"Девяностые: сказка" - читать интересную книгу автора (Кузнецов Сергей)

34

Феликс работал в ФизХимии на Ленинском, неподалеку от пятой школы. К 1996 году институт опустел, библиотека работала через день, и научную деятельность почти свернули. Говорили, что в других корпусах не работали туалеты и лифты, здесь же поддерживалось какая-то видимость цивилизации. Тем не менее, каждый спасался в одиночку. Последние три месяца Феликс писал на заказ модуль для бухгалтерской программы и сегодня вот уже два часа искал ошибку. Краем глаза он посматривал на часы, отдельным окошком висящие в углу доисторического EGA-монитора, закупленного лабораторией еще в конце восьмидесятых: полпервого должен прийти Глеб. Вот странно: толком не виделись уже много лет, а тут встретились на Емелиных похоронах, и месяца не прошло - сам перезвонил, сказал, хочет повидаться. Собирался зайти вечером, но Никита что-то приболел, и Нинка вряд ли обрадуется гостю. Договорились встретиться прямо в институте.

Глеб позвонил с проходной, Феликс взял бланк пропуска, подписанный вечно отсутствующим завлабом, вписал "Глеб Аникеев" и спустился за Глебом. Столовая в Институте давно не работала, они пили чай прямо у Феликса: все равно в лаборатории сегодня никого больше не было. Воду кипятили на газовой горелке под тягой - только остатки оборудования и напоминали теперь о химии.

- Ты все эти годы так здесь и проработал? - спросил Глеб.

- Числюсь, - ответил Феликс и подумал: я, наверное, кажусь ему неудачником - такое, мол, было интересное время, а я его просидел здесь, в лаборатории.

- Так странно, - сказал Глеб. - Я помню, в школе ты был для меня… ну, чем-то особенным. Мы тебя, конечно, дразнили то Железным, то Голубым, но я тебе завидовал. Помнишь, мы с тобой как-то весной гуляли?

Феликс попытался вспомнить. Что-то такое было: всем классом ходили в Музей Маяковского на экскурсию, потом вместе с Глебом пошли бродить по городу. Феликс помнил прогулку смутно, тогда он думал только о Карине Гилеевой - студентке, с которой познакомился на каникулах, когда родители взяли его с собой в Карпаты кататься на горных лыжах. На лыжах он с тех пор не стоял ни разу, но накануне возвращения в Москву Карина пришла к нему в комнату и сама расстегнула молнию на его спортивной куртке. Первый в жизни половой акт продлился меньше сорока минут - как раз столько и потратили родители на ужин в местном гостиничном ресторане. Когда они вернулись в номер, Феликс и Карина сидели в разных углах и беседовали о кино и литературе, как и положено детям из приличных семей. Серебряный век, Ахматова, Мандельштам. Феллини, Тарковский, Золтан Фабри.

В Москве Феликс вспоминал свой сексуальный дебют с гордостью, но повторять Карина не рвалась, и приходилось долго ей звонить, встречаться урывками, водить по ресторанам, поить дорогим вермутом и ворованным у родителей коньяком.

- Для меня это был такой урок свободы, - продолжал Глеб. - Помнишь, я спросил: "А куда мы идем?", - а ты ответил: "А какая разница? Идем - и все. Просто гуляем. Разве надо всегда знать, куда идешь?"

- Я так говорил? - изумился Феликс.

- Ну, или почти так, - смутился Глеб. - Я так запомнил.

Да, точно. Так он и говорил тем вечером, когда вел Глеба московскими переулками прямо к Карининому дому. Они постояли во дворе, Феликс посмотрел на темные окна и, ничего не объяснив, грустно пошел к метро. Через полгода Карина заявила, что больше не желает его видеть, оставив в наследство неплохие технические навыки в сексе и чудовищную неуверенность в себе. Навыков, впрочем, хватало, чтобы на физфаке слыть донжуаном и грозой слабого пола - по крайней мере, до третьего курса, когда Феликс женился на малознакомой девице с биофака, которую как-то снял на пьяной вечеринке.

- Это был для меня урок свободы, - повторил Глеб. - Я потом это часто вспоминал, когда уже с Таней жил. Неважно куда идти. Просто гуляем.

- Про Таню чего-нибудь слышно? - спросил Феликс.

Глеб познакомил его с женой, и Феликс нашел ее совсем не похожей на тот образ, что создался у него по рассказам Глеба. Она была слишком развязной, много пила и смотрела сквозь собеседника. Честно говоря, тут Феликс никогда Глеба не понимал.

- Нет, - ответил Глеб. - А что мне до нее? Она в Европе где-то.

В прошлом году Феликс тоже побывал в Европе, и в Германии случайно встретил Карину. Она уехала вместе с родителями в конце восьмидесятых и сейчас работала официанткой в какой-то берлинской забегаловке. Узнав Феликса, первая его окликнула.

- Скажи, - спросил Глеб, - ты про Маринку Царёву ничего не знаешь? А то мне Абрамов что-то рассказывал. Ну, до того, как исчез окончательно.

- Про Маринку? - переспросил Феликс. - Я встречал ее недавно, месяца два назад. Постарела сильно, с трудом узнал, осунулась как-то.

- И где она?

- В какой-то компьютерной конторе, кажется. Я ее на Комтеке видел, в апреле.

- Телефон не взял?

- Да нет, - Феликс пожал плечами. - Она как-то не рвалась общаться. Она с каким-то мужиком была. Да и я к ней, честно говоря, всегда был равнодушен. И история эта… как-то после смерти Чака совсем уж противно стало.

- А при чем тут Чак? - спросил Глеб.

Феликс на секунду замялся. Столько лет прошло, а все боится рассказать то, что сказал ему когда-то Абрамов. Впрочем, по справедливости, для школьных грехов должен быть срок давности - и для этой истории он давно прошел.

- Абрамов мне рассказывал: это он подбил Чака стукнуть на Вольфсона, - сказал Феликс, - чтобы Маринка ему досталась.

- Постой, - сказал Глеб. - Вольфсон говорил, что это мама Чака бегала к директрисе.

- Ну да, - кивнул Феликс. - Но ведь это Чак ее, наверное, подговорил, так ведь?

- Может быть… - протянул Глеб. - Теперь я понял, что Абрамов имел в виду…

Феликс подошел к окну, откуда был виден кусок Ленинского проспекта, и задумчиво сказал:

- Я тут на днях решил мимо школы проехать. Так там на углу Университетского, где всю жизнь стоял плакат "Вся власть в СССР принадлежит народу", теперь реклама какого-то банка. И я подумал: нет разницы, что написано, важно место. То есть реклама - она как лозунг.

Он хотел объяснить, что за прошедшие годы все изменилось не так сильно, как когда-то казалось, и в целом система работает по-прежнему: на месте лозунга - реклама банка, на месте КГБ - бандиты, а все остальное - без изменений: предательство на месте предательства, дружба на месте дружбы. Разве что - с каждым годом места для дружбы все меньше, а для предательства - все больше. Если, конечно, верить рассказам однокурсников, ушедших в бизнес.

- Да, - кивнул Глеб, - реклама такая же ложь. Но я вот думаю: а что было бы, если бы мы проснулись - и там снова лозунг? Причем тот же.

- Заснули бы обратно, - пошутил Феликс.

- Нет, я серьезно, - не унимался Глеб. - Если бы мы проснулись в 1984 году, такие, как мы есть, со всем знанием о том, что будет в 1987-м или там в 1991-м. Что бы мы делали?

Я бы не стал так переживать из-за Карины, подумал Феликс. Учил бы английский в универе и вообще пошел бы на ВМиК. И надел бы гондон, перед тем как десять лет назад трахнуть Нинку по пьяни. Но вслух сказал:

- Когда у меня бабушка умерла в 1989-м, я бы не стал на оставшиеся от нее деньги покупать себе "икстишку", уговорил бы родителей продать видак и телевизор и купил бы на все деньги квартиру в центре.

Если бы я тогда не был так пьян, продолжал Феликс про себя, не было бы Оленьки, а был бы только Никита. Нет, что я? Никиты тоже не было бы, да и меня бы здесь не было, а был бы я где-нибудь в Силиконовой Долине или, на худой конец, в каком-нибудь "1С". Странно подумать: презерватив, надетый десять лет назад, лишил бы меня двух детей сразу. Словно одним актом зачатия я сделал сразу двух, с разницей в восемь лет.

- А я бы купил акций МММ, - сказал Глеб, - и продал бы их за неделю до краха. Если бы точную дату не забыл.

Внезапно Феликс вспомнил, как Никита бесконечно долго повторял с утра в прихожей: "Пока папа! Пока папа! Пока папа!" - до тех пор, пока Нинка ему не наподдала. Он отошел от окна и сказал:

- На самом деле, я бы оставил все, как было.

- Ты не понял, - сказал Глеб, - я имею в виду, что ты в 1984 году был бы сегодняшний ты. Это не о том, как прожить жизнь заново, это о том, как прожить последние 12 лет другим человеком. Другого возраста, с другими знаниями.

- Я бы пришел к себе и дал пару советов, - ответил Феликс.

Я бы пошел и познакомился с Таней, подумал Глеб, но я был бы тогда старше ее, и все было бы по-другому. И две недели назад я не пустил бы Снежану на лестницу.

Июнь, 1984 год

В ночь после выпускного всем классом завалились к Емеле, которому родители до утра освободили большую квартиру. Все были немножко пьяны, взбудоражены после дискотеки. Для большинства это была первая ночь свободы, первая ночь, когда можно не спать до рассвета, первая ночь взрослой жизни, ночь, на которую возлагались смутные надежды.

Все пришли разодетые; мальчики - впервые в костюмах и пиджаках, немногочисленные девочки - в специально сшитых по такому случаю платьях. Еще до начала официальной церемонии Вольфсон и Феликс запалили возле гаражей костер из учебника литературы и сборника задач Сканави. Прибежала Белуга, поорала, но убралась, не придумав, как это прекратить. Они уже были выпускники - ходили, правда, слухи, что дипломы им выдадут только наутро, но все понимали, что подписанный диплом невозможно не выдать.

На самом деле, дипломы выдали на торжественной церемонии - и тут же отобрали: якобы для того, чтобы все вели себя прилично, но Феликсовы родители сказали, что просто бывали случаи: выпускники, напившись, теряли дипломы.

Сам Феликс последний год провел большей частью вне школы - даже если приходил на урок, думал про Карину и вообще чувствовал себя взрослым, по ошибке попавшим в детский сад. У него была уже взрослая девушка, девятнадцатилетняя студентка - он не очень понимал, о чем говорить с Емелей или Глебом, которые все еще заняты своими играми в прозвища и писанием дурацких стихов.

Вот и сейчас на кухне Емеля и Вольфсон заливают водку в сифон, чтоб ее газировать. Кто-то сказал, что так она лучше действует - и хотя у них всего одна бутылка, хватит на всех. В комнате Глеб пересказывал Абрамову статью из "Комсомолки" про питерский "эфир": такой номер, туда люди звонят и говорят все вместе. Обычно звонили и выкрикивали свой телефон - мол, позвони мне. Именно это нравилось Глебу больше всего: в эфире от людей остаются одни цифры, говорил он. Красуясь перед Оксаной, многозначительно прочитал из Бродского:

В будущем цифры развеют мракЦифры не умира.Только меняют порядок какТелефонные номера

Появился Вольфсон с сифоном, всем налили газированной водки, даже девочкам.

- За нашу школу!

- Намбер файв форевер! - откликнулся нестройный хор.

Света подумала, что весь десятый класс мечтала, чтобы все поскорей закончилось, а вот сегодня, надо же, стало жаль: четыре года, которые она провела в пятой школе, уже прошли.

- Форевер! - крикнула она.

На вкус газированная водка оказалась легкой и совсем не жгучей, как обычно. Правда, эффекта никто сразу не почувствовал, только Марину затошнило, как последнее время часто бывало. Она сидела в углу бледная и молчаливая. После смерти Чака почти ни с кем не разговаривала, Вольфсону дала отставку на следующий день после похорон. Экзамены сдала кое-как, хотя учителя, жалея ее, вытягивали, как могли.

Сегодня утром она думала одеться в черное платье, вдовье, как в песне "Битлз" про бэби ин блэк. Tell me, oh, what can I do? По-русски похоже на "водки найду", хотя означает "скажи мне, что я могу сделать?" В самом деле, ничего не поделаешь. Никто, кроме нее, не виноват в том, что она сидит теперь в углу одна, а Леша давно сгорел в огне крематория. Если бы я тогда его не выгнала, думала она, все было бы хорошо. Зачем я сказала, что он - предатель?

Вольфсон взял гитару и запел и вот по тундре, по железной дороге. Сегодня уже можно было ничего не бояться, школа окончена, и вдруг стало ясно, что все одноклассники - отличные ребята, никто не побежит стучать в КГБ и можно петь даже такие, в общем-то, небезопасные песни. Водка все-таки давала о себе знать, и Вольфсон изо всех сил кричал:

Дождик капал на рыло и на дуло наганаНас менты окружили, РУКИ ВВЕРХ нам кричатНо они просчитались ГАДЫ! мы порвали их цепиИ теперь нам не страшен пистолета заряд

Старая лагерная песня пелась интеллигентными мальчиками столько поколений, что слова изменились до неузнаваемости. Никогда больше Ирка не слышала, чтобы кто-то исполнял ее так, как пели у них в классе:

Долго плакал Гаврила, что убили СтепанаДолго плакал Гаврила, что убили егоДождик капал и капал, а Гаврила все плакалА Гаврила все плакал, что убили его

Вдруг она увидела мелкий дождик, круг вохровцев, два трупа в луже - и плачущий дух Гаврилы носится над этой водой. Мертвый, навсегда мертвый Гаврила оплакивал собственную смерть. Она поняла, про что это песня - про нескончаемый траур, вечную скорбь души, покинувшей тело.

Она подумала о Чаке, с которым даже не поцеловалась ни разу, вспомнила его плачущую мать, как она цеплялась за гроб и кричала: "Сыночка, сыночка моя!", - слезы на щеках Лажи, растерянную Светку у доски. А Гаврила все плакал, что убили его. Ирке тоже хотелось зарыдать, и, чтобы сдержаться, она повернулась к Емеле и спросила, не споет ли он что-нибудь более лирическое.

- Если Вольфсон гитару отдаст, - сказал Емеля. - И тогда я тебе спою чего-нибудь из Визбора.

На кухне Абрамов и Феликс пили шампанское из чайных чашек.

- Блядь, - сказал Феликс, - я даже не верю, что это все кончилось. Больше - никакой школы.

- Ну, - сказал Абрамов, - ты за этот год не перетрудился.

- Ты думаешь, это было легко? - ответил Феликс. - Встаешь с утра, собираешься, выходишь из дома и едешь в центр смотреть кино. Или идешь в соседний подъезд и ждешь, пока родители уйдут.

- Страдалец ты наш, - рассмеялся Абрамов. - Ходил бы тогда в школу.

- Я, честно говоря, даже звонок не мог слышать.

- Ну, самым приятным был последний, - ответил Абрамов. - Звенит звонок, настал конец.

Это была старая шутка, тестовый вопрос. Надо было продолжить фразу: "Звенит звонок, настал…". Все девочки говорили "урок", а мальчики, разумеется, "пиздец". Одна Светка почему-то ответила "шнурок", чем подтвердила свою репутацию милой дурочки.

Спустя много лет, вспоминая выпускную ночь, Глеб с изумлением обнаружил, что помнит, какие пели песни - но не может вспомнить ни одной реплики. Слова живых людей отпечатались в мозгу хуже, чем стихи под гитару. Он не помнил, о чем говорили сидевшие рядом Светка с Иркой, но хорошо запомнил, как Вольфсон перешел на Галича и запел "Левый марш":

И не пуля, не штык, не каменьНас терзала иная боль.Мы бессрочными штрафникамиНачинали свой малый бой.По детдомам как по штрафбатамЧто не сделаешь - все вина.Под запрятанным шла штандартомНеобъявленная война

Опьяневший Глеб слушал и понимал, что это песня про них. Малая война, которую они все вели против Советской власти, под запрятанным штандартом, на котором была нарисована эмблема их школы и написано "Курянь - дрянь", с машинкой "Эрика" вместо пулемета, с папиросной бумагой вместо пулеметной ленты.

Левою, левою, левоюЛевою, шагом арш!

Чака можно считать первой жертвой этой необъявленной войны. Сволочи, пьяно думал Глеб, чекистские выродки, доконали человека! Я вам этого никогда не прощу. Если бы я не был мальчиком из интеллигентной еврейской семьи, я бы проклял вас до девятого колена. Ненависть поднималась в его душе. Испепеляющая, очищающая ненависть. Всю жизнь пронести с собой, всю жизнь подчинить этой борьбе. Он был готов к пятидесяти годам необъявленных войн, потому что знал, что эта власть - навсегда. На дворе был 1984 год, казавшийся Оруэллу столь далеким и оказавшийся таким близким для них всех. Амальрик, предсказывавший, что Советский Союз до него не доживет, не дожил сам, убитый КГБ в Италии. Впереди была жизнь, полная безнадежной борьбы, - и сама безнадежность придавала особый смысл и борьбе, и жизни.

И ничто нам не мило, кроме,

- пошел Вольфсон на последний куплет, -

Поля боя при лунном светеГоворили - до первой тройкиА казалось - до самой смерти.

Глеб как-то спросил Вольфсона, что значат эти слова, и Вольфсон объяснил: в сталинские времена за двойки по общественно-политическим можно было загреметь в исправительную спецшколу. И там держали до первой тройки, а если только двойки получал - то прямиком в лагерь, а потом - в штрафбат и на фронт. В эту версию Глеб, честно говоря, мало верил, но образ школы, которая длится до первой тройки так долго, что кажется - до самой смерти, часто приходил на ум в десятом классе.

Вольфсон отложил гитару и попробовал почитать Галича стихами - все шло по плану, но немножко наспех, а впрочем, все герои были в яслях, - но его быстро заткнули. Ирка давно хотела танцевать, затребовала музыку и, взяв Емелю за руку, пошла с ним в полутемный угол, где уже топталась Светка со своим кавалером. Глеб поднялся и пригласил Оксану.

Они танцевали обнявшись и, осмелев от выпитого, Глеб нагнулся и тихонько поцеловал Оксану в шею. Оксана засмеялась и покачала головой. Глеб чуть отстранился, и они продолжили неторопливый танец.

Марина встала и, тяжело вздохнув, вышла в коридор. Ей не хотелось танцевать - да, собственно, и не с кем. Тошнило все сильнее - видимо, сказалась водка. Марина вошла в туалет, заперлась и нагнулась над унитазом. Через тонкую стенку слышались пьяные голоса Феликса и Абрамова.

- Я чувствую себя полным говном, - говорил Абрамов. - И, главное, я думаю, все знают и только делают вид.

- Почему ты говно? - спросил Феликс. - Если из-за той бутылки "Алигате", которую вы в Питере заначили с Глебом и Емелей, то мы как-то простили тебе уже.

- Хуй с ней, с бутылкой, - послышались бульканье наливаемой жидкости, - хотя и там я повел себя как говно.

- Крысятничать нехорошо, - назидательно сказал Феликс. Было слышно, как они выпили, а потом Абрамов сказал:

- Дело не в том, что крысятничать. Я же тогда Емелю подговорил на этот трюк с винищем. И всех собак на Емелю навешали.

Боже мой, подумала Марина, какие дети. Полчаса обсуждать бутылку "Алигате", выпитую полгода назад. Тошнота чуть отступила, она вытерла рот туалетной бумагой и поднялась с колен. И тут Абрамов сказал:

- С Чаком ведь получилась та же история. Он пришел ко мне - ну, когда Белуга его поймала, спрашивает: "Что делать?". А я подумал - надо уговорить его заложить Вольфсона. Потому что тогда Вольфсона посадят, Чак окажется весь в говне, а Царёва мне достанется.

- Дааа, - протянул Феликс. - Хуеватенько выглядит, ничего не скажешь.

- Я же не думал, что так все будет! - пьяно закричал Абрамов. - Кто же знал, что Чак из окна прыгнет! Я же думал - все как-нибудь обойдется!

- Ты бы хоть потом сказал, когда все Чака травить стали.

Марина стояла, прижавшись лбом к холодной стене, и слезы текли у нее по щекам. Она вспомнила, как стучали карандаши по партам, как она крикнула Леше: "Предатель!", как он лежал потом в гробу, совсем чужой, непохожий на себя.

- Я боялся! Мне было стыдно! - кричал за стеной Абрамов. - Ты ведь теперь тоже будешь считать меня говном? Я же всего-навсего дал совет! Он же мог его не слушать!

- Я, пожалуй, пойду, - сказал Феликс, и Марина услышала, как он прошел мимо по коридору. Следом за ним бежал Абрамов, крича: "Постой, постой, выслушай меня!". Их голоса вскоре стихли. Марина вытерла слезы и почувствовала, как скорбь сменяется холодной, как кафель, ненавистью. Теперь она знала, кто виновен в смерти Леши. Это не она. Это Абрамов.

Ее снова затошнило, и она нагнулась над унитазом. На этот раз ее вырвало по-настоящему, словно тело хотело извергнуть из себя все следы прошлого. Льющаяся вода подхватила желто-красные сгустки. Марина чувствовала себя очищенной и опустошенной.

Но глубоко внутри оставалось что-то. Какая-то искра прошлого, слабый зародыш будущего.