"Преданное сердце" - читать интересную книгу автора (Портер Дик)

ГЛАВА X


Я так часто летал за границу, что никакой суматохи в доме мои отъезды не вызывали. Сара Луиза приучила дочерей целовать меня утром на прощание, что было исполнено и на этот раз — примерно с таким же чувством, с каким они бросали последний взгляд в зеркало перед уходом из дома. Когда я направился к двери, Сара Луиза на секунду оторвалась от газеты, поцеловала меня и снова уткнулась в объявления: это у нее было любимое занятие — выискивать, сколько стоят дома в нашем районе, и поражаться росту цен на недвижимость. Напоследок она сказала: "Пока, увидимся через неделю".

Дурные предзнаменования начались с самого утра. В банке царила такая неразбериха, что я едва не опоздал на самолет. В Нью-Йорке шел проливной дождь, служащие «Люфтганзы» держались с холодным равнодушием, таможенники в Мюнхене разговаривали хамским тоном, а погода там стояла промозглая и пасмурная. Даже Манни был не в духе. В машине по дороге в Штарнберг он объяснил, что сорвалась одна крупная сделка в Денвере, поэтому настроение у него сейчас хуже некуда. Словом, все складывалось исключительно неудачно, и я уже начал жалеть, что вообще приехал, и даже хотел попросить Манни высадить меня где-нибудь в Мюнхене: тогда я успел бы быстренько обделать свои дела и уже к концу недели вернуться домой. Но потом сквозь дымку, окутавшую Альпы, стали пробиваться лучи солнца, а по радио сообщили, что с Атлантики движется антициклон. День постепенно разгуливался, а вместе с ним менялось и настроение Манни; когда мы подъезжали к его вилле на Штарнбергском озере, он уже рассказывал всякие забавные истории про немцев, которых принимал в Нашвилле.

А вот Симона постарела. Была она, правда, все такой же стройной, но в волосах блестела седина и на лице появились морщины. Мы обнялись, и она повела меня смотреть дом, а Манни тем временем пошел за шампанским. Дом у них был поменьше моего, зато уставлен таким количеством всяких замечательных вещей, что я словно бы ходил по музейным залам. Когда мы наконец уселись на террасе, с которой открывался вид на горы и озеро, я подумал, что с радостью променял бы свой дом на этот. Симона угостила нас телятиной с салатом, а Манни принес еще шампанского, и мы ели, пили и смотрели на плавно скользившие вдалеке парусные лодки.

Помнится, мы с Симоной никогда много не беседовали: по-английски она вообще не говорила, а немецкий знала примерно так же, как я французский — иными словами, не ахти как. Английского за эти годы она так и не выучила, зато очаровательно изъяснялась по-немецки: вполне свободно, но с четким французским выговором. Память у нее была изумительная: она вспоминала в мельчайших подробностях наше путешествие в Париж, во что я был одет, что говорил и делал двадцать лет назад. Пока мы наслаждались ностальгическими рассказами, вернулись из школы дети: мальчик был постарше, он учился в гимназии, а девочка — помоложе. Невысокого роста, красивой внешности, в которой было что-то греческое, они являли собой результат смешения французской и еврейской крови. Симона сказала, что они с Манни долго придумывали детям такие имена, которые были бы одновременно и английскими, и французскими, и немецкими, и, наконец, назвали мальчика Паулем, а девочку Барбарой. Всеми тремя языками Пауль и Барбара владели одинаково свободно: с Симоной они говорили по-французски, с Манни — по английски, а друг с другом — по-немецки. Через некоторое время дети ушли наверх, а Манни отправился в Мюнхен утрясать какие-то дела.

— Не хочешь ли посмотреть наш район? — спросила меня Симона.

— С удовольствием.

— Пешком или на машине? Американцы, по-моему, не очень-то любят ходить пешком.

— Мы сильно изменились.

Мы прошлись по улице мимо вилл, потом повернули и по другой улице направились обратно. Хотя это было не особенно прилично, я не удержался и поинтересовался, почем здесь дома; они оказались даже дороже, чем я предполагал. Вон ту виллу недавно продали за миллион двести пятьдесят тысяч марок, а вот эту — за полтора миллиона. Подумать только — семьсот пятьдесят тысяч долларов! В Америке такой дом стоил бы раза в три дешевле. Ого, а это что за особняк? Особняк, правда, едва виднелся, скрытый высокой стеной и кованой железной оградой, но все равно было ясно, что в Штатах он обошелся бы в пару миллионов — причем, не марок, а долларов.

— Слушай, кто это здесь живет? — спросил я у Симоны.

— Эрика. — Мысли об Эрике не оставляли меня весь день, но имя ее прозвучало сейчас впервые. — Приглядись повнимательней — ничего не видишь?

— Вижу, что это прямо какой-то дворец.

— Нет, ты получше посмотри.

Только тут я заметил двух человек в зеленой форме; один стоял в тени около ворот, другой, с полицейской собакой, — посреди лужайки. У обоих были в руках рации, по которым они оба бодро беседовали.

— Это они о нас говорят, — сказала Симона. — Вообще-то я бываю здесь чуть ли не каждый день, но лишняя осторожность никогда не помешает: кругом полно террористов.

— У вас с Манни тоже есть охрана?

— Нет, мы люди маленькие. А муж Эрики — председатель Союза свободных хозяев. За такими-то террористы и охотятся.

Я обратил внимание на то, что поверх стены натянута колючая проволока, наполовину скрытая зарослями плюща, а на одной из елей установлена телекамера, направленная на ворота; похоже, кругом были припрятаны и другие камеры.

— Не хотел бы я так жить, — заметил я.

— У них нет выхода: или жить так, или вообще никак.

— Ну, а если им нужно куда-нибудь пойти?

— Только в сопровождении телохранителя.

— Даже когда они идут к вам в гости?

— Да, тогда охранник сидит в машине. Это не очень-то приятно, поэтому обычно мы ходим к ним.

— А дети?

— Их тоже сопровождают телохранители — и в школу, и вообще повсюду.

— Но это же стоит уйму денег.

— За все платит Союз свободных хозяев.

Симона помахала рукой охраннику у ворот, он помахал в ответ, и мы продолжили наш путь.

— Тебе не хочется поговорить об Эрике? — спросила Симона.

— Я не против.

— Манни передал мне ваш разговор в Нашвилле.

— А я и не собирался ничего скрывать — во всяком случае, от тебя и от него.

— Хочешь с ней повидаться?

— Хочет ли она со мной повидаться?

— Я позвала ее сегодня на кофе.

— Она знает, что я здесь?

— Да.

В течение последующих двух часов я чувствовал себя, как мальчишка перед первым свиданием. Все, что я видел в зеркале, никуда не годилось: костюм двухлетней давности, помятое после перелета лицо, прическа, выглядевшая так, словно мне ее сварганили в парикмахерском училище. Еле передвигая ноги, я спустился вниз, навстречу неизбежному испытанию. Чем встретит меня Эрика — насмешками да издевками? Что ж, ничего другого я и не заслужил.

В две минуты шестого подкатил к дому ее автомобиль. Первым из него вылез телохранитель, оглядел окрестности в полевой бинокль и только потом помог выйти Эрике, быстро провел ее к парадной двери, где уже ждала Симона, вслед за чем удалился. Эрика с Симоной обнялись, и я с ужасом понял, что вот наступила минута, о которой я столько лет мечтал и к которой совершенно не готов. Ощущение было такое, словно меня вытолкнули на сцену, прежде чем я успел выучить роль.

— Здравствуй, Хэмилтон, — сказала Эрика, протягивая мне руку.

Как ей удалось так похорошеть? А может, она вовсе и не похорошела — может, тогда, много лет назад, я просто видел ее по-другому? Сейчас, во всяком случае, она была несказанно красива, и я стоял и смотрел, не в силах оторвать от нее глаз.

— Я не знал, что увижу тебя, — ответил я. — Но очень на это надеялся.

Симона провела нас в гостиную, а сама ушла варить кофе. Мы сели на диван, на почтительном расстоянии друг от друга.

— Я рада, что Манни разыскал тебя в Нашвилле, — сказала Эрика.

— Я тоже. Странно, правда, что он не позвонил заранее: я постоянно бываю в отъезде.

— Он знал, что застанет тебя.

— Откуда?

— Навел справки.

— Каким образом?

— У нас в Нашвилле есть знакомые.

— Кто?

— Одна супружеская пара — мы вместе отдыхали на Каптиве. Макс обожает Флориду. Мы ездим туда ежегодно.

— Как, ты бывала в Америке?

— И неоднократно.

— И ни разу не позвонила?

— Я не думала, что это будет тебе приятно.

— Но ты думала, что мне будет приятно увидеться с Манни?

— Да. Может, мне тоже надо было позвонить. Тот человек — ну с кем мы познакомились на Каптиве — говорил, что ты несчастлив, причем уже давно, что ты все время что-то ищешь и не можешь найти.

— Как звали этого человека?

— Уэйд Уоллес. Сам он очень мил, а вот жена у него зануда.

В эту минуту Симона вкатила в гостиную столик, на котором, казалось, разместился целый прилавок кондитерской: тут был и сахарный торт, и фруктовый торт, и шварцвальдский вишневый торт, и еще с десяток пирожных, названий которых я не знал. Симона налила нам кофе, навалила каждому на тарелку столько всего, что хватило бы на целый полк солдат, и ушла помогать Барбаре писать сочинение о Бодлере.

— Что еще говорил Уэйд?

— Что он тебя любит, но что в Нашвилле ты как-то не прижился и что, по его мнению, ты катишься вниз.

— А он не сказал, что крутит роман с моей женой?

— Я сама догадалась.

— И почему же у тебя вдруг возникло желание встретиться с человеком, который катится вниз?

— А ты как думаешь?

— Из любопытства? Захотелось, так сказать, увидеть неудачника крупным планом?

— Нет.

— Тогда я не понимаю, зачем ты пришла. Мне ведь действительно ничего не светит.

— Уэйд сказал, что ты не хотел жениться, что тебя просто уговорили.

— Но это не снимает с меня вины.

— И еще он сказал, что в Нашвилле ты чужой и что для всех будет лучше, если ты уедешь.

— Для всех?

— Да, для тебя, для твоей жены, для детей, для банка.

— И для Уэйда.

— Да, ему это, наверно, тоже облегчило бы жизнь — и в том, что касается твоей жены, и в служебных делах.

— Видимо, именно поэтому он и решил с тобой поговорить.

— Не уверена. Он ведь и вправду хорошо к тебе относится.

После той памятной «головомойки» я был уверен, что спокойно стерплю любые слова, произнесенные в мой адрес. Но на «головомойке» болтали всякую чушь, а Уэйд сказал Эрике правду, и эта правда теперь задела меня куда сильнее. Тяжело чувствовать себя чужаком, особенно когда все об этом знают. Неужели и дома, и на работе я был белой вороной? Как трудно смириться с тем, чего никогда не предполагал! Я был благодарен Эрике за откровенность, но слова Уэйда попали в самое больное место. Я понял, что из всего великого множества неудачников на свете я — самый ничтожный, самый бестолковый и самый жалкий. Вдруг Эрика улыбнулась.

— Знаешь, что я обнаружила, когда в первый раз приехала в Штаты? — сказала она. — Что я чудовищно говорю по-английски, с бруклинским акцентом. Во Флориде все думали, что я из Нью-Йорка. Пришлось прилично поработать, чтобы переучиться. Почему ты ни разу не сказал мне об этом тогда, в Берлине?

— Мы всегда говорили по-немецки.

— А с Колдуэллами?

— Я был поражен, как ты здорово знаешь английский.

— И все-таки надо было сказать. — Она снова улыбнулась. — Знаешь, что еще говорил Уэйд?

— Ничего хорошего.

— Что, по его мнению, ты по-прежнему в меня влюблен. Он прав?

— А это важно?

— Так прав или нет?

— Я не знал, что Уэйд такой наблюдательный.

— Он говорит, это у тебя на лице написано.

Я задумался, пытаясь осознать услышанное. Чем яснее становилось, сколько всего знает обо мне Эрика, тем меньше я понимал, зачем она здесь сидит.

— Надо, чтобы кто-нибудь вроде Уэйда рассказал мне о тебе, — заметил я.

— Почему бы не спросить об этом у меня самой?

— Потому что я знаю, что ты скажешь.

— Что же?

— Что ты безмерно счастлива и благодаришь судьбу за то, что у нас с тобой ничего не вышло.

— С какой стати мне все это говорить?

— С той, наверное, стати, что это правда. И уж во всяком случае для того, чтобы я понял, насколько больше меня ты преуспела в жизни и какого дурака я свалял двадцать лет назад.

— Может, я лучше все-таки сама скажу?

— Ну хорошо, ты счастлива?

— Не очень.

— Почему?

— А ты как думаешь?

— Твой муж плохо с тобой обращается?

— Ну что ты, это добрейший человек на свете.

— Он скуп?

— Стоит мне только что-нибудь попросить, и я тут же это получаю.

— Туповат, зануда?

— Нет, интереснейший человек. Мудрый. Образованный. Разговаривая с ним, я каждый раз узнаю что-то новое.

— Тогда в чем же дело?

— Я его не люблю. Я восхищаюсь им, я благодарна ему, я готова сделать для него что угодно. Но он настолько меня старше… Нет-нет, я неправильно сказала, что не люблю его. Люблю, конечно, люблю, но так, как раньше любила отца. Нет романтики. Мы и не делаем вида, будто она есть. По-настоящему он любил только одну женщину — свою первую жену Урсулу. Они были ровесники, вместе выросли. Когда Макс, вернувшись с войны, узнал, что Урсула погибла при бомбежке, он чуть не покончил с собой. И чем дальше, тем больше она ему кажется ангелом. Я ей не соперница. Макс считает меня красивой, гордится мною, я — нечто вроде украшения, которое он холит и лелеет. Но не более того.

— И когда ты в первый раз это поняла?

— Я знала это с самого начала. Когда мы познакомились, я все еще работала в той библиотеке в Берлине. Я думала, что для папы будет лучше, если я удачно выйду замуж. Макс мне очень понравился, и с годами это чувство только укрепилось, но любить я его никогда не любила. Если у тебя однажды была большая любовь — а у меня она была, — то во второй раз уже так не полюбишь.

— Большая любовь?

— Да — это был ты.

— Ну, ты меня совсем застыдила.

— Ты не верил, что я скажу правду. Вот она, правда.

— Сколько же времени у тебя ушло на то, чтобы меня разлюбить?

— Разлюбить? Не знаю. Через несколько месяцев я перестала плакать по ночам. Вряд ли мне удалось разлюбить тебя совсем. А тебе — тебе это удалось?

— Нет, и никогда не удастся.

К кофе мы почти не притронулись, и пирожные тоже так и остались бы несъеденными, если бы наверху вдруг не закопошилась Симона. Решив, что она сейчас спустится, мы быстренько проглотили по куску торта и допили уже остывший кофе.

— Как это все странно у нас получается, — сказала Эрика. — Прямо как у Макса с Урсулой. Ведь он боготворит не столько ее, сколько некую легенду. Если бы она сейчас вдруг вернулась точно такой же, какой была в сорок пятом году, он, наверно, ее бы даже не узнал. Возможно, и с нами происходит то же самое. Мы ведь совсем другие, нежели двадцать лет назад. Ты изменился, я изменилась. Как знать, может быть, теперь мы бы и не любили друг друга.

— Как знать, может, и любили бы.

В эту минуту приехал Манни. Симона спустилась его встречать, и они вдвоем подсели к нам выпить кофе. Попробовав кусочек сахарного торта, Манни вдруг сказал:

— Что-то не хочется сладкого. И вообще уже пора ужинать. Пойду-ка я приготовлю что-нибудь более существенное.

— Спасибо, Манни, — сказала Эрика, — но я обещала Андреасу и Марии Луизе вернуться к ужину домой. Макс сейчас во Франкфурте, и детям скучно одним. Поедемте лучше все к нам.

Мы не стали заставлять себя долго упрашивать и, прихватив Барбару с Паулем, отправились в гости к Эрике.


Я был внутренне готов к тому, что увижу богатую обстановку, но такой роскоши все-таки не ожидал. Еще днем я заметил с улицы, что в архитектуре дома больше французского, чем немецкого, и теперь, миновав охранников и подходя к особняку, я ломал себе голову, откуда у Эрики с Максом возникла идея такого замка? Где они это видели? В Париже? На берегах Луары? Внутри дома не было и намека на баварское безвкусие: никаких пивных кружек, оленьих рогов или дешевых безделушек. Я даже немного пожалел, что рядом нет какого-нибудь Вильбера Вейкросса — уж он-то просветил бы меня насчет каждого предмета, открывшегося моим глазам. Эрика почти ничего не говорила — видно, не хотела, чтобы я воспринял ее слова как хвастовство, — а я почти ничего не спрашивал — потому что не хотел, чтобы она увидела, какой я невежда. Вот этот ковер в приемном зале — текинский, что ли? А вот палисандровый с бронзой стол — не русской ли работы? А табурет и кресло — какого они стиля: Людовика Пятнадцатого или, может, Восемнадцатого? Так мы шли из одной великолепной комнаты в другую, и понимал я только одно: в более изысканном доме мне бывать еще не приходилось. Хорошо еще, что можно было прочитать подписи на картинах. Вот это Макс Эрнст, а это — Раушенберг, а там висит еще один Макс Эрнст, потом Пол Бюри, Дюбуффе и Жозеф Альбер. Наконец мы оказались в библиотеке, где посреди сверкающего паркета лежал еще один дорогой ковер, у окна стоял круглый столик красного дерева с бронзой в стиле ампир, а рядом висели полотна Матта и Лама.

Пока я стоял и глазел на всю эту роскошь, пришли Барбара с Паулем и привели с собой детей Эрики — Марию Луизу и Андреаса. Я уже видел их на фотографиях у Мани — светловолосых, крупного телосложения, но, как и дети самого Манни, в жизни они оказались красивее. Андреас был на голову выше Барбары, а Пауль едва доходил росточком до Марии Луизы. До чего же очаровательно смотрелись эти две парочки, с какой милой откровенностью эти дети ласкались и поддразнивали друг друга!

В отличие от взрослых, дети не пили кофе с пирожными и уже успели проголодаться. Эрика назвала им с десяток блюд, которые можно было бы приготовить на скорую руку: в холодильнике лежит тушенная говядина, оленина и омары: а как насчет жареной камбалы, бифштекса или шницеля по-венски? Ни одно из этих кушаний не вызвало у детей особого энтузиазма.

— Тетя Эрика, — спросил Пауль, — а сосиски у вас есть?

— Это что, твое единственное желание?

— А кислая капуста? — поинтересовался Андреас.

— Но у нас есть столько других, более вкусных вещей.

— Вкуснее сосисок ничего нет, — ответил Пауль.

— Хэмилтон подумает, что мы какие-нибудь крестьяне.

— Не подумает, когда попробует.

Вскоре сосиски уже шипели на гриле, а Эрика разогревала капусту. Я был вполне сыт и, казалось, не смогу проглотить и кусочка, но стоило Эрике наполнить мою тарелку, как сразу стало ясно, откуда у мальчиков такая любовь к этому блюду, и дело кончилось тем, что я дважды попросил добавки. Почему я раньше никогда не знал, что это прекраснейшее блюдо на свете? Что за чудо эти свиные сосиски! И как дивно с ними сочетаются и эта капуста, и эти рогалики, и это изумительное пиво!

— Послушай, — обратился я к Эрике, — как у вас так вкусно получается? У нас в Америке капуста — сплошная кислятина, а сосиски — будто из пластмассы.

Она объяснила, что мы готовим капусту в ее родном рассоле, тогда как капусту надо сперва промыть, а потом тушить в свином жире, добавив яблок, лука и тмина. Почему в Америке безвкусные сосиски — этого она не знала.

За ужином дети болтали о прошедших каникулах, а Манни завел деловой разговор о том, как он исключительно удачно съездил в Нашвилл и теперь собирается туда снова; детям было объявлено, что я — старый друг Манни, который помогает рекламировать его бизнес, и они как будто удовлетворились таким объяснением. Я рассказал о всяких казусах, случавшихся со мной во время странствий по белу свету: о том, как однажды отправился на поезде в Киото, но проспал и в результате доехал аж до самой Хиросимы; о том, как в другой раз в Бомбее обнаружил, что гостиница, где мне был заказан номер, — это на самом деле публичный дом; о том, как в Рио-де-Жанейро, попав под проливной дождь, вдруг очутился среди каких-то трущоб. Все смеялись так мило, что я, расхрабрившись, рассказал еще о том, какие у нас в банке бывали накладки: то ссуду давали под какое-нибудь гиблое дело, то вдруг неизвестно куда пропадали ценные бумаги. И снова все смеялись, а я пребывал в радостном возбуждении — не столько от выпитого коньяка, сколько от пьянящего чувства того, что нахожусь среди людей, которые дороги друг другу и которым, по какой-то непонятной причине, я вроде бы тоже дорог.

— Ну, а вы, молодежь, по-прежнему собираетесь на каникулы в Испанию? — спросил Манни.

— Мы с Паулем — да, — ответила Мария Луиза, — а вот Барбара с Андреасом хотят съездить в Скандинавию.

— Проехать через всю Финляндию до самого Хаммерфеста — это же фантастика! — воскликнул Андреас.

— Барбара вообще, наверно, никуда не поедет, — сказал Пауль. — У нее возникла идея, как можно заработать кучу денег. — При этих словах девочки покатились со смеху, и мальчишки тоже расхохотались.

— Ну, давайте, выкладывайте.

Но девочки только давились от смеха, так что рассказывать пришлось Андреасу.

— Понимаете, она хочет организовать некое бюро телефонных услуг, вроде того, которое есть в Дюссельдорфе. Вы набираете номер 77-55-22, и соблазнительный женский голос сообщает вам ваш шифр. Под этим шифром вы высылаете на дюссельдорфский почтамт плату за будущий разговор — пять минут стоят десять марок. Дня через три вы снова звоните, и, если деньги уже получены, вам дают побеседовать с какой-нибудь девицей на всякие сексуальные темы. Вы можете говорить, что хотите, а она вам будет подыгрывать.

— Звучит не очень-то заманчиво, — заметила Эрика.

— Те, кто звонят, считают иначе, — ответил Андреас. — От клиентов отбоя нет. Нечто подобное можно было бы устроить и в Мюнхене.

— Да заработать на этом деле проще простого, — сказала Мария Луиза, — непонятно только, зачем вдруг мужчина станет звонить и разговаривать с какой-то незнакомой женщиной.

— Именно поэтому, — ответил Пауль. — Незнакомая — значит новая, необычная. Нам тут на биологии рассказывали об опыте, которой поставили американские ученые. В течение трех с половиной лет они наблюдали, как часто совокупляются макаки-резус. У самок вырезали яичники и каждый день впрыскивали им гормоны — чтобы не потеряли охоты. У каждого самца было по четыре самки. Первый год они только и делали, что совокуплялись, а потом у самцов вдруг пропал к этому делу всякий интерес, и они могли неделями обходить своих самок стороной. Но стоило им дать новых самок, как все опять пошло на лад. Значит, им только и требовалось, что перемена, и мужчины звонят в это бюро тоже потому, что им нужна перемена. В публичный дом они идти боятся, а поговорить по телефону — почему бы и нет?

— А нам объясняли совсем не так, — возразила Барбара. — На той неделе герр Ауэрбах сказал, что люди устали от секса, что слишком много о нем было разговоров, и теперь всем хочется отдохнуть.

— Тоже верно, — согласился Пауль. — Ведь сейчас происходит экономический спад, а когда человек тревожится, у него выделяется меньше тестостерона и тяга к сексу ослабевает. Кроме того, когда наступают трудные времена, люди считают, что это Бог на них за что-то разгневался, и надеются, что все поправится, если они начнут жить по-другому.

— Как тот генерал из Майнца, — сказал Андреас. — Слышали эту историю? Уже много лет подряд мэр Майнца каждую весну устраивает для американских офицеров прием, на котором всех угощают спаржей. Переводчицей там всегда была одна и та же девушка, Ханнелора. Вообще-то она немка, но служила у американцев. Работала она на этих приемах здорово, все ею были довольны, но вот в прошлом году американскому генералу, главному начальнику, показалось, что она пришла на прием без лифчика. Он влепил ей за это выговор, а когда она заявила, что лифчик на ней был, отказал ей в повышении по службе. Тогда она наняла адвоката, после чего генерал и вовсе ее уволил. Ханнелора обратилась в суд, и оказалось, что хотя восстановить ее на службе американцы не обязаны, но они должны заплатить ей сорок тысяч марок плюс судебные издержки. Неплохо, правда? Американская армия выплачивает двадцать тысяч долларов только потому, что, по мнению какого-то генерала, переводчица была без лифчика.

Все это было и смешно и грустно, и некоторое время мы сидели, размышляя о том, какие бывают на свете блюстители нравов. Потом Мария Луиза обратилась ко мне с вопросом:

— А вы знаете Криса Кристофферсона?

— Ну как же — жить в Нашвилле и не знать Криса Кристофферсона! — Это была неправда: я знал людей, которые были с ним знакомы, но сам его в жизни в глаза не видел.

— Он сейчас гастролирует по Европе, — сказала Мария Луиза. — Он немного бешеный, как вам кажется?

— Был когда-то, — ответил я, — но теперь вроде утихомирился. Вообще-то у него была довольно-таки пестрая жизнь: и в Оксфорде учился, и в армии служил. Когда я с ним познакомился, он работал уборщиком в какой-то студии. Потом сам начал петь, песни понравились, и он резко пошел в гору. Сейчас живет в Малибу. Женат на Рите Кулидж, дочери проповедника. Она-то его и приручила. Интересно, она тоже сейчас в Европе?

— Да, они выступают вместе. А «АББА» вам нравится?

— Я их плохо знаю.

— У нас есть их новый альбом. Хотите послушать?

— Вот вы идите и послушайте, — сказала Эрика детям, — а мы, старики, поболтаем о своем.

— А вы не обидитесь?

— Нисколько.

И вся четверка тут же ускакала прочь, и вскоре из какого-то дальнего конца дома до меня донеслись приглушенные звуки музыки.

— Ты и правда знаком с Крисом Кристофферсоном? — спросила Эрика.

— Нет. Но мне не хотелось их огорчать.

— Когда возвращается Макс? — спросила Симона.

— Завтра вечером. Утром он должен быть в Бонне.

— В Бонне?

— Да, ему надо о чем-то там поговорить со Штраусом.

— Слышали, какой кошмарный каламбур выдал Штраус? — сказал Манни. — Он недавно где-то столкнулся с графом Ламбсдорфом и говорит ему: "До чего же приятно встретиться с настоящим графом!" "А что, вы обычно встречаетесь с ненастоящими графами?" — спрашивает его Ламбсдорф. "Вот именно, — отвечает Штраус, — с фотографами". И как только Макс может с ним общаться?

— Постепенно привыкаешь. И потом, если, по-твоему, Штраус плох, посмотри на тех, кто его окружает: они еще хуже.

— Почему бы Максу не перейти в какую-нибудь другую партию? — спросил Манни. — Ладно, пусть социал-демократы для него слишком левые, но, может, СвДП будет в самый раз?

— СвДП никто не принимает всерьез. В СДПГ пошляков еще больше, чем в ХСС, а в идеи ХСС Макс по крайней мере верит. Теперь они будут вести избирательную кампанию повсюду, а не только в Баварии.

Эрика начала рассказывать о планах ХСС и ХДС на ближайших выборах: обе партии решили выставить своих кандидатов во всех землях ФРГ, причем, по данным социологического опроса, за них собираются голосовать около пятидесяти шести процентов избирателей. Меня поразило не то, что она сообщила, а то, каким безжизненно-тусклым голосом она это рассказывала — словно речь шла о политических партиях где-нибудь в Пакистане. Эрика, Симона и Манни заговорили о делах ХСС: некто Фридрих Циммерман мечтает превратить ХСС в общенациональную партию, какого-то Франца Хобеля хотят протащить в председатели ландтага Баварии, а довольно-таки темный тип по имени Зигфрид Шрамм баллотируется на некоторую должность в Вальхейме. Из их беседы я понял, что и Эрика, и Симона, и Манни знают этих людей, что Манни с Симоной весьма низкого о них мнения, но стараются этого не выказывать, и что Эрике все это безразлично — во всяком случае, говорила она так, словно была в состоянии гипноза.

Часов около одиннадцати Симона с Манни позвали Барбару и Пауля, и мы впятером отправились домой. Эрика провожала нас до ворот. По дороге она шепнула мне: "Ты не можешь остаться еще минут на пять?" Я махнул рукой остальным, чтобы они не ждали, и мы с Эрикой углубились в парк. Теперь, когда Шварцы благополучно удалились, а охранники не могли нас услышать, Эрика спросила:

— Ну, что скажешь?

— Про что?

— Про сегодняшний вечер, про детей.

— Все было замечательно, и дети тоже выше всяких похвал: умненькие, симпатичные.

— А то, что они говорят о сексе — разве это не ужасно?

— Ничего страшного: просто они об этом думают. Мои вот дочери уже давно не говорят ни о чем другом, кроме денег.

— Мы совсем тебе заморочили голову всякий политикой.

— Вовсе нет. Вы общаетесь с интересными людьми. Жалко только, что я никогда не слышал их имен.

— Чего тут жалеть? Я бы, например, предпочла их никогда не слышать.

— Не верю. Ты — чуть ли не первая дама Баварии, знакома с разными важными персонами, живешь во дворце, и дети у тебя — дай Бог каждому. Если бы ты отказалась от всего этого, ты сама бы себя возненавидела.

— Возможно. Но ведь у каждого человека есть своя мечта.

— И о чем же ты мечтаешь?

— О романтическом браке. О том, чтобы видеться не с теми, с кем должна видеться, а с теми, с кем хочу. О том, чтобы можно было ходить повсюду без охраны.

— Многие отдали бы все на свете, чтобы жить так, как ты.

— Они просто ничего не знают, — Эрика взяла меня под руку. — Скажи, а ты мечтаешь?

— Раньше мечтал, а теперь думаю только о том, как бы протянуть до конца жизни.

— По-твоему, мы сильно переменились?

— В чем-то, наверно, да, а в чем-то почти нет. Вот я тебя сегодня увидел и с той минуты чувствую себя совсем как тогда, в пятьдесят седьмом, в Берлине.

— Почему?

— Потому что я очень тебя люблю.

— Как ты можешь быть в этом уверен?

— А как вообще можно быть в чем-то уверенным? Просто я это знаю, вот и все. — И я уже набрал в грудь воздуха, чтобы добавить: "Ты-то ведь раньше была уверена", но тут Эрика спросила:

— Ты не считаешь, что нам следует побольше видеться?

— А это можно делать без телохранителей?

— Не исключено. Как ты отнесешься к тому, чтобы нам вдвоем куда-нибудь съездить?

— Но разве охрана не должна будет поехать вместе с нами?

— На Западе — да, но Макс считает, что в Восточной Европе она не нужна. Чудно, правда? Капиталист до мозга костей чувствует себя в большей безопасности среди коммунистов, чем в родной стране.

— А ему не покажется странным, что ты едешь одна?

— А я и не поеду одна. Мы с Симоной задумали совершить путешествие по Дунаю. — Эрика помолчала, глядя на мерцавшие в небе звезды, и добавила: — Мы отправляемся на будущей неделе.

— На будущей неделе?

— Да, сначала летим из Вены в Констанцу, там садимся на румынский пароход и плывем по Дунаю обратно до Вены. Все это занимает одну неделю.

— А телохранитель?

— Телохранитель останется в Вене.

— Но у меня нет билета.

— Манни может достать.

На ум мне пришло с десяток причин, по которым я должен был отказаться от этой поездки: срочные дела на работе, конференции, семья, наконец: хотя мое присутствие всегда раздражало Сару Луизу и дочерей, им, странным образом, также не нравилось, когда меня подолгу не бывало дома, и можно было не сомневаться, что, если я задержусь еще на пару недель, меня ожидает грандиозный скандал.

— А Симона? — спросил я. — Как она к этому отнесется?

— Симона — моя хорошая подруга. Она доверяет мне, а я — ей.

— Тогда я готов.

— Я рада. Ты не обидишься, если я скажу, что нам не надо встречаться до отъезда?

— Мне уехать?

— Да, в Штарнберге тебе лучше не оставаться. Пойми, я уверена, что вы с Максом очень бы понравились друг другу, но я бы чувствовала себя неловко; и потом, если бы мы уехали одновременно, у Макса могли бы возникнуть подозрения.

— Значит, мы встретимся в Вене?

— Да, в субботу, в аэропорту. Время отлета и номер рейса я тебе сообщу.

На следующее утро, распрощавшись с Манни и с Симоной, я переехал в Мюнхен. Звоня из гостиницы домой, я приготовился услышать поток ругани, но вместо этого столкнулся с иронией. Когда я сказал Саре Луизе, что, мол, возникли разные непредвиденные дела, она весело спросила:

— И как же ее зовут?

— Брунгильда, — ответил я в том же тоне. — Ей шестьдесят восемь лет, и она закована в доспехи.

— А ты посмотри вокруг: наверняка можно подыскать себе кого-нибудь поинтереснее.

— И рад бы, да времени нет.

— Ну, время-то ты найдешь.

— Мне тут нужно встретиться с невообразимым числом людей, а потом еще съездить по делам во Франкфурт к Прейшу и в Гамбург к Беренду.

— Все понятно. Видимо, ты будешь так занят, что не останется времени ни на сон, ни на еду. Пожалуйста, веди себя осторожно. Меньше всего хотелось бы выплачивать алименты.

— Надеюсь, ты шутишь?

— И смотри, не подхвати какую-нибудь гадость. В Германии ведь есть презервативы?

— Еще бы, я их покупаю оптом. Через день пополняю запас.

— Да уж, будь добр, не забывай.

— Послушай, неужели мы должны заканчивать разговор на такой мрачной ноте?

— Можешь заканчивать на той ноте, на какой тебе угодно. Только не считай меня наивной.

— Мне это и в голову не приходило.

— У девочек все в порядке — если, конечно, это тебя интересует.

— Передавай им привет. Увидимся через пару недель; я еще буду звонить.

— Нет-нет, пожалуйста, не надо. Дело — прежде всего. Не хочу, чтобы ради какого-то там звонка домой ты прерывал свои встречи.

Кончив говорить, я вышел пройтись по Променадеплатц. Я весь кипел от негодования, словно все, сказанное мною по телефону, было правдой. Уж и не припомнишь, когда в последний раз мы с Сарой Луизой разговаривали нормально, без желчных слов. Сам не зная почему, я зашел в пункт проката автомобилей. Я будто смотрел на себя со стороны: как заказываю «БМВ», как намечаю на карте маршрут до Франкфурта, сажусь за руль, веду машину меж живописных баварских предместий, пересекаю Баден-Вюртемберг и, наконец, въезжаю в Гессен. Только тут до меня постепенно начало доходить, что впервые за много лет я вдруг оказался в положении вольного человека: никуда специально не надо ехать, ни с кем специально не надо встречаться. Просто так, от нечего делать, я заехал к знакомому в Бад-Хомбург, а потом, насладившись чудесной дорогой вдоль Рейна, — к другому приятелю в Дюссельдорфе. Оттуда через два дня я отправился в Гамбург навестить Клауса Беренда — того самого, о котором я экспромтом сказал Саре Луизе по телефону и которого я действительно непрочь был повидать. Клаус, преуспевающий адвокат, принял меня с распростертыми объятиями. Вместе с ним и его прелестной женой Лоттой мы съездили к Балтийскому морю покататься на яхте, на другой день, уже по Северному морю, сплавали на остров Гельголанд, а в последний вечер заглянули в ресторанчик на берегу Эльбы, где ели омаров и любовались пароходами на реке. Мимо в закатных лучах солнца плыл польский грузовой баркас, беседа становилась все оживленнее, и я вновь испытал то чувство, которое, с тех пор как я уехал из дома, беспрестанно росло, — чувство счастья. Первая его волна окатила меня в Штарнберге, и тогда я в первый раз осознал, как долго был его лишен. С каждым новым радостным днем свободы последние прожитые десять лет казались мне все беспросветнее. И как только хватило сил все это выдержать?

В пятницу я вылетел в Вену, прибыл в аэропорт задолго до рейса на Констанцу и, как было договорено, побыстрее зарегистрировал билет на румынский самолет, а потом еще битый час прятался по разным углам. В самолет я вошел последним и с облегчением увидел, что Эрика с Симоной уже ждут меня на своих местах и никакого телохранителя с ними нет. И неважно, что самолет наш походил на какой-то древний музейный экспонат: сидя между Эрикой и Симоной и попивая принесенное стюардессой шампанское, я чувствовал себя на вершине блаженства. Женщины наперебой рассказывали мне последние новости: Макс созвал совещание для разработки плана избирательной кампании ХСС, служба безопасности при Союзе свободных хозяев усилила охрану Макса и Эрики, а Манни удалось раскопать немецкого инвестора, который спал и видел, как бы ему попасть в Техас. Трясясь и подпрыгивая, наша воздушная колымага пролетела над Будапештом, Кечкеметом и Бухарестом и ближе к вечеру приземлилась в Констанце, где мы прошли сквозь строй одетых в хаки румынских солдат, сжимавших в руках автоматы и застенчиво улыбавшихся. Солнце уже садилось, когда автобус, еще более дряхлый, чем самолет, повез нас вдоль унылых равнин в Хыршову. Там мы наконец сели на наш теплоход, называвшийся «Олтеница», прошли в мою каюту и, словно расшалившиеся школьники, повалились, хохоча, на кровать.

Отчего нам было так весело? Оттого, что не разбился самолет? Оттого, что автобус проехал целых пятьдесят миль и не сломался по дороге? Оттого, что теперь целую неделю можно ничего не делать? Или просто потому, что на «Олтенице» оказалось совсем не так плохо? Теплоход, пыхтя, боролся с течением, а мы пошли в ресторан. Еда показалась вкуснее, чем мы ожидали, а может, дело было просто в нашем настроении. Без устали сновали официанты, которые непрерывно кланялись и все время что-то чистили, а мимо проплывали огни Гындарешты и Топалу. Потом, сидя в баре и слушая задумчивые балканские напевы в исполнении румынского трио, мы, как и в Штанберге, предавались воспоминаниям о том, как двадцать лет назад ездили в Париж. Симона помнила абсолютно все, так что нам с Эрикой оставалось только блаженно внимать ее рассказу о тех далеких пасмурных днях, которые сейчас казались лучшими днями в моей жизни. Заговорив о мальчишке, пускавшем корабли в Тюильри, Симона вдруг посмотрела на часы и сказала: "Ну, мне пора спать, а вы, полуночники, еще посидите. Увидимся утром". Я предложил проводить ее до каюты, но Симона отрицательно помотала головой, подставила мне щечку для поцелуя и быстро удалилась.

— Я чувствую себя виноватым, — сказал я Эрике. — Ведь это из-за меня она ушла.

— Симона — моя подруга, и ей было бы неловко, если бы она сейчас осталась. — Эрика взяла бокал с вином и сделала большой глоток. — Ну, что скажешь?

— О ком — о Симоне?

— О нашей поездке. Ты не жалеешь, что прождал целую наделю?

— Я ждал двадцать лет и не жалею об этом.

Эрика посидела, уставив глаза в свой бокал, потом спросила:

— Скажи, ты по чему-нибудь скучаешь? Я имею в виду, по дому, по семье — по таким вот вещам?

Я начал припоминать.

— Ну, во-первых, я скучаю по креслу, которое стоит у меня в кабинете. Потом еще по своему «скайларку»: мощная машина — жена и дочери наотрез отказываются в ней ездить. Со временем, думаю, дело дойдет до тоски по грилю. — Эрика улыбнулась. — Вот, пожалуй, и все. Понимаешь, я очень хочу, чтобы у Сары Луизы и у девочек все было хорошо, я готов сделать для них что угодно, — но я по ним не скучаю. Однажды, правда, я испытал нечто похожее на тоску, позвонил Саре Луизе — и с тех пор как рукой сняло.

— Почему ты ее не любишь?

— Сам не знаю. Сара Луиза решила, что увидела во мне нечто, а на самом деле этого нечто, вероятно, не было. Из-за меня раскрылись худшие ее качества. Когда я женился на ней, я верил, что подчиняюсь настояниям общества и что общество куда мудрее меня. Я не сомневался: наступит день и я пойму, что общество право, а я ошибаюсь, так вот, этот день не наступил.

— А мне бы она понравилась?

— Поначалу — да. Она умеет очаровывать людей. Но прошло бы немного времени, и ты бы стала ломать себе голову, куда подевалось это ее очарование.

— Откуда ты знаешь, что со мной не было бы того же самого?

— В Берлине ведь не было. И у вас с Максом тоже.

— Откуда ты знаешь?

— Это видно.

Эрика тихонько провела пальцем по моей руке. Потом, когда мы вышли побродить по палубе, она спросила:

— Скажи, у тебя нет ощущения вины?

— Из-за чего?

— Ну, из-за того, что мы затеяли всю эту интригу.

— Из всего того, что я делаю в жизни, это меньше всего похоже на интригу. А у тебя что, есть такое ощущение?

— Я боялась, что оно может возникнуть. Но оно не возникло.

— А вообще ты часто чувствуешь себя виноватой?

— Иногда: в том, что уделяю мало времени Максу, что неправильно воспитываю детей. Словом, не то, что ты имеешь в виду.

— Как ты познакомилась с Максом?

— Разве Манни тебе не рассказывал?

— Рассказывал, но не все.

— Ты ведь знаешь про Юргена?

— Знаю только, что он погиб.

Эрика молча смотрела на проплывающую мимо баржу.

— Это случилось зимой пятьдесят восьмого, — заговорила она наконец. — Юрген тогда в первый раз купил себе машину, подержанный «фольксваген», и собирался поехать в Китцбюхель покататься на лыжах: последний раз он отдыхал еще до войны. У меня тоже должен был быть отпуск, и он позвал меня с собой, а заодно пригласил и одну мою подругу, с которой пару раз встречался. Всю дорогу от Берлина до Китцбюхеля мы пели и смеялись. Я думала, нам предстоят две недели сплошного веселья. Но вот мы приехали, легли спать, и посреди ночи ко мне в дверь постучался Юрген. Он и моя подруга поселились в одной комнате, и она прямо с порога заявила Юргену, чтобы он не смел к ней прикасаться. Сперва он решил, что она шутит, но не тут-то было: не смей прикасаться, и точка. У них произошел крупный разговор, после чего она собрала свои вещи и ушла, хлопнув дверью. Едва успела на последний мюнхенский поезд. Юрген спросил меня, не хочу ли и я уехать, и я ответила, что, конечно же, нет: я приехала для того, чтобы хорошо провести время. Мы с Юргеном и вправду замечательно провели целую неделю: днем катались на лыжах, а вечерами ходили по всяким ночным забегаловкам. Я думала, что нас воспринимают, как брата с сестрой, но однажды в баре гостиницы "Золотой гриф" я вдруг услышала, как Юрген беседовал с каким-то незнакомым человеком, и тот упорно говорил "ваша жена". Я не понимала, почему Юрген не возразил, что я ему не жена. "Может, он пытается защитить меня?" — подумала я. Но я не нуждалась в защите, к тому же собеседник Юргена показался мне симпатичным. Должно быть, я выпила слишком много вина, потому что, сама того не желая, внезапно воскликнула: "Да что вы его слушаете — нет у него никакой жены! Я — его сестра". Поняв, в чем дело, человек расхохотался, а Юрген залился краской. Так я познакомилась с Максом. Потом Макс спросил, хорошо ли мы знаем Китцбюхель, добавив, что будет рад показать нам разные места, и мы договорились встретиться на следующий же день. Но назавтра мне расхотелось с ним встречаться: что хорошего можно ждать от человека, с которым случайно знакомишься в баре и который, ко всему прочему, выражается такими фразами, как "Буду рад показать вам всякие места"? Юргену пришлось меня уговаривать; он сказал, что если уж станет совсем невтерпеж, он придумает, как нам выкрутиться. Но Макс был исключительно мил; оказалось, он хочет показать нам местные церкви: Катариненкирхе, Пфарркирхе, Либфрауенкирхе. Макс рассказал нам так много интересного, что я в них прямо-таки влюбилась. Весь день мы осматривали архитектурные памятники, а потом Макс пригласил нас поужинать. После ужина, когда я уже начала гадать, а что же будет дальше, он вдруг сказал: "В моем возрасте непозволительно навязывать свое общество молодым людям. Я и так вам, наверное, успел надоесть за день, поэтому разрешите откланяться. Спасибо за чудесную компанию". С этими словами он попрощался с нами за руку и, прежде чем мы успели его остановить, исчез. Куда он пошел — на другое свидание? Или попросту от нас устал? Я долго не могла уснуть — так меня мучил этот вопрос. Я позвонила ему посреди ночи. "Извините меня за этот дикий звонок, — сказала я, — но, пожалуйста, ответьте: это мы вас так утомили или вам нужно было с кем-то встретиться?" "Ни то, ни другое, — ответил он. — Я сказал чистую правду". "А если я вас спрошу еще об одной вещи — вы скажете правду?" «Да», — ответил он. "Хотите встретиться со мной прямо сейчас?" — спросила я. "Где мне вас ждать?" — спросил он. Потом мы пили вино, бродили среди сугробов и в конце концов очутились у него в номере, в "Золотом грифе". Когда наутро Юрген обо всем этом узнал, он произнес с улыбкой: "В моем возрасте непозволительно навязывать свое общество кому бы то ни было. Я и так вам, наверное, успел надоесть за неделю, поэтому разрешите откланяться". И, собрав свои вещи, сел в машину и двинул через Альпы в Венецию. Он сказал, что хочет повидать кого-то из тех, с кем встречался во время войны, но чем он занимался в течение нескольких следующих дней — этого я точно не знаю. Потом он позвонил из Триеста, сообщил, что в Венеции что-то там не вышло и что теперь он едет в Берлин через Вену. Мы еще раньше договорились, что я сама вернусь домой на поезде. Вечером накануне отъезда я получила телеграмму от папы. В ней говорилось, что машина Юргена сорвалась с горной дороги в Югославии и что Юрген погиб. Но случилось это не на пути в Вену, не в северной Югославии, а к югу от Белграда, в нескольких километрах от Аранделоваца, где Юрген служил во время войны. Думаю, он хотел посмотреть на могилу своей возлюбленной или, может, поговорить с ее родными. Кто знает? Одно ясно, было что-то, что не давало ему покоя с самой войны. И тут Макс нам очень помог. Хотя его ждали дела в банке, он не только заказал папе билет до Белграда, но и сам вылетел со мной. Папа и я были страшно потрясены происшедшим, мы не знали, что надо делать, и все переговоры с полицией взял на себя Макс. Потом он спросил, где мы хотели бы похоронить Юргена, но и этого мы не знали: у нас не было места на кладбище. Тогда Макс позвал меня немного пройтись и во время прогулки поинтересовался, что нас с папой держит в Берлине. Работа и квартира, ответила я. Он спросил, не соглашусь ли я бросить и то и другое. Я спросила, с какой целью, и он ответил, что хочет предложить мне переехать в Мюнхен и стать его женой, и добавил, что у папы там будет своя квартира. "Мы должны решить это прямо сейчас?" — спросила я, и Макс сказал: "Если вы захотите вернуться домой, я смогу устроить место на кладбище в Берлине; если же согласитесь переехать ко мне в Мюнхен, мы похороним Юргена на нашем семейном участке". Я поговорила с папой, и буквально через несколько минут мы с Максом уже были помолвлены. Странно, правда?

— Как твоему папе понравилось в Мюнхене?

— Очень понравилось. Это было для него неожиданностью: он не питал большой симпатии к баварцам. Но Макс сразу же нашел ему дело: работать по линии церкви с беженцами из Восточной Германии — в то время им еще не было видно конца. И хотя к церкви у папы отношение было довольно прохладное, трудился он там лучше всех. Однако после того, как в августе шестьдесят первого была сооружена Берлинская стена, поток беженцев прекратился, и папа как-то сразу пал духом. Однажды он позвал нас с Максом в гости. Ужин был весьма скромный — папа никогда не отличался умением готовить, — зато было хорошее вино, и за разговорами мы засиделись допоздна. На прощание папа нас обнял, чего раньше никогда не делал. Наутро его нашли мертвым. Он вымыл посуду, разделся, аккуратно повесил свои вещи, лег в постель, заснул и не проснулся. Наверно, он знал, что в тот вечер прощается с нами навсегда. Как бы то ни было, в Мюнхене он стал другим человеком — совсем не таким, каким ты его видел в Берлине. Я не хочу сказать, что он изменил своим идеям: просто у него не было времени на то, чтобы предаваться всяким размышлениям. Мы похоронили его рядом с Юргеном. Папа с Максом успели так близко подружиться, что Макс, по-моему, переживал эту потерю еще сильнее, чем я.

На берегу ярко пылал костер, и мы с Эрикой стояли и молча смотрели, как он проплывает мимо. Кому пришло в голову разводить костер среди ночи? И что это за темные тени копошатся вокруг него? И только когда костер превратился в маленькую светящуюся точку, Эрика снова заговорила:

— Я сказала, что не чувствую себя виноватой. Это неправда. Час назад, возможно, так и было, а сейчас — нет.

После того что она рассказала про себя и про Макса, это, в общем-то, было неудивительно.

— Наверно, уже пора спать, — тихо проговорила она. Мы дошли до ее каюты, поцеловали друг друга на ночь, и я отправился прочь, пытаясь определить, не был ли рассказ Эрики ее прощальным словом. Стоило ли вообще затевать это путешествие? Может, она наконец увидела, что я Максу в подметки не гожусь? Это бы я прекрасно понял: терпеть неудачи вошло у меня в привычку. Я не понимал другого: как нам удастся прожить вместе еще целую неделю, если Эрика уже сейчас жалеет, что поехала?

К счастью, назавтра выдался хлопотливый день. Утром мы пришвартовались в Джурджу, откуда на автобусе поехали на экскурсию в Бухарест. Там мы осмотрели Парк свободы, патриаршую церковь и патриарший дворец, после обеда посетили дом отдыха писателей и винный ресторан на свежем воздухе, где столики были встроены прямо в деревья, а вечером смотрели на открытой эстраде выступление ансамбля народных танцев. На теплоход мы вернулись только к ночи, вконец измотанные. В баре Эрика с Симоной с трудом боролись с зевотой, и я тоже чувствовал себя не намного бодрее. Выпив по одному бокалу, мы разошлись спать.

На следующий день с утра до вечера светило солнце, и пассажиры высыпали на палубу в купальных костюмах. Не успели мы с Эрикой и Симоной устроиться в последних оставшихся свободными шезлонгах, как вдруг рядом кто-то воскликнул: "Фрау фон Вальденфельс!" Мы обернулись: пожилая, тщедушная супружеская пара глядела на нас во все глаза. Не может быть — фрау фон Вальденфельс, и вдруг здесь, в такой дали от дома! Я думал, Эрика побледнеет от страха, что ее засекли, но она держалась с удивительным апломбом и тут же познакомила нас друг с другом. Мужчина был представлен как Альбрехт Мальманн, банкир из Гамбурга, женщина — как его жена, а я — как Ховард Досон из Нью-Йорка.

— Позвольте поинтересоваться, чем вы занимаетесь? — спросил меня Мальманн.

— Импортом и экспортом, — ответил я.

— Понятно, понятно. И какие же товары вы импортируете и экспортируете?

— Самые разные.

— Понятно, понятно.

— Мы познакомились вчера, когда ездили в Бухарест, — сказала Эрика. — Как это мы вас не заметили?

— Жена неважно себя чувствовала, — ответил Мальманн. — Кроме того, мы уже неоднократно бывали в Бухаресте. А как здоровье вашего мужа? Только месяц назад я видел его в Кёльне.

Завязалась оживленная беседа о том, кто как поживает, а потом пошли разные сплетни из банкирской жизни: про суд над Людвигом Пулленом в Дюссельдорфе, про то, какие сумасшедшие деньги загребают банки, дающие жилищные ссуды, про беды гамбургского банка «Харди-Сломан». Когда пришло время обедать, Мальманны настояли, чтобы Эрика с Симоной пересели за их стол.

— Не желаете ли и вы к нам присоединиться, мистер Досон? — спросил Мальманн.

Я уже было открыл рот, чтобы согласиться, но быстро сообразил, к чему это приведет: придется все время сидеть с ними за одним столом, вести разговоры о делах, обмениваться визитными карточками, фотографироваться — и рано или поздно вся правда всплывет наружу.

— Очень жаль, — сказал я, — но у меня уже намечены кое-какие дела.

Когда мы спускались вниз переодеться, Эрика легонько толкнула меня в бок, чтобы я отошел в сторону.

— Как нескладно все получилось, — сказала она. — Я и понятия не имела, что они окажутся здесь. Если я к ним не пересяду, могут возникнуть неприятности. Он — один из директоров Союза свободных хозяев.

— Как это ты додумалась окрестить меня Ховардом Досоном?

— Знала одного Ховарда Досона, а потом инициалы совпадают. Я подумала: а вдруг у тебя где-нибудь на рубашке вышиты инициалы.

— Желаю приятного аппетита.

— Прости, пожалуйста.

После обеда, как я предполагал, ничего не изменилось: Мальманны продолжали держать Эрику в своих цепких объятиях. Чувствовалось, что это всерьез и надолго. Сидя на палубе, я видел, как они бесперебойно что-то щебечут, а Эрика покорно их слушает. Симона, поймав мой взгляд, в ответ только пожала плечами. Должны эти Мальманны когда-нибудь выдохнуться, думал я, но за ужином стало ясно, что они только приступают к делу: вино вдохнуло в Мальманна новую жизнь. Рассказывая, он по-отечески обнимал Эрику за плечи и время от времени спрашивал Симону, не слишком ли быстро он говорит. Роль госпожи Мальманн, судя по всему, состояла в том, чтобы оглушительно хохотать. По долетевшим до меня словам — "старина Шмидт", "старина Коль", "старина Штраус" — я понял, что Мальманн хочет оповестить всех без исключения, какая он важная персона. И если два дня назад я только опасался, что дела могут пойти вкривь и вкось, то теперь я был в этом убежден: Мальманн так и будет выхваляться до самой Вены, и никто не в силах заткнуть ему рот.

Я отправился в бар в надежде, что Эрика, избавившись от Мальманна, будет искать меня именно там. Только я присел, как в бар ввалился Мальманн, ведя перед собой жену и Эрику; Симона замыкала шествие. "Шампанского! — выкрикнул он и, обратившись к Эрике, пояснил: Лучшее лекарство от головной боли — это шампанское". Должно быть, Эрика сказала, что ей нездоровится. Она что-то тихо ответила, но Мальманн возразил: "Поспать можно и утром, а вечернее время — для друзей". Поняв, что сопротивление бесполезно, Эрика сложила оружие, а Симона опять взглянула в мою сторону и пожала плечами. Я сидел и размышлял, не пойти ли на палубу прогуляться, как вдруг ко мне обратился мужчина за соседним столиком:

— Послушайте, вы случайно не говорите по-английски?

Мужчина представился: Гарри Пирсон, из Австралии. Гарри и его жене Шейле было за пятьдесят, лица их выражали потерянность и тоску.

— Бред какой-то, — пожаловался Гарри. — Чтобы на всем пароходе никто не говорил по-английски! Такое нам и в голову не могло прийти! Вы для нас прямо спасение.

Сначала я отделывался стандартными, ничего не значащими фразами, потом вдруг понял, что мои собеседники — исключительно приятные люди, Гарри занимался страховым бизнесом в Мельбурне, причем, по всей видимости, вполне успешно, хотя у него и была манера умалять себя в чужих глазах. Мы по очереди угостили друг друга виски.

— Я ведь первый раз в Европе, — сказал Гарри. — Бред какой-то: европеец, а Европы никогда не видел. Сидишь себе, понимаешь, в Австралии, а вокруг, куда ни кинь, — одни азиатские рожи. Нет, нет, я согласен: сам живи и другим не мешай — все это, конечно, правильно. И среди азиатов есть хорошие люди, а Сингапур — так это просто мечта, — а все-таки они не наши. А вот эти, которые тут сидят, — они свои, хоть я и не понимаю ни единого их слова.

— Перестань, пожалуйста, — сказала Шейла, — а то этот господин подумает, что ты расист.

— Не подумает, — ответил Гарри. — Он прекрасно знает, что я имею в виду. — И мы выпили еще по одной.

Надо сказать, что хотя я исколесил целый свет, но в Австралии почти не бывал: по паре дней в Сиднее и в Мельбурне — вот и все, и мне вдруг захотелось узнать об этом материке побольше. Пирсоны знали свою страну вдоль и поперек. Я засыпал их вопросами: что из себя представляет Перт? А Брисбэйн, Канберра? Доводилось ли вам бывать в Алис-Спрингс? Правда? Ну расскажите же, расскажите. И Пирсоны рассказали — мило и непринужденно, с их уст слетали экзотические названия, и хотя я понимал, что экзотическими они мне кажутся только потому, что я никогда не бывал в тех местах, их звучание завораживало. Когда Мальманн увел свой дамский табунчик, я не обратил на это событие особого внимания. У нас с Пирсонами все шло как по маслу, и расстались мы, когда уже начало светать. Пошатываясь, я добрел до своей каюты, и то ли заснул, то ли просто вырубился: во всяком случае, наутро я обнаружил, что лежу в постели в полном параде.

По всем законам, мне полагалось бы мучиться от похмелья, но была только жажда да легкий шум в голове. Я представил себе, в каком плачевном состоянии находятся, наверное, сейчас Пирсоны, и искренне их пожалел. Каково же было мое удивление, когда первые, кого я увидел, поднявшись на палубу, были Гарри и Шейла; бодрые и свежие, они уже сидели в своих шезлонгах, не забыв занять место и мне. И в последующие дни они от меня не отходили — точно так же, как Мальманн не отходил от Эрики. Они были рядом, когда мы проплывали через Железные ворота, когда причалили в Оршове — по той единственной причине, что наш капитан был из этого города, когда прибыли в Белград. И Белград мы тоже объездили вместе — от крепости Калемегдан до башни Небойши, от здания Скупщины до Барьяк-мечети. Вечера же мы просиживали в баре, откуда уходили позже всех. Иногда мне на глаза попадались Эрика с Симоной — мы приветственно махали друг другу рукой и даже обменивались пустыми, невинными фразами, вроде "А вы видели, как женщина стирала на берегу свои вещи — абсолютно голая?", или "Это все еще Румыния или уже Югославия?", или "Видите вот те руины? Мне говорили, что это турецкие дозорные башни шестнадцатого века". Я не сомневался, что так оно будет идти и дальше, но однажды Симона отозвала меня в сторону и спросила:

— Почему по вечерам тебя не бывает в каюте?

— А какой смысл мне там сидеть?

— Эрика заходила к тебе три дня подряд и ни разу не застала.

— Я и понятия об это не имел. Почему она мне ничего не сказала?

— Ты так хорошо проводил время в баре, что непонятно было, хочешь ли ты с ней увидеться.

— Будь добра, попроси ее сделать сегодня еще одну попытку.

Вечером после ужина мы с Пирсонами выпили по коктейлю, после чего я извинился и сказал, что, пожалуй, пойду спать. Было всего лишь около десяти часов.

Гарри хитро подмигнул мне:

— Будь я вольной пташкой, я бы тоже не просиживал здесь все время. Идите, не обращайте на нас внимания.

— Наверняка это вон та симпатичная румынка, — сказала Шейла, кивнув на хорошенькую девицу в другом конце бара, которая, казалось, была занята одним-единственным делом: старалась очаровать окружающих, и которая, как мы понимали, была из КГБ, или как там это учреждение называется в Румынии.

— Все возможно, — ответил я.

Вернувшись в каюту, я приготовился к долгому ожиданию: лег — приличия ради не раздеваясь — на койку и от нечего делать начал крутить ручку приемника. Эфир был наполнен голосами, говорившими наперебой на десятках языков и прерываемыми время от времени бешеным ревом турецкой музыки. Поймав последние известия на сербско-хорватском, я решил было попробовать разобраться, о чем там идет речь, но тут раздался легкий стук в дверь. Кто это может быть так скоро? Уж не задумали ли Пирсоны устроить мне проверку? Боже мой, а что если это румынка? Что если Пирсоны шутки ради послали ее ко мне? Я открыл. На пороге стояла Эрика. Она тут же прошмыгнула в каюту и заперла за собой дверь. Ни слова не говоря, мы бросились друг к другу в объятия, и среди поцелуев я ощутил, как ее язык жадно тянется к моему. Гладя Эрику, я заметил, что под платьем у нее ничего нет. Через минуту мы уже катались нагишом по койке, и вот уже Эрика приняла меня в себя, и вот уже, сладко застонав, она кончила, и еще через минуту ее примеру последовал и я. Лежа в сплетении ее рук, я пытался вспомнить, когда в последний раз кончал в женщину, которая была бы мне по настоящему дорога. Сколько лет прошло: пять, десять, пятнадцать? Да и была ли у меня вообще после Эрики хоть одна такая женщина? Может быть, Сара Луиза — короткое время? Нет, ни единой минуты. Не было такой женщины. Любуясь разметавшимся по кровати восхитительным телом, я заметил, что Эрика не сняла своих туфель-лодочек. Разумеется, это был своего рода порнографический трюк, но трюк этот, надо сказать, сработал: в мгновение ока я снова очутился на Эрике, и все пошло по второму кругу.

Чего мы только не вытворяли в ту ночь, как только не развлекались: и сидя, и лежа, и стоя на коленях, и как-то там еще, и на нас обоих живого места не осталось от поцелуев. Оно и понятно: мы ведь ждали этой ночи целых двадцать лет. Столько нужно было успеть сделать, что времени на разговоры почти не оставалось, но когда Эрика, кончив в четвертый или пятый раз, раскинулась в полном изнеможении, я все-таки не удержался и заметил:

— Помнится, ты говорила, что испытываешь чувство вины.

— Да, испытываю. И тогда испытывала, и сейчас. Но это еще не значит, что я тебя не хочу. И зачем ты только уходил из каюты все эти дни?

— Я больше не буду.

— Да уж, пожалуйста. — И мы снова принялись целоваться. Ближе к утру наши ласки начали прерываться короткими промежутками забытья. Впрочем, наверно, они мне только казались короткими, потому что в какой-то момент вдруг раздался стук в дверь, и, взглянув на часы, я увидел, что уже десять. Я пошел открывать, а Эрика спряталась. Предосторожность была излишней: оказалось, это Симона принесла нам завтрак. Ни слова не говоря, она передала мне поднос, послала воздушный поцелуй и умчалась. Та же процедура повторилась и в обед, и еще через какое-то время Симона снова постучалась в дверь. На этот раз у нее был немного смущенный вид.

— Страшно извиняюсь, — сказала она, — но скоро уже Венгрия, и всем велено быть в своих каютах для таможенного досмотра.

Эрика отсутствовала часа два, не больше, но как только она вернулась, мы набросились друг на друга с таким жаром, словно прошло еще двадцать лет. Симона продолжала приносить нам еду, я продолжал отвечать стюардессе, что каюту убирать не нужно, а мы с Эрикой продолжали заниматься любовью. Я совершенно потерял счет времени и не соображал, где мы сейчас плывем, но тут в иллюминаторе показались какие-то строения, и теплоход начал причаливать к берегу. В дверь заглянула Симона и объявила:

— Будапешт — если, конечно, вас это интересует.

— Передай Будапешту привет, — ответила Эрика.

— Обязательно. На, держи, может, пригодится, — и Симона протянула бутылку шампанского.

Лежа с закрытыми глазами, с бокалом шампанского в руке, Эрика произнесла:

— Будапешт оказался еще лучше, чем я ожидала.

— В жизни не видел такого прекрасного города, — отвечал я, целуя ее в живот.

На другой день, принеся обед, Симона сказала:

— Будапешт очень красивый, красивее Вены. Так жалко, что он достался коммунистам.

На ужин Симона принесла две бутылки токая.

— Мы сегодня ездили на конный завод, — сообщила она. — Обещали какое-то представление с лошадьми, а потом выяснилось, что у всех у них ящур. Так что день прошел скучновато.

— Посиди с нами, — позвала ее Эрика.

Эрика надела мою пижаму, я накинул на себя халат, и мы втроем сели пить вино.

— Мальманн в полном недоумении, — сообщила Симона. — Все время говорит, что Эрике надо вызвать врача, а я отвечаю, что никакого врача не требуется. "Но как же так? — спрашивал он. — Она ведь не выходит из каюты с самого Белграда. Просто необходимо, чтобы ее кто-то осмотрел". "Не волнуйтесь, — говорю я, — ее уже осмотрели". — И Симона расхохоталась.

Потом она рассказала, что происходит на пароходе, поговорила немного про Будапешт и, обняв нас, ушла.

Будапешт был последней остановкой перед Веной, и, когда мы отчаливали, Эрика сказала:

— Завтра все это кончится.

— Почему? — спросил я. — Неужели нам нельзя будет как-нибудь повидаться в Мюнхене?

— А охрана?

— Она что, действительно необходима? Тебе действительно кто-то угрожает?

— Не мне — Максу. Разве ты не читаешь газет?

— И кто же эти люди? "Красные бригады"?[102]

— Именно. В прошлом году они убили трех человек, у которых охрана была еще лучше, чем у нас.

— Да, знаю, Шлейера, — а еще кого?

— Первый был Зигфрид Бубак, главный федеральный прокурор. Он ехал на работу с шофером и с телохранителем, и по дороге их нагнали двое на мотоцикле и открыли огонь из автомата. Бубак был обвинителем на процессе Баадера-Майнхофа. Три месяца спустя убили Юргена Понто, председателя "Дрезднер банка". Убийц было пятеро — четверо женщин и один мужчина. Их провела в дом Понто дочь его приятеля. Вообще-то они собирались его похитить, но Понто стал сопротивляться, и тогда они его пристрелили. Потом люди из "Красных бригад" похитили Ханса Мартина Шлейера, президента "Союза предпринимателей" и "Германского промышленного союза". Они убили его шофера и трех охранников и потребовали, чтобы из тюрьмы были освобождены одиннадцать террористов, в том числе Андреас Баадер, Ян Карл Распе и Гудрун Энсслин — последние, кто остался из банды Баадера—Майнхофа. Чтобы оказать давление на правительство, четверо арабов угнали западногерманский пассажирский самолет. Немецкая служба безопасности освободила заложников в Могадишо. Сразу после этого случая Баадер, Распе и Энсслин покончили с собой в тюрьме. "Красные бригады", конечно же, решили, что это было не самоубийство, а убийство, и, чтобы отомстить, они пристрелили Шлейера и перерезали ему горло. Его труп нашли в брошенном автомобиле где-то во Франции.

— Чего добиваются эти "Красные бригады"?

— Ты ведь знаешь немцев: если за что возьмутся, то уж меры не знают. Много лет после войны только и было слышно, какая Америка замечательная и какие коммунисты плохие. Потом был Вьетнам, и выяснилось, что американцы ничуть не лучше остальных. Молодежь увлекалась Марксом. "Красные бригады" поносят западную меркантильность и считают, что американцы и западные немцы хуже русских. По-моему, они верят в свои идеалы не меньше, чем мы в свои. Некоторые говорят, что они просто хотят пощекотать себе нервы, но ведь для этого есть много других способов.

— А тебе с Максом они угрожали?

— Они вообще никому не угрожают. Но, похоже, они нами интересуются. Одна из наших служанок познакомились с каким-то типом, который водил ее по ресторанам, подробно о нас расспрашивал, а потом бросил ее и как в воду канул.

— Возможно, он просто хотел поддержать светскую беседу?

— Возможно.

— Или, может, это был обыкновенный квартирный вор?

— Тоже возможно.

Чем ближе была Вена, тем быстрее, казалось, работали двигатели на теплоходе и тем отчаяннее мне хотелось, чтобы в них вдруг что-нибудь сломалось. Когда мы летели из Вены в Румынию, у меня было такое чувство, что эта неделя никогда не кончится, и вот, пожалуйста, остались считанные часы.

— Значит, сделать ничего нельзя? — спросил я. — Значит, кроме как посреди Дуная я нигде не могу с тобой встретиться?

— Я этого не говорила.

— Как же ты сбежишь от охраны?

— А ты этого хочешь?

— Больше всего на свете.

— Просто так, ненадолго?

— Навсегда.

— А ты можешь сбежать, если я сбегу?

— Да, чего бы это ни стоило.

— А твоя работа?

— Брошу работу. Для меня это даже будет вроде как избавлением.

— А семья?

— Без меня им, по-моему, будет куда лучше.

— Я хочу сообщить тебе одну вещь, о которой знают только Макс, я и врачи. По Максу этого не видно, но он очень болен. Начиная с прошлого Рождества, у него регулярно бывает высокая температура, он стал худеть. Сперва врачи не могли решить, в чем дело; потом выяснилось, что у него рак поджелудочной железы. Максу осталось жить полгода, может быть, даже меньше. Пока хватит сил, он хочет жить так, как будто ничего не случилось. Когда он дома, я не отхожу от него ни на минутку, когда он куда-нибудь едет, еду вместе с ним. В конце концов, Макс решительно заявил, что я должна уехать: из-за меня он испытывает чувство вины. Именно он заказал нам с Симоной эти билеты, и все было решено еще до того, как я узнала о твоем приезде. Теперь уж я останусь с ним до самого конца. Скоро Макс должен будет лечь в больницу в Мюнхене, и он хочет, чтобы я сняла себе квартиру где-нибудь рядом. Так вот обстоят дела. Я хочу быть с тобой, но я не могу сейчас бросить Макса. Если бы ты снял квартиру в том же доме, мы могли бы изредка видеться, пока Макс жив. А потом — потом все зависит от тебя.

— Ты выйдешь за меня замуж?

— Зачем ты спрашиваешь?

— А как мы будем встречаться в этом доме? Там ведь все равно будет охрана.

— Ты снимешь квартиру на имя Манни. Я буду говорить, что иду в гости к Симоне.

— А Манни не будет против?

— Манни любит Макса. И тебя тоже. Он сделает, как я его попрошу.

— Скажи, а у Манни действительно есть для меня работа или это все так, в порядке благотворительности?

— В делах Манни благотворительностью не занимается. Если он говорит, что есть, значит, есть. Вообще-то он уже давно ищет помощника. Представляешь, как трудно найти человека, который разбирается в делах, хорошо знает Америку и умеет говорить по-немецки и по-английски?

И все же я не мог успокоиться: а дети? А то, что после Макса жизнь со мной покажется нищенской? На все мои вопросы у Эрики были готовы ответы.

— Но как же насчет квартиры? — спросил я напоследок. — Что я должен сказать Манни?

— Я поговорю с Симоной, она поговорит с Манни, и он свяжется с тобой завтра в Мюнхене. Ты ведь, кажется, уезжаешь на следующий день?

— Да, я и так уже задержался. Страшно представить, что меня ждет в банке.

— Может быть, тебя уволят, и все решится само собой.

— Им давно надо было бы так поступить.

Утром, затащив к себе Симону, мы пили кофе и смотрели, как мимо проплывает Австрия. Наконец к полудню в иллюминаторе возникла Вена. Эрика с Симоной отправились улаживать отношения с Мальманнами, а я затаился в каюте и сидел так до тех пор, пока все пассажиры не сошли на берег. К тому времени, как я крадучись спустился по трапу, Эрика, Симона и телохранитель уже давно уехали.


Я, конечно, не надеялся на то, что мое возвращение вызовет у домашних бурную радость, и действительно, Сара Луиза с девочками встретили меня так, будто к ним явился родственник, позорящий всю семью: мот и развратник или, может, вконец отбившийся от рук юнец, очередной раз выгнанный из колледжа. Девочки, поздоровавшись, тут же отправились куда-то по своим делам, а Сара Луиза ради приличия сказала несколько фраз, суть которых сводилась к тому, что она все это время умирала от скуки и что у нее кончаются деньги. Чтобы предотвратить какие-либо проявления страсти с моей стороны, она с нарочитой тщательностью выпила на ночь три таблетки аспирина, сообщив при этом, что у нее безумно болит голова. Наутро, на тот случай, если страсть во мне еще тлела, она встала пораньше и, когда я проснулся, уже слонялась по нижним комнатам. То, что я был в халате, а не в костюме, ее удивило.

— Разве ты не идешь в банк? — спросила она.

— Может, пойду попозже, а утром посижу дома.

— Боюсь, тебе придется сидеть в одиночестве. У меня собрание, а девочки еще спят.

— Я бы хотел с тобой поговорить, пока ты не ушла.

Сара Луиза посмотрела на меня так, словно я предложил ей пожонглировать тарелками или попробовать проглотить шпагу. Она села напротив меня за стол, держа в руке чашку с кофе; все ее лицо выражало изумление.

— Постараюсь тебя не задержать, — сказал я. — Просто я хотел тебе сообщить, что, по-моему, пора с этим делом кончать.

— Кончать?

— Кончать.

— С каким делом?

— С этим самым — с нашим браком.

— Пора кончать с нашим браком — я не ослышалась?

— Боюсь, что нет.

— Боже, я готова рвать на себе волосы.

— Из-за чего?

Сара Луиза взяла сигарету, закурила — на моих глазах она после университета не курила ни разу — и отпила из чашки.

— Я готова рвать на себе волосы из-за того, что ты мне это сказал, а не я тебе. Ты даже представить себе не можешь, сколько раз мне хотелось это сделать.

— Думаю, довольно часто.

— Каждый божий день. Когда тебя нет, я не могу понять, зачем мне нужен муж, которого никогда не бывает дома. Когда ты дома, я не могу понять, зачем мне нужен муж, который не вылезает из своей скорлупы. У тебя есть только два занятия: читать и бегать. Даже с собакой было бы интереснее жить, чем с тобой. С нами ты разговариваешь только в одном случае: когда хочешь сказать, что мы слишком много тратим. Знаешь, почему я тебя терпела все это время?

— Должно быть, по доброте душевной?

— Потому что, дура, женила тебя на себе. Я считала, что раз увела тебя от той немки, то теперь обязана, несмотря ни на что, жить с тобой. Так, значит, говоришь, пора кончать? Забавно, в чем же тут дело? Неужели ты нашел себе другую? Неужели она немка, все эти три недели ты был с ней, а мне вешал лапшу на уши насчет всяких деловых встреч? Нет-нет, это невозможно.

— А может быть, ты нашла себе другого? И, может быть, я его знаю?

— Ах, какие мы, оказывается, любопытные! Ты еще найми детектива следить за мной.

— Полагаю, нам нет смысла лезть в дела друг друга.

— Я и не знала, что интересоваться подругами мужа значит лезть в его дела.

— Сара Луиза, я хочу развестись.

— Пожалуйста, дорогой мой, и чем скорее, тем лучше. Но давай договоримся: это не ты разводишься со мной, а мы разводимся друг с другом. Кстати, для твоего сведения: если бы мне не было тебя жалко все эти годы, тебя бы уже давным-давно отсюда вышибли под зад.

Когда мы вечером сообщили обо всем девочкам, они не сразу поняли, что случилось, а потом Элизабет радостно закричала:

— Я выиграла! Я выиграла!

— Что ты выиграла? — спросил я.

— Эсель поспорила, что вы разведетесь в прошлом году, я — что в этом, а Мэри Кэтрин — что в будущем. Так что выиграла я.

— Так что же, нам теперь уменьшается содержание? — спросила Эсель.

— Мы еще не говорили с нашими адвокатами, — ответила Сара Луиза, — но я уверена, что ваш отец никогда на это не пойдет. — И она посмотрела на меня с ангельской улыбкой.

— А как насчет всякой там платы за обучение? — спросила Мэри Кэтрин. — Они вот ходят в колледж — значит, ты будешь за них платить, а я не хожу. Ты будешь мне давать столько же?

— Постараюсь, чтобы все было по справедливости, — ответил я.

— Не сомневаюсь, что ваш отец не станет скупиться, — сказала Сара Луиза. — Он, безусловно, хочет, чтобы его вспоминали добрым словом, когда он будет жить вдали от вас.

— А куда он уезжает? — спросила Эсель.

— Об этом мы тоже собираемся вам сообщить, — ответила Сара Луиза. — Ваш отец едет работать в Германию.

— Тебя выгнали из банка? — спросила Мэри Кэтрин.

— Нет, — ответил я, — просто один старый друг в Мюнхене предложил мне приличное место.

— Уверена, что у тебя там какая-нибудь подружка, — сказала Эсель.

— Уверена, что ваш отец тоже в этом уверен, — ответила Сара Луиза — но он у нас безумно чувствительный и не хочет скандала.

— Я прошу только одного, — сказала Элизабет, — чтобы вы развелись пристойно. Пошлятины я не вынесу.

— Постараемся без пошлятины, — ответил я. Потом я ушел и допоздна бегал трусцой. Когда я вернулся, девочек не было дома, а Сара Луиза уже переселилась в спальню для гостей.

— Спокойной ночи, Хэмилтон, — сказала она, — тебе уже недолго осталось нас терпеть.

Сидя за стаканом пива на кухне, я попытался разобраться в своих ощущениях. Если бы раньше меня спросили, как я буду себя чувствовать, когда стану разводиться, я бы ответил: ужасно. Я бы не сомневался, что буду мучиться, — тем более, что в глубине души я страшно сентиментален. Отец, расстающийся со своими детьми, муж, говорящий жене «прощай» после двадцати лет совместной жизни, мужчина, бросающий работу, которой отдал все силы, — если бы я прочитал об этом в книжке или увидел бы в кино, то наверняка расстроился бы. Грустный, я пошел бы прочь, размышляя о том, что все могло бы выйти по-другому. Но вот я сам оказался в центре событий, причем событий реальных, не вымышленных, — и что же я чувствовал? Да почти ничего. Когда мои дочери были маленькие и беспомощные, они преклонялись передо мной, а я был готов отдать им всю свою душу. Теперь же, когда беспомощными их нельзя было назвать даже с большой натяжкой, им, казалось, нужно было от меня только одно: деньги. Они это знали, я знал, что они это знают, они знали, что я знаю, что они это знают, и так далее, до бесконечности. И еще одну вещь они знали: нет смысла делать вид, что они испытывают ко мне привязанность, ведь все их хитрости я видел насквозь, и им это было прекрасно известно, а раз так, то зачем лишний раз себя утруждать? Если бы они меня любили, то я бы, наверно, их тоже любил. Но они не любили меня, и я не любил их. Что же касается Сары Луизы, то я тщетно пытался вызвать в себе хотя бы подобие симпатии к ней. Я перебирал в памяти давно ушедшие дни нашей жизни: университет, службу в армии, возвращение домой, — но все казавшиеся тогда такими трогательными минуты теперь начисто потеряли свою умильность. В нашем семейном существовании была только одна положительная черта: то, что все мы впятером, как правило, держались в рамках приличия, и я очень надеялся, что хорошие манеры сохранятся хоть на какое-то время, когда ничего другого уже не осталось.

Когда я сообщил Уэйду, что ухожу из банка, он отнюдь не удивился.

— Что ж, Хэм, наверно, это не так уж и глупо. Конечно, нам будет тебя недоставать и все такое, но ты ведь всегда был каким-то неприкаянным — да ты и сам это знаешь.

— Я бы хотел сдать дела как можно быстрее.

— О чем разговор. Тридцати дней с головой хватит. Твое место займет Хупер Франклин. Человек он знающий, но разъезжать по свету ему, понятно, уже вряд ли придется.

Как только ты уйдешь, бюджет международного отдела будет урезан. Отдел-то, в сущности, был создан специально для тебя — банку он нужен, как рыбке зонтик. Мне и так на совете уже плешь проели: не по карману, говорят.

— По-моему, мы внесли свою долю в общее дело.

— Ну, это с какой стороны посмотреть.

— Послушай, я хочу, чтобы ты знал: мы с Сарой Луизой разводимся.

— Признаться, и это меня не удивляет.

— Я благодарен тебе за то, что ты поговорил с Эрикой.

— Прелестная женщина. И муж у нее тоже что надо, разве что немного староват.

— Надеюсь, что если ты когда-нибудь сойдешься с Сарой Луизой, то дашь ей больше, чем смог дать я. Она этого заслуживает. И девочки тоже заслуживают лучшей участи.

Уэйд не то чтобы покраснел, а так, слегка порозовел и ответил:

— Жизнь, сам понимаешь, сложная штука. Полная неожиданностей. Я ведь как-никак женатый человек. Но, разумеется, что, если Саре Луизе или девочкам понадобится помощь, они могут на меня рассчитывать.

— Не надо, Уэйд, ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Я был бы только благодарен, если бы у тебя получилось лучше, чем у меня.

— У Джоаны может быть другое мнение. — Уэйд улыбнулся. — Посмотрим, Хэм, посмотрим. А пока скажу тебе одну вещь. Хоть мы с тобой и не одного поля ягоды, я всегда, еще с Монтеррея, старался быть тебе другом. Я и сейчас твой друг.

— Знаю, Уэйд. Спасибо.

— Собираешься нас навещать?

— Приеду повидать девочек.

— Что ж, возможно, и со мной повидаешься.

— Надеюсь.

Развод мы решили оформить в штате Невада.[103] Элизабет, узнав об этом, совсем скисла, заявив, что разводиться в Неваде пошло. Как нам объяснили адвокаты, в Нашвилле развод займет четыре месяца, если повезет, а если нет — то и все полгода. В Мексике разводиться было рискованно, поэтому ничего не оставалось, кроме как лететь в Рино.[104]

Так мы и поступили. По совету адвокатов, чтобы избежать в дальнейшем всяких юридических осложнений, мы оба оформили себе жительство в Неваде, а по желанию Сары Луизы летели из Нашвилла в Рино и обратно разными самолетами и останавливались в разных гостиницах. Также по ее желанию на то время, что мне осталось провести в Нашвилле, я переехал жить в мотель. Спустя полтора месяца после нашего первого визита в Рино, мы снова туда вернулись, а еще через три дня состоялось слушание нашего дела. По разводу Сара Луиза получила, впридачу к алиментам, наш дом и все наши автомобили; девочки — месячное содержание в триста долларов каждая, а также оплаченное обучение в колледже или эквивалентную денежную сумму; а я — сто восемьдесят тысяч долга. Расставание с семьей прошло спокойно — без слез и шмыганья носом. Я уже настолько привык уезжать из дома, что было такое ощущение, словно я опять скоро туда вернусь. Девочки чувствовали себя скованно: вся эта церемония была не в их вкусе, а Сара Луиза на прощанье сказала:

— Желаю удачи. Что-что, а удача тебе пригодится.

— Как и всем нам, — ответил я.


Садясь в самолет в Нашвилле, я почти ничего не соображал: слишком много событий произошло за короткий срок, — но к тому времени как мы приземлились в Нью-Йорке, мне все-таки удалось прийти к кое-каким выводам: во-первых, я был беден, во-вторых, свободен и, в-третьих, счастлив. Когда же самолет «Люфтганзы», на котором я летел в Германию, поднялся в воздух, я почувствовал радостное возбуждение от проведенного дня: в Нью-Йорке было солнечно и нежарко, таксист, который довез меня до аэропорта, был весьма любезен, а немецкие стюардессы улыбались так, словно только и умели, что улыбаться, точно им нравилась их работа. Погода и во Франкфурте, и в Мюнхене стояла восхитительная, а Манни, который встретил меня в аэропорту, был в отличном настроении.

— Квартиру мы тебе подыскали — в Швабинге,[105] — сказал он по дороге. — Будешь доволен. Двумя этажами ниже Эрики. Мебель из дома Макса в Клостерсе: Макс понимает, что никогда уже туда не вернется, и велел Эрике все забрать: хватило на обе квартиры. Ну, пока, увидимся в понедельник в конторе.

Войдя в квартиру, я понял, что Манни прав: я действительно был доволен — или, вернее сказать, ошеломлен. Я заранее предупредил, что никакой обстановки с собой не везу, поэтому прошу приобрести на первых порах какую-нибудь рухлядь. Так что ожидал я увидеть почти голое помещение с минимальным количеством самой простой мебели. Увидел же я нечто совсем другое. Коридор украшал ансамбль старинных светильников, выполненных из порфировых ваз. В гостиной стояли диваны, кофейные столики и кадки с растениями — все на своем месте, и — что это? — нет, зрение меня не обманывало: на стене висела картина Фернана Леже. В столовой обитые восточным шелком диваны отражались в старинных венецианских зеркалах. В спальне у окна стоял французский стол восемнадцатого века, а напротив него — кожаное кресло в стиле какого-то Людовика — то ли Пятнадцатого, то ли Шестнадцатого. Тут же были работы Ля Фреснайе, Фотрие и Ля Гандара. Довершала великолепие широкая, массивная кровать под кирпичного цвета покрывалом. На кровати лежала записка:


"Дорогой Хэмилтон!

Неужели на этот раз ты вернулся насовсем?

Всей душой надеюсь, что это так. Я воспользовалась случаем и поставила к тебе кое-какие вещи, которые нам сейчас не нужны. Если они тебе не нравятся, сообщи мне, и их заберут. Я к ним, признаться, привязана и надеюсь, что ты иногда будешь разрешать мне проводить с ними время — а заодно и с тобой.

Когда мы сможем увидеться? Макс чувствует себя неважно и скоро ляжет в больницу. Все дела с квартирой я уже почти закончила, завтра перевезу последние вещи. Будешь ли ты дома? Если удастся удрать, заскочу около трех. Отдыхай как следует, я хочу, чтобы ты был в хорошей форме.

Я тебя люблю и мечтаю, как мы будем жить вместе.

Всегда твоя Эрика".


Что ж, если Эрика велит быть в хорошей форме, надо постараться, и я, даже не успев распаковать чемоданы, повалился на кровать и принялся отсыпаться за бессонную ночь в самолете. Пару раз сквозь сон я пожалел, что Эрика не видит, как послушно я выполняю ее указания. Окончательно пробудился я только к вечеру. Мюнхен был великолепен. Лучи заходящего солнца золотили листву в парке «Энглишер-гартен». Я вышел на балкон посмотреть на улицу, которой теперь предстояло стать моей, и она мне очень понравилась.

Вечер был такой чудесный, что ноги сами понесли меня из дома в неизвестном направлении. Я решил пойти куда глаза глядят — как когда-то гулял по Берлину. Я пересек из конца в конец Энглишер-гартен; прогулялся по Принц-регентен-штрассе и, перейдя реку Изар, пошел в обратном направлении по Максимилиан-штрассе; долго любовался сверкающими витринами Одеонплатц, Мариенплатц и Карлсплатц. От вокзала я повернул к югу и скоро очутился среди многолюдной толпы, которая вынесла меня к парку Терезиенвизе. И тут меня осенило: да это же Октоберфест![106] Надо же: до такой степени зациклился на собственной жизни, что позабыл, какое сейчас время года! Как-то так получилось, что, хотя в Германии я бывал множество раз, на Октоберфест еще ни разу не попадал, и вот сейчас я вступал в окружавшее меня море огней. И зазывалы, и киоски были здесь совсем как на каком-нибудь американском карнавале, но впереди виднелось нечто, чего больше нигде не встретишь: крытые парусиной пивные павильоны внушительных размеров, до отказа набитые людьми. Какого тут только не было пива: и «хакенбрей», и «хофбрей», и «шпатенбрей», и «пауланербрей», и «аугустинербрей», и «пшоррбрей» — все мюнхенские пивоварни открыли свою торговлю, — а внутри павильонов вовсю наяривали оркестры. Со второго захода мне удалось найти местечко в павильоне «левенбрей», за столиком рядом с оркестром. Сразу же полногрудая официантка поставила передо мной литровую кружку пива. Мои соседи за столом, раскачивались в такт музыке, распевали песни — все, кроме сидевшего на дальнем конце солидного господина, одетого в строгий костюм. Я решил, что это, наверно, какой-нибудь английский или американский дипломат, посчитавший своим служебным долгом посетить Октоберфест — возможно, без всякой на то охоты, — даже начал было сочинять про него некую байку, как вдруг, широко взмахнув руками, он громко, с удалью выкрикнул на чистом баварском диалекте: "Dees gfoid ma!",[107] и сильным баритоном затянул вместе с остальными "Es ist sch#246;n, wenn man Vereinsfahne hat".[108] Не прошло и минуты, как я уже сидел со своим соседом в обнимку; пел он, пожалуй, лучше всех за столом. На байке, понятное дело, пришлось поставить крест, и я присоединился к общему хору. К моему великому удивлению, в памяти вдруг возникло огромное число застольных песен, слышанных когда-то в Берлине. Каждый раз, когда оркестр начинал новую песню, оказывалось, что я ее знал: и "Радуйся жизни", и "Юность прекрасна", и "Лесную охоту". Пел я изо всей мочи и сам не заметил, как прикончил уже вторую кружку пива. Все эти мелодии, казалось, перенесли меня в блаженные времена двадцатилетней давности. Распевая "Один солдат на свете жил", я мысленно видел Эрику, сидевшую рядом со мной на вечере в "Немецком доме" в Берлине, а при первых звуках песни "Да вернется к жизни наш кайзер Вильгельм" вдруг залился таким соловьем, словно меня и впрямь волновало, есть в Германии кайзер или нет. Появилась официантка с третьим литром пива, а оркестр заиграл "Лили Марлен". Начало песни было исполнено стройным хором, но на третьем куплете я с удивлением обнаружил, что пою один:


Aus dem stillen Raume, aus der Erde Grund hebt sich wie im Traume dein verliebter Mund.[109]

Неужели я знал слова лучше немцев? Неужели и вправду в Берлине было спето столько песен? Пока мы во всю глотку вопили: "Wer soll das bezahlen?",[110] передо мной появилась четвертая кружка. И почему это я раньше никогда не бывал на Октоберфесте? До чего же веселый праздник! Заживем с Эрикой вместе — каждую осень будем на него ходить! Сначала она, может, и не захочет, но потом увидит, как мне здесь нравится, и не станет противиться. Завтра начинается новая жизнь — жизнь настоящая, а не то жалкое подобие, на которое я угробил целых двадцать лет. Я думал о том, что ждет меня впереди, размахивая в такт музыке кружкой, и был счастлив, как никогда.

В чувство меня привела песня "Ты не можешь быть верным"; время уже близилось к полуночи, Эрика велела мне быть назавтра в хорошей форме, и я выполню ее приказ. Поднявшись, чтобы уйти, я с удовольствием отметил, что не шатаюсь: после пяти литров крепкого пива я был навеселе, но отнюдь не пьян. Я ощущал какую-то удивительную гармонию со всем миром, полное единство с людьми и с природой. У выхода из парка Терезиенвизе я стал было ловить такси, но потом решил, что грешно в такую чудесную ночь ехать на машине, и пошел домой пешком через Карлсплатц и Максимилианплатц, и каждый шаг доставлял мне истинное наслаждение. Через час я уже входил в квартиру, не переставая думать о том, что надо быть в хорошей форме: поэтому, чтобы ночью меня никто не разбудил, я сунул телефонный аппарат в гостиной в ящик стола, а с аппарата, стоявшего около кровати, снял трубку. Купаясь в приятных воспоминаниях о прошедшем вечере и в радужных мечтах о будущем, я быстро заснул.

Мне снился сон про Дунай, когда внезапно раздался какой-то звонок. Я машинально протянул руку к тумбочке, чтобы выключить будильник, но это был не будильник. Звонили в дверь. Который теперь час? Где я? Что я тут делаю? Накинув халат, я пошел открывать и по дороге осознал: я в Мюнхене, отдыхаю, как велела Эрика, а какой-то паршивец названивает в дверь и мне мешает. В окно гостиной я увидел, что солнце уже поднялось; часы показывали семь восемнадцать.

— Кто там? — крикнул я. В глазок никого не было видно.

— Заказное письмо, — ответил чей-то голос.

Я не успел даже приоткрыть дверь: ее с силой распахнули снаружи, и в проеме возникли двое полицейских с пистолетами. Позже я вспомнил, что пистолеты были направлены не на меня, а вверх, но в тот момент, находясь в остолбенении, я видел только их. Человек в штатском сунул мне под нос свое удостоверение и сказал:

— Полиция. Ваше имя?

— Хэмилтон Дейвис.

— Документы!

— Они в спальне.

— В квартире кто-нибудь еще есть?

— Нет, я один.

— Попрошу сходить за документами. Мы пойдем за вами.

За моей спиной они проскочили в гостиную и застыли у дверей. Когда я дал инспектору свой паспорт, он сперва долго сравнивал мое лицо с фотографией, а потом еще пристально изучал, не переклеена ли она.

— Есть ли у вас что-нибудь еще, удостоверяющее вашу личность?

Я протянул ему бумажник, до отказа набитый всякими визитными карточками. Перебрав их, инспектор удовлетворительно кивнул и сказал:

— Дело в том, что мы испытываем в отношении вас определенные опасения. Не могли бы мы присесть?

Мы сели. Мне были возвращены паспорт с бумажником, а оружие было спрятано.

— Знакомы ли вы с семейством фон Вальденфельсов? — задал вопрос инспектор.

Ну вот, дождались! Макс все узнал и решил мною заняться.

— Вообще-то, я о них слышал.

— Вы не знакомы ни с мужем, ни с женой?

— Госпожу фон Вальденфельс я знал немного — очень давно.

— И с тех пор не поддерживали с ней отношений?

— Не могли бы вы объяснить, в чем, собственно, дело?

— Вы не являетесь близким другом этой семьи?

— Нет, не явлюсь. И если вы собираетесь меня допрашивать, я хотел бы, чтобы при этом присутствовал адвокат.

— Адвокат не потребуется. Мы должны сообщить вам неприятное известие, господин Дэйвис. Видите ли, господин и госпожа фон Вальденфельс были вчера убиты.

Инспектор начал рассказывать, как это все произошло, но я ничего не понимал: голова кружилась, мысли путались. До слуха долетали отдельные слова — про какого-то почтальона, про вертолет, про выстрелы у бассейна, — но я видел только одно: мертвую Эрику. Мне казалось, что я ничем не выдаю своих чувств, но, видимо, это было далеко не так, потому что инспектор спросил:

— Господин Дэйвис, вам плохо?

— Это все так неожиданно…

— Репортерам мы сначала решили ничего не сообщать: думали, что возможны новые убийства. Сосед фон Вальденфельсов, господин Шварц, пытался вам дозвониться всю ночь. Когда вы и утром не подошли к телефону, мы стали опасаться, что с вами тоже что-нибудь случилось. Именно поэтому мы и приехали. Еще раз прошу извинить нас за столь грубое вторжение, но нам требовалось убедиться, что вы — это вы и что с вами все в порядке.

— Благодарю вас.

— Вам ничего не нужно, никакого лекарства? Вид у вас неважный.

— Ничего, скоро пройдет.

— Если не возражаете, я оставлю снаружи охранника. Лишняя осторожность не помешает. Шварцы с детьми сейчас тоже находятся под охраной на вилле фон Вальденфельсов.

На следующий день газеты были полны описаниями происшедшего, но версии излагались самые разные. Никто толком не знал, зачем застрелили Эрику и Макса, — до тех пор пока в понедельник не было напечатано следующее заявление: "В ответ на злодейское убийство нашего товарища Лутца Несслингера, совершенное прислужниками правящих классов, отряд "Красных бригад" имени Карин Штернсдорфф привел в исполнение смертный приговор паразиту Максу фон Вальденфельсу и его сожительнице. Мы сохраняем за собой право на новые действия ради отмщения за пролитую кровь Лутца Несслингера. Жизнь одного товарища стоит жизни многих свиней".

О Несслингере, и о Штернсдорфф я слышал впервые, но скоро узнал, что Несслингер был убит месяц назад в перестрелке с полицией, а Карин Штернсдорфф покончила с собой в тюрьме, где отбывала срок за террористическую деятельность.

Подробности покушения выяснились лишь через несколько месяцев, после того как некоему террористу по имени Бернд Зигерт надоело находиться в бегах и он явился в полицию и дал показания. Через некоторое время он продал их журналу «Штерн», где они появились под заголовком "Von Waidenfels Terrorist packt aus".[111] Правду говорил Зигерт или нет, знал только он сам, но его рассказ, по крайней мере, объяснял происшедшее больше, чем смогла объяснить полиция. По словам Зигерта, "Красным бригадам" стало известно от служанки фон Вальденфельсов, что Эрика с Максом до поздней осени ходят загорать к бассейну. В течение нескольких дней Зигерт с еще одним боевиком сторожили их с вертолета. В субботу, когда Эрика и Макс отправились к бассейну, они их заметили и приступили к операции. К воротам дома подъехал «мерседес» с дуйсбургским номером, в котором сидела пожилая супружеская пара. Старички попросили охранника показать им по карте дорогу, но чем дольше он им втолковывал, куда надо ехать, тем больше они, похоже, запутывались. Охранник уже думал только о том, как бы от них избавиться, и в эту минуту у ворот появился желтый почтовый фургончик. За рулем, одетый в форму почтальона, сидел некто Клаус Бельке. Он сказал охраннику, что везет срочное заказное письмо и предъявил удостоверение личности, которое было в полном порядке. Въехав в ворота, Бельке направил машину к дому, по пути приветливо помахав рукой другому охраннику. Дверь ему открыла служанка, рядом с которой стоял еще один охранник. Войдя в дом, Бельке сделал вид, что ищет в сумке письмо, а сам, пока служанка расписывалась в получении, вытащил парабеллум с глушителем и пристрелил обоих. Вертолет в этот момент пролетал совсем низко над домом, чтобы приглушить звук выстрела, но это была излишняя предосторожность: у Марии Луизы и Андреаса сидели в гостях Барбара с Паулем, «АББА» играла на полную громкость, и дети не слышали, что произошло внизу. Бельке, которому был известен план дома, направился прямо к бассейну. Ни Эрика, ни Макс никак не отреагировали на звук открывшейся двери, и только когда Бельке выстрелил в Макса, Эрика обернулась. Бельке произвел по два выстрела в каждого из них; смерть наступила мгновенно. На обратном пути Бельке снова с улыбкой помахал из машины рукой охранникам. У ворот он спросил старичков из Дуйсбурга, куда им нужно. "А, так нам по дороге, — сказал Бельке, — поезжайте за мной, я вам покажу", после чего они укатили. У старичков были при себе пистолеты на всякий случай, — а на заднем сиденье разместился целый арсенал оружия — в основном, украденного с американских военных баз в Мисау, Вайлербахе и Вильдфлекене. Все боевики, принимавшие участие в операции, — а их было около десятка, — сразу же выехали в западном направлении и встретились только вечером на территории Франции. Там они выпили за удачно проведенное дело и за своего погибшего товарища Лутца Несслингера.

Хоронили Макса с Эрикой в четверг. Так как Макс знал, что дни его сочтены, он оставил распоряжения относительно своих похорон: сначала должна была быть большая заупокойная служба в мюнхенском соборе Фрауэнкирхе, а потом — еще одна, поскромнее, на кладбище, для родственников и близких друзей. Определить, кто близкий друг, а кто нет, должна была Эрика, так что теперь возникли некоторые затруднения. Из родственников в живых остались только Андреас и Мария Луиза, которым и выпало все решать. Дети обратились за помощью к Симоне с Манни, и дабы не пропустить кого-нибудь, они вчетвером постановили, что на отпевание в кладбищенской церкви будет допущен каждый, кто назовется близким другом семьи.

Во Фрауэнкирхе я занял место в одном из последних рядов. Впереди, между канцлером Шмидтом и президентом Шеелем, сидели Андреас с Марией Луизой, а сразу за ними — Манни с Симоной рядом с Францем Йозефом Штраусом. Президент Шеель произнес надгробное слово, призвав Запад и Восток объединить усилия в борьбе с терроризмом. Попрощаться с покойными пришло множество людей, но полицейских, казалось, было еще больше: они проверяли документы у входа, стояли вдоль стен внутри храма и полностью блокировали храм снаружи.

В кладбищенской церкви народу набралось почти столько же, отсутствовали только важные персоны из Бонна. Мария Луиза с Андреасом захотели, чтобы я сидел рядом с ними и со Шварцами. Служба неожиданно произвела на меня какое-то свежее, трогательное впечатление — возможно, из-за того, что велась на другом языке. Я был уверен, что позабыл все молитвы, которые когда-то учил по-немецки, но стоило мне услышать "Unser Vater in dem Himmel, dein Name werde geheiligt",[112] как в памяти тут же всплыли все слова — точно так же, как песни на Октоберфесте, — и я поймал себя на том, что произношу вместе с остальными: "Denn dein ist das Reich und die Kraft und die Herzlichkeit in Ewigkeit. Amen".[113]

На кладбище мы с Манни шли по обе стороны от Симоны, позади Андреаса, Барбары, Пауля и Марии Луизы. Первыми бросив в могилу землю, дети стали молиться. Я подошел к вырытой яме вслед за Симоной и Манни и, кинув свою горсть земли, еле слышно произнес: "Bitte, verzeiht mir! Gott segne!",[114] надеясь, что этот мой шепот донесется до Макса с Эрикой. Вряд ли я верил в это всерьез и все же в ту минуту испытывал такое ощущение, словно они и впрямь могут меня услышать и простить, а милостивый Бог их благословит. Почти каждый, кто подходил к могиле, считал своим долгом что-нибудь сказать. Выслушав речи сослуживцев Макса и членов его братства, я вдруг заметил, что ко мне бочком пробираются Мальманны, смотря на меня в упор и пытаясь поймать мой взгляд. Не чувствуя в себе сил беседовать с ними, я тихонько обогнул живую изгородь и пошел по тропинке, которая вела в другую часть кладбища, пока не очутился среди целого леса могильных крестов. Я начал читать, кто здесь похоронен: это были солдаты, павшие в первой мировой войне. Имена их звучали по-баварски торжественно: Франц Вутцхольфер, Кристиан Швабенбауэр, Карл Игнатиус Клостермейер. Очень многие были убиты в самом начале войны: в Вогезах и в Меузской долине. Почти целый ряд был занят могилами уланов, сражавшихся при Лагарде. Дальше лежали те, кто погиб в 1915 году в Восточной Европе, еще дальше — воины Баварской кавалерийской дивизии, павшие в Латвии и в Литве, за ними солдаты Одиннадцатой баварской пехотной дивизии, полегшие в Галиции. Начиная с восемнадцатого года, шли могилы бойцов, нашедших свою смерть в Италии и в Сербии.

Как ты погиб, Йозеф Гумпельцхаймер? Вел свой отряд в атаку под огнем русских пулеметов под Горлице? А ты, Конрад Пьендль? Пробирался через ничейную землю под Тарнувом? Успели ли вы, прежде чем вас убили, узнать, что Макензен все-таки сумел прорваться? Или сидели, сжавшись, в окопах, когда прилетела русская шрапнель? Скажи, Йоганн Штелленпергер, были ли Бог и кайзер достойны того, чтобы за них умереть? Скажите, солдаты, сколько полей, усеянных крестами, оставили вы за собой? Сколько ваших врагов сложили головы за своего Бога, за свое отечество? Стоило ли им тоже за них умирать? Сколько миллионов людей шли на фронт, убивая других ради правого дела, сознавая и исполняя свой долг и покрывая могилами весь земной шар? И все во имя чего? Во имя долга? Какого долга, перед кем? Сегодня боевики из "Красных бригад" исполнили свой долг, и я хороню единственную женщину, которую любил, а завтра свой долг исполнит полиция, убив этих боевиков. Сегодня в десятках стран люди готовы исполнить свой долг, восстав против угнетателей, а завтра в тех же самых странах иные люди исполнят свой долг и задушат тех, первых, во имя закона и порядка. Неужели мы так никогда и не сможем перевязать свои раны и помириться друг с другом?

Я подождал, пока у могилы не осталось никого, кроме Андреаса, Марии Луизы и Шварцев, и подошел к ним. У Марии Луизы плохо получалось сдерживать слезы; она ухватилась за меня и Пауля, и мы все побрели к выходу, но когда поравнялись с небольшой рощицей, Марии Луизе стало дурно. В рощице стояли скамейки, мы присели перевести дух. Все, что можно было сказать, было уже сказано — на похоронах и до похорон. Так мы и сидели в тяжком оцепенении, семеро потерянных людей, — глядя на мелькавшие там и сям фигуры полицейских. Рядом стояла статуя, изображавшая отдыхающего паломника, а над ней была надпись: "Der m#252;de Wanderer" — "Усталый путник". По другую сторону висела дощечка с цитатой из Гёте:


Alles Vergangliche Ist nur ein Gleichnis.

Интересно, заметил ли ее Манни? Когда-то давно, в Берлине, мы ломали голову над смыслом этих слов. Как это: все проходящее есть только символ? Мы пытались понять, что это означает, что означают другие строки из "Фауста":


Das Unzul#228;ngliche, Hier wird's Ereignis; Das Unbeschreibliche, Hier ist's getan; Das Ewig-Weibliche Zient uhs hinan.

Как это: недоступное нам происходит здесь и сейчас? Что это значит: не поддающееся описанию вдруг оказывается сделанным? Каким образом вечная женственность влечет нас ввысь? Ясно, что все это как-то связано с любовью, с любовью могущественной, позволяющей нам превзойти себя. Испытал ли я в своей жизни такую любовь? Да, я любил: Эрику, Бога, отечество — в разное время и по-разному, — но что из всего этого получилось? Хватит ли мне сил полюбить когда-нибудь снова? После Эрики — вряд ли. А ее дети? Не могу ли я им как-нибудь помочь? А мои родные дети? Неужели они ушли от меня навсегда? Я вспомнил отца Эрики, как он лучше всех работал в церкви, в которую не верил, я вспомнил Фауста, который видел, как он протянет другим руку помощи и скажет: "Verweile doch" — "Подожди немного". Хватит ли меня на то, чтобы сделать нечто подобное? Надо будет об этом подумать.

Сейчас же время скорбеть. Скорбеть по Эрике и Максу; скорбеть по их убийцам, которых тоже убьют; скорбеть по баварцам, привезенным домой в гробах с полей первой мировой; скорбеть по французам, русским, итальянцам, которых они оставили лежать мертвыми на тех полях; скорбеть по миллионам людей, которые убивали и будут убивать своих ближних во имя справедливости; скорбеть по Востоку и Западу, по бедным и богатым, по верным и неверным, по всем, кто враждует со своими собратьями и готов их разорить и растерзать. Скажи, Иоганн Вольфганг фон Гёте, разрывалось ли твое сердце с той же силой, с какой сейчас разрываются наши сердца?