводит руками.

Закрывает лицо руками и вот-вот разрыдается.

– Дукка! – Монах терпеливо сметает обломки, протягивает новую заготовку.

Наконец норма выполнена – пятнадцать букв. Из них складывают надпись, наклеивая буквы на доски. Он убирает инструмент в коробку и получает деньги – дрожащими от непривычной работы пальцами.

С купюр на него смотрит лысый господин в аксельбантах. Он поднимает глаза на монаха – удивительно, как они похожи! Тот же лысый череп. Те же оттопыренные уши. Тот же маленький подбородок с ямкой.

Утром он снова на месте. На второй день обитатели монастыря к нему привыкли и не обращают внимания. Он спокойно работает, а в перерыве вместе со всеми садится за стол.

Маленькая женщина в цветастой юбке приносит супницу. Размером с ведро, она стоит на железной ноге и похожа на гриб. Супа можно набрать сколько хочешь, ни очередности, ни размеров порции не существует.

И человек молча ест, выскребая ложкой остатки рыбы.

Спустя неделю буквы кончаются, коробка пуста. Последняя дощечка со словами уходит к заказчику. Больше работы нет, а резать узор на храмовой двери ему не доверяют.

Монахи приносят белые, в грязных подтеках бидоны. Поскольку человеку все равно, какую работу выполнять, он соглашается чистить выгребные ямы. Отхожие места устроены прямо за монастырем, над речным обрывом. Они стоят на деревянных сваях, и, нацепив повязку, он запускает в яму ковш. Содержимое шлепается в бидоны, на которых он с удивлением читает надпись “Contains sylphates”.

Опорожняя бидоны в реку, он видит на берегу точно таких же золотарей.


По утрам его будит тихая музыка. Никакого развития у мелодии нет. Она заунывна и монотонна. “Наверное, так звучит время, если превратить его в звуки”, – говорит он себе.

Действительно, ни веселой, ни печальной эту музыку не назовешь. Никаких эмоций она не содержит – и не вызывает. Иногда она кажется наивной, иногда серьезной. Все зависит от слушателя – какими эмоциями он ее наделяет.

Например, сквозь сон музыка звучит тревожной – потому что тревожны сны, которые человек видит. Но стоит ей завладеть сознанием, как тревога исчезает и сознание наполняется спокойным, безразличным светом.

Человек просыпается, надевает майку и шорты. Под мостками сверкает вода, уже полдень. Воздух раскалился, день будет жарким. И человек идет на звук.

“Какой сегодня праздник? – спрашивает он себя. – Что они отмечают?”

Дырявый тент натянут поперек улицы, столбы увиты гирляндами. Динамики, играющие музыку, украшены цветами. Под навесом столы, сдвинутые по-деревенски в одну линию. На лавках никого нет.

Человек толкает дверь и попадает в дом. Ничего особенного: циновки, телевизор, вентилятор. В дальней комнате слышно негромкое бормотание. Теперь между ним и этой комнатой только москитная сетка. Лучи падают сквозь щели в ставнях, расчерчивая комнату на полосы. Они покрывают белый кокон на носилках. Мертвое тело покоится в позе эмбриона, рядом с головой мертвеца сидит монах. Он читает вслух, переворачивая карточки. Когда все карточки прочитаны, он убирает их в ящик и приподнимает ткань.

Лицо покойника похоже на сморщенную тыкву. Монах пристально смотрит в лицо старухе, потом наклоняется – и выдергивает на макушке покойницы волосы.

Подброшенные на воздух, волоски на секунду вспыхивают в солнечных лучах.

То, что говорит монах, напоминает наставления. Как будто один рассказывает другому дорогу, путь. И тот, второй, молча слушает.


“Когда ты понял, что не будешь жить вечно?”

“Помнишь ли об этом?”

“Возможно ли такое забыть?”

В первую ночь на новой квартире он, девятилетний мальчик, не мог уснуть. Запахи ремонта – клеенки и лака, новой мебели и ковра – отвлекали, будоражили. В незнакомой комнате, на “взрослой” кровати, он смотрел в окно, выходившее в лоджию.

И думал: “Какая странная балконная стена, высокая и темная. Какое узкое и светлое небо… Разве так бывает, чтобы небо было светлее стены?”

В соседней комнате бубнил телевизор, родители о чем-то спорили. Хрустнул и заскрипел диван, отшумела вода в ванной. Всё это были родные, до боли знакомые звуки. Неотделимые от его внутреннего мира – как рука или нога немыслима без тела. А комната оставалась чужой и враждебной. Ни рисунка на обоях, ни пружины от матраса. Ни старого абажура под потолком.

За стеной шла привычная жизнь, но эта жизнь не была с ним связана. От нее отделяла не каменная стена, а слой непреодолимой материи. Вещества, навсегда разъединившего ребенка с теми, кто находился с той стороны.

От страха он закрыл глаза, а когда открыл, картина в окне переменилась.

То, что он принимал за небо, было потолком лоджии.

Однако стоило ему закрыть-открыть глаза снова, и небо со стеной менялись местами.

“Неужели ничего не будет? – кричал внутри кто-то. – Когда я умру – ничего? Ничего-ничего-ничего?”

“Замолчи! – приказывал он себе. – Заткнись, дурак!”

Но было поздно. Вместе с этим “ничего” его уже заполнил страх. Ужас, выжигающий сознание. С каждым “ничего, ничего, ничего” в самой его сути все глубже открывался провал. Зазор – как между стеной и небом.

И он проваливался в эту трещину.

“Ты звал? – В комнате стоял отец и изучающе разглядывал мальчика. – Почему ты на полу?”

Губы у ребенка тряслись, по лицу текли слезы.

“Что-то приснилось? – Отец по-прежнему не двигался с места. – Сейчас позову маму”. Его рука неловко взъерошила мальчику волосы.

Ему хотелось схватить отца за руку, прижать. Но вместо этого он замотал головой, зарылся лицом в подушку. “Не надо”, – промычал.

Отец постоял немного, пожал плечами – и вышел.

…“Ничего-ничего-ничего”, смешные детские страхи. Как бы ему хотелось этого “ничего”! А вместо этого он сидит в чужой комнате, в чужой стране. На чужой кровати – или в чужой жизни. С видом на полоску неба или на стену с фотообоями, не важно.

Все слышит, видит. Разговаривает.

А вернуться обратно – нет, не может.


За столами сидят мужчины и женщины и несколько монахов. Все места заняты, только один стул пустует, в самом центре. На спинке висит рубашка с вышитым крестами воротником, самая обычная. Под стулом стоят стоптанные женские туфли.

Из воротника торчит картонка, на бумаге грубыми штрихами обозначен силуэт человека в позе лотоса. Несколько деталей помельче, цветы и морская раковина.

С каждым новым блюдом, которое выносят к столу, молодой монах обходит гостей и собирает часть еды на тарелку. После чего, поклонившись, ставит тарелку перед стулом с рубашкой.

Человека усаживают вместе со всеми. Ему заботливо придвигают блюда с рисом и овощами. Подливают из кувшина воду. Еда острая: первое время человек сидит с открытым ртом, размазывая по щекам слезы.

Монах встает из-за стола, остальные гости поднимаются тоже. Монах и другой, старик, ставят перед стулом с рубашкой железный поднос. Картонку с рисунком осторожно вынимают из воротника и кладут на него.

Монах зажигает масло в плошке и подносит к бумаге. В дневном воздухе пламя горящей картонки едва заметно. Монахи приступают к молитвам. Гул слов все громче – пока огонь не гаснет окончательно. Теперь на блюде только листья пепла.

Монах выкладывает тряпичный узел. Внутри завернут кусок глины. Уверенными движениями монах втирает пепел в глину и месит, как тесто. А потом лепит из глины с пеплом фигурки – и раздает их гостям.