"Частное расследование" - читать интересную книгу автора (Екимов Борис Петрович)

4

В пятницу вечером Лаптев обо всем рассказал сыну. И хотя хвастать было нечем, он все равно рассказал. Ведь Алешка мог подумать, что отец отлынивает, обманывает его. Этого допустить было нельзя. Рассказывая, Лаптев посетовал, что так и не сумел заполучить в руки розовую тетрадку.

Позднее, в раздумьях, Лаптев все более и более понимал, что именно в розовой тетради содержится главное, без которого дальше идти трудно. И потому он так и эдак прикидывал, как бы ему в розовую тетрадку заглянуть. Но сколь он ни прикидывал, в конце концов выходило, что до тетради ему не добраться и надо искать другие пути. А этих путей было вовсе не много, пока Лаптев видел лишь один: учителя. Учителя школы. Они работали вместе с Балашовой и могли рассказать о ней. И о розовой тетради они знали, конечно. Ведь не единой властью своей директриса Балашову увольняла. С кем-то хоть для виду, но советовалась. Так что пусть и немногие люди, но должны были знать. А женская артель - дело известное - секретов не держит. На это и надеялся Лаптев.

Но надежды оставались надеждами, а дело не двигалось. Открыто появляться в школе Лаптев не хотел и потому искал любую другую возможность. В столовой торчал, поджидая учителей, но они туда редко заходили. В редакции старался не сидеть, больше ходил, в районе заглядывал, все вроде по нужде. На деле же одного добивался: встретить кого-либо из учителей, поговорить с глазу на глаз.

Лаптев в поселке был человеком новым. И мало кого знал. Его тоже. Но встречи все же были. Были и беседы. Обычно короткие.

- Балашова? - переспрашивали его с некоторой заминкой. И дальше шло почти одинаково: - Лично я относилась к ней неплохо. Но вот эта история с деньгами. Это ужас... Позор, позор. Деталей не знаю. Поговорите с директором. Или в районо. Извините, идти надо... Уроки, - и все это спехом, с оглядкой.

После нескольких таких бесед Лаптев понял, что эта суета и разговоры полуукрадкой, в коридорах, пользы не дадут, и подумывал об ином. Как вдруг...

На обед он пошел рано, есть отчаянно захотелось. Вслед за ним в столовую вошли две женщины. Он и раздеваясь их видел, и стояли они за ним у кассы и раздачи. Несмотря на разницу лет: одна - пожилая, другая - молоденькая, бросалась в глаза их похожесть. Это были конечно же мать и дочь. Дочь была выше, может, из-за молодой стройности, туфель и прически. Но южная сухая смуглота лиц, легкая русская курносина, ясные карие - и у молодой и у старой глаза - все говорило о родной крови. Даже очки они носили одинаковые, в тонкой позолоченной оправе. У старшей на платье - орден Ленина и какой-то значок.

Лаптев уже за еду принялся, когда старая остановилась у его стола и спросила:

- Можно к вам?

- Пожалуйста, - ответил Лаптев, несколько удивленный, потому что свободных мест вокруг было предостаточно.

- Лаптев? - спросила женщина, усаживаясь.

- Да.

- А по имени-отчеству?

Лаптев назвал себя.

- Очень хорошо! - одобрила женщина и повторила, взмахнув рукой: - Семен Алексеевич! Прекрасно! Хорошее русское имя. Люблю русские имена. Настоящие! Семен, Иван, Федор... Говорить-то, - доверительно наклонилась к Лаптеву женщина, - лишний раз произнести хочется. Федор... Василий... А то понапридумывают каких-то Игорьков, Олегов, Эдиков...

Дочь, севшая рядом, спросила:

- А Игорь и Олег - турецкие имена?

- Скандинавские. Холодные как лед, - убежденно ответила мать.

- А Федор, Иван? ..

- Не учи. Это имена наши родные, крестьянские, от дедов и отцов, и менять их на княжеские побрякушки - недостойно. Да что это за имя, если оно даже пренебрежительной формы не имеет. Например, разозлюсь я, кричу: сейчас я тебе задам чертей, Ванька! А к этим князьям как обращаться? И-го... И-го-го, в общем. Тьфу!

Лаптев даже есть перестал, слушал. Дочь смеялась, а мать ее, успокоившись, сказала:

- Жену вашу знаю, лечусь у нее. Душевный человек. А с вами вот не приходилось. Это дочь моя, Катерина.

Они некоторое время обедали молча. Затем старшая ошарашила Лаптева, спросив:

- Простите, вы что, малахольный?

Лаптев, поперхнувшись, выпрямился на стуле. Дочь произнесла укоризненно:

- Ма-ама...

- Не мякай, - отмахнулась мать. - Я знаю, как и с кем разговаривать. Это наш человек, русский, и я по-русски его и спрашиваю. Да это вовсе и не обидно, малахольным-то быть в наше время. Это лучше, чем хитрить да поддакивать. Честнее. По-русски. Вот вы ходите и у всех наших учителей выспрашиваете про Балашову. Конечно, только малахольный так сделает. На что вы надеетесь? Кто же вам правду скажет? Хорошо, если грязью не обольют, а лишь пожмут плечами: не знаем, мол, не ведаем, в другом царстве живем. У начальства спросите, ему виднее, а у нас уроки, уроки, уроки...- передразнила она своих товарок так верно, что Лаптев улыбнулся. - Точно? А правда в том, что Балашова очень неглупая женщина и не скрывала этого. Дуру из себя, как все мы, не строила, школьную учительницу. А в то же время сама за себя заступиться не может, как все порядочные люди. Не на горло, а на бога надеется. Бог-то он бог, а пока жив был Евгений Михайлович, то наша Кабаниха ее тронуть боялась. Лязгала клыками, а боялась. Знала, что Евгению Михайловичу не раз директорство у нас предлагали, а он отказывался. Вот и терпела. А не стало Евгения Михайловича, руки развязались. Ко-ому?! - возвысила она голос. - Кому есть дело до какой-то Балашовой! Кто из-за нее кровь портить будет! Тем более у Кабанихи братец есть. Никто слова не скажет. А если кто скажет, то сумасшедшей старухой назовут, выжившей из ума! - воскликнула она.

- Мама... - остановила ее дочь, оглядываясь.

Столовая начинала заполняться людьми.

- Ешь, мама, остыло все...

- Не могу я эту бурду есть, - отодвинула мать в сердцах тарелку. - Вот так, Семен Алексеевич, малахольный вы человек, не обижайтесь уж, сама такая. Я просто удивляюсь, как это вы решились, ваша газета. Я, извините, к ней всегда относилась очень снисходительно. Думаю, по заслугам. Ведь Балашова в прошлом году и к вам стучалась. Мы с ней вместе к вашему редактору ходили. Вы слыхали о нашей истории с отоплением?

- Нет, - ответил Лаптев.

- Вот так, - горько вздохнула женщина.- Целых два месяца дети мерзли. Триста ребятишек мерзли из-за того, чтобы тепло было одному хаму. И никто в поселке ничего не знает!

- Ты будешь, наконец, обедать или нет? - спросила дочь. - Успеешь поговорить.

- Ну, ладно, ладно, - устало ответила мать и наклонилась к еде.

Она будто уменьшилась в росте, сгорбатившись над столом, и дочь теперь была на голову выше ее.

Пообедав, они вышли вместе.

- Так вот,- продолжала начатый разговор учительница-мать. - В прошлом году наши начальники районные, Уманов и его друг, решили с большими удобствами жить. С паровым отоплением. Дома-то их знаете где, целый квартал от школы. Ну и что... Выкопали и протянули пер-рсональную теплотрассу. У них стало тепло. Печей не надо топить. В школе стало холодно. Мы ж от котельной на самом краю. А тут вообще на каком-то аппендиксе оказались. А наша директриса слова против начальства, конечно, не скажет. Балашова ей прямо в упор говорила. Кабаниха в ответ: идите, мол, сами, если такая смелая. Балашова и пошла. А везде один ответ: в школе неправильная отопительная система. А та самая, персональная, теплотрасса ни при чем. Выходит, была правильная все годы, а теперь искривилась. Ходили мы с Балашовой к вашему редактору. А он скучный сидит, глаза равнодушные, прямо судачиные. Глядит на нас и глазами так говорит: чего вы, дуры, не понимаете, что ли, кто такой Уманов?

Только в области Балашова какого-то толку и добилась. И то какого? Школу на неделю закрыли, отопление переделывали, насосы какие-то ставили. Вот так. Это вам о чем-то говорит?

- Мама, я помчалась, - сказала дочь, посмотрев на часы.

Она пошла не в школу, а мимо сквера к автобусной остановке. И, глядя ей вслед, Лаптев пытался вспомнить, на кого похожа эта девушка. Но вспомнить не удалось. Подосадовав на свою забывчивость, Лаптев сказал:

- Хорошая у вас дочка. Хорошо, наверное, вместе с дочерью работать.

- Дочка не плохая, - рассеянно ответила мать.- А вот работать... Говорила я ей, дуре! - с прежней энергией вдруг воскликнула мать. - Не вздумай, говорю, в учителя идти! Мать всю жизнь мучилась, еще ты... Так разве докажешь... - Она запнулась и вздохнула протяжно: - О-хо-хо... Нет, Семен Алексеевич, никогда не думала, что буду пенсии с нетерпением ждать. Вот уж не думала не гадала. А жду... Другие люди сейчас нужны школе. Сильнее нас. А то потонет она в этих процентах, процентах дутых... никому не нужных...

С тротуара они свернули на дорожку сквера и пошли к школе. Еще вчера, с самого утра, повеяло теплом. Небо обложило тучами. Снег подтаивать начал. Стволы и ветви деревьев потемнели. И какой-то весенней прелью повеяло; горькой, мокрой тополевой корой, лежалым листом повеяло враз. Совсем по-весеннему, словно не в декабре, а в синем марте.

Ребятишки ладили бабу. Снег все же мелким был да еще осел от тепла, и потому вслед за комом, который катили ребята, тянулась лента черной, мокрой земли. Да и ком-то получался грязный, с землицей.

- Значит, Балашова с характером человек... - проговорил Лаптев.

- Как вам сказать... Я ее не очень хорошо знала. Они здесь люди новые... Но держала она себя довольно независимо. Мнений своих не скрывала. А это по нынешним временам редкость. Начальству это, сами знаете, не всегда нравится. Я вам об одном случае рассказала, а были и другие. И директорша наша ничего не забыла. И вот...

- Но это же бессовестно. Хоть для виду подождала бы. Я смотрел книгу приказов, так первый выговор где-то через месяц после смерти Евгения Михаиловича.

- Это для вас бессовестно. А для других это в порядке вещей. Вы директоршу нашу поймите. Сколько лет нельзя было трогать, желчью уже изошла. А теперь можно. Где уж тут ждать... Хоть отыграться... Меня вот тронуть нельзя. Орденоносец и заслуженная. . . Специально ношу, чтобы помнили, - объяснила учительница.- Меня лишь выжившей из ума старухой можно представить. А Балашову можно...

Школа была уже рядом. Звонок прозвенел, и детвора закружилась, загомонила вокруг.

- А что с одеждой? - спросил Лаптев. - Какие-то подделки, с деньгами что-то?

Учительница, секунду помедлив, сказала:

- Мне, откровенно говоря, не верится. Но... по моим сведениям, доказательства, даже какие-то документы там есть. Сделаем так. Я к вам зайду и приведу одну мою бывшую ученицу. Она у нас профсоюзный начальник. Я ее не трогала, но сейчас сам бог велит. Так что ждите. Она должна помочь.

Помощь пришла раньше, и с другой стороны. Но Лаптев ей вовсе не обрадовался.

Вечером, только он домашний порог переступил, появилась соседка с известием: "В магазине котлеты продают". Жена, конечно, туда побежала.

А на кухне сидел сын. Вошедшего отца он встретил с явной радостью и выложил на стол тонкую ученическую тетрадку в розовой обложке. Лаптев завороженно поглядел на тетрадь, потом на сына, снова на тетрадь. Он сразу понял, что это та самая тетрадка, в которую ему так хотелось заглянуть. Но теперь, когда она лежала рядом, Лаптев даже не потянулся к ней, а спросил испуганно:

- Где ты взял ее? - хотя вопрос был совершенно лишним: глупо было бы думать, что директорша самолично подарила эту тетрадь Алешке.

Выражение торжества и радости на лице сына сменилось растерянностью:

- А что... что? Ты же сам говорил.

- Где ты взял ее?

- Я не могу сказать, - обмяк на стуле Алешка. Но Лаптеву было сейчас недосуг заниматься педагогикой.

- Где ты ее взял? - спросил он жестко. - Ду-урак! Ты соображаешь, что делаешь? Если узнают, что эта тетрадь у меня, то не ты будешь виноват... Я... Я... Это я ее украл. Я тебя научил! Я тебя послал, заставил! Вот что получается. Соображаешь? Где ты ее взял?

Сын кое-что, видимо, начал понимать. Он вскочил со стула и торопливо заговорил:

- Не бойся, папа. Я даже не заходил туда. По она ведь нужна нам. Нужна! Там все написано! - и он большой белой рукой подвинул к Лаптеву тетрадь.

Лаптев ее не принял.

- Садись и рассказывай.

- Там лаборант работает, в физкабинете, Валерка. Он нашу школу в прошлом году кончил. Я ему не сказал, что в тетради. Я сказал, что это с девчонкой связано. С письмами, учителя будто бы перехватили и вадо забрать. Я ему микрофон за это дал, японский, который дядя Миша привез. Я его у кабинета ждал, на атасе. Он не знает, что в тетради, я сразу забрал. И не скажет никому. А иначе мы не нашли бы... Конечно, я не подумал. Но я как лучше хотел, папа, - и обтер ладонью крупный бисер пота на носу и на лбу. Румянец пожаром полыхал на его нежном мальчишеском лице. Даже уши рубиново горели.

- Ясно, - коротко сказал Лаптев. - Но ты теперь понял, что будет, если узнают, что тетрадь у меня? Ты понял, что не вы - ребята будете виноваты? А?

Сын молча кивнул головой.

- Тетрадь надо положить на место сегодня же, - сказал Лаптев. - Он еще там, лаборант?

- Да. Он с вечерниками занимается.

- До которого часа?

- Он там допоздна. Пленки записывает.

- Ладно. А сейчас, - открывая тетрадь, сказал Лаптев, - раз уж так случилось, посмотрим.

Он начал с первой страницы. Но, пробежав глазами несколько строк, вдруг представил себе, как входит в свой кабинет директриса, открывает стол и... На мгновение представив себе это, Лаптев сразу интерес к тетради потерял и поглядел на часы. Они показывали начало восьмого. "Уж если не сейчас, подумал он, - то утром она может спохватиться. А днем тетрадь не подсунешь".

- Тащи аппарат, - сказал он сыну. - Пленка там есть. - А сам настольную лампу принес для подсветки.

Он аккуратно переснял все писаные листки из тетради и лишь потом, поглядев на Алешку, который стоял рядом с видом настороженным, даже испуганным, сказал сыну таинственно:

- А занавеску чего не задернул?

Алешка метнулся к окну, Лаптев же расхохотался во весь голос.

- Шпионы... - всхлипывая, говорил он сквозь смех. - Господи, до чего дожили...

А отсмеявшись, сказал сыну:

- Одевайся, поехали. Надо сейчас же положить на место.

- Я сам, папа...

- Меньше разговаривай, поехали.

Проехав свои шесть остановок, Лаптев с Алешкой пошли к школе с тыла, от аптеки. Еще издали Лаптев начал искать глазами окно директорского кабинета. У него сердце екало при виде желтых окон. Но, благодарение богу, в директорском кабинете было темно.

- Скажешь, забрал, мол, нужное, а это надо положить, а то, мол, хватятся, - на ходу шепотом принялся наставлять Лаптев сына. - Скажешь, мол, обязательно сейчас, а то завтра...

- Ну, ладно, ладно, - также шепотом ответил ему сын. - Ладно. Ты только не ходи в школу. Где-нибудь в сторонке, а то увидят...

- Я еще с ума не сошел, - ответил Лаптев, хотя ему более всего на свете сейчас хотелось заменить сына, который может сделать не так, сказать не то.

С тяжким сердцем Лаптев отстал от Алешки,, совсем медленно, будто по инерции, прошел несколько шагов. Поглядел, как мелькнула в дверях фигура сына и исчезла. Отойдя в сторону, Лаптев встал возле самого забора и с какой-то тоскливой обреченностью глядел на черный прямоугольник окна директорского кабинета.

В школьном дворе было темно. Два фонаря тускло светили да голая лампочка над дверью входа, да размытые квадраты окопного света грязно желтели на земле. Сзади, за забором, лежал сквер. Деревьев сейчас, ночью, конечно, не было видно. Лишь тягуче гудели под ветром вершины, да постукивали ветки, да иногда доносился болезненный скрип старого дерева; и сыростью наносило, и так же, как днем, тянуло горечью мокрой тополевой коры.

Все это: и гул, и скрип, и горечь корья - Лаптев ощутил лишь в тот миг, когда подошел к забору. Но уже в следующее мгновение, опершись спиной о ребристый штакетник, Лаптев глядел и глядел на директорское окно, стараясь не пропустить того мига, когда воровато скользнет полоска света в приотворенную дверь и снова пропадет.

"Только бы звонка не было, успели бы до перемены",- подумал Лаптев, и в ту же минуту приглушенно, но слышимо в школе затрещал звонок. "Теперь придется ждать", - подосадовал он и прикрыл уставшие глаза.

Перемена вечерней школы была нешумной. Трое лишь вышли на крыльцо покурить, Лаптеву тоже курить захотелось. И взгляд его упал на светлое окно директорского кабинета. Вначале Лаптев подумал, что он ошибся. Пригляделся внимательнее - ошибки не было. Светилось первое окно справа от входной двери. Лаптев непроизвольно качнулся и шагнул. "Что-то случилось,- подумал он.Алешка попался... Пацан". Но тут же он остудил себя: "Может, просто директриса преподает у вечерников и теперь пришла на перемену".

Но он все же шел к школе. К ступеням крыльца, к желтому свету окна, которое завораживало его, точно ночную бабочку.

Свет потух, когда он был рядом с крыльцом. Через минуту Алешка выбежал из двери и, не заметив отца, помчался через двор. Лаптев поспешил за ним и позвал его свистящим шепотом:

- Алешка-а...

Сын остановился и, не дождавшись, пока отец подойдет, сказал издали, тоже вроде шепотом, но таким, что его на всю округу слышно было.

- Порядок... Все в порядке...

Они пошли той же дорогой, мимо аптеки.

- Почему у директора свет горел? - спросил Лаптев. - Она здесь?

- Нет, - ответил Алешка. - Это Валерка зажигал.

- Дур-рак! - с досадой произнес Лаптев. - Соображения, что ли, нет? Лезут в кабинет директора, как домой. Свет зажигают. Кто-нибудь увидит и скажет, лазили, мол. Что тогда?

- Па-апа, - проговорил удивленный Алешка. - Да ты чего? У Валерки свой ключ. Она ему дала. Он там магнитофоны ставит и другую аппаратуру, чтоб не сперли, в железный ящик. Валерка свободно в кабинет заходит.

Лаптев вздохнул с облегчением, расслабился, замедлил шаг.

- А я уже подумал черт-те чего, - признался он. А подходя к автобусной остановке, предупредил сына: - Матери молчок. Гуляли. Головы у нас заболели, вот и проветривались.

Но матери врать не пришлось. Она встретила их на пороге и сказала:

- Алешка, я сейчас в магазине слыхала, Машину маму увезли в больницу. Ей плохо. Наверное, тебе к Маше надо сходить.

Алешка молча повернулся, но мать остановила его: "Подожди", - и сунула в руки флакончик, сказав:

- Пусть Маша выпьет и брат ее тоже. По столовой ложке. Худа не будет.

Сын убежал, а Лаптев спросил у жены:

- Пустырник, что ли, дала?

- Конечно. Думаешь, девочке легко? Пусть успокоится. Худа не будет.

Лаптев усмехнулся. Жена и свою семью, и всех знакомых настойкой пустырника потчевала. И всегда со словами: "Худа не будет".

- А что случилось-то? - спросил он жену.

- Откуда я знаю? За котлетами в магазине стояли, женщина подошла, рассказывает, она с Балашовой в одном доме живет. Говорит, "скорая" приехала и забрали. Вроде сердечный приступ... А там кто ее знает. Ей не докладывали. Чего ты стоишь? Раздевайся.

- Да, - согласился Лаптев и, снимая пальто, спросил :- Она сердечница, что ли?

- Не знаю, она не моя. Да господи, сейчас все сердечники.

Жена пошла на кухню. Там у нее котлеты жарились. А Лаптев переоделся, телевизор включил.

- Семен! - окликнула его с кухни жена. - Семен! Иди сюда.

Лаптев пришел на кухню, сел у стола, вслух подумал:

- Чего бы поесть? Котлеты - это хорошо, да тяжело на ночь и брюхо растет, - горестно вздохнул он.

- Ты чего же молчишь? - повернулась от плиты жена. - Ничего не рассказываешь? Почему я от чужих людей все должна узнавать?

- Чего тебе рассказывать?

- Как чего, все, - уклончиво ответила жена. - Чем занимаешься, что делаешь?

Лаптев удивленно брови поднял и губы поджал.

- Да, да, да... Нечего брови-то топырить... Чего ты там дурью маешься? Людей смешишь. Тоже мне нашелся туз козырный.

Лаптев начинал понимать, в чем дело, но виду не показывал.

- Ты чего плетешь от села, от города?- спросил он. - Толком говори.

- Не притворяйся, - осадила его жена. - Знаешь, про что я речь веду, про Балашову. Я, Семен, тоже ее жалею, тоже сердце есть. Без мужика осталась, с двумя детьми, несладко, конечно...

- А чего ж ты тогда... восстаешь?

- То, что бабочка замазалась. Тут уже никуда не денешься. Сама влезла, сама и выхлебывай. Тебе туда соваться нечего.

- Да-а, - покачал головой Лаптев. - Ты и вправду все знаешь. Откуда?

- У нас, Сема, не редакция, - усмехнулась жена и, подойдя к столу, уселась против мужа. - Нам не надо телефоны обрывать. И так все новости соберутся. Все знаем и про всех. Потому я тебе и говорю: брось дурью маяться. Балашову не зря уволили, и нечего неприятности себе и нам наживать. Алешка - ребенок, ничего в жизни не понимает. А тебе надо бы поумней быть. Алешку пожурят, тем и кончится. А тебе может хуже быть.

- Ясно, - сказал Лаптев. - Учтем.

- Вот и хорошо, - улыбнулась жена. - Ты, Сема, добрый, это я знаю. Но лопухом тоже не надо быть. Мало ли чего тебе в уши пональют? Тебя обмануть-то в два счета, - поднялась жена и к плите шагнула.

У Лаптева миролюбие кончилось, и он сказал:

- Так... Давай выкладывай, чего тебе про Балашову известно. Какие-такие грехи ты у нее нашла? Что-то я про них раньше не слыхал. Давай выкладывай.

- И выложу, чего мне бояться, - в тон ему ответила жена. - Проворовалась твоя Балашова, и тут уж никуда не денешься, - сурово сказала она.

- Как проворовалась?

- А так, документы подделывала, счета. Ученикам одежду покупала. Пальто берет за пятьдесят рублей, пишет восемьдесят. Тридцать рублей в карман.

- Ты ее за руку поймала? Когда она тридцать рублей прятала? - перебил Лаптев.

- Не примудряйся...

- Я не примудряюсь. А вот ты сплетни собираешь. Это точно. Ничего ты не знаешь, а плетешь. И никто пока толком не знает. А вот я узнаю точно, и тогда все будет ясно.

- А кто ты такой? Ты кто - следователь? Прокурор? Чего ты ее защищаешь? Что, повиляла перед тобой и ты растаял? Бес в ребро, да? А то я не понимаю. Перед людьми стыдно.

Лаптев поглядел на жену укоризненно, головой покачал, спросил:

- А передо мной не стыдно? Дожились... Не стыдно такое говорить? Или свой, перетерпит, да?

Жена, кажется, поняла эту горечь и обиду в голосе Лаптева. Она выключила плиту, села за стол, сказала уже спокойнее:

- Все так говорят. Прямо в глаза.

- Ты прежде не людям, а себе верь. Что же выходит, люди меня лучше знают, чем ты? Дожились, слава богу.

Жена молчала, и Лаптев продолжал:

- Да я ее в глаза не видел, эту Балашову. Понимаешь?

- Как не видел? Здравствуй.

- Вот и до свидания. Может, и видел когда. В школе или где. А вот не помню, хоть убей. Вспоминал, вспоминал, не помню. Какая она из себя?

- Так как же... Она что, тебе не жаловалась? Не приходила к тебе? Откуда же ты узнал?

- К тебе-то она тоже не приходила. А ты знаешь. Вот и я...

Жена поверила.

- Ты ешь, ешь, пока горячие... Я тоже съем...

Нарезала хлеб, зеленый горошек достала, банку с помидорами.

А Лаптев следил за ней взглядом.

- Ты чего не ешь? - спросила жена.

- Неохота. Так слушай, видел я когда Балашову или нет? Какая она из себя?

- Да конечно видел.

- А чего же я ее не помню?

- Склероз... - усмехнулась жена и добавила: - Маша в нее, только ростом повыше. Она, по-моему, башкирка. Симпатичная. Да ты видел ее, просто внимания не обращал. И ты, Семен, не злись. У меня о тебе душа болит. Мне уж все доложили. Твоего редактора жену я видела, она меня напугала. Ты доиграешься, что тебя могут с работы снять и по партийной линии тебе влетит. Она мне прямо так и сказала. Она баба неплохая. Мы с ней всегда хорошо разговариваем. Она-то, правда, другое говорила, мол, гляди, Балашова опутала, окрутила, вот он с ума и сошел. Ну, черт с ней, пусть так думает, - махнула жена рукой. - Но мне-то ты скажи. Я должна знать, чего ты на рожон лезешь? Чего хочешь кому доказать? Ты что, первый день на свете живешь?

- На рожон я не лезу, - спокойно объяснил Лаптев.- А разобраться с этим делом должен. Я все

выясню: виновата, не виновата, а потом уже пусть решают. Мне надо правду узнать, больше ничего не надо. А то льют, льют: и воровка, и чуть ли не проститутка. Чего же они раньше молчали, при муже-то? А теперь некому заступиться, давай топтать...

- При муже, может, ничего не было. А потом прищемило, деньжонок не стало хватать, вот и клюнула. И я тебе скажу, про мужиков тоже, наверное, не зря грешат. Из их дома бабы говорили, и называли даже, кто ходил, по фамилиям. Люди все видят.

- Люди... люди... - снова начал раздражаться Лаптев, но сдержал себя. - В общем, на колу мочало, начинай сначала. Я тебе все объяснил, и ты ко мне больше не приставай, без тебя тошно.

- Ах, тебе тошно,- передразнила жена. - А мне не тошно?! - обозлилась она. - Мне будет не тошно, если тебя таскать начнут, грязью поливать! Нас всех! Ты об этом подумал?! Или тебе Балашова дороже?!

- Ну что и кто мне может сделать? Подумай ты, взрослый человек... Ну что, меня посадят? Убьют, что ли? Из дома нас выгонят?

- С работы тебя выгонят.

- Никто меня не выгонит, пока я сам не уйду.

- Вот-вот! Доведут, что сам уйдешь! А куда потом деваться? Десять лет еще до пенсии. А специальности нет. Да черт с ней, в конце концов, с работой. Ты о здоровье подумай. У тебя нога, у тебя контузия, у тебя давление.

- Так что же,- поднялся Лаптев,- если у меня давление и контузия, так мне, может, в зыбку лечь, а ты меня баюкать будешь и мух отгонять? Так теперь жить? Нет, ты перестань,- постучал он пальцем по столу. - Ты прекрати этот разговор, не надо. Ты знаешь, что я не упрямый баран. Но уж если нужно, то никуда не денешься... Давай не будем ругаться.

- Ладно,- зло проговорила жена. - Но гляди, попомни мои слова. Когда за тебя возьмутся, тебя начнут шерстить - никто пальцем не шевельнет, ни одна душа не заступится. Все промолчат. На людей не надейся, вот попомни.

Она пошла из кухни, резанув Лаптева злым взглядом, лицо ее, худое, скуластое, еще более осунулось. Под глазами и на впалых щеках потемнело.

- Молодец, договорилась... - бросил ей вслед Лаптев. - А на кого же надеяться?.. Да меня живого десять раз бы не было,- проговорил он в сердцах,если б добрые люди не спасли.

Из глубины комнаты, через коридор, жена ответила ему:

- А-а-а... Ты все про войну... Когда это было? Да это и совсем другое. Нечего вспоминать.

- Нет, я буду. Я всегда буду помнить,- тихо и горестно сказал Лаптев.

И, прикрыв от греха кухонную дверь, отгородившись ею, он достал сигареты, пристроился возле форточки и закурил. Обидно ему стало. Обидно и больно, прямо до слез. Последние слова жена зря сказала.

Уже позднее, в госпитале, Лаптев подсчитал, что всего на фронте он пробыл шестьдесят три дня. Чистых шестьдесят три дня во взводе. Все эти дни, может быть исключая несколько первых, походили один на другой с их обычными военными делами и заботами. Для долгих раздумий тогда времени не было, шла война. И, наверное, поэтому шестьдесят два дня и ранее и сейчас виделись Лаптеву ровной чередой, и был почти бессилен ум выхватить из той ленты какой-то день, час или минуту и разглядеть ее.

Но день шестьдесят третий стоял наособицу. Лаптев помнил его и много думал о нем. И в том не было странного, ведь это был последний день на войне, и не единожды в этот день смерть уже заслоняла своим рукавом белый свет.

На прорыв должны были идти рано утром. Артподготовка началась вовремя и длилась положенное время, восемьдесят минут. За пять минут до зеленой ракеты Лаптев полез наверх. Поутихло, огонь перенесли дальше. В траншеях люди начали шевелиться.

А весна стояла, апрель, утро. Хорошо было на воле, легко после блиндажа дышалось, свежо, словно после грозы.

Все шло как положено. По зеленой ракете Лаптев повел людей. Из траншей - в свои проходы. Потом рассыпались цепью. Соседние роты тоже поднялись. И вперед, вперед... Лаптев тогда молодой был, сильный. А в атаку идти сила нужна. Упал, снова поднялся, пробежал - опять упал. А как упал - тут на тебе пуд грязи. Весна ведь, апрель, на добрых пару четвертей вязкая густая грязь стояла.

Из траншеи немцев выбили. Деревушка стояла неподалеку, ее заняли. А тут связной от командира роты подоспел: идти вперед.

Вперед - значит, вперед. Немцев вроде не было. Но сразу за деревней наткнулись на таблички: "Мinе! Мinе!". Может, немцы и брехали, а может, и правда минные поля, не отгадаешь. Пришлось брать правее. И вот тут-то Лаптев и попался. Он не заметил траншеи и вышел с людьми под фланкирующий пулеметный огонь. Он не помнил, как очутился в воронке. Знал только, что его понизу, по ногам куда-то хлестануло. Но очнулся он сразу. Воронка была мелкой. И Лаптев видел, как уходили немцы, уже вдали была их цепь. А пулеметчик последним убегал. Лаптев сгоряча в него из пистолета начал стрелять. Да что пистолетом сделаешь.

А когда горячка прошла, Лаптев почувствовал, что о себе надо подумать, а уж пулеметчик-то...

Правая нога, видно, совсем перебита, с костью. Она вывернулась как-то неестественно, в сторону. Лаптев ее подтянул, выпрямил, правильно уложил. Потом штаны снял. Обеим ногам досталось. И кровища лилась, прямо фонтаном.

У Лаптева лишь один пакет с собой был. А как же одним управиться? ..

- Товарищ лейтенант... Товарищ лейтенант... - послышалось впереди. Это связной Лаптева, Заяц, успел-таки добежать до траншеи и теперь оттуда голос подавал.

- Сюда! - крикнул Лаптев. - Ранило меня!

Немцы уйти-то ушли, но в покое это место, видно пристрелянное, не оставили. Били и били по нему минометами.

А связной Заяц был молоденьким парнишкой, двадцать седьмого года, из Белоруссии, Западной. Семнадцать лет. Как Алешка почти. Да разве с Алешкой можно сравнить! Алешка вон какой вымахал. А Заяц невидный был, тщедушный. Пацан пацаном.

И с этим пацаном Лаптев оказался вдвоем. А свои что-то не подходили.

Заяц приполз к Лаптеву в воронку, обомлел, увидев изрешеченные ноги командира.

- Пакеты есть?

Заяц отдал. У него тоже один был.

- Мало,- подосадовал Лаптев и начал просто дырки затыкать

- Сейчас, я сейчас,- сказал Заяц и полез из воронки.

Если бы не этот парнишка, Лаптев бы, конечно, не выбрался. Уже белый день стоял, и минометы все время били. А Заяц пять пакетов принес, у мертвых набрал, потом где-то доску выискал, для шины. Правая-то нога совсем была перебита. И потянул Лаптева. Правда, ничего хорошего из этого не вышло. Хоть и был Лаптев не могучего сложения, но Заяц утянуть его не смог. Он очень хотел, но не мог. Ему, конечно, было страшно идти назад одному, сначала к деревне, а потом далее, искать своих. И возвращаться назад. И снова, теперь уж с Лаптевым на носилках, свершить тот же путь. Но он все сделал, как надо, хотя десять раз... Да что зря говорить! Он все сделал как надо - связной Заяц, мальчишка с двадцать седьмого года, солдат без году неделя, его с пополнением прислали, за два дня до прорыва. Это был его первый бой.

В санбат Лаптева вез какой-то до ушей заросший диким волосом дядька, на русском не говоривший. Рядом, ноги в ноги, на повозке лежал калмык или казах, раненный в живот. Санбат отстал, и пробирались к нему с трудом. Грязь стояла отчаянная. Съехать с шоссе значило застрять. И потому забита была дорога. Тянулись и тянулись люди и техника. Не езда получалась, а короткие рывки от пробки до пробки.

Лаптева не перевязывали. Как сам позаткнул дырки да подметался с помощью Зайца, так и повезли. И в дороге Лаптев почувствовал себя плохо. Кажется, пошла снова кровь, и нижняя часть тела начала постепенно неметь. Лаптев стал впадать в забытье, на короткое время приходил в себя и опять забывался. Солнце уже склонилось к закату, когда, очнувшись, Лаптев увидел, что сосед его по повозке мертв. Синие руки все так же покоились на животе, оберегая боль, которой уже по было. Глаза полузакрыты.

- Земляк, земляк... - окликнул Лаптев и, поняв окончательно, что рядом с ним мертвый человек, испугался. Он внезапно осознал, что и сам не доедет, не доживет до санбата. Голова туманилась, тянуло в сон, и не было уже боли.

Приподнявшись, Лаптев увидел невдалеке офицера-регулировщика и, толкнув возницу, показал рукой: иди позови. Возница послушался, и офицер, кажется капитан, подошел к повозке.

- Не доеду я,- просяще проговорил Лаптев, глядя в склоненное к нему лицо,земляк вон помер,- кивнул он на умершего казаха. - Я тоже не доеду.

Капитан все сделал. Он куда-то ушел, а потом сам отвез Лаптева в санбат, вроде артиллеристов. Договорился там, все устроил. Лаптев еще помнил, как его заносили в приемную. Больше Лаптев ничего не помнил.

Позднее, в долгое госпитальное время, в разговорах с такими же бедолагами, как он, или в мыслях, Лаптев не однажды возвращался к этому дню, последнему для него на войне. По-разному говорилось и думалось. Вороша старое, Лаптев среди других и Зайца поминал, но никогда в те годы не приходило в голову считать Зайца каким-то особенным человеком, спасителем. И не душевная глухота была виной. Просто Лаптев и его товарищи считали такие дела обыденными и естественными. Как оно и было на самом деле. Ведь, поменяй их судьба местами, Лаптев то же бы сделал для Зайца.

А вот теперь, через много лет, Лаптев с тоскою думал, что по нынешним меркам даже тот офицер-регулировщик, капитан кажется, даже он чуть не подвиг совершил, спасая от смерти Лаптева. Ведь это вовсе не его забота - о Лаптеве беспокоиться. Он для другого поставлен. А он все бросил и начал Лаптева устраивать.

От таких рассуждений Лаптеву становилось тошно. Но еще тошнее было то, что, положа руку на сердце, сам Лаптев жил теперь, и давно, по тому странному правилу, в котором нет места простому человеческому братству, а все определяет должность, за которую ты получаешь деньги. Это правило гласит: врач должен лечить людей, шофер - управлять автомобилем, милиционер - защищать людей от хулиганов и воров, токарь - работать на своем станке. И не более. Каждый делает свое дело, "он за это зарплату получает" - вот правило.

И на жену валить - пустое. Сам Лаптев не лучше. Ведь если бы не сын, не Алешка, не дурные его кулаки, если бы не боязнь за родную кровь, Лаптев на другой день бы о Балашовой забыл. И причин нашлось бы целый ворох: тут и болезни, и покой, и дела - в общем, чужой хомут шею не трет.

Хорошая зарплата, работа спокойная, тихое житье - все это, понятно, нужно, по-человечески.

Но боже... Разве не на той же грешной земле и не вчера ли такие же смертные люди мерили свои дела только высшей и единственной мерой - правдой совести? А иной не ведали. А ведь та же земля их родила, что и нынешних, слепила из той же плоти и крови, обычную людскую душу вдохнула, отмерила тот же срок под солнцем, а павших до срока, даже самых праведных, поднять не обещала.

Заскрипела отворяемая дверь, и на кухню заглянула жена:

- Чего заперся? Дуешься сидишь? - спросила она с усмешкой. - Лучше бы двери смазал. Скрипят, аж по коже дерет.

- Это можно,- сказал Лаптев и пошел за масленкой.

Весь его ходовой инструмент под ванной размещался. Быстренько приподнял он дверь в навесах, подстелил газетку, чтобы пол не замазать, маслица капнул в один навес и другой. В минуту все обделал, пооткрывал дверь, проверяя. Скрипа не было. Заодно и по другим дверям прошелся, и хоть они не скрипели, но смазал их на будущее. А уж тогда инструмент на место отнес и на кухню вернулся.

- Мужик у меня просто золотой,- похвалила жена. - Огнем все в руках горит.

Лаптев на эту похвалу вздохнул, усмехнулся.

- Чего ты, как телок, вздыхаешь? Обидела жена...- она плотней запахнула халат - из форточки потягивало,- зябко закуталась, сжалась, и невидная стать ее еще более обрезалась: узкие худые плечи жалкими крылышками торчали. И лицо было усталым.

- Я тебя не хочу обижать,- говорила жена. - Но ты сам должен подумать о нас. Ведь в кои веки зажили по-хорошему. Что мы доброго на веку-то видали? До войны досыта не ели и после не лучше. Потом детей тянули да своим помогали. А с каких шишов?.. Так... вспоминать тошно. А сейчас чего надо? Сыты, одеты, в тепле. В магазин зайду, если чего есть, беру, копейки не прикидываю. Даже не верится. Жить да жить...

Жена еще говорила долго. Говорила, уговаривала...

Возражать ей Лаптев не стал. Не было нужды объяснять да доказывать. Жена вовсе не глупая была и не злая. Просто, несладкая жизнь позади лежала, и хотелось теперь отдохнуть. Лаптев понимал это. Он всегда жену понимал, как и она его. Они ладно жили, на зависть многим, дружно и мирно, меж собой открыто. Хорошо жили. В большом мире происходило всякое: далекие войны, служебные невзгоды, радости, тревоги и заботы - все было, текла жизнь, менялась; но всегда оставался неизменным для Лаптева его малый мир - его семья. Как сложилась она когда-то уютным родным гнездом, так и оставалась пожизненно нерушимою. Шло время. Малые ребятки, теплые птенцы желторотые, стали большими, ладонью уже не прикроешь. Лаптев с женой постарели, да еще как, господи... Из полсотни годочков ни один мимо не прошел, всякий метил. Да, время шло, время под гору уже ходом катилось. Но Лаптеву грех было жаловаться, грех. Все так же прочен был родной его дом, его гнездо. И как прежде, самые ласковые и милые сердцу часы жизни его протекали здесь, в семье. И не было для него в мире угла желаннее, не было рук теплее, чем эти, единственные, первые и последние, дарованные богом на всю его жизнь, до смерти.

Потому он слушал жену, слушал, не возражал. Понимал он ее и ничем не корил.

Алешка пришел, когда мать уже спала. Устала, расстроилась и заснула... А Лаптев, хоть и прилег, ждал сына и сразу же пошел к нему в комнату.

- Маша - дура... Сообразила тоже... - выпалил Алешка вошедшему отцу.

- Почему? Что? - не понял Лаптев.

- Я тетрадку-то ей показывал. Она прочитала. А потом возьми да спроси у Лидии Викторовны: как, мол, получилось, что пальто - там в тетрадке про пальто есть,- почему оно дороже оказалось. Лидия Викторовна говорит: не знаю. А Маша ей: как, мол, так, ты же покупала. И еще ей что-то ляпнула, ревет, не говорит что, ну, в общем, та расстроилась... Еще бы, собственная доченька... Ну, и приступ у нее, увезли. А Маша с Колькой ревут и ревут.

Он уселся на кровать, обхватил руками свою кудрявую, русую голову и на отца глядел.

- Ты дурак, а не Маша,- сообщил Лаптев сыну.- Надо все же соображать, не маленький.

- Как лучше хотелось,- сказал Алешка. - Я уж, знаешь, пап, я уж подумал, может, зря все это... Хочешь вроде лучше, а получается навыворот. С тетрадкой с этой... Может, все забылось бы потихоньку, а тут ворошить приходится. .. он посмотрел на отца вопрошающе.

- Нет уж, брат,- ответил Лаптев. - Давай до конца. Пока мы еще ничем не помогли. Лишь в больницу загнали.

- Да-а... - Алешка яростно вскудлатил пятерней свои волосы. - Знать бы... Черт. Знать бы точно! Папа, а ты точно уверен,- тихо вдруг спросил он,- ты точно уверен, что она не виновата? Там эти бумажки, в тетрадке, мне не нравятся. Неужели она... Нет, нет! - решительно затряс он головой. - Лидия Викторовна никогда бы не сделала. А Маша - дура,- убежденно и с облегчением сказал он.

- Дура, дура... А ты - умный... - засмеялся Лаптев.- Давай ешь иди. Там котлеты. И еще, знаешь, с матерью полегче. Если чего будет говорить, то лучше перемолчи. Не надо ругаться. Мы все же мужики, а они, видишь, какой народ. Слезы - да в больницу. Так что давай мать-то побережем.

- Ладно,- согласился Алешка. - Да я вроде и так...

- Я просто предупредил, на всякий случай.

Алешка пошел ужинать, а Лаптев к себе. Телевизор, потрескивая, светил синеватым огнем, молчаком фильм какой-то показывал. Лаптев сел и глядел, ничего толком не понимая. Звук он не включал, жену не хотел тревожить. А спать не ложился, знал, что не заснет. Лучше уж так посидеть - все развлечение, а вернее - голове отдых. Сиди да гляди, как они рты раскрывают. Все думать не надо. Гляди да гляди.