"Контора слепого" - читать интересную книгу автора (Гор Геннадий Самойлович)9Когда я вхожу в переулок, дома уже не теснятся, как теснились в моих снах. Банда хулиганов расступается и дает мне дорогу. Никто из них уже не размахивает бритвой возле моего лица. Слепой, боясь, что меня порежут, отдал мне деньги, которые копил на сюрприз. На бенефис Чернооковой-Окской он придет со скромным подарком, принесет ей букет цветов, но зато он будет уверен, что хулиганы уже меня не тронут. Глаза Войка смотрят снова на меня по-матерински. Войк доволен, он говорит: — Наконец-то расщедрились твои скупые родители. — У меня есть только отец. Мать неродная. — А какая разница, раз они дают тебе на мелкие расходы! На парте Войка рядом с толстой тетрадкой лежит фотографическое изображение обнаженной женщины. — Хочешь посмотреть? — спрашивает Войк. — Нет, — говорю я. — Ну, понятно, тебе еще рано. Изображение остается на парте. Войк, по-видимому, не боится, если его увидит близоруко прищурившийся преподаватель немецкого языка. «Немца» недавно напугала банда за то, что он поставил Войку вместо пятерки тройку. После того Войк получил две пятерки. «Слабохарактерный человек», — подумал я о «немце», на лице которого всякий раз появлялось ласковое выражение, когда он смотрел в ту сторону, где сидел Войк. Но ведь я тоже купил свою безопасность, да еще деньгами, которые копил слепой на сюрприз. Нельзя сказать, что слепой легко пошел на эту сделку. — Принципы, мальчик. Нет ничего важнее принципов. Но они, эти бандиты, белогвардейские последыши, могут изуродовать тебе лицо. И вот приходится поступаться принципами… Почему директор вашей гимназии не принимает никаких мер? — Возможно, он не знает. — Ну ладно. Поговорим об этом в другой раз. Мне надо идти в контору. Чтобы забыть гимназию и свой жалкий поступок, я начинаю вспоминать прошлое, когда мне не приходилось платить за безопасность и покой. Вспоминался путь из Баргузина в Читу по зимним, занесенным снегом лесам и рекам. В сорокапятиградусный мороз мы ночевали на снегу, покрытом срубленными еловыми ветвями, возле костра. В огромном котле, повешенном над костром, варились замороженные впрок пельмени. Леденящий ветер пронизывал и не давал заснуть. Но зато утром, когда мы все сидели в санях, мир становился гостеприимным и, забыв о своем суровом характере, показывал нам картины, как художник в мастерской. У этих картин не было рам, и краски иногда слепили, как солнце, закутывавшееся в лисью шубу, но никогда ни раньше и ни позже я не видел ничего равного этим, пытающимся упасть скалам, лиственницам, каким-то чудом сумевшим вскарабкаться на облако и несущимся оттуда вниз, словно на лыжах, а возле самых копыт лошади взлетала, хлопая белыми крыльями, спавшая в снегу куропатка, чтобы попасть под выстрел старинного ружья, которое наготове держал наш проводник-эвенк Дароткан. А затем опять ночь у костра на ветру, и снова утро в раю, когда местность, то забегая вперед, то удаляясь в сторону, спешит развернуть огромное панно, на котором еще не успели просохнуть краски. Термометр, привязанный к передку саней, показывал сорок градусов ниже нуля, но мы сидели в тепле меховых одежд, и замерзшие реки, выгибаясь, то возносили нас к вершинам кедров, то опускали вниз, и пространство, забыв о моих спутниках, вдруг обращалось ко мне на онемевшем наречии причудливых линий и красок, у которых были поэтично звучавшие имена, например Витим и Витимкан, Ципа и Ципикан. И проводник наш Дароткан вдруг начинал разговаривать с рекой на тунгусском языке, единственном на свете языке, который понимала замерзшая река, по-зимнему расположившаяся возле крутой сумасшедшей горы, уже вскочившей на дыбы, как взбесившаяся лошадь. Иногда минуты и часы останавливались, и в мире, казалось, оставалось только пространство, дикое, великолепное, опрокинутое вверх дном пространство, вовсе не нуждавшееся ни в каком времени. Тогда все замедлялось, и солнце, сбросив желтую лисью шубу, становилось похожим на уснувшего тайменя, которого мы видели в одном месте реки подо льдом, очищенным и подметенным услужливым ветром. Мир покачивался, как в песне, которую легко напевал наш проводник Дароткан, и я догадывался, что старый эвенк был волшебником, имевшим власть над всем видимым и окружающим, вплетая в свою песню не только тунгусские названия и имена, но и скалы, всякий раз делавшие шаг в сторону, чтобы дать дорогу нам и нашим лошадям. Эвенк пел, и пела вместе с ним замерзшая река со льдом, под которым лежали уснувшие сиги и таймени, и вдруг сон застигал меня в тот миг, когда я смотрел на гору, выскочившую из песни Дароткана и тщетно искавшую для себя место среди других, существовавших не только в тунгусской песне гор. Я засыпал, захватив в свой сон скалы и белку, только что прыгнувшую с лиственницы на кедр, и ветка, выхваченная из действительности, еще долго качалась в моем внезапно наступившем сне. И когда я просыпался, эвенк еще пел, пытаясь своей песней заворожить мир, и мне казалось, что никогда не будет конца ни этой реке, ни этим скалам и я вечно буду жить, то засыпая, то просыпаясь среди зимних деревьев и белых куропаток, словно вылепленных из снега. Эвенк пел, но сейчас его песня была далеко-далеко. и я пытался с помощью памяти вернуть и старого эвенка, и зимнюю местность, затосковавшую в его дикой и прекрасной песне. А потом снова горел костер, со всех сторон окруженный ночным небом и звездами, и я лежал на еловых ветвях, пережидая, когда кончится ночь и к нам снова вернутся скалы и заведут свой хоровод под песню Дароткана, играя с рекой и с нами в дивную игру. Но и не до и не после-увы-уже не вели себя так ни горы, ни скалы, и все кончилось, когда мы въехали в унылое предместье Читы, куда на рассвете прибыл наш обоз. Но через месяц, через год, через десятилетие ко мне снова возвращалась таежная зима, заблудившаяся вместе с реками в бесконечно удлинившемся пространстве, — пространстве, сумевшем найти контакт с моей четырнадцатилетней душой и показавшем и насказавшем мне столько, что этого хватило бы на всю жизнь. Наше путешествие по безлюдной тайге продолжалось всего девять дней, но эти девять дней равнялись году, и потом мне казалось, что я побывал в раю, в студеном, обветренном раю, где лиственницы и кедры вели себя, как в песне Дароткана, войдя в круг тунгусского танца, ритм которого и сейчас звенит в моих ушах. Много позже я узнавал эту зиму, читая индейскую «Песнь о Гайавате» или финскую «Калевалу», пытаясь снова войти в контакт с природой и снова понять ее язык. Предместья Читы поставили точку, и тепло большой уютной квартиры с паровым отоплением, ванной и телефоном не могло мне заменить костра, горевшего под необъятным небом, усеянным звездами, возле круто убегавшей вверх горы. |
|
|