"Чертовицкие рассказы" - читать интересную книгу автора (Кораблинов Владимир Александрович)Нигочевский затонСлужил у прасолов Кольцовых в гуртовщиках один молодой, родом из Чертовицкого, мужик. Его звали Прохор Павельев. Это был рослый, добродушный и простоватый малый с едва пробивающейся рыжеватой бородкой и с доверчивыми синими, как бы детскими, глазами. Его сила удивляла всех. Однажды на кольцовский двор краснобай-цыган привел медведя. За спором Прохор схватился бороться с косолапым и под общий хохот многочисленных зевак одолел его и повалил наземь. То ли от конфуза, то ли оробев от рева и гогота восхищенных зрителей, медведь сломя голову кинулся в ворота и сшиб с ног двух мещан и консисторского чиновника. Медвежий вожак, черный, кривой на один глаз мужик, кляня Прохора на чем свет стоит, побежал ловить перепуганного медведя, а чиновник грозился взыскать судом за измаранную шинель. Прохор был прост и наивен, как малое дитя, и все, что ему ни говорили, брал на веру, отчего над ним часто подшучивали и он попадал впросак, но никогда не обижался на шутников и, несмотря на свою лошадиную силу, никакого им зла не причинял. Напротив, он сам потом, раскусив в чем дело, весело смеялся вместе со всеми и простодушно удивлялся своей доверчивости. Была у него еще одна любопытная черта: когда он о чем-нибудь размышлял, или, как говорили, «задумывался», – дело валилось у него из рук и обращаться к нему было бесполезно: он весь уходил в глубь себя, и мира для него в такие минуты как бы не существовало. В ту пору, когда Прохор нанялся в гуртовщики, Алексею Кольцову было двадцать восемь лет и он самостоятельно вел все торговые отцовские дела. Старик хоть и недолюбливал сына, но доверял ему во всем, да и как было не доверять, когда Алексей водил знакомство и дружбу со столичными князьями и графами, и даже шел слушок по Воронежу, будто сам государь император изволил принять его у себя во дворце, куда допускались самые разве только важные господа и ниже генерала там, поди, и не видывали. Таким разговорам, может, и не дали бы особой веры, да в это же лето в Воронеж приезжал царский наследник, и весь город с завистью и изумлением видел, как царский воспитатель, его высокопревосходительство господин Жуковский, запросто, запанибрата прохаживался с Алексеем по Дворянской улице, заходил в гости к Кольцовым и пил у них чай. После этого случая все в Воронеже стали вдруг набиваться в друзья к Алексею и всем он вдруг сразу полюбился. От всей души полюбил его и Прохор, но только ему было неважно, что Кольцов прогуливался под ручку с самим Жуковским, да он и не знал, кто это такой – Жуковский. В конце лета старик Кольцов велел Алексею ехать «на линию», то есть в азиятские степи, где можно было за бесценок купить скот. В такие длительные поездки Алексей брал с собой трех-четырех надежных гуртовщиков. И на этот раз он отобрал себе в товарищи четырех человек, в числе которых был и Прохор. Стоял теплый сентябрь, ехать было хорошо. Кольцова все радовало: вон в побуревшей траве лисий хвост мелькнул, вон ястреб камнем упал в полынную заросль, вон круглое озерцо блеснуло… У речки либо у озера становились на ночлег, разводили костер и готовили ужин. Кашеварил обычно дед Пантелей, балагур, тертый калач, такой старый, что помнил царицу Катерину и Суворова. Однако сколько ему было лет, не знал. – Лет-то лет, да и годов, – говаривал. – Чего их считать, что они – деньги, что ли? Два других гуртовщика были братья-близнецы Ельшины – Иван да Федор. Оба коренастые, чернобородые, с разбойничьими глазами и до того похожие друг на друга, что если б не серьга в Ивановом ухе, так их и различить было бы невозможно. Они все больше помалкивали, молча ужинали, а поевши, сразу заваливались спать. Ложился и Пантелей, но перед сном долго шептал молитвы, кланялся на восток, а потом, уже улегшись, кряхтел и ворочался: от ночной сырости у него болели ноги. Кольцову же не спалось. Примостясь поближе к костру, он или читал книжку, или что-то записывал в свою небольшую памятную тетрадку. Прохор тоже не вдруг ложился и тоже, как Кольцов, подолгу сиживал у огня, вырезая ножом на ореховой палочке затейливые узоры. Время от времени он искоса поглядывал на Алексея: тот читал, улыбался, хмурился. Тишина стояла ночью в степи, только иной раз встревоженная лошадь всхрапнет, загремит цепью или тоненько пискнет над головой невидимая ночная птица – и снова тишина да небо, усыпанное далекими звездами. И уже успокоится, уснет Пантелей, и на деревенской колокольне сонный звонарь пробьет полночь, а Кольцов все не спит, все читает… И вот как-то один раз, когда Кольцов что-то записывал в свою тетрадку, Прохор возьми да и окликни его: – Василич! А Василич! Кольцов не отозвался. Он кусал кончик карандаша и так глядел на огонь, словно что-то видел там в веселых языках жаркого пламени, в красно-золотых городах нагоревшего крупного жара. Прохор удивился и, привстав на колени, заглянул в костер: нет, ничего такого там не было. Он оробел, подумал, уж не приключилось ли что с хозяином, и когда тот, оторвав взгляд от костра, стал записывать в тетрадку, снова окликнул его. Алексей мотнул головой и продолжал писать. «Нет, погоди, – подумал Прохор, – я так от тебя не отвяжусь…» Дождался, когда Кольцов кончил писать и снова позвал: – Василич! – Ты чего? – вздрогнул Кольцов. – Ты меня, конечно, прости, Василич, – сказал Прохор, – но вот гляжу я на тебя и никак, братец ты мой, в толк не возьму: что это ты все в китрадку списываешь? Кольцов улыбнулся. – Нет, ты не смейся, Василич, ты мне лучше скажи… а то я как бы задумываться не начал, я тогда скучный делаюсь, беда… – Ну ладно… – Кольцов раскрыл тетрадку и как-то чудно, нараспев, как молитву, начал: – Соловьем залетным юность пролетела, волной в непогоду радость прошумела… Пора золотая была да сокрылась, сила молодая с телом износилась… Прохор слушал, глядя на Алексея, замирая от удивления, а тот все пел: – От кручины-думы в сердце кровь застыла… Что любил, как душу, и та изменила. Как былинку, ветер молодца шатает, зима лицо знобит, солнце сожигает… До поры до время всем я весь изжился, и кафтан мой синий с плеч долой свалился… Кольцов замолчал, у него задрожали губы, голос пресекся. Он сунул за пазуху тетрадку, встал и шибко пошел прочь от костра. Прохор улегся, но сон не шел к нему. Далекая песня, как весенний протяжный ветер, звенела в ушах: «До поры до время всем я износился, и кафтан мой синий… с плеч… долой свалился»… Кольцов так и не вернулся к костру, и Прохор, не дождавшись его, заснул. А днем снова ехали по выжженной яростным солнцем степи, снова Пантелей балагурил, рассказывал про Альпийский поход, про чужие страны, и как он, Пантелей, тогда красивый, молодой солдат, присушил в городе Сенготаре одну немку-лавочницу, да так, что, когда пошли с полком из этого Сенготара, она верст пять все за ним бежала, в голос голосила, чтоб взял ее с собой. Кольцов с видимым интересом слушал Пантелеевы россказни, братья Ельшины, по обыкновению, молчали. А у Прохора как засела с ночи в голове песня, так и звенела, звенела… И как этой печальной степи, так и песне конца не виделось. Ночевали на берегу небольшой, поросшей жесткой осокой речки. Где-то рядом, в непроглядной тьме, тоскливо кричала цапля. И до того ее крик был сиротлив и жалобен, что Иван Ельшин, сказав с досадой: «Ишь ты, пропасти на тебя нету!» – пошел ее прогонять. У костра было слышно, как он спугнул цаплю и как, тяжело захлопав крыльями, она перелетела через реку. В эту ночь Кольцов не записывал в тетрадку, он читал. Когда все уснули, Прохор подсел к нему и попросил почитать вслух. Далеко за полночь просидели они у костра, и дивная сказка пронеслась перед Прохором, как в рождественскую ночь оседлал кузнец черта да и слетал на нем в Питер аж до самой царицы – за черевичками для своей кралечки… Затихшая было, за рекой снова закричала цапля. Откуда-то из лога донеслось злое и жалобное тявканье: это голодные волчата поджидали волчиху. А она, видно, поспешала к ним и была уже тут, поблизости где-то, потому что кони испуганно фыркали и робко жались к угасающему костру. Слушал Прохор эти сокровенные ночные звуки – сердце замирало от непонятного восторга, и глубокое чувство какой-то приближающейся радости охватывало его. Словно всю жизнь шел он впотьмах, и вдруг ослепительный свет блеснул перед ним и озарил мир, который он до сих пор не замечал и который оказался таким прекрасным! Так, наполненный этим изумительным чувством, ехал Прохор со своими спутниками, и перед глазами вставали необыкновенные, одна краше другой, картины. Он часто задумываться стал, и Пантелей, заметив это, как-то раз сказал Кольцову: – А что, хозяин, не с глазу ли что с нашим Прошкой приключилось? Давеча кличу его, а он чисто пенек – не слышит ни рожна! А как было слышать Прохору, когда все в нем пело и казалось, что самый воздух этой необхватной степи звенел певучими словами: И так нескончаемой песней тянулся погожий сентябрьский день, а ночью Кольцов опять распахивал перед Прохором двери в великолепный мир поэзии, и опять, не сводя глаз с Кольцова, в восторге и ужасе слышал он, как И всего-то навсего в кожаной сумке у Кольцова, где возил он с собой пару чистых рубах да праздничную, табачного цвета, поддевку, – всего-навсего было две небольшие книжечки, а сколько чудес заключалось в них! Прохор вглядывался в строчки: ряды черных букв стояли как солдаты да плацу, прямо и ровно, но молчаливые и таинственные. Что в них? Да как будто бы и ничего. Ан нет, брат, шутишь! Все в них – и лазурные моря, и страны неведомые, и разные диковины, вроде как черт с Громобоем связался, да только не для Прохора все это: надобно было уметь читать, а этого-то он и не умел. И вот как захотелось ему научиться грамоте. Однажды, когда подъехали они уже к великой русской реке Волге, не выдержал Прохор и, перемогая робость, сказал Кольцову: – Эх, кабы ты, Василич, научил меня книжки читать! Путники стояли на берегу Волги, ждали парома. Был ненастный день – сентябрь наконец обрушил на землю дожди. Кольцов сидел на пегой своей кобылке, понурившись, натянув на голову рогожку. Дождь звонко шумел по черновато-желтой, мутной воде. Лесистые горы чуть виднелись за косыми струями осеннего дождя. От разгоряченных лошадей шел пар и едкий запах пота. Кольцов обернулся, приподнял защищавшую его от дождя рогожу и, ясно поглядев на Прохора, улыбнулся. Дождь лил весь день. В сумерках подъехали они к одинокому постоялому двору и заночевали там. Пантелей и братья Ельшины, развесив сушить свою насквозь промокшую одежонку, сразу же залезли на печь и захрапели. А Кольцов достал из сумки свечной огарок, заветную свою тетрадку и показал Прохору первые две буквы – аз и буки. Когда три месяца спустя, выгодно купив у киргизов скот, Кольцов со своими погонщиками воротился домой, Прохор уже хотя и по складам, а разбирался в грамоте. Долгими зимними вечерами прилаживался он в работницкой избе у лучины и, достав из сундучка подаренную ему Кольцовым книжечку, читал: – Бра-да до… чресл… вла-сы… горой… взор ди-кой, впалы… очи… вопил от муки… Гро-мо-бой… с утра… до позд-ней но-чи… Вокруг него собирались работники, слушали, удивлялись, выражали досаду, гнев, сочувствие. Даже братья Ельшины – и те не сразу после ужина залезали на печь, а долго еще сидели возле Прохора, слушая его медленное чтение. Книги тогда стоили больших денег, и простому человеку было невозможно покупать их. И Прохор списывал в тетрадку и на отдельные листки все, что ему особенно нравилось, и записями этими очень дорожил. На кольцовском дворе его прозвали к н и г о ч е е м, и прозвище это мало того что всю жизнь было при нем, но осталось и после смерти и дожило до наших дней. Получилось же это так. Когда Прохор научился читать и писать, Кольцов стал поручать ему кое-какие торговые дела, в которых требовалась письменность. И правда, раза два тот отлично выполнил хозяйские поручения. Однако простота его и доверчивость оказались плохими помощниками в торговых делах: в третий раз Прохора жестоко обманули на торге, и он вернулся с большими убытками. Алексей, выслушав его, рассмеялся и сказал: – Значит, друг ты мой, липовый купец из тебя вышел? – И, задумавшись, добавил: – Вот и у меня, брат, не лежат руки к торговле, да и только! Он не стал попрекать Прохора убытками и ничего о них не сказал отцу. Да, видно, кто-то сболтнул старику про это неудачное дело, а тот был как порох: обругал Прохора и прогнал со двора. Случилось это уже в тысяча восемьсот сорок первом году. Алексей лежал больной, заступиться за Прохора было некому. Получив расчет, он зашел к Кольцову попрощаться. Вечером, в сумерках, по узенькой винтовой лестнице поднялся в мезонин. Там было темно и тихо. – Не спишь, Василич? – окликнул Прохор. – Кто это? – отозвался из темноты слабый голос Кольцова. Прохор замер на пороге. В тишине было слышно, как тяжело, с хрипом дышит Кольцов. – Это я, – сказал Прохор, – проститься пришел… Обнялись они на прощанье, и ушел Прохор из Воронежа в родное свое село Чертовицкое. Там он нанялся к господам Толстым в караульщики и поселился в лесу, верстах в трех от села. Хатенка его стояла на реке Воронеже, на берегу поросшего лесом затона. Место это в те времена было глухое и пользовалось недоброй славой. Но ведь хороший человек и место свое делает хорошим, и вскоре к Прохоровой избе проторилась дорожка из Чертовицкого, – всем нужен оказался грамотный человек: кому прошение написать, кому письмецо. Были, конечно, и на селе грамотеи, но ведь к тому же дьячку или писарю с пустыми руками не пойдешь, а Прохор всем писал задаром, без корысти. Вот тут-то и прилипло к нему навечно прозвище Книгочей, да мало того – самый затон, на берегу которого он жил, стали называть Книгочеевым или Книгочеевским затоном. И давным-давно нет на земле Прохора Павельева, а затон и по сей день называется его прозвищем. Только много лет спустя, когда люди уже позабыли истинный смысл названия, они исказили его и стали звать Нигочевским. И за это спасибо. |
||
|