"Вознесение" - читать интересную книгу автора (Загребельный Павел Архипович)

СВАДЬБА

Второй ребенок появился на свет преждевременно. Суетились молчаливые, как тени, повитухи, гаремный ходжа мгновенно выписал на фиалковой бумаге стихи Корана: "Нет божества, кроме Него, живого, сущего, не овладевает Им ни дремота, ни сон. Ему принадлежит то, что в небесах и на земле".

Пока не высохли чернила, бумажка была брошена в стеклянную венецианскую чашу, залита водой и истолчена, ходжа трижды прочитал над водой, затем дали султанше выпить, чтобы роды прошли легко и счастливо.

А Хуррем не ощущала ни боли, ни страха, ее била неудержимая дрожь, она вся горела в лихорадке, а ей казалось, что вся в холоде, еще и молила кого-то: "Пустите меня в дожди и в снега! Ой, пустите меня назад, пусть обмывают меня дожди и засыпают снега!" Лежала в своих роскошных покоях, окруженная суетой, шепотом, страхом и злорадством, а казалось ей, что бродит по родительскому дому в Рогатине, видела его перед собой отчетливо: два высоких крыльца, соединенных просторными сенями, в сенях две печи в изразцах со стрельцами и дикими зверями, дубовая дверь ведет в светлицу, в светлице вдоль стен липовые скамьи, покрытые красным сукном, под иконами большой стол флядровый - из кусочков разноцветного дерева, у стола липовые кресла, в светлице вместо кресел деревянные круглые стулья, тут посуда дорогая, еще дальше покой, спальня хозяев: дубовая кровать, сундуки, кованные железом, с дорогими книгами. Слуг батюшка Лисовский долго не держал, хотя и имел для них на другой половине большую светлицу и комору.

"Корми сытно, а службы не спрашивай, потому что как только нарядится, так и дыбуляет к девкам на высоких каблуках, - восклицал пренебрежительно. - Ты за борщ, а он за увесистый кусок мяса, ты за бутылку, а он за другую. А возле девок ржет, что твой жеребец..." Отцов голос смешивался с пением, пели подруги, пела мама Александра, пела и она сама. Вот такое: "Сьогоднi Купала, срiбна роса впала, стороною дощик iде! Стороною та й на мою ружечку червоную..."

Стороной дождик идет, все стороной да стороной... В руки твои вручаю дух мой, в руки твои...

Не слышала и не знала, что родилось дитя, не сын, ожидаемый ею, может, еще с большим нетерпением, чем первый, а дочка, доченька, маленькое созданьице, беленькое и слабенькое, как котенок, сестричка маленькому Мехмеду. Слышал ли он, как запищала, родившись, его сестричка? Любил брать слабенькими своими ручонками у матери со столика розовую морскую раковину, прижимал к уху. Что он там слышал? Какой-то неясный гомон, шепоты мира. Или слышал мамину судьбу?

Султан ждал, когда ударит барабан. Барабан его бессмертия! Его сын, его Хуррем, его вечность! Пусть бьет торжественно и грозно барабан, пусть разносится его грохот на весь свет.

Но барабан не бил. Молчал. Кизляр-ага не осмеливался прийти к султану с вестью, что родилась дочка. Это было бы все равно что принести несчастье. Не осмеливался никто. Только валиде, поджав темные свои губы, завернувшись в темную одежду, словно в знак траура по своему неразумному сыну, спокойно пошла к Сулейману, пока повитухи натирали ребенка солью, чтобы он был крепче и здоровее, и перерезали ему пуповину, отделяя от той, что носила его в своем лоне.

- Эта никчемная рабыня привела тебе дочь, мой державный сын, - гневно раздувая ноздри, сообщила валиде. - Ребенок будет еще более хилый, чем первый. Ты напрасно ждал от нее второго сына. Она неспособна.

- Кажется, вы тоже родили только одного сына, - напомнил ей Сулейман без особой приветливости в голосе.

- Я ханская дочь, а она рабыня, купленная на Бедестане! Пока я жива, твои сестры не будут служить рабыне без роду и без племени. Они дочери падишаха, а кто она?

- Кажется, вы говорили мне, что она королевна!

- Султан не должен верить глупым выдумкам!

- Но султан, верит своему разуму и своему сердцу. Позвольте, моя царственная валиде, пусть кизляр-ага проводит вас в ваши покои.

После этого Сулейман заперся на несколько дней, никого не допуская к себе. Постился и молился, молился и постился, жаждал услышать голос аллаха, а слышал голос зеленоокой, золотоволосой, светлотелой, яснотелой, ее голос!

Через три дня велел написать фирман о рождении дочери падишаха и о том, что даруется ей имя Михримах. Еще и не увидев ее, уже назвал Михримах, что значило: нежная, как молодой месяц. Ибо называл не дочку, а мать ее, Хасеки Хуррем, для которой готов был отдать все женские имена: Махвеш - месяцеликая, Эльмас - алмаз, Кеклик - куропатка, Гюнеш - солнце.

Крошечного младенца привязали к узенькой черной дощечке, спеленали крепко, чтобы не дышало слишком жадно и не пьянело от воздуха, который мог только повредить столь слабому тельцу. Мать обливали сладкой водой, натирали бальзамом и мускусом, чтобы выгнать из тела жар. Султан послал к Хуррем своего врача Рамадана, но тот не смел лицезреть султаншу, стоял, охраняемый гаремным лекарем-евнухом, за шелковой занавеской, из-за которой больная подала ему свою нежную руку, на ней мглисто синели тоненькие жилки, точно далекие реки ее утраченной навсегда отчизны.

- Ваше величество, - прошептал сквозь тонкий золотой шелк хитрый араб, - падишах молится аллаху о вашем быстрейшем выздоровлении. Он желает вам быстрейшего выздоровления.

И она одолела недуг так быстро, что это приписано было чарам, так же как и ее непостижимая власть над Сулейманом.

Нетерпение султана увидеть возле себя свою Хуррем было так велико, что он не стал выжидать, пока пройдут те сорок заповедных дней, на протяжении которых женщина должна очищаться после родов, и уже вновь маленькая Хуррем прорастала, как зеленая трава, на зеленых покрывалах султанского ложа.

То, что должно было стать ее поражением, оборачивалось победой. Вместо ожидаемого падения наступало еще большее возвышение, и словно бы в признательность за это в ненасытном маленьком теле Хуррем вновь зародилась новая жизнь. Хуррем снова была в положении и почему-то убеждена в том, что на этот раз непременно будет сын, и султан так же верил в это, как и в то, что только он, и никто другой, может принести справедливость миру.

Пока Хуррем находилась между жизнью и смертью и пока гарем и двор султана потаенно, в злорадстве ждали неизбежного падения скороспелой султанши, валиде, обратившись за советом к великому муфтию, выбрала воспитателя для маленького Мехмеда.

Мальчик, точно чувствуя свою врожденную слабость, изо всех сил боролся с нею, уже девятимесячным почти без чьей-либо помощи встал на ножки, кричал и отбивался, когда ему пробовали помочь учиться ходить, от гнева заходился криком, весь синел, так что даже валиде, которая в душе просила аллаха прибрать с земли хилую жизнь, восхищенно смотрела на царевича и бормотала своими черными губами: "Вот растет падишах". Хуррем любила Мехмеда горестной любовью, он был для нее надеждой, избавлением, силой и волей. Никому не давала ребенка, не вверяла и не доверяла, - и как же была удивлена и возмущена, когда узнала, что к Мехмеду приставили какого-то человека, не спросив у нее, не сказав ей, отбирая у нее ребенка, словно бы снова была она брошена в безнадежное рабство. Она пожелала испытать учителя, позвала его в султанскую библиотеку, может, надеялась, что он растолкует ей какое-нибудь темное место в древних рукописях, проявит щедрость своего ума, из которого, как из глубокого колодца, будет черпать маленький царевич. Но когда увидала перед собой красноглазого, замызганного улема с жиденькой бородкой, когда услышала его плачущий голос, когда убедилась, что этот бараний лоб набит лишь сурами Корана и безнадежной глупостью, возмутилась и запылала гневом. Кто сказал, кто подсказал, кто посоветовал?

- Расскажите мне, о почтенный, - попросила она, прижимая ладони к щекам, едва не задыхаясь под тонким шелком от ярости, - расскажите, с чего вы начнете обучение царевича?

- С Корана, моя султанша, с Корана, - проплакал Шемси-эфенди - так звали этого незваного воспитателя.

- Но ведь царевич еще слишком мал.

- Не бывает человек мал и не бывает стар, чтобы учить эту великую книгу книг, этот единственный источник знаний, эту...

Она подняла руку, прерывая поток его пустословия.

- А когда царевич выучит Коран?

- Тогда мы будем толковать книгу книг. Существует сто двадцать толкований Корана, и мы их все пройдем, разберем и усвоим.

- На это не хватит жизни.

- А зачем еще нужна жизнь правоверному?

- Аллах призвал его на свет, чтобы властвовать.

Шемси-эфенди грозно выпятил на султаншу остатки своей бородки:

- "Скажи: "Он - тот, кто вырастил вас и даровал вам слух, и зрение, и сердце. Мало вы благодарите!" Благословен тот, который создал жизнь и смерть, чтобы испытать вас, кто из вас лучший по деяниям... который создал семь небес рядами..."

Она снова прервала его пустое мудрословие, подняла предостерегающе руку, но, убедившись в тщетности своих усилий, не стала обращаться к его здравому смыслу, поняв, что Шемси-эфенди давно уже забыл, что такое здравый смысл, и вознамерилась посмеяться над этим чванливым глупцом.

- Скажите, о почтенный, как можно истолковать и можно ли вообще истолковать великое приключение пророка, когда он на Бюраке[67] долетел до седьмого неба и пролетел дальше сквозь сто тысяч препон света и мрака и достиг места, где нет ни шести свойств, ни четырех элементов материи, где не существует ни земли, ни неба, нет ни верха, ни низа, ни начала, ни конца, ни следа языка, ни слуха, ни понятий, ни разума, ни даже малейшего понимания?

Шемси-эфенди глянул на султаншу с нескрываемой ненавистью, но сдержался и только пробормотал невнятно:

- "Скажи: "Знание - у Аллаха, я - только увещатель, ясно излагающий".

Благодарение богу, что ее уста закрывал яшмак и Шемси-эфенди не видел усмешки Хуррем. Но смеялись ее глаза в прорезях яшмака, смех бил теперь из каждого нового вопроса этой необычной султанши-гяурки.

- Ваши руки, о почтенный, как и ваш разум, не знают отдыха, перебирая зеленые зерна четок. Почему эта нитка разделена на три равных части, помеченных красными зернами?

Шемси-эфенди мгновенно оживился, получив возможность проявить свои знания.

- Во время битвы при Бедере, о моя султанша, у пророка, да будет всегда над ним благословение аллаха, выбили зуб. Тогда пастух из Йемена Увейс Карани, пылая рвением в вере, стал выдергивать один за другим свои зубы. Тридцать два зуба Увейса Карани и один зуб пророка составили основное ядро мусульманских четок - теспих. Вторая часть называется тахмит, то есть нанизанная, третья - такбир, от аллах акбар - бог великий.

Хуррем насилу удержалась, чтобы не спросить: тахмит не от ахмак ли, то есть дурень, происходит?

- А скажите мне, эфенди, какую жену вы посоветуете со временем для своего царственного воспитанника? - спросила она.

- Ответ на ваш вопрос, о моя султанша, мы найдем в одном из наших сказаний. У Нуха[68] была одна дочь, а женихов пришло трое. А поскольку они приходили по очереди, один за другим, то Нух пообещал всем. Потом воззвал к аллаху: что делать? Аллах велел взять кошку и ослицу и запереть их на ночь с дочкой. Когда утром Нух вошел туда, то увидел трех одинаковых девушек. Которая из них его дочь, не мог установить. Тогда он взял мушту, какою сапожники разглаживают кожу, и спросил, из чего она сделана. Одна девушка сказала: "Из железа". Другая сказала: "Из меди". Только третья, прежде чем ответить, призвала имя аллаха. Так Нух догадался, что это его дочь. Вот почему женщины неодинаковы. То упрямые, как ослицы, то хитрые, как кошки. Только некоторые - да будет над ними приветствие бога! - тихие и послушные, как дщерь Нуха. Жениться надо на слепой, глупой, безрукой и хромой - это значит, что идет она по праведному пути, никогда не отклоняется, не видит и не слышит ничего, никогда не протягивает руки к тому, что запрещено законом.

- Благодарю вас, о почтенный, - отпуская Шемси-эфенди, учтиво молвила Хуррем и еще долго потом сидела в библиотеке, не зная, удивляться ей, возмущаться или зарыдать от безвыходности и отчаяния.

Проклятый мир! Проклятая жизнь! Ни союзника, ни помощника, ни души сочувственной, вынуждена оставаться одна, никого не найдешь, не приблизишь, никому не доверишься, потому что и поныне положение твое непрочно, необъяснимая увлеченность султана может исчезнуть так же необъяснимо и неожиданно, а вокруг одни враги, интриги, коварство, злорадное выжидание, евнухи, которые сегодня ползают у твоих ног, а завтра завяжут тебя в кожаный мешок и бросят тайком в Босфор, кизляр-ага, который почтительно кланяется издали, а сам следит за каждым твоим шагом и мгновенно докладывает черногубой валиде; султанская мать, одной рукой даря Хуррем шелка, в другой держит шелковый шнур, чтобы при случае затянуть его на твоей шее, султанская сестра Хатиджа, злая на весь свет за свое безнадежное сидение в девках, готова согнать зло на своей невестке... Мамочка родная, спаси меня от этих нелюдей!

Но знала, что отступать уже не может, что упорное ее продвижение может обернуться либо вознесением к вершинам, либо ужасающим падением; цепляясь надеждами за нового ребенка, нового сына падишаха, при первой же встрече с Сулейманом после разговора с Шемси-эфенди спросила у султана:

- Ваше величество, вы знаете, кто приставлен воспитателем к царскому сыну?

- Без моего согласия никто бы этого не сделал.

- Зато никто не спросил моего согласия.

- Шемси-эфенди достойный человек. Его посоветовал мне сам великий муфтий.

- Он же глуп, ваше величество.

- А кто это сказал?

- Я говорю.

- Чем можно измерить ум?

- Знаниями, которые приносят пользу.

- А что приносит пользу? И кому?

Хуррем горько засмеялась.

- Мы с вами в этом споре можем стать похожими на Шемси-эфенди. Умоляю вас, ваше величество, не подпускайте этот наполненный пустословием и глупостью мешок к вашему царственному сыну! Разве вата и огонь могут быть вместе?

- Хорошо, я подумаю над этим.

- О, мой повелитель, не думайте долго, сделайте это для вашей маленькой Хуррем. Для счастья и мудрости нашего сына. Умоляю вас.

Сулейман скупо усмехнулся.

- Если он тебе не по нраву... Согласен. Мы отстраним его.

Хуррем поцеловала своего повелителя в щеку, потом в лоб, припала к нему всем телом. Он охотно принимал ее ласки. Была единственным человеком, которому дано было пробудить в султане человечное, приближаясь к нему на расстояние, для всех других угрожающее и опасное. Другие как наивысшую милость принимали право целовать полу его одеяния или рукав, только великий муфтий был удостоин чести целовать воротник падишаха.

Мехмед ибн-Ибрагим был великим муфтием еще при султане Баязиде, для которого он составил книгу законов "Слияние морей", - она еще и теперь считалась непревзойденной, ибо сказано было в той книге, что особа султана является местом слияния двух морей - царства и знания - и местом восхода двух светил - смелости и кротости. Высокое уважение заслужил ибн-Ибрагим и у султана Селима. Однажды, разгневанный неправедным судом султана, муфтий взял корзину, сложил в нее все свои книги и, придя к Селиму, твердо указал ему на незаконность его решения. За это муфтия прозвали Зембилли Корзина. Как-то Селим, проезжая по улицам Стамбула, пропустил муфтия вперед, и конь Зембилли швырял копытами грязь и забрызгал джюббе султану. Селим завещал положить на его гробницу одежду, освященную грязью муфтиева коня. Еще завещал он положить ему в головы ларец с фетвами[69] муфтия, который руководил его поступками, а в ногах шкатулку с шахматами и нардами персидского шаха Исмаила: мол, буду топтать, воскреснув, все мирские утехи.

Можно сказать, что Зембилли перешел в наследство Сулейману от его деда и отца, и наследством этим молодой султан немало дорожил, во всем прислушивался к советам старого мудреца. Поэтому когда муфтий при великом визире Ибрагиме попросил султана выслушать его, Сулейман кивнул почтительно и не прикрыл глаза веками, как это привык делать, а уважительно смотрел на Зембилли. Муфтий любил высказывания пышные и запутанные, но тут уж не было выхода, приходилось слушать терпеливо и до конца, и уж если мог слушать сам султан, то его великому визирю, как бы насмешливо он ни поглядывал на Зембилли, тоже приходилось прикидываться внимательным и даже восхищенным.

- Большой львенок, - степенно молвил муфтий, - перл венца царства и могущества, жемчужина небосвода величия и владычества, хозяин колыбели величия, преемник султанского величия и благополучия, великий, могущественный Мехмед, который является младшим из сыновей его султанского величества, могущественного, как судьба...

Ибрагим с любопытством смотрел на длинную жилистую шею старого Зембилли, словно бы хотел проследить, как извлекаются из нее эти пышные слова, ибо такие слова, считал он, должны рождаться только где-то в желудке или в печени, но отнюдь не в голове. А муфтий между тем, понятия не имея, что за ним могут наблюдать с такими нечестивыми мыслями, упоенный собственным красноречием, продолжал неутомимо плести химерическую сеть своего пышнословия:

- Ныне он младенец, правитель престола колыбели счастья, и имеет честь пребывать в пышной недоступности славного гарема, и в силу судьбы он скачет на резвом коне по полю блаженства и неведения, да продолжит аллах всевышний навеки тень его. И чтобы драгоценное время было распределено и ни одна минута не была утрачена из того, что подобает такому величественному лицу, мы послали для наследника султанского величия нашего раба Шемси-эфенди, мудрого улема, бедного чалмоносца, выбранного священной матерью падишаха, Высокой Колыбелью, ибо как сказано в хадисе: "Рай под стопами матерей". Еще сказано: "Мы распределили, и как прекрасны распределяющие". Но глаза нашего разума были поражены, когда дошла до нас весть об устранении Шемси-эфенди. Как сказано: "И вывели Мы их из садов, и источников, и сокровищ, и благородного положения". Но пока не появилось то, что не появилось, и не вышло то, что не выходило, я бросился к могущественному султану, ибо сказано: "Если кто заступится добрым заступничеством, мы ближе к нему, чем шейная артерия", да продлит аллах знания султана и щедрость его.

Сулейман выслушал муфтия не прерывая, потом долго молчал, прежде чем сказал:

- Мы подумали и решили отстранить Шемси-эфенди, ибо для султанского сына подобает иной наставник - моложе и искуснее в знаниях.

- Если имеешь дерзость к царям, поскорби, видя обиженных, - поднял руки кверху Зембилли. - Мы пришли к вам с истиной, но большинство из вас ненавидит истину. Мы дали вам наставника, возвышенно мыслящего, исполненного похвальных свойств и добродетелей, и если кто вынес ногу неправосудия за пределы своего ковра, то следует присмотреться внимательно, не хочет ли он разметать основу строения вашей пышности по ветру небытия и не "желает ли извести вас из вашей земли своим колдовством".

Лицо султана омрачилось. За намеками муфтия стояла такая непробиваемо темная сила, что против нее не отважился выступить даже всемогущественный властелин, к тому же еще и причин для спора с муфтием не было, в конце концов, этого Шемси-эфенди можно испытать в присутствии муфтия, и если тот наставник и впрямь глуп и ограничен, показать это Зембилли, а если Хуррем ошиблась, попытаться убедить ее отступиться от намерения во что бы то ни стало сменить воспитателя маленького Мехмеда.

- Над этим надо подумать, - спокойно произнес Сулейман.

Муфтий выходил из султановых покоев с высоко поднятой головой, распрямившийся, гордый. Ибрагим, почтительно сопровождавший его до двери, казался рядом со старым Зембилли маленьким, худощавым подростком. Султан смотрел вслед муфтию долго и тяжело, как это умел делать только он. В памяти почему-то всплыли слова: "...если вода ваша окажется в глубине, кто придет к вам с водой ключевой?"

Кто придет к вам с водой ключевой?

Слова эти он повторил, когда пришел к Хуррем, сопровождаемый по гарему невозмутимым, молчаливым кизляр-агой, этим загадочным человеком, служившим одновременно и султану, и валиде, но никому в отдельности, так, словно руководила им еще какая-то высшая тайная сила, неведомая и непостижимая, сила, которую призван был разгадать султан, но разгадает ли когда-нибудь?

Султан был в гареме как в чужом густом лесу. Не знал тут почти ничего. Несколько раз навещал валиде, раз или два наведывался к сестрам, когда те хотели подарить ему сшитые ими сорочки как проявление любви к своему царственному брату. Все эти многочисленные переходы, галереи, тупики, ловушки, решетки, двери, которые никуда не ведут, фальшивые окна, тяжелые занавески и еще более тяжелые засовы, соединения и разъединения все незнакомое, таинственное, чужое.

Топкапы соорудил Фатих неподалеку от руин Великого дворца византийских императоров, султаны Баязид и Селим тоже что-то достраивали к этому лабиринту, за три года владычества Сулеймана, кажется, тут тоже что-то достраивалось к запутанному этому страшилищу, где жили люди, призраки, дикие звери и хищные птицы, где все плодилось, злобствовало, ползало, ненавидело, триумфовало и вздыхало. Гарем, хоть запертый и жестоко ограниченный сущностью своего предназначения и существования, как Баб-ус-сааде, не имел, собственно, конца. Никто бы не сказал, где тут конец, где середина, где начало, что главное и определяющее, а что несущественное, все было округлое, как свернувшийся в клубок дракон, который пожирает свой хвост, пытаясь добраться до головы, безвыходность господствовала надо всеми, заброшенными сюда. Здесь не знали любви, а только ненависть до могилы, здесь даже из наибольшей униженности посягали на все самое святое, готовы были на любую подлость, чтобы сразить самое большое, месть лелеяли в душах, как экзотические растения или райских птичек в золотых клетках. Таинственный для мира, гарем не мог иметь собственных тайн, ибо всюду здесь были рассыпаны недремлющие очи евнухов, неисчислимые, как галька на морском берегу, холодные, как глаза пресмыкающихся, немилосердные ко всем без исключения, даже к самому султану, за которым скрыто следили, лишь только он появлялся в Баб-ус-сааде. Для государства, для мира, даже для самого бога Сулейман был недоступен в покоях своей возлюбленной жены, - но только не для евнухов. Какое глумление! Считался повелителем всего живого и неживого, а тут становился рабом своих рабов. Покалечил евнухам тела - они калечили его существование, его восторги и сокровеннейшие вздохи. И не было выхода, не было спасения!

Хуррем, предупрежденная евнухами, встретила султана у двери своих покоев, низко кланялась, готова была припасть к ногам повелителя, но он милостиво поднял ее с ковра, прижал к плечу, склонил над нею тюрбан, что должно было свидетельствовать о его растроганности. Маленькая Михримах спала в серебряной колыбельке под высоким окном, на цветистых стеклах которого был начертан тарих, сочиненный придворным поэтом Зати, - три бейта, - в них, используя то, что арабские буквы имели также числовое значение, была зашифрована дата рождения султанской дочери. На другом окне был начертан тарих в честь рождения маленького Мехмеда. Султанский сын, одетый маленьким пашой, в смешном высоком, как и у вельможного отца, тюрбане, отбиваясь от служанок и изо всех сил надрываясь криком, приковылял к султану, и тот позволил повести сына в сад на прогулку, подивившись, что султанша держит обоих детей при себе, тогда как каждому из них должен быть выделен отдельный покой для сна, а также для игр и занятий, когда подрастут.

Хуррем молча улыбнулась на те слова падишаха и повела его к фонтану, подала ему подушки под бока и чашу с шербетом. Не хотела говорить, что не верит ни единому человеку в этом страшном гареме, что предпочитает держать детей при себе, ибо это ее дети, ее спасение и надежда. Вскормила собственным молоком, потому что и молоко, когда оно чужое, могло быть ядовитым для ее Мемиша и для ее Михри.

Села напротив султана, смотрела на него, ласкала взглядом и обжигала взглядом, где-то глубоко в ее глазах горели зеленые огни, далекие и загадочные, как у степного ночного зверя.

- Этот покой слишком мал для тебя, - заметил султан.

- Ваше величество, - встрепенулась Хуррем, - это вы сделали меня слишком большой для этого роскошного покоя.

Она тонко чувствовала момент, когда нужно было быть покорной, и именно тогда бывала покорной, а нынче Сулейману нужно было именно это ее умение, и он весь преисполнился тихой признательностью к Хуррем за то, что она облегчала ему неприятный разговор, ради которого он сюда пришел. А может, пришел, чтобы посмотреть на эту удивительную женщину, на это непостижимое существо, услышать ее глубокий голос, вдохнуть аромат ее тела, ощутить ее ласковое тепло, которое она излучала неустанно, как маленькое солнце, что скатилось с неба на эту благословенную землю. Его поражало ее умение сидеть. Стлалась по коврам, среди подушек, низеньких широких диванов, точно невиданно цветистый плющ. Любила красное, желтое, черное. Небрежность во всем, но какая влекущая! Каждая складка ткани, каждая морщинка, раскинутый веером подол платья, шелковые волны шаровар все влекло, приковывало взгляд, наполняло его мрачную душу чуть ли не мальчишеским воодушевлением. Иногда было в ней что-то словно бы от подстреленной птички, от сломанного дерева, умирающего звука, а потом внезапно шевельнется, встрепенется, оживет, заиграет всеми жилками, а буйные волосы так и льются и заливают султана волной такого счастья, от которого он готов умереть.

Как мог он такой женщине говорить неприятное? А пришел сюда именно с этим. Собственно, с нею он чувствовал себя легко даже тогда, когда должен был сообщать ей что-то неприятное. Она как бы шла ему навстречу, всегда проявляла поразительное понимание его положения, никогда не забывала прежде всего признавать и чтить в нем властелина и повелителя, никакого намека на их близость, на чувства, которые разрывали грудь. Называла себя: последняя служанка и вечная невольница. Пленила его робкой своей наготой, потом засиял ему дивный ее ум, теперь уже и сам не знал, чем больше очарован в маленькой Хуррем; поэтому малейшая боль, причиненная ей, должна была отразиться стократной и тысячекратной болью в самом Сулеймане. "Никто не будет обижен и на бороздку на финиковой косточке", - так завещано было, а для кого и кому?

Султан долго молчал. Проснулась Михримах, запищала, требуя молочка. Хуррем попросила позволения покормить дитя, и Сулейман невольно стал свидетелем тайны жизни, почти недоступной падишаху, который был намного ближе к смерти, чем к жизни, к пролитию крови, нежели к теплым брызгам материнского молока.

Может, это и придало ему силы решиться сообщить Хуррем о требовании муфтия возвратить Шемси-эфенди на должность воспитателя маленького Мехмеда.

К его удивлению, Хуррем восприняла эту тяжелую для нее весть спокойно.

- Вы не сказали муфтию, что это мое требование - устранить Шемси-эфенди? - лишь спросила она, как показалось Сулейману, встревоженно.

- Это была моя воля.

- Женщина создана для клетки, - невесело улыбнулась Хуррем.

- Женщина, но не султанша Хасеки! - с не присущим ему пылом воскликнул султан.

- Но с муфтием не может состязаться не то что слабая женщина, но даже всемогущий султан. И тысячеверблюдный караван зависит от одного-единственного осла, идущего впереди.

Она издевалась теперь уже над самим султаном, но он простил ей это издевательство, поскольку чувствовал себя виноватым перед Хуррем, более же всего - перед собственной слабостью.

Хуррем склонила к нему голову, будто отдавала ему себя и свою жизнь, и неожиданно попросила:

- Мой повелитель, сделайте так, чтобы валиде была милостивее ко мне.

- Но разве моя державная мать не держит весь гарем под зашитой благополучия?

Она еще ниже склонила к нему свою беззащитную голову.

- Пусть она будет милостивее ко мне!

Необъяснимое упорство, непостижимое желание! Он не знал, что Хуррем теперь легко раздражалась, часто плакала, может, от жалости к себе, а может, от гнева на других. Для него она оставалась неизменной, желал видеть ее веселой, смеющейся, беззаботной, даже в ее уме нравилась ему какая-то беззаботность и дерзость, ибо упрямой понурости, коей сам был переполнен до краев, не терпел ни в ком, особенно в людях близких.

- Я не понимаю твоего желания, - почти отчужденно молвил Сулейман.

Хуррем сверкнула на него зеленым огнем, но сразу и пригасила тот огонь, присыпала его шелковистым пеплом покорности.

- Устройте свадьбу, ваше величество!

- Свадьбу?

Эта женщина могла удивить самого аллаха, для которого нет ничего сокрытого ни на земле, ни на небе.

- Какую свадьбу?

- Не для меня, а ради меня, мой повелитель.

Султан погладил ее по голове, снисходительно похлопал по щеке.

- Если бы сказали, что свадьбы происходят на небе, женщина приставила бы лестницу даже туда. Но о чьей свадьбе ты хлопочешь?

- Султанской сестры Хатиджи. Если вы дадите ей мужа, валиде будет милостивее ко мне. Обе будут. Валиде и ваша царственная сестра Хатиджа. Я убедилась в этом, когда вы выдали свою сестру Хафизу за Мустафа-пашу. Сельджук-султания, выданная за Ферхад-пашу, никогда не причиняла мне огорчений...

- Я не думал над этим, - сказал Сулейман. - Для моей младшей сестры нужен муж, достойный ее положения и ее редкостной красоты.

- А ваш великий визирь, ваше величество?

Султан почти отшатнулся от нее. Ее слова граничили с колдовством.

- То же самое мне говорила моя царственная мать. Вы сговорились?

Она его не слушала, продолжала свое:

- Я же говорю вам, тогда валиде будет милостивее ко мне. Кутлу мюбарек олсун - да будет свадьба счастливая и благословенная.

Последние слова она пропела, вскочив и повеяв на Сулеймана молодым ветром своего тела, а он сидел, изнеможенно откинувшись на парчовые подушки, восхищенный до беспамятства этой неисчерпаемой в своих неожиданностях женщиной, которая умеет угадывать сокровеннейшие намерения, слышать слова, сказанные и не ей, перекладывать свои мысли в твою голову так, что ты считаешь их своими, веришь в них, не имеешь никаких сомнений.

- Над этим надо подумать, - сказал султан, который хорошо знал, что никогда не следует торопиться, разве лишь в том случае, когда предаешь человека смерти, ибо с врагом надо расправляться беспощадно и незамедлительно, пока он не опомнился и не бросился на тебя.

Можно было бы, правда, еще спросить у Хуррем, почему она уверена, что Ибрагим будет наилучшим мужем для Хатиджи. Но к лицу ли ему спрашивать? Султаны не удивляются и не спрашивают. Для них открыто все, что для простых смертных за семью замками. Кроме того, что может сказать женщина? Валиде, когда он полюбопытствовал, почему бы она хотела иметь зятем Ибрагима, сослалась на то, что великий визирь любимец не только султана, но и всей султанской семьи, словно бы этого было достаточно. Любимцем может быть и придворный шут, у Сулеймана есть любимый капиджи, который всегда приветствует султана близ Баб и-Гумаюн, но не станешь же отдавать царскую сестру за кого-нибудь из этих людей!

Он все же не вытерпел и спросил у Хуррем:

- Почему ты считаешь, что мы могли бы выдать красавицу Хатиджу за Ибрагим-пашу?

- О мой повелитель! - воскликнула султанша. - А за кого же вы могли бы выдать свою сестру? Вы считаете ее самой большой драгоценностью султанской семьи, если еще и доныне держите в недоступности гарема, значит, достойным Хатиджи может быть во всем мире только человек, занимающий второе место после Повелителя Века! А кто может считаться сегодня вторым после того, кто является тенью аллаха на земле? Короли припадают к стопам вашего величества, император напуганно выслеживает каждый шаг могучего исламского войска, шах кызылбашей дрожит за своими горами, которые когда-то считались неприступными, но после султана Селима, вашего отца, они навеки утратили эту свою грозную славу, халиф склонил голову перед вами, передав вам свое священное звание, крымский хан - ваш послушный подданный. Кто же еще? Я не вижу в этом мире никого, кто мог бы стать подле Повелителя Века, кроме того, кого он сам поставит в своих безграничных милостях. Равным султану на этом свете не может быть никто. Подобным? Да. Если этого пожелает султан. Вы поставили рядом с собой Ибрагим-пашу, разве этого не достаточно, чтобы признать этого человека вторым в мире, а коли так, достойным вашей царственной сестры, прекрасной Хатиджи?

- Мы подумаем над этим, - хрипло произнес Сулейман, снова и снова радуясь в душе щедрости судьбы, пославшей ему эту женщину, и в то же время опасаясь, как бы не потерять ее из-за какого-нибудь нелепого случая, ведь разве же не благодаря случаю обрел ее, познал, постиг? Постиг ли до конца? Впечатление такое, что она о тебе знает все, даже то, что остается тайной для тебя самого, ты же о ней - ничего, тебе суждено только поражаться и восхищаться ею всякий раз.

А Хуррем даже и не стремилась поразить султана. Когда оставалась одна, плакала бесслезно и безутешно над своею судьбой, уже и став султаншей, - все равно ведь поднялась до этого высокого звания не из радости, не из свадебных песен, а из рабского унижения, чуть ли не с того света, и не переставала ощущать на своей нежной шее холодное прикосновение железа. Султанша в железном ошейнике! Может, подсознательно пыталась избавиться от ближайших и ожесточеннейших врагов, среди которых валиде и Хатиджа были самыми грозными, может, так же подсознательно хотела соединить Хатиджу и Ибрагима, не страшась даже того, что объединенные враги станут еще более сильными и страшными. Пусть! Уже успела за короткую свою жизнь убедиться в том, что самые близкие друзья зачастую оказываются бессильными и забывают тебя, как только ты исчезнешь с глаз, зато враги помнят о тебе всегда, отыщут даже на том свете. Потому не следует бояться врагов и их объединения. Чем враг сильнее, тем большей может быть победа над ним, и чем меньше врагов (пусть и могущественных), тем легче с ними расправляться одним махом. А не одолеешь их, то лучше сразу погибнуть, чем терпеть муку.

Деспоты напоминают детей: и те и другие больше всего любят торжества, празднества, забавы. Пока вокруг тебя веселятся, кажется тебе, будто весь мир утопает в веселье и вся жизнь сплошной праздник. Неважно, что после нескольких часов или дней высоких торжеств настанут хмурые будни, что после кратковременного объедания и перепоя придут голод и нужда, - пусть! А ты, как сказал один поэт: "Веселись и пей, ибо пройдет бесследно эта пора весенняя!" Кроме того, для властителя всегда проще и приятнее ублажать в течение нескольких дней толпы столичных дармоедов, слушая их хвалу, нежели прокормить целый народ, который все равно никогда не ублажишь и от которого слышишь одну лишь хулу.

Сулейман охотно принял совет матери и возлюбленной жены сыграть пышную свадьбу своей самой младшей сестры. Он надеялся, что в свадебных торжествах потонут недовольство войска малой добычей и страшными потерями под Родосом, мрачные перешептывания Стамбула, разногласия в диване, дурные вести из восточных провинций и Египта, вражда, воцарившаяся в гареме со времени изгнания Махидевран и приближения к султану Хуррем. 1523 год был тяжелым повсюду. В Европе ждали нового потопа, люди бежали в горы, запасались харчами, кто побогаче, строили ковчеги, надеясь переждать в них стихию, и хотя астролог Паоло де Бурго убеждал папу Климента, что небесные констелляции не указывают на конец света, землю и дальше раздирали войны, а на небесах лютовали стихии. 17 января 1524 года в соборе святого Петра во время службы, которую правил сам папа, отвалился от колонны большой камень и упал к ногам римского первосвященника; по всей Европе начались ужасающие ливни.

А над Стамбулом сияло солнце, чума отступила, и черных табутов не было больше на заваленных мусором улицах столицы. Луиджи Грити предложил султану пополнить государственную казну из собственных средств, не требуя никакого возмещения, что расценено было не только как почтительность сына венецианского дожа, но и как проявление великой веры в блестящее грядущее Высокой Порты, ибо доверие купца, который вкладывает деньги, всегда дороже всего. Сулейман повелел Коджи Синану возвести рядом с домом Ибрагима на Ипподроме роскошный дворец, достойный великого визиря и султанской сестры.

Двадцать четвертого января султан торжественно открыл празднование байрама. После молитвы в Айя-Софии Сулейман проезжал в золотой карете, запряженной белыми лошадьми, по площади, направляясь ко дворцу. Во главе кортежа гарцевали на конях визири, шли янычарские аги, за ними следовала парами султанская свита в огромных тюрбанах и ослепительно белых кафтанах. Толпа восторженно кричала:

- Падишах хим чок яша! (Да здравствует султан!)

Три дня Стамбул утопал в тысячеголосом гаме, в реве, вое, криках. Били барабаны, звенели сазы, блеяли зурны, ужасали землю и море залпы пушек. Зеленоватый Босфор переливался черными, розовыми, коричневыми красками от огней на холмах Стамбула, менял цвета, как хамелеон. На площадях и широких улицах поставлены были высоченные, увитые ветками лавров, олив и апельсинов столбы для качелей, накрытые сверху яркими полотнищами, из-под которых свисали бастурма в перце, бараньи колбаски, плоды граната, румяные калачи. Самые отважные из гуляк, раскачиваясь, взлетали до самого верха и, выгибаясь, пытались без помощи рук откусить от граната, калача или колбаски.

Другие вертелись на огромных колесах, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз, восторженно взвизгивая, горланя, как янычары, взобравшиеся на вражеские каменные стены. Улицы были полны бездельников, слоняющихся взад и вперед, одни в поисках развлечений, другие пили и жрали, третьи носили флаконы с ароматной водой, которой опрыскивали прохожих, требуя за это по аспре. Мир - это курдюк для того, кто схватит, и не только схватит, но и проглотит!

А потом в течение сорока дней, согласно обету, совершали утренние молитвы в Айя-Софии и в мечети Фатиха, чтобы исполнились все желания. Когда начались апрельские дожди, воду от третьего дождя сливали в котел нисан таси, ибо этот дождь обладал целительной силой. Вот так и жил правоверный между праздниками, молитвами и суевериями, пока не обрушивалась на него война, или мор, или естественная немощь, от которой не мог спасти ни султан, ни сам аллах.

Для Хуррем эти несколько месяцев были, пожалуй, самыми спокойными за все ее пребывание в Баб-ус-сааде. Валиде с Хатиджой готовились к свадьбе, кизляр-ага был возле них с утра до вечера. Одалиски скучали в садах гарема, удивляясь, что султан напрочь забыл о их пении и танцах и уже не тешит свои утомленные государственными делами глаза их молодыми роскошными телами. Хуррем ухаживала за своими детьми, прислушивалась, как растет в ней и бьется третий ребенок (может, сын, может!), звала к себе мудрецов, днями просиживала в тиши султанских библиотек...

В мае 1524 года Сулейман объявил, что он выдает сестру свою Хатиджу, славящуюся во всех землях красотой, умом и благородством, за великого визиря Ибрагим-пашу.

На Ипподроме раскинуты шелковые просторные шатры, воздвигнут престол для султана. Семь дней шли туда султанские гости. Девять тысяч янычар, спахии, султанская челядь, столичные дармоеды пили, ели, веселились, славили султана и его род, желали счастья молодым, стреляли из мушкетов, били в барабаны. На восьмой день в сопровождении янычар золотого обруча в шатры, где были навалены горы яств, пришли визири, паши, беги. Поверенные молодого второй визирь Аяс-паша и старший янычарский ага посетили султана и рассказали ему, как проходят свадебные торжества. Султан щедро одарил всех и по обычаю похвалил будущего зятя.

На девятый день молодую должны были вывезти из Баб-ус-сааде и передать в дом молодого. Перед этим в царском хамаме состоялся торжественный ритуал хны, на котором присутствовали все красавицы гарема во главе с валиде, только Хуррем не могла созерцать, как красят хной волосы Хатиджи, как натирают мазями ее тело, потому что уже с самого начала свадебных празднеств султанша почувствовала себя нездоровой. Свадьба вышла и не ее, и не для нее, словно какая-то невидимая сила поглумилась над Хуррем и отняла у нее даже возможность полюбоваться уж если не своим, то хотя бы чужим счастьем. Металась теперь в своем покое, дикая боль терзала ее маленькое тело, никто не мог прийти к ней на помощь, не помогали никакие молитвы, султан слал приветы, но сам не приходил, ибо свадьба требовала его присутствия, кроме того, он не привык видеть свою Хуррем нездоровой и как-то не мог представить себя возле нее, когда она в таком состоянии.

А сейчас он возглавлял пышную процессию перевезения Хатиджи из серая в Ибрагимов дворец. Ехал в золотой карете по улицам города, будто между двух стен из золота и шелка. За ним шли янычары золотого обруча - старые, заслуженные воины, длинноусые, с дорогим оружием, с огромными снопами пышных перьев на высоких шапках, затем шли живописно разодетые придворные, которые несли большие чаши с шербетом, отлитые из сахара в золотых украшениях замки, деревья, сказочных животных, цветы - символ плодовитости, маленькие кипарисы. Звучали стихи Саади: "Будь плодовит, как пальма, или же по крайней мере свободен и высок, как кипарис".

Невеста-кинали - в парчовой хирке, поверх которой была наброшена самур кюркю - соболиная шуба, в желтых сапожках - сар чезме, в низенькой шапочке, закрытая вуалью-гюнлюк, ехала вместе с султаном. Подарки падишаха украшали ее лоб, уши, шею, руки и ноги. Семь драгоценных подарков должны были символизировать семь сфер жизни, в которых будет пребывать кинали.

Друзья жениха и родственники становились на охрану брачной комнаты-гардек - от злых духов и чародеев, для молодых в опочивальне была приготовлена трапеза: жареная курица, тонкие блины с травами, финик в пленке, - его полагалось съесть пополам, что должно было означать единство.

В Ибрагимовом дворце султана ждали первые вельможи государства, великий муфтий, ученые улемы. Сулейман сел в зале между великим муфтием и Шемси-эфенди, воспитателем своего сына Мехмеда, и высказал желание провести ученый спор.

- О учитель, - обратился он к Зембилли, - как ты скажешь, есть ли какая-нибудь материя за пределами небосвода и звезд?

- Материей, - степенно ответил муфтий, - условились называть лишь то, что пребывает под этим небесным сводом. Все иное - нет.

- А как ты скажешь, о учитель, - спросил еще султан, - есть ли за пределами этого свода что-нибудь нематериальное?

- Неизбежно, - ответил Зембилли. - Ибо поскольку видимый мир ограничен, его пределами условились считать свод сводов. Пределом же называют то, что отделяет одно от другого. Следовательно, надо сделать вывод, что нечто пребывающее за пределами небесного свода должно отличаться от того, что пребывает в его пределах.

- Но если разум вынуждает признать, что существует нечто материальное, - спросил султан, - то есть ли у него в свою очередь предел? И если есть, то до каких пределов оно простирается? Если же нет, то каким образом беспредельное может быть преходящим?

- Все это чрезвычайно смущает меня, - вынужден был признать великий муфтий.

- А кого это не смущает? - заметил Сулейман. - Может, нам на помощь придет почтенный Шемси-эфенди?

Вознесенный, отстраненный и вновь вознесенный до высот воспитателя султанского сына, Шемси-эфенди стремился проявить перед падишахом всю глубину своих знаний. И хоть не полагалось брать слово после того, как сам великий муфтий отступил перед глубочайшей мудростью Повелителя Века, он откашлялся, прочистил нос и, натягивая мосластыми коленями полы праздничного халата, изрек:

- Всевышний бог своею волей может все твари, составляющие и этот видимый, и тот небесный свет, совокупить воедино и поместить их в уголке ореховой скорлупы, не уменьшая величины миров и не увеличивая объема ореха. Если мы хотим постичь всю безмерность вселенной, следует вспомнить хадис пророка, который приводит Ибн аль-факих[70]: "Земля держится на роге быка, бык на рыбе, рыба на воде, вода на воздухе, воздух на влаге, на влаге же прерывается знание знающих".

Дальше Шемси-эфенди привел в свое оправдание цитаты из Корана о человеческом несовершенстве. Из суры четвертой: "...Ведь создан человек слабым". Из суры семидесятой: "Ведь человек создан колеблющимся..." Из суры семнадцатой: "...ведь человек тороплив". Из суры двадцать первой: "Создан человек из поспешности". Муфтий, улемы, все присутствующие немедленно высказались о цитатах: "Точны, правильны, совершенны". Султан милостиво высказал согласие с единодушным мнением ученых, и опасение исчезло из сердец. Шемси-эфенди расцветал, а Сулейман думал о том, какой мудрой оказалась султанша Хасеки, добиваясь устранения этого ученого глупца, напоминавшего легендарную Манусу из Тарса. Когда джинны спросили ее: "Где аллах был до того, как он сотворил небо?", Мануса, не растерявшись, ответила: "На светозарной рыбе, которая плавала в свете". Шемси-эфенди не теряется, как и Мануса, но может ли такой человек учить будущего Повелителя Века и чему он может научить?

На смену ученым пришли поэты. Ученые обладают знаниями, поэтому они часто могут проявлять независимость, а поэты обладают лишь словами, потому им необходимо покровительство. А за покровительство приходится бороться. Призвание ученых - оберегать знания, поэты же нередко напоминают петухов, которые кукарекают даже тогда, когда еще не рассвело. Им не терпится незамедлительно познакомить мир с первым пришедшим на язык словом. Заискивая перед султанами, они пытались превзойти друг друга если не мастерством, то запутанностью, непонятностью для простых смертных или же размером своих творений. Один из таких поэтов при султане Баязиде, решив превзойти "Шахнаме" Фирдоуси, написал "Сулейман-наме" - огромную поэму, в которой собрал все легенды и сказания о царе Соломоне, изложил все известные тогда сведения о мировой истории, алгебре, геометрии, астрономии. Вышло триста шестьдесят томов. Султан пробежал девяносто томов, остальные велел сжечь. Поэта прозвали Узун Фирдоуси - Длинный Фирдоуси.

Случилось так, что все великие поэты умерли при Баязиде и Селиме. Не было уже Неджати, Ахмеда Паши, Месихи, Михри-Хатун. Лишь месяца не дожил до свадьбы Хатиджи знаменитый певец вина Ильяс Ревани. Это был едва ли не единственный поэт, у которого слово не расходилось с делом, так что к нему никак не относились слова Корана о том, что поэты никогда сами не делают того, о чем говорят в своих стихах. Ревани писал стихи про вино и радость, их распевал весь Стамбул, а сам поэт тоже все свои дни проводил в бесконечных попойках с друзьями, не стыдясь запускал для этого руку в султанскую казну. Еще при дворе султана Баязида, где он понравился несколькими своими стихами, Ревани получил довольно почетную должность был назначен начальником каравана, ежегодно возившего в Мекку и Медину деньги и подарки для паломников. Поэт растратил по дороге все деньги, распродал подарки и, опасаясь Баязидова гнева, бежал в Трабзон, ко двору шах-заде Селима, который тогда враждовал с отцом. Над Ревани смеялись. В оправдание он сочинил стихотворение, в котором пытался истолковать свой поступок причинами мистического характера. В том стихотворении был бейт:

Из-за губ твоих мне что говорят?

Тот, что держит мед, облизывает пальцы, говорят.

Селим, тоже забавлявшийся стихотворством, желая пошутить над поэтом, переделал бейт:

Эй, Ревани, погляди, что сказали:

Тот, что держит мед, облизывает пальцы, сказали!

Когда Селим стал султаном, он сделал поэта матбах-эмини - начальником султанской кухни. Но Ревани вскоре проворовался и там. Переведенный заведовать вакуфом[71] Айя-Софии, проворовался вновь. Тогда его отправили в почетную ссылку: присматривать за Каплиджа - горячими банями в Брусе. Ревани жил там в свое удовольствие. На казенные деньги построил в Стамбуле, возле Кирк Чешме, мечеть, которую по обычаю назвали именем того, кто давал средства на строительство, во дворе мечети великий поэт был похоронен, так и не успев погулять на пышной свадьбе, устроенной Сулейманом для своей сестры. Только стихи Ревани из его поэмы "Ишрет-наме" звучали в эти дни повсюду, вызывая зависть у Сулеймановых придворных поэтов:

Когда в одно место на пир соберутся сахибы,

То пусть на учтивость вниманье свое обратят.

Пускай проявляют друг к другу они уваженье

И вина стараются в меру возможностей пить.

Подняв же бокал, пусть воздержатся от длинной речи,

Не держат пускай пред собой долго чашу с вином,

И только осадок ко дну прикоснется, пусть выпьют,

Бокал сразу опустошая глубоким глотком.

Кто же боится чашу наполнить до краев,

Схож с тем, кто боится сорвать поцелуй у красавицы.

Сулейман, который уже с первых шагов своего владычества обещал стать султаном великим и прославленным, как бы убивал своим сиянием все вокруг, и хотя при дворе у него толпилась тьма-тьмущая ученых, музыкантов, поэтов, ни один из них не способен был выйти за пределы посредственности, хотя самые известные из них и брали себе роскошные тахаллусы: Газали - пишущий газели, Лямии - Сияющий, Хаяли - Мечтатель, Фезли - Совершенный, Зати Неповторимый. На самом же деле выходило так, что Сияющий сиял лишь для себя самого. Совершенный проявлял лишь совершенную бездарность, Мечтатель всячески хитрил, чтобы опередить своих товарищей перед султаном. Неповторимый прославился тем, что бессовестно обкрадывал молодых неизвестных поэтов, включая их стихи в свой диван, еще и возмущался, когда они пробовали жаловаться: "Вы должны гордиться такой честью - попасть в диван самого Зати! Кто бы вас знал, если бы не я!"

Никто не писал самостоятельных стихов, процветало подражательство назире. Переписывали великого Низами, перепевали неповторимого Навои, увечили блистательного Хафиза и изысканного Физули. Способствовал этому сам султан, заказывая поэтам назире тех или иных прославленных певцов. Сулейман пожелал получить от поэтов назире на поэму Хамди Челеби "Дар влюбленных", которую тот написал в честь взятия фатихом Константинополя.

Поэты прибыли на свадьбу в белых широких одеяниях, на поясе у каждого была кожаная сумка с его книгами, с чистой бумагой и чернильницей, чтобы каждому желающему незамедлительно написать свои стихи. Читали перед султаном, начиная со старейшего Зати. Состязание было ожесточенным, длилось долго, гостями за это время было выпито много шербета и съедены целые кучи лакомств, ибо если не может тешиться ухо, то пусть хоть лакомится язык. Победил хитренький приземистый Хаяли-Мечтатель, который, собственно, переписал поэму Хамди, заменив в ней лишь имена героев.

Про Хатиджу там были такие строки:

Шербет ее уст целителен для душ,

А кудри любого сведут с ума.

Про Ибрагима в поэме была газель:

Огнем любви загорелась сердца свеча.

Душа и печенка вспыхнули в огне, как мотыльки.

Подобно розе, улыбнулся мир, дождавшись весеннего дня,

Сердце же мое, точно лал, окрасилось кровью.

И дальше все как у Хамди, на что присутствующие поэты с возмущением хотели указать хитрецу Хаяли, но Сулейман уже поднял руку, провозглашая его победителем и определяя ему награду - роскошный халат и чернильницу из бирюзы. Остальным поэтам, как и всем гостям, были подарены корзинки редкостных плодов в сахаре, которые они могли взять домой.

В это время из султанского серая прибыл гонец с радостной вестью: султанша Хасеки родила повелителю мира, преславному султану Сулейману еще одного сына! Было двадцать девятое мая - день взятия Фатихом Константинополя. Но именем Фатиха султан уже назвал первого сына Хуррем, поэтому он торжественно провозгласил перед гостями, что второго сына Хасеки он нарекает Селимом, в честь своего славного отца, тут же велел послать султанше в дар крупный рубин, свой любимый камень, и золотую лестничку, чтобы садиться на коня или верблюда, а кое-кто из присутствующих подумал: чтобы удобнее было взбираться на вершины власти.

А Хуррем не думала ни о власти, ни о султане, ни о себе самой. Лежала измученная, обескровленная, все еще не верила, что родила - так неожиданно! - третье свое дитя, поскольку родилось оно, как и Михримах, преждевременно, словно рвалось к жизни, торопилось явиться на этот свет, хотя даже мать его не могла знать, что этот свет готовит ему, как и чем встретит, как приветит. Мальчик, хоть и недоношенный, был живой, крикливый, с красноватыми, как у матери, волосами, повитухи бормотали, что он вылитая мать, а коли так, будет счастливый в жизни и непременно станет султаном, - ибо какое же счастье может быть выше.

Хуррем улыбалась сквозь слезы, лежала молча, а когда принесли сына к груди, не хотела на него и смотреть, чем-то досадил он ей уже одним своим рождением. Что за дитя? Под какою звездой оно зачато, зло или добро пришло с ним в мир? Радость или горе принесет оно своей матери?

А пока принесло огорчение. Потому что та вымечтанная Роксоланой свадьба вышла и не для нее и не ради нее. Где-то она еще гудела и звенела на весь Стамбул, уже и кончалась, а Хуррем не могла взглянуть на нее хотя бы краешком глаза.

Султан был милостив к своей Хуррем. Снова не стал ждать сорока дней очищения роженицы, не дождался даже четырех, уже на третий день навестил султаншу, показали ему сына Селима, щедро одарил он и мать, и дитя, потом спросил у Хуррем, какое у нее сейчас самое заветное желание.

- Увидеть свадьбу вашей сестры, - слабо улыбнулась Хуррем.

- Но ведь она кончилась! - удивился Сулейман.

- Разве может что-либо кончаться без вашего повеления, мой господин? Вы не можете разве что воскрешать умерших, ибо на то воля аллаха, все остальное на этой земле в вашей воле, и по вашему высокому повелению всегда может начаться даже то, что давно считалось законченным.

- А вы, моя султанша, разве найдете в себе силы, чтобы подняться так скоро после ваших священных усилий? - спросил заботливо Сулейман.

- Считайте, что я уже поднялась и снова стала вашей наивернейшей служанкой, о мой великодушный повелитель!

Это было чудо. Родила дитя чуть ли не семимесячное, а оно было резвее Мехмеда. Вымученная преждевременными родами, почти умирающая, готова была подняться с постели через три-четыре дня, только бы удовлетворить свое любопытство, созерцая чужое счастье.

Султан велел возобновить торжества на Ипподроме через шесть дней. Для этого спешно был сооружен крытый кьёшк, защищенный деревянными кафесами, устланный внутри коврами. Сулейман повез туда свою султаншу, вместе с нею засел на целый день, наблюдая состязания пехлеванов, стрелков, жонглеров и акробатов, любуясь тем, как новые и новые толпы вливались на Ипподром, пили и ели, прославляли своего повелителя, получали подарки и снова прославляли щедрость султана.

Затем в сопровождении вельмож, нарушая вековечные обычаи, взял с собой султаншу и навестил зятя и сестру в их дворце, чтобы узнать, счастливо ли они живут, и вручить им новые щедрые дары. Снова вернулся в кьёшк на Ипподром, смотрел теперь, как угощают верных его янычар и раздают им деньги, радовался, что отныне в столице, а следовательно, и во всей державе, воцаряются сила и закон и что его народ с таким весельем встречает султана с султаншей.

А Хуррем сидела рядом с султаном, долгие часы смотрела на неудержимое веселье стамбульских дармоедов, думала о чужом счастье, горько было у нее на сердце, но не выказывала этого перед султаном, улыбалась ему хоть еще и слабо, но бодро, а в душе всхлипывало что-то темное и мучительное: "Стороною дождик идет, ой, стороною да не на мою розочку алую".

Султану даже в голову не приходило, что этой пышной свадьбой, еще не виданной в Стамбуле, он порождает и укрепляет две наиболее враждебные силы в своем государстве, которые рано или поздно должны будут столкнуться и одна из них неизбежно погибнет. Одну из этих сил он неосторожно показал народу и тем ослабил ее стократно, ибо, как высоко вознесенную, народ сразу же ее возненавидел, а другая сила пока оставалась скрытой и от этого была намного сильнее.

Силой явной был Ибрагим, отныне не только великий визирь, но и царский зять. Силой скрытой - Роксолана, время которой еще не настало, но когда-то могло и должно было настать.