"Диво" - читать интересную книгу автора (Загребельный Павел Архипович)

Год 1015 СЕРЕДИНА ЛЕТА. НОВГОРОД.

Но Бог не вдасть дьяволу радости. Летопись Нестора

Высокие свечи в серебряном трехсвечнике горели в княжеской опочивальне до глубокой ночи.

Ярослав читал привезенную ему за большие деньги из Болгарии книгу святого отца церкви Иоанна Дамаскина. "Нет ничего выше разума, ибо разум свет души, а неразум - тьма. Как лишение света творит тьму, так и лишение разума затемняет смысл. Бессмысленность присуща тварям, человек же без разума - немыслим. Но разум не развивается сам собою, а требует наставника. Приступим же к единому учителю истины - Христу, в котором заключаются все тайны разума. Приблизившись же к дверям мудрости, не удовольствуемся этим, но с надеждой на успех будем толкаться в нее".

Князь отодвинул книгу, долго смотрел в светлый огонь свечи. Ждал, что, пробужденные книжной премудростью, придут собственные мысли, но в голове стояла какая-то тяжелая, колеблющаяся стена, сердце князя билось ускоренно, будто после длительного бега, он с трудом удерживался от того, чтобы не вскочить и в самом деле не побежать куда-нибудь. Куда же? Шил в последние месяцы в душевном смятении, ощущал растерзанность сердца. Прикусив губу, снова взял книгу в руки.

"Хотя истина не нуждается в пестрых украшениях, но они необходимы для отрицания тех, кто опирается на ложный разум. Истину надлежит исследовать не празднословием, а смирением".

Если бы кто-нибудь да мог возражать ему в чем-либо! Вокруг было только послушание и угодливость - повсеместные спутники княжеской власти. Разве лишь Забава? Но прочь, прочь! Речь идет о делах куда более высоких. Ему нужна только мудрость, только просветленность разума, а все, что мутит, затемняет, сбивает с толку, - прочь!

"Что есть философия? Философия есть страх божий, добродетельная Жизнь, избегание греха, удаление от мира, познание божественных и людских речей, она учит, как человек делами своими должен приближаться к богу".

Книга умудренного инока из иерусалимского монастыря святого Саввы состояла из семидесяти глав, и князь долго бился над трудными словесами, осиливая в себе бурление крови, пока не уснул сном тяжелым и беспокойным после позднего чтения.

Уже ударили первые морозы, наладился санный путь в Новгород, князь ждал вестей, но вестей не было ни из Киева, ни из варяг, зато, словно бы в предчувствии возвышения Ярослава, двинулись к нему паломники, странствующие иноки, святые люди, которые побывали в далеких заморских землях, а теперь разносили по всей Русской земле чудеса, видеть которые они сподобились. Видели же они в Иерусалиме на месте распятия Иисуса Христа расселину, сквозь которую пролилась его кровь на голову Адама. Видели столб Давида, где он сложил псалтырь. Видели колодец Иакова, возле Сихема, где Иисус беседовал с самаритянкой. Величайшим же чудом была в Иерусалиме светлость, которая нисходит с неба в час вечерний в великую субботу и зажигает кадила. Светлость эта похожа на киноварь, багряна она, как кровь, а кадила загораются от нее только православные. Подносили свечу, зажженную от этого небесного свечения, к бороде, но борода не горела.

Паломников приглашали на княжеские пиршества, место для них отводилось рядом с Ярославом. Подавали им множество грибных блюд, мясо, жаренное на огне, дичь, выставляли кубки и ковши с пивом, медами, фряжским вином; но святые люди довольствовались одним лишь хлебом да водой, клали смиренно на дубовый стол свои никогда не мытые руки, скрюченные от ломоты в костях, с потрескавшейся, похожей на воловью кожей, ворочали медленно гигантскими, как медвежья шуба, бородами, отращиваемыми нарочно, чтобы противопоставить настоящую мужскую красоту бесовскому женскому безбородству. Не живи для себя, а для бога, заботясь о жизни вечной. Ум, отдаляясь от всего внешнего и сосредоточиваясь во внутреннем, возвращается к тебе, то есть соединяется со своим словом, которое пребывает в мысли по естеству, через слово соединяется с молитвой, и молитва восходит в разум божий со всей силой любви и усердием. А молиться нужно ежечасно. Как святой Павел, совершавший ежедневно по триста молитв и, чтобы не сбиться со счету, закладывавший за пазуху триста камешков, чтобы выбрасывать по одному по прочтении молитвы. А чтобы соединиться с богом в помыслах своих, нужно избегать рынков, городов и людского шума, ибо нет на свете большей пагубы, нежели людской гомон, игрища, смех и кощунства. Беги от них. Возлюби молчание, живи в пещерах, как святые отцы-пещерники, или в дуплах деревьев, как иноки-дендриты, кто и на столбе стоял, как Симеон-столпник, и никакие соблазны земли не вынудили его спуститься оттуда, а иные ходят нагими, еще другие лежат на земле и не поднимаются, ибо подняться можешь только для греха, а те носят железные вериги с медными крестами на голом теле, и не было мук, которых не вынесли бы они ради очищения от греховности. Святого Макария, когда он занимался рукоделием, укусил комар. Макарий задавил комара, а потом, раскаявшись в своей нетерпимости, осудил себя на шесть месяцев сидения голым возле болота. Комары искусали его так, что люди могли узнать Макария только по голосу, думали - прокаженный.

Иноки переносили столько скорби и печали, что людскими устами это даже выразить невозможно.

Человек - образ божества, поэтому должен стремиться к красоте первозданной, а она дается лишь уничтожением плоти. Был святой человек, который носил, не снимая, каменную шапку. А другой оковал себя девятисаженной цепью. Один не спал вовсе, не ложился и не садился, а для большей бодрости держал в руках камень, чтобы тот своим падением будил его, не давал уснуть. Пищу принимали только самую простейшую и в самых малых количествах. Один или два раза на неделю. Если же одолеют хворости, то и вовсе не употребляй еды, а питайся лишь водой и соком. А был святой человек, который ел только сырую землю. Ибо еда, слава, богатство, красота, как весенний цвет, приходят и исчезают. Человек же создан для небесных благ, поэтому должен испытывать отвращение ко всему земному.

А у князя перед глазами стояло только земное, о чем бы там ни рассказывали монахи. Не чувствовал он смрада немытых странников, ибо думал о запахе свежей стружки, доносившемся оттуда, где новгородские плотники строгали доски для челнов и насадов. Ярослав сам ежедневно пересчитывал новые суда, ибо знал очень твердо: идти на Киев, против могучего князя Владимира, нужно с силой великой, а если сумеет посадить все свое войско на кораблики, то выйдет навстречу Великому князю нежданно и негаданно. До слуха его доносился звон молотов в задымленных кузницах, и сквозь этот звон прорывалась славная и бодрая песенка:

Ковали мечи кузнецы-молодцы,

Двое ковали, трое помогали

С зарей-зарницей всю божью седмицу...

А мечи ковались для простых воинов за день, а для воевод - и по семь дней. Один кузнец с помощником выковывал меч начерно, а другой помощник точил на точиле. Кузнец второй руки выравнивал и выглаживал меч, закалял его, наводил блеск, а на рукоятях дорогих мечей рядом с яблоком и перекрестием чеканил еще зверей или птиц.

А потом вспоминался вдруг Ярославу чудский божок Тур - медный идол в образе человека, имеющего конское срамное тело, бесовские игрища вокруг Тура среди снегов, в затаившихся пущах. И какое им было дело в их сладких утехах до тех, затерявшихся среди палестинских пустынь, которые не имеют рядом с собою женщины, отбрасывают плотскую любовь и живут среди пальм!

С детства ненавидя свое несовершенное тело, прикованный к постели, Ярослав сквозь окошко всматривался в окружающий мир, видел его буйность, его неудержимость в развлечениях, его жажду к радостям и наслаждениям; быть может, именно тогда, в зависти, возненавидел он все это и возрадовался, прочтя в старой книге о древних эсеях: "Хотя в это и трудно поверить, на протяжении тысяч поколений существует вечный род, в котором никто не рождается, столь велико отвращение к жизни". Но потом встал на ноги, сам изведал прелести жизни, для него стало открытым и доступным все сущее, почувствовал себя человеком, желания пересиливали в нем чистые размышления, желания умножались с каждым днем, княжеская власть сопряжена была с множеством забот, но дарила она и множество наслаждений, от которых он не в силах был отказаться. И вот демоны противоречия разрывают ему душу. Приученный к сладкому яду книжному, тянется и дальше к святым людям, которые несут с собой божью мудрость. А одновременно, жаждая радостей жизни в простейшем их проявлении, подталкиваемый горячей кровью, рвался к ним дико и неукротимо - так, что даже самому становилось страшно, и тогда он пытался замолить грехи свои. Так и вертелся в дьявольском заколдованном кругу. Ибо не зря ведь сказано у самого бога: "Не будет дух мой перевешивать в человеке, ибо он - плоть".

После той дождливой ночи, проведенной в хижине Пенька, князь несколько дней постился и молился горячо и ревностно, а потом, когда на дворе была еще большая непогода, словно бы подталкиваемый холодными небесными водами, сорвался среди ночи прямо из церкви, потихоньку вскочил на коня и один, без охраны, без сопровождения и соглядатаев, помчался за Неревский конец, в Зверинец, за речку Гзень. В темной хижине еле теплились остатки костра, Забава спала у глухой стены, Пенька не было дома, он, как обычно, болтался где-то по лесам или же пробовал свежесваренное пиво на Загородском конце. Ярослав молча схватил Забаву, начал закутывать в привезенное с собой огромное корзно, она спросонку негромко вскрикнула, смеялась приглушенно и волнующе; окинув взором хижину, князь снял с шеи тяжелую золотую гривну заморской работы, положил на видное место, чтобы Пенек догадался, куда исчезла дочь, понес Забаву на руках к коню, посадил ее впереди себя в седло, сказал хрипло: "Держись за меня крепко".

Она прижалась к нему, он ощутил жар ее молодого тела даже сквозь промокшую одежду, кровь у него в жилах гудела и клокотала темно и отчаянно, он боялся не столько уже за девушку, сколько за себя, попросил ее снова: "Обними меня за шею!" Она точно так же молча обхватила его шею рукой, прижалась к нему еще сильнее, а ему и этого было мало, попросил еще: "Обними обеими руками". Забава засмеялась еще тише; сказала сквозь этот бесовский смех: "А у меня нет двух рук". Ярослав сначала не понял, о чем она говорит. "Как это нет?" - "А так. Однорукая я. Имею только левую руку. Медведь еще маленькой искалечил". Он не поверил. "Как же так? Ты ведь была с двумя?.." Забава смеялась заливисто и насмешливо. "Слепой был, княже. Ослепленный и сдуревший".

Он аж отпрянул от нее. В самом деле, бесовское зелье! Обмалывает или, быть может, так задурила ему голову, что он и впрямь не заметил тогда? Но ведь обнимал же ее! Билось у него на груди ее могучее, молодое, как весенние листья на березах, тело! И ее сердце постукивало рядом с его сердцем. "Ну, обними меня крепче, хоть одной рукой", - попросил он. Забава послушалась. "С одной рукой ты тоже мне люба. Назову тебя однорукой". Она продолжала смеяться. Конь осторожно ступал между темными деревьями. "Назову тебя Шуйца, - сказал князь, - ни у кого не будет такого имени!" - "А мне все равно", - засмеялась она. "Будешь всегда рядом со мной", - пообещал Ярослав. "Почему бы это я должна быть возле тебя?" - "Потому что полюбил тебя". - "Ой, врешь, княже. Куда везешь меня?" - "А куда бы ты хотела?" Лучше бы не спрашивал. Не знал, что вызовет в ней этими словами адский взрыв, который сотрясет ее тело, нальет его твердой холодностью. Забава качнулась, чуть не упав с коня, смех ее прервался вмиг. "Что? - крикнула она гневно. - Никуда! Никуда, слышишь, княже!" - "Ну, что ты, - попытался он угомонить ее, будучи не в состоянии понять, что с ней стряслось, - если не хочешь на княжий двор в Новгород, поедем в Ракому, там никто, никто не будет ведать, будешь там..." - "А не буду же, нигде не буду твоей наложницей!" - крикнула она почти в отчаянии, почти сквозь слезы, которые тоже оставались непостижимыми для князя. "Буду всегда собой, свободной, не хочу ничего от тебя!" Она выскользнула из корзна, проворно спрыгнула с седла, утонула во тьме, будто в черной пропасти.

- Шуйца! - испуганно как-то крикнул Ярослав. - Забава! Куда ты?

Она исчезла, будто ее и вовсе не было на свете.

- Возьми хотя бы корзно, простудишься! - крикнул он еще в безнадежность тьмы.

В ответ - ни шороха, ни звука.

Тогда он, озверевший, поскакал на Неревский конец к усадьбе посадника, яростно стучал в высокие деревянные ворота, поднял всех, вызвал под дождь перепуганного насмерть и пропахшего теплыми лебяжьими перинами, разнеженного Коснятина, сказал с понурой твердостью:

- Вели построить для меня дворище в хорошем месте за Зверинцем в далекой пуще, и как можно скорее и лучше. А еще: чтобы никто не ведал, окромя тебя и меня.

Не было на свете таких плотников, как новгородские! В скором времени возник в лесной глуши, словно бы по волшебству, просторный двор, окруженный дубовым частоколом, с привратной и угольными башенками в деревянных узорах, а в том дворе - дом богатый из бревен светлых и звонких, с просторными подклетями, и кладовки, конюшни, варницы, и погреба, и двенадцать берез белых, как снег, во дворе, - старались плотники, еще больше старался Коснятин, чтобы угодить князю, но не угодил, ибо, когда привез Ярослава, тот ничего не сказал, лишь спросил недовольно:

- А церковь?

- Думал, не ты тут будешь жить, княже, - доверчиво сказал Коснятин.

- Делай, что велят.

Церковь ставили стрельчатую, высокую, выше берез, но не просторную лишь бы хватило помолиться одному или двоим, и хотя никто и не знал, зачем возводится таинственная усадьба, все равно хитрые плотники, помахивая блестящими топорами у самой бороды бога, напевали похабные песенки, но и на это князь не обратил внимания и снова сорвался с молитвы и ночью по припорошенной снежком дороге летел одиноко к убогой хижине, растормошил сонного Пенька, а Забава-Шуйца, словно бы ждала князя еженощно и не спала, сразу же согласилась выйти с ним, чтобы не тревожить далее отца, и они остановились на морозе, возле запаленного быстрым бегом коня, снова Ярослав утратил речь и разум, снова гудела в голове у него темная, тяжелая кровь, а Шуйца смеялась порывисто, маняще, он схватил ее в свои медвежьи объятия, так, что все у нее затрещало, но девушка не вскрикнула, не вырывалась, тогда он посадил ее в седло; все повторялось точно так же, как и в дождливую осеннюю ночь, с той лишь разницей, что теперь стояла над землей морозная прозрачность, а внизу белели снега и деревья черно и зелено обозначали им дорогу, вели, звали дальше и дальше; быть может, потому Шуйца и не спрашивала, куда он везет ее, сидела молча, прижималась к Ярославу, обнимала его за шею своей шуйцею, иногда изгибалось ее молодое тело в смехе, князь шалел больше и больше от ее чар, как вдруг снова, будто вселился в нее нечистый, отпрянула она от Ярослава, крикнула с ненавистью:

- Опять везешь меня куда-то?

- Одна там будешь, - сказал он чуть ли не нищенским тоном, - клянусь тебе всеми святыми! Одна, сама себе хозяйка. Хочешь - боярыней сделаю тебя, хочешь - как хочешь...

- Никем не хочу - только собой.

- Собой будешь...

- А куда?

- И сам не знаю.

- Это уже лучше.

- А я уже сам не свой.

- Еще лучше.

- Не князь, и не Юрий, и не Ярослав.

- Это...

Она не спрыгнула с коня, снова прижалась к Ярославу, потом еще раз отпрянула, попыталась заглянуть в его темные глаза.

- Только не подумай обмануть. Как только замечу - убегу сразу.

- Не убегай, - попросил он, - не обману, поверь мне.

- Ежели не князь то молвит, поверю.

- Не князь. Человек.

Шуйца обняла его за шею, так и ехали дальше.

Уже начинало светать, когда добрались они до новой усадьбы. Сонные плотники, в своей рабочей спешке, готовились подниматься под небо, щекотать богу бороду топорами, а еще больше - скабрезными припевками. Белые березы возвышались за дубовым частоколом, белые березы подступали отовсюду и тут, на вольной воле. Князь остановил коня, Забава смотрела на это чудо, которое - теперь уже знала это точно - сделано лишь для нее, еще не изведанное чувство властности мало ее заботило, спросила лишь:

- Там кто-то есть? Слуги?

- Плотники. Достраивают церковь.

- Зачем она?

- Для бога.

- Обошелся бы твой бог и без церкви.

- Грех.

- А я?

- И ты грех.

- Тогда заверни меня в ведмедно, чтобы никто не узнал, что ты везешь.

- Все равно будут знать.

- А я не хочу.

- Рот людям не заткнешь.

- А ты ведь князь - заткни. Скажи: оторвешь язык каждому... И еще лучше: вели сразу же отрезать всем им языки.

- Велю.

- Так поскорее заворачивай меня в ведмедно, а то я еще чего-нибудь возжажду в дурости своей!

Он поцеловал ее в губы, впервые отважился на это, поцелуй был - словно упал в терпкое море и утопает в нем, будучи не в состоянии вынырнуть. Потом сгреб Шуйцу в охапку, завернул в медвежью шкуру, положил поперек седла, словно что-то неживое, и так въехал в ворота, предусмотрительно открытые сторожем: ему хотели помочь снять ношу с седла и внести в терем, но Ярослав прикрикнул строго:

- Посторонитесь, сам. И не пускать ко мне никого.

Неужели это было в самом деле? Неужели с ним?..

Ничего не мог припомнить, кроме тихого свечения ее тела, да еще - как в изнеможении отбрасывала она голову, и шея ее вытягивалась нежно-нежно, и на устах жила лукавая улыбка, и тело светилось так, что он со стоном закрывал ладонями глаза, но сквозь пальцы било светом ее тело, снова и снова, без конца, свечение поющее, омрачающее разум, сводящее с ума.

Оторвавшись от нее, он побежал в недостроенную церковь, ревностно молился под насмешливые песни плотников с горы, там его и нашел Коснятин, который привез известие о том, что пришла варяжская дружина с Эймундом во главе, но князь, похоже, и не слушал и не слышал ничего, не приглашая посадника в дом, прямо на морозе передал ему свои повеления:

- Останусь еще здесь. Убери всех отсюда, и без промедления.

- Не закончили еще церковь.

- Так пускай стоит. И всех убери мужчин. Поставь женщин. Одних лишь женщин. И прислужниц, и на работу, и для стражи.

- Невиданное диво! - Коснятин не скрывал улыбки на своих сочных губах.

- Делай, что велят.

- А варяги?

- Какие варяги?

- Прибыла дружина. Эймунд-воевода.

- Похлопочи. Дай пристанище, еду. Вернусь - начнутся сборы.

- На Поромонином дворе их поселил.

- Быть посему. Жди меня.

- Долго тут будешь, княже?

- Не знаю. Бог знает, всевидящий и всезнающий.

А возвратился он не к богу, а к ней, к Шуйце, застал ее в слезах; быть может, почувствовала она в одиночестве весь страх содеянного с этим чужим, совсем неведомым ей человеком, пугалась завтрашнего дня, а может, это были слезы злости на самое себя и на него. Ярославу стало жаль девушку, он закутывал ее в беличьи одеяла, утирал ей слезы сильной своей рукой, рукой мужа, которая одинаково умело держала меч и писало.

- Женился бы на тебе, - сказал он, вздохнув, - но княжество требует от человека больше, чем ему хочется.

- Да и не нужно мне твое княжество, - ответила она сквозь всхлипывания.

- Многое стоит между людьми, преодолеешь - тогда радость, но не всегда есть возможность устранить то, что разделяет. Может, я тоже княжеству не рад, но ждут меня еще дела большие.

- Нудный ты и никудышный, когда князь, - сказала она злобно.

- А кого ж ты приветила во мне? Не князя разве? - спросил он чуточку с обидой.

- Мужа приветила. Помрачение твое и на меня нашло.

- Будешь всегда со мной. В походах и в городах.

- Останусь тут. Ладно выдумал это подворье. Далеко от всех. Не люблю, когда суетятся вокруг люди. Тишину люблю, а о тобою - тоже не хочу.

- Если бы ты только могла стать моей женой...

- Не стала бы никогда. Не хочу разувать никого. Волю жажду...

Тогда он сказал ей о своем повелении. Чтобы жила здесь с одними женщинами.

- Чтобы их немного было. И не назойливых, - сказала она.

- Госпожой над ними будешь.

- Не знаю, что это такое.

- Когда узнаешь, понравится.

- Кто ж это знает...

- А не заскучаешь здесь?

- Ежели заскучаю, убегу к своему Пеньку. Там мне любо. Там - самая большая воля. Среди деревьев и зверей.

- Будешь ждать меня?

- Приедешь - тогда увижу. А теперь еще не ведаю.

Она отталкивала его от себя своей непокорностью, на самом деле еще сильнее привлекая, опьяняя. Он снова махнул на все дела в Новгороде, и снова было то же самое мутное опьянение и оцепенение, пока, стиснув зубы, нагнал себе в сердце гнева на самого себя и собрался с силами оторваться от Шуйцы. Оставил незаконченную церковь (да и будет ли когда закончена она!) и недолюбленную Шуйцу (да и можно ли долюбить до конца женщину, милую твоему сердцу!).

В Новгороде Коснятин встретил его со свитой, князь велел сразу же ехать к варягам, на Поромонин двор, что в Славенском конце. Питал он слабость к варягам, едва ли не такую, как к странствующим инокам, знал ведь, что в путешествиях человек обогащается умом, впитывает в себя мир, как и святые люди, только и разницы, что одни замечали божьи чудеса, а эти вечные вои не знали ничего, кроме серебра-золота, сытной пищи, доброго пития да еще прекрасных женщин, ибо зачем же тогда и живет на свете воин и за что ему класть живот свой, если не испытать земных соблазнов, не зачерпнуть их полными пригоршнями!

Поромоня был простым плотником, как и отец его, и дед, как и весь род испокон веков. Не знал он ничего, кроме хорошо наточенного топора, тесал умело столбы и обаполы, ставил клети, сколачивал насады, но вдруг осенила его мысль соорудить в Новгороде невиданную палату с несколькими печами и высокими кирпичными дымницами над крышей; и вот у Поромони начали останавливаться сначала купцы, захваченные в Новгороде зимними метелями, а потом начали нанимать его двор для дружины Ярослава, ибо лучшего помещения и не найти было нигде; Поромоня разгадал еще и то, что варяги любят быть всегда совместно, не делятся на воевод и рядовых, не верят чужим. А потому хитрый плотник получал немалую прибыль от своего дома, а князю было вольно призывать варягов о любой поре.

Ярослав предполагал, что на этот раз варяги разделятся, потому что должны были прибыть с дружиной мужи вельми славные, бывалые и известные, но Коснятин сказал, что все остановились у Поромони и что Эймунд привел еще не всю дружину, а только ее голову, чтобы порядиться с князем, а уже весной призвать и остальных. Этим нарушался заведенный обычай, но князь смекнул, что осторожность Эймунда вызвана не совсем обычным делом, на которое их вербовали (сын должен был идти против родного отца), хотя если подумать толком, то не было на свете такого черного дела, в которое не встряли бы варяги, лишь бы им только заплатили так, как они желают.

Длинное низкое помещение, потолок из дубовых толстых матиц, толстые дубовые столбы-опоры, всюду затянутые рыбьими пузырями подслеповатые окошки, в которые пробивается тусклый свет зимнего дня. У растопленных печей бородатые, все, как один, русые и светлоокие варяги сушат одежду; тяжкий дух стоит под низким потолком, во всех углах, и, словно бы стремясь развеять эту духоту, сидят за длинным столом десятка полтора плечистых, светловолосых и ясноглазых, сидят, отложив мечи в сторонку, расстегнув сорочки, наливают из бочонков вино, цедят в кубки мед, черпают ковшами из кадушек пиво. Клокочущий, беспорядочный гомон бьется над столом, каждый из пьющих рассказывает словно бы самому себе, ибо никто его не слушает, каждый говорит, не заботясь о слушателях; те, которые сушат свою одежду, хотя и молчат, но понять что-либо из застольного гомона совершенно неспособны; дальше, во второй половине помещения, на поставленных в два этажа, одни над другими, деревянных полатях спят несколько то ли пьяных, то ли просто утомленных от прогулок по Новгороду, но они и вовсе к разговору не прислушиваются.

Увидев князя, застольники вяло раздвигаются, уступая ему место, но ни один не встает, потому что, во-первых, лень, а во-вторых, чрезмерная учтивость сейчас и вовсе ни к чему, нужно набивать себе цену. Но набивает себе цену каждый. Князь тоже знает, что к чему, он и не думает располагаться рядом с этими выпивохами, он стоит, будто у невесты на смотринах, спокойно поглядывает туда и сюда, он не гневается на непочтение, ибо здесь его гнев пропадет напрасно, для этих людей он не князь, для них и сам господь бог не бог, а черт не дьявол, они идут за своими мечами, а кличет их только блеск золота.

- Ну так что? - не выдерживает наконец князь, ибо варяги нужнее ему, чем он варягам, для них на белом свете немало найдется и князей, и королей, и василевсов, для него же выбора нет, да и привык он иметь дело с этими суровыми северными людьми, на которых можно положиться: коли уж они пообещают, то действуют без коварства и вероломства.

- Вон тот Эймунд, - указывает Коснятин на плечистого, быстроглазого бородача в простой сорочке из простого полотна. Рядом с бородачом с одной стороны сидит стройный красавец, небрежно накинув на плечи плотно вытканный толстыми золотыми нитками плащ, наверное, такой тяжелый и крепкий, что не прорубить его и мечом, а с другой - круглобородый здоровила с нашитым на кафтане нагрудным кругом из настоящего золота, посредине же этого золотого круга - эмалью сделанные, будто живые, два глаза, только не голубые, как у варяга, а ореховые, с отливом, будто у ромеев. У Эймунда же - никаких украшений, только на левой руке на пальце - золотое кольцо, с которого свисает огромная, просто невероятных размеров, с голубиное яйцо, бело-розовая жемчужина.

- Ну так что, - повторил князь, теперь уже обращаясь к Эймунду, - по рукам или как?

Эймунд поднялся. Был он немного выше Ярослава и, наверное, старше, тоже вошел уже в тот мужской возраст, когда колебания отброшены, когда движешься только вперед, полагаясь лишь на собственные силы и на свою обретенную жизнью ловкость, и если были в тебе зародыши хитрости, то разрастутся они об эту пору до предела, а ежели коварством отличался ты смолоду, то закостенеет оно в тебе теперь, и хищность тоже станет беспощадной, чем бы она ни прикрывалась.

У варяга все прикрывалось размашистостью движений и бегающим взглядом. Бодро подхватил он ладонь князя, начал пожимать пальцы Ярослава, все сильнее и сильнее, одновременно как-то странно поводя глазами, поглядывая на князя то с одной стороны, то с другой, то вроде бы снизу, то словно бы сверху, и все это - не склоняя головы, совершенно неподвижно держа голову, а орудуя одними лишь глазами. Князь выдержал первое пожатие Эймунда, стиснул как следует и сам, тот ответил новым пожатием, Ярослав прибавил тоже, бегающие глаза варяга закружились еще неуловимее, еще чуднее, но Ярослав знал, что не собьют они его с панталыку: немало видел он таких очей, стояли и до сих пор перед его взглядом дикие глаза непокорной Шуйцы, светились столь же загадочно и странно, как все ее тело, - то что уж тут хитрые заморские глазищи.

- Не тужься, воевода, - сказал спокойно князь, - не пересилишь меня в руках, в чем ином - не знаю, но не в руках.

- А если выпущу на тебя Гарду-Катиллу? - вкрадчиво спросил Эймунд неожиданным для его тела тонким голосом и кивнул на своего соседа, здоровяка в кафтане.

- Кого хочешь выставляй, руки у меня крепкие, как железо, - не выпуская его ладони, сказал Ярослав. - Так как? Рядиться будем?

- Успеем, - сдался Эймунд, - не убежит от нас ряд, а ты, княже, садись с нами да выпей, как заведено... А вот мои люди. Гарда-Катилла, который служил у самого императора ромеев и имеет за ревностную службу вознаграждение - всевидящие глаза. Это - Хакон, снявший золотую луду с германского вождя в битве, где полегло более шести тысяч, а что это за битва такая, ты сам знаешь, княже: после такой битвы становятся новые короли и императоры. Хакону же достаточно было и золотой луды, потому что и так о ней сложены песни. А дальше, там - Торд-старший, брат того Торда-младшего, который служит тебе, княже, а там дальше сидят Рангар и Оскелл, а еще Бьёрк...

Ярослав сел между Эймундом и Хаконом, в золотой луде. Расположился и Коснятин, распрямляя ладонью усы; он всегда был готов вкусно поесть и выпить как следует.

Князь свободно говорил по-варяжски, и это воинам, которые уже немало были наслышаны о Ярислейфе, как называли они Ярослава, вельми пришлось по душе. Беспорядочный гомон за столом сам по себе затих, воцарилась тишина, сомкнулись в круг кубки, поставцы и ковши, к столу подошли возившиеся у печей, кое-кто из спящих пробудился, подошел ко всем, молча выпили, повторили, еще помолчали, потом Эймунд сказал:

- Перед тобою, княже, воины, лучшие на всю Европу. Вот Гарда-Катилла. Служил ромейским императорам, а это - нелегкая служба. Всегда нужно знать, куда прибиться, чью сторону занять, потому как там...

- У ромеев нынче твердо сидят василевсы: Василий и Константин, прервал его не совсем вежливо, как-то словно бы сердясь, Ярослав, видимо, намекая на то, что и в Киеве довольно твердо и давно сидит его отец князь Владимир.

- Слыхивал я, что у хазар есть хороший обычай, - улыбнулся Эймунд, согласно этому обычаю, их каган не может править больше сорока лет, потому как разум от столь длительного управления ослабевает и затмевается рассудок...

- А ежели каган да не уступит власти? - хитро подбросил Коснятин.

- Тогда связывают его волосяным арканом, вывозят в степь и бросают там на волчье угощение...

- Хазары от нас далеко, - степенно произнес Ярослав, опасаясь, как бы беседа не перебросилась на дела киевские. - А вот был ли кто из вас у наших соседей? Польский Болеслав вырос в могучего владыку...

- Хакон знает, - сказал Эймунд, - говорю же тебе, княже, что побывали мы повсюду, без нас нигде ничего...

- Болеслава не люблю, - сказал Хакон голосом капризного, избалованного подростка.

- А не любит Хакон польского властелина за то, что он не нанимает наших в свою службу, - засмеялся Эймунд.

- Пока мы стояли в Иомсборге, наслышались немало про Болеслава, добавил кто-то из товарищей Хакона, - а поляне[46] называют его властителем с голубиной душой...

- Не люблю! - стукнул поставцом о стол Хакон. - По мне, так власть нужно завоевывать в честном бою! Кулак - на кулак, меч - на меч, грудь - на грудь! - Он выпятил свою широкую грудь, повел плечами, варяги одобрительно загудели, им нравился этот молодой ярл своей прямотой. Эймунд пострелял туда и сюда своими быстрыми глазами, сказал с плохо скрываемой насмешкой:

- Хакон, мальчик мой, я похлопал бы тебя за твои слова по плечу, но ведь у тебя очень жесткая луда.

- Я добыл свою золотую луду в честном бою! - крикнул Хакон. - Пускай бы так Болеслав добыл свое королевство! Его отец Мешко, наверное, знал, какого сыночка породил, а потому после смерти своей завещал государство сыновьям от второй жены Оды, дочери маркграфа Дитриха, - Мешку, Святополку и Ламберту. Земля полян была разделена на три части. И что? Не миновало и трех лет, как Болеслав, не имевший ничего, с лисьей хитростью сумел объединить державу в своих руках, изгнав мачеху с ее сыновьями...

- Старший сын наследует власть. Таков обычай, - солидно добавил Коснятин.

- Обычай? - повернулся к нему Хакон. - А что скажешь, посадник, ежели добавлю еще, как отплатил Болеслав своим ближайшим помощникам в захвате власти - Одилену и Прибивою? Может, наградил их щедро? Дал им земли во владение? Просто ослепил, да и все!

- Эта кара не была суровей, чем, скажем, повешение или отсечение носа, языка и ушей, - разгладил ладонью усы Коснятин.

- А потом Болеслав возжаждал присоединить к своим землям еще и Чехию. - Хакон разжигался больше и больше, видимо, он и впрямь был сильно обижен на Болеслава Польского, который выбился из ничего на такую высоту без помощи варягов, не израсходовав, следовательно, на чужеземных наемников ни шеляга. А может, вспомнил, что его мать Добравка происходила от чешских князей. - Лестью заманил властелина Чехии Болеслава Рыжего в Краков и там ослепил его. Правда, этот Рыжий тоже был негодником изрядным. Перед тем одного из своих соперников оскопил, другого попытался задушить, зарубил мечом собственного зятя, убил своих воевод. Да еще и в великий пост, не боясь греха. Может, чехи потому и приняли польского Болеслава, но уже через месяц он должен был бежать из Праги, потому что оказался еще кровожаднее собственного их Болеслава Рыжего... А с германским императором? Сколько раз польский Болеслав заключал договоры с германцами, чтоб на следующий день коварно ударить в спину...

- Слышал, что Болеслав еще шестилетним ребенком был заложником своего отца в Кведлинбурге у германского императора, поэтому имел свой счет с германцами, - сказал Ярослав. Ему стало неприятно выслушивать все эти истории, в которых многое перекликалось с событиями в его родной земле. Ибо разве самый старший сын Святослава Ярополк не пытался в свое время расправиться с братьями? Пошел на брата своего, который сидел в Древлянской земле, и погубил его. То же самое учинил бы, видно, и с Владимиром, но тот взял верх и отплатил Ярополку его же мерой. А он сам, Ярослав? Проявил непокорность родному отцу. Оскорбил Великого князя Владимира, которого знает и боится весь мир, перед которым заискивают даже ромейские императоры. С помощью этих вот бравых забияк Ярослав намеревается теперь столкнуть отца с Киевского стола, чтобы засесть там самому. На все божья воля. Хорошо сказал Эймунд о хазарах и их кагане. Ибо разве это не похоже на то, что происходит у них? Что ныне Великий князь в Киеве? Походы его неудачны. Земель больше не собирает. Погряз в разврате, повсеместно идут пересуды о его женах и наложницах, хотя крест целовал и знает закон божий. Киевский люд, развращенный и обленившийся, толпится на княжьем дворе, возле полных столов, по всему городу пароконные телеги развозят для дармоедов хлеб, мед, мясо и овощи, дружина пирует на серебре и золоте. Не такой властелин нужен ныне Руси. Как сказано в Святом письме: "Даруй же рабу твоему сердце разумное, чтобы судить народ твой и различать, что добро и что зло; ибо кто может управлять этим многочисленным народом твоим?"

- Еще распутством своим известен Болеслав, - не унимался варяг, - да и то сказать: рожденный не от чистого брака, а от соединенных между собой княжескими интересами отца его Мешка и чешской княжьей дочери Добравки. А Добравку Мешко взял уже не девицей, да в том бы еще не было беды, но вот что примечательно: было Добравке уже под тридцать лет, а от таких поздних родов дети вырастают забияками и развратниками. Будучи семнадцатилетним, Болеслав взял в жены дочь маркграфа Рикдага, через год отправил ее назад. Сразу же женился на дочери паннонского князя Гейзы - и снова через год отправил ее к родичам.

- Не подходила ему, видать! - подбросил кто-то из варягов.

- Ну! - разжигался Хакон так, будто речь шла о его собственных дочерях. - Тогда по отцовскому примеру женился на Эмнильде, дочери чешского князя Добромира, и уже эта родила ему множество детей: сыновей, дочерей. Но и этого мало! Прослышал он о твоей сестре Предславе, княже, и возжелал, старый бабник, положить ее себе в ложе!

- Много слыхивал я про Иомсборг[47], - переводя разговор на другое, сказал Ярослав, - дивный, сказывают, город.

- Вольный город. - Хакон повел плечом, поправил свою золотую луду. Все в нем есть. Оружие, меха, дичь и рыба, обученные соколы для охоты, кони всех пород, сукно, шелка, золотая и серебряная посуда, женские украшения, благовония восточные... А золота купцы собирают столько, что и остров мог бы от тяжести утонуть... Потому что Иомсборг стоит на острове, там, где река впадает в море, доступ к нему открыт отовсюду...

Эймунд решил, что появилась добрая зацепка к разговору с князем о плате для дружины, стрельнул глазом на Ярослава.

- Да и Новгород не хуже Иомсборга умеет собирать золото... Правда, княже? Или посадник лучше это знает?

Ярослав поднялся.

- Тешусь вельми, что пришли на мое приглашение, - сказал он Эймунду, который тоже встал, потому что пустые разговоры закончились, нужно было выставлять свои условия.

- Послужим тебе, княже.

- Верю, - наклонил Ярослав голову. - Но понадобится большая дружина.

- Имею шестьсот воев, - посмотрел выжидательно на князя Эймунд, опытные, но...

- Понадобятся все шестьсот, - твердо промолвил Ярослав.

- Ежели о деле, - быстро окинул глазами всех своих Эймунд, - то условия наши таковы: харчи, одежда и весь припас и по пол-эрэ серебром на человека ежедневно. А уж за битвы - счет особый.

- Вот заломил! - не удержался Коснятин, который тоже порывался встать из-за стола, чтобы включиться в разговор, но сдерживался, потому как обычай не велел совать носа в дела княжеские.

Ярослав даже не взглянул в сторону посадника.

- Кто хочет вершить дела великие, не должен быть мелочным, - промолвил он, казалось, скорее для самого себя, чем для других, и протянул руку Эймунду.

Тот пожал правую руку князя, на этот раз не испытывая его силы; пожатие было коротким. Эймунд мгновенно отскочил к столу, схватил свой ковш, высоко поднял его.

- Славим тебя, княже! - воскликнул он. И все варяги вскочили с мест и тоже подняли кубки, поставцы и ковши, закричали что-то по-своему, весело и беспорядочно.

Хорошо это было или плохо? Все равно у Ярослава не было иных путей. Возврата нет. Теперь идти только вперед.

Всю зиму шли большие снега. Горели ясно печи в княжеских покоях, но Ярослав не сидел дома, метался то по одному, то по другому берегу Волхова, сам смотрел за подготовкой к летнему походу, потому что уже дошли до него вести, что и князь Владимир решил выступать против непокорного сына, как только солнце высушит дороги и вода в реках и озерах потеплеет. В дальних борах ловили дичь, вялили, коптили и засаливали мясные припасы, чтобы хватило для войска хотя бы и на сорок тысяч; с Ладоги везли бочки засоленной рыбы простой, ведерки просоленного лосося и осетрину для копчения. Никогда еще не приходилось Ярославу снаряжать такое большое войско, хлопот был бы полон рот, если бы не помощь Коснятина. Все равно изматывался от каждодневных смотрин по Новгороду, от молитв и чтения книг, от длинных разговоров со странствующими иноками. Часто заезжал к варягам на Славенскую сторону, жаждал хотя бы на один вечер стать этаким гулякой, слушал хвастливые рассказы варягов, пение скальдов о славных походах, напивался и, плюнув на все хлопоты, мчался за леса к Шуйце.

А Коснятин с подарками и нарядной свитой отправился в посольство к шведскому конунгу Олафу просить руки его дочери для князя Новгородского, сына Великого князя Киевского, в скором времени, быть может, и победителя над собственным отцом, Ярослава, мужа мудрого вельми и книжного, многоязычного сызмальства, человека, который умел сосредоточивать в своих руках и власть, и разум, и богатство, и мощь, а уж что касается хитрости, столь необходимой во всяком властвовании, то Коснятин мог ему прибавить и своей. С такими мыслями и направился новгородский посадник за море, и мысли эти были его собственные, ибо от Ярослава после того осеннего короткого разговора у лесного озера с березками только и услышал еще:

- Поезжай и привези.

К началу весенней ростепели в Новгороде, собственно, все было заготовлено к походу на Киев, но воды весна пригнала такие высокие, что снова, как и осенью, город был отрезан от всего мира, не приезжали сюда ни купцы, ни охотники, ни гонцы, даже Ярослав не мог добраться к своей Шуйце, которую за всю зиму видел два-три раза, а теперь между ними раскинулись мутные бурные потоки, пробудились топи, выпустив наверх много влаги; от Коснятина слухи не доходили, - наверное, готовил он милую неожиданность для князя, где-то, видно, уже перебирался через море, везя с собой нареченную для Ярослава, а может, и не вез, может, все сложится не так, как хотелось, но об этом князь не очень-то и заботился, чаще всего в мыслях своих он обращался к главному своему делу, к задуманному, а то и не задуманному, ибо как-то так нашло на него затмение, когда он проявил непокорность отцу своему; теперь же мог бы, правда, еще повиниться, хотя и поздно было, все поднято и с одной и с другой стороны, приготовлено войско, а он сам тоже приготовился к высокому полету, надоело ему блуждать по лесам да болотам, управляя княжеством в северной стороне, - не такой имеет разум, он еще потрясет весь мир, склонятся перед ним императоры и короли, темные и бездарные убийцы, развратники, примитивные захватчики.

Ярослав чувствовал в себе такую силу, что всему миру мог бы крикнуть отважно и горделиво, как это сделал когда-то его дед Святослав, великий воин: "Иду на вы!" Да и так, вишь, крикнул, и то - против кого? Против родного отца!

Ждал тепла. Написал доверительные грамоты ко всем братьям своим и родичам. Как это заведено было у ромейских императоров, с обычаями которых он хорошо знаком был по греческим книгам Константина Багрянородного, Льва-философа, придворного Филофия, велел Золоторукому вырезать княжескую золотую печать с изображением Юрия-змееборца, и по этому образцу изготовлялись потом печати свинцовые и золотые, которые Ярослав сам прикреплял к грамотам, собственноручно написанным на пергаменте. Обращался он к братьям, своим, которые были в северных землях. Прежде всего к Борису, который сел в Ростове на месте Ярослава и должен бы во всем слушать брата старшего и более опытного. Потом - Глебу в Муром, обещая, если сядет на Киевском столе, дать ему другую волость, потому как муромские язычники не пустили князя в город, и Глеб, отклоненный ими, вынужден был отъехать на целых двенадцать поприщ за речку Ишмо, да и ждать там, сам не ведая чего. Писано было и к Судиславу, который сидел во Пскове под рукой у Ярослава и должен был делать все так, как велит князь Новгородский, но Ярослав не хотел выставлять здесь старшинство, ибо речь шла прежде всего о том, чтобы объединить вокруг себя хотя бы половину братьев, - тогда дела пошли бы лучше. Не было у него сомнений также, что откликнется на его грамоту и племянник Брячислав Полоцкий, который заменил своего отца Изяслава, умершего слишком рано и внезапно, так что и ненамного пережил свою мать Рогнеду.

Пригрело солнце, просохли дороги и тропинки, появились у новгородских вымолов первые купеческие суда, разъехались во все концы нарочные люди Ярослава. Киев молчал зловеще, не было слухов от Коснятина, напрасная это была затея - в такое время отпускать от себя посадника; князь злился, сам не зная на кого, в ярости своей вспомнил о Шуйце, думал хотя бы немного отдохнуть возле нее, поехал с молчаливым Ульвом, никому не сказав ни слова, в Задалье и с проклятиями возвратился через день, потому что во двор под белыми березами их не впустили. Незнакомая красномордая баба выглядывала из надвратного окошечка в башне, разукрашенной, будто пряник, и смеялась князю прямо в глаза:

- А не велено пускать сюда никого. Откуда притащились, туда и путь держите.

Ульв с любопытством посматривал на это бабское убежище, потому что не был еще здесь никогда: наверное, где-то в глубине своей спокойной души немало удивился он нахальной крикунье, посмевшей самого князя держать у ворот, но сидел спокойно на коне, ожидал, чем все это закончится.

- Я князь! - крикнул Ярослав, багровея от такого униженья, когда уже вынужден был назвать себя, почти выпрашивая, выходит, милости быть пропущенным во двор. Но и это не произвело на бабу никакого впечатления.

- Много вас тут болтается, козлов окаянных, - сказала она лениво.

- Позови Шуйцу! - снова крикнул Ярослав.

- Не велено тревожить госпожу.

Окошко закрылось, переговоры на том и закончились. Князь постучал еще в ворота, хотел было приказать Ульву, чтобы проник во двор через частокол, но потом передумал и скомандовал трогаться в обратный путь. Сначала придерживал коня, ожидая, что его позовут, надеясь, что была это Забавина шутка, затея, но никто его не звал, подворье стояло неприступно запертое, дымилось дымком над теремом, словно бы стреляло в князя пренебрежительно и насмешливо: "А вот тебе!"

Он подумал, что, видно, чует сердце Забавы о его женитьбе, а может, и так кто принес весть, догадывается она уже заранее, в то время как он и сам еще не знает, как все обернется, с чем приедет Коснятин; хотя Шуйца и не требовала от него ничего, хотя предоставляла ему полную свободу в обмен на свободу для себя, все же, видно, когда дошло до решительного момента в жизни князя, не смогла она преодолеть в своем сердце то женское, что толкает людей подчас на дикие, необъяснимые поступки. Женщина - как бог: она хотела бы властвовать над своим мужем безраздельно, а муж напоминает язычника: ему всегда мало бога одного, а женщин и подавно... Странно, почему этот языческий обычай пробудился в его душе именно в такое сложное время? Все слилось воедино: и единоборство с отцом, и намерение жениться на дочери варяжского конунга, чтобы утвердиться среди властителей всей Европы, и эта пагуба с Шуйцей. Если бы только кто-нибудь знал, если бы только кто-нибудь ведал, на что решился князь в своих затаенных поступках! Обманывал людей, себя самого, обманывал господа бога, перед которым грешил, а потом замаливал грехи, даже в недостроенной церкви после самого большого греха с Шуйцей, после той незабываемой светлости, которая струилась от ее молодого тела.

Тем временем начали приходить ответы на его грамоты. Раньше всех ответил Судислав. Прислал бересту с нацарапанными костяным писалом каракулями: "Делай, как знаешь. Судислав". Молод еще. Против отца идти боялся, но и старшему брату супротивиться не отважился. Хорошо уже и это: лишь бы не мешал.

От Брячислава из Полоцка тоже пришла береста, хотя и сам бы мог прибыть к дяде, все-таки одна кровь струилась у них в жилах, и обиду на деда своего Владимира должен был бы унаследовать еще от отца, который лучше всех знал мучения матери своей Рогнеды. Но этот выродок, хорошо зная, что Ярославу нынче не до него, не только не прибыл на зов, а еще и поглумился, нацарапав в грамотке витиеватые и хитрые отговорки: "А се мы, полочане, все добрые люди и малые не смеем..." Дескать, пускай старшие дерутся, а мы, малые, посмотрим, нельзя ли там будет что-нибудь урвать. Ярослав растоптал эту грамоту, долго кипел в тот день, но, наконец, успокоился в молитве, ибо гнев ничем ему помочь не мог. Он понял только, что затея его провалилась: раз уж сам-один проявил он непокорность отцу, то, видать, так и суждено идти одному до конца, а каким он будет, этот конец, покажет время, да еще его умение и усилия.

От Бориса и Глеба он теперь уже и не ждал ничего, даже отказа, потому что далеко к ним и от них, кроме того, оба они всегда милы были Владимиру-князю, знали об этом, поэтому надеялись после отцовской смерти получить в завещании наилучшее определение для себя, будто когда-нибудь вершилось по завещанию, а не по тому, у кого какая сила!

Сам выдумал объединение с северными братьями, сам и опозорился. Уж лучше было бы вести переговоры со Святополком. Тот обижен Владимиром, у него есть все причины восстать против Великого князя. Но Святополк сидит где-то в Вышгороде, в порубе. Владимир самолично следит теперь за тем, чтобы не выскочил этот Ярополков сын, которого младенцем приютил, причислил к сыновьям своим, вырастил, женил на дочери Болеслава Польского, дал княжество Туровское. Но, судя по всему, Ярополк мстил и из могилы. А может, это сам Святополк в гордыне духа вознамерился забрать стол Киевский не только у родных сыновей Владимира, считая себя самым старшим, но и у самого Великого князя, ибо чувствовал за собой силу польского тестя? А еще: был, видно, обижен на Владимира, ибо тот долго держал Святополка заложником своим у печенегов, никто не знает, сколько настрадался там Святополк, но никому ничего не говорил по возвращении из печенежской степи в Киев, лишь хищно посверкивал своими окаянными черными глазами, которые стали словно бы еще чернее. Хотя Святополк считался самым старшим Владимировым сыном, княжество определено ему было позже всех, к тому же - на окраине, тощая пинская земля, одни лишь болота, никто и не ведал, есть ли там люди, а еще смеялись, что если и живут там люди, то все маленькие да головастые. Однако Святополк не терял времени зря, он быстро сговорился с великим своим соседом - королем польским Болеславом, и тот выдал за него свою младшую дочь от Эмнильды, последней своей жены. Девочке тогда исполнилось шестнадцать лет, была она тоненькая и бледненькая, тяжко и говорить, что это был за брак, но браки между властелинами обусловливаются лишь государственными интересами и намерениями, о чувствах не заботится никто; не спрашивал никто о согласии или несогласии этой девочки, почти ребенка, хотя шестнадцать лет для девушки считались зрелым возрастом. Дочь Болеслава прислана была с капелланом - епископом католическим Рейнберном, который сразу же принялся переводить пинчан и туровцев в свою латинскую веру, что не могло понравиться в Киеве, а еще разгневался Великий князь Владимир на Святополка за то, что женился тайком, не спросив отцовского благословения, быть может, заключив какой-нибудь тайный договор с Болеславом, - кто ж об этом знал?

Можно было надлежащим образом наказать непослушного сына, пойдя на него войной, но Киевский князь хорошо знал, что Святополк потому и выбрал себе жену в близлежащем государстве, чтобы иметь возможность спрятаться у тестя в случае опасности. Поэтому Владимир прибег к хитрости. Передал через посланных вельможных свое благословение непутевому сыну и пригласил его с молодой женой погостить в Киев. Имея в лице Болеслава могучую защиту, Святополк поехал в Киев, епископ Рейнберн тоже направился вместе со своей духовной дщерью, видимо, надеясь и в стольном граде продолжить свое богоспасенное дело в пользу святейшего папы римского, в особенности же принимая во внимание, что четыре года назад католический епископ Бруно, посланец германского императора, был у князя Владимира и получал от него содействие в своих делах и намерениях. Однако все они просчитались. Князь Владимир не допустил их в Киев, еще по пути задержали их возле Вышгорода и бросила в яму всех: Святополка, его молодую жену и Рейнберна. Каждому велено было сидеть в одиночестве, или, как сообщал епископ через верных людей, подосланных к нему Святополком, "In custodia singularis".

Узнав о таком недостойном поступке Владимира, Болеслав пошел войной на Русь, а на подмогу взял с собой печенежскую орду, ибо печенеги, наверное, благоволили к Святополку, никто не знал, что он делал там среди них, будучи заложником, - обычаи этих людей таинственны и недоступны, лазутчиков в своем стане они сразу разоблачают и карают смертью, дикие и жестокие в своем поведении, но, видно, проявляют благосклонность к тем, кто сумеет понравиться им: Святополк на такие дела был мастак, потому что текла в нем кровь русского князя и красавицы гречанки, и это, видимо, сказалось на его характере, помогло Святополку войти в доверие к печенегам.

Болеслав захватил несколько Червенских городов, но тут у него в лагере пошли раздоры: поляне перессорились с печенегами, не разделив добычу, тогда король велел тайком, ночью, перебить печенегов - своих союзников, - что и было сделано, а к тому времени подоспели послы от князя Владимира, предлагавшие Болеславу мир. Король забыл и о дочери, и о зяте, согласился на условия, поставленные Киевским князем, вывел свое войско, а Святополк со спутниками продолжал сидеть в Вышгороде, с той лишь разницей, что его с женой подняли из ямы и заперли в горницах, охраняемых неусыпной стражей, а Рейнберна же, как наиболее опасного, и дальше продолжали держать в яме, где он в скорой времени от старости и немощности переселился к отцу небесному, который никогда не ошибается, принимая к себе сынов своих.

У Ярослава почти все повторялось, как и в событиях со Святополком. Разве только то, что он сначала проявил непокорность отцу, а уж потом решил жениться на дочери соседнего властелина. Да и в Киев если и собирался идти, то не на поклон к отцу, а на битву, которая должна была решить, кому из них управлять дальше своей землей - Великому князю Владимиру или сыну его, перечень достоинств которого был бы очень длинным.

Быть может, Ярослав и не собирался объединяться со Святополком, считая, что превосходит его во всем, но не хотел иметь соперника, младших же братьев пытался поставить себе под руку не столько для подмоги самому себе, сколько для отвода глаз.

Однако же не вышло, как ему хотелось.

Новгород уже выставлял князю своих воинов. Каждый конец готовил тысячу воинов. Присылали воинов и волости - пеших, бедных, вооруженных дубинами, самодельными луками. В Новгороде становилось тесно, шумно, воины прибывали и прибывали, такое войско в городе не могло долго находиться, оно не должно стоять на месте.

Ярослав велел выслать часть людей для исправления волоков, испорченных за зиму и весну, ладить мосты и укладывать дороги, пора бы и ему самому выступать из Новгорода, но ждал Коснятина.

Дождался гостя и вовсе неожиданного. Прибыл к нему с горсткой людей брат Глеб из Мурома. Был он еще совсем юным, не отрастил даже бороды, лик у него был нежный и продолговатый, как на ромейских иконах, словно у девы, глаза, а голос имел он звонкий и сильный.

И вот тут стали развиваться события.

Пока Глеб мылся в баньке, а потом они вместе с Ярославом отстаивали обедню в княжеской церкви, ибо Глеб не уступал старшему брату в богомольстве, к князю Новгородскому прибыл гонец. Гридник шепнул об этом Ярославу еще в церкви, князь прогнал его прочь, братья вместе вошли в палаты, старший провел младшего в отведенные для него горницы, пригласил на вечер к братской трапезе и уже только после этого, без спешки, хотя у самого горело все внутри, направился туда, где ждал его гонец. Должно быть, от Коснятина, ибо сколько же можно молчать! Князь приготовился увидеть воина или пышного боярина, а встретил невысокого оборванца, со светлой, кольцами, бородой, со старыми, истертыми, словно бы и побитыми малость гуслями в руках, - Ярослав даже отпрянул от него.

- Ты что? - спросил он. - Калика перехожий?

- С гусельным звоном да с песней всюду пройдешь без препоны, - ответил тот голосом молодым да звонким, как у брата Бориса. - Имею к тебе грамотку, княже.

- От кого же? - насупился Ярослав.

- Сестра твоя Предслава велела кланяться.

- Сестра? Из Киева-града? Иди за мной!

Повел его в гридницу, усадил на скамью, налил серебряный ковш меду.

- Пей!

Того не нужно было просить дважды. Умакнул бороду и усы в густой мед, наслаждался долго и умело.

- Долголетен будь, княже.

- Грамота где?

Посланец засунул руку за пазуху, достал свернутый в трубку пергамент.

Грамотка от Предславы была скупой: "Отец наш, Великий князь Владимир, упал в недуг крепок, но полагаемся на Бога, что выздоровеет, благодаря слезам и молитвам с многих сторон. Молись и ты, любимый брат мой..."

Ярослав свернул грамотку. Не так поразило его известие о болезни отца, как заныло сердце о сестре. Два лета назад, когда тот развратник Болеслав шел на Русь, освобождать зятя своего с дочерью, ставил он перед Владимиром непременное условие, чтобы выдал тот за него дочь свою Предславу. Благодарение отцу, что он не согласился с прихотью никчемного бабника, ибо страшно было даже подумать, чтобы их единственная сестра, их красавица стала четвертой женой у этого толстопузого Болеслава! Среди всех детей Рогнеды Предслава выделялась необычайной красотой, была словно бы не из их гнезда, не похожа была ни на отца, ни на мать, а уж между нею и братьями и вовсе никто не замечал ни единой черточки сходства. Мстислав - огромный, черный, пучеглазый, будто грек; Изяслав был слабым, болезненным, золотушным, пожелтевшим с самых малых лет; Ярослав - с грубым лицом, сердитыми глазами. Она же вся - ласковость, вся - просветленность, вся нежность, только и было в ней темного, что нелюбовь к отцу, переданная матерью Рогнедой, точно так же как и всем сыновьям; однако теперь вот, когда Владимир впал в недуг, дочь пересилила враждебность и молит за него перед богом и шлет словно бы упрек возлюбленному брату, который, быть может, и повинен в том, что он тяжко занемог. Но грамотка Предславина стала очень уместной для беседы с Глебом, которая началась за трапезой и которую повел не Ярослав, как он сам того желал, а Глеб.

Первым заговорил Ярослав, но дальше ему пришлось лишь оправдываться перед младшим братом, который сразу же перехватил разговор в свои руки и уже не выпускал до самого конца и закончил тоже в свою пользу, ибо чувствовал на своей стороне силу и справедливость.

- Получил ли ты, брат, мою грамоту? - спросил Ярослав после первого ковша, выпитого в честь встречи.

- Негоже чинишь, брате, - стараясь придать суровость своему ломкому голосу, сказал Глеб. - Приехал я к тебе, чтобы сказать не от себя лишь, а и от брата нашего Бориса, ибо должен был ехать через Брянские леса на Брянск, Карачев, Чернигов, прямо в Киев, как поехал туда Борис, вызванный отцом нашим Владимиром. Но просил и Борис, да и я говорю тебе: тяжкую провинность учинил ты, проявив непокорность Великому князю. Никто не выступит вместе с тобой, все братья собираются у отца нашего. Пока не поздно, покорись, Ярослав.

- Уже поздно, - мрачно сказал Ярослав, - да и отец сам велел мосты мостить и направлять дороги, чтобы идти на меня войною. Не я первый.

- Ты отказался платить дань.

- А нужно было спросить, почему отказался. Может, недород, может, мор прошел по земле Новгородской. А он ничего не спрашивает, сидит в Киеве, раздувает чрево, рассылает мздоимцев по всей земле, гребет золото, а потом разбрасывает его во все стороны, как мякину. Да и зачем это?

- Только в негодном сердце могли зародиться такие нечестивые мысли про родного отца, - встал, не закончив трапезы, Глеб. - Как знаешь, брат, а только горько мне слышать от тебя такие слова. Ты же книжную мудрость изучал, превзошел всех нас знакомством с разными науками.

Ярослав хотел крикнуть: "Потому и восстал против князя Киевского, ибо я там должен сидеть, только я - и никто больше!" - но смолчал, насупленно следя за гибким и красивым князем Глебом, который еще не терял надежды на удачное завершение своего посольства, не уходил тотчас из трапезной, обращался к старшему брату с последними уговорами.

- Трудно сопротивляться бурному потоку, - сказал Глеб, - а еще труднее - мощному человеку, такому, как наш отец. Помни, брат мой, что побежденные редко, а то и никогда не добиваются прощения. Покайся, пока не поздно.

- Поздно уже, - повторил Ярослав. - И там и тут приготовлены войска. Кроме того, князь Владимир в тяжком недуге. Быть может, пока мы тут беседуем, он распрощался с миром сим.

- О горе нам! - закрыл руками лицо Глеб и быстро вышел из трапезной.

Ярослав пошел за ним, хотел спросить, долго ли тот пробудет у него, но Глеб шел слишком быстро, гнаться же за ним старшему брату было не к лицу. Велел лишь: если молодой князь захочет на рассвете уезжать, то не открывать ему ворота, пускай еще побудет здесь день или два, как-то легче ему, когда хотя бы один брат, даже не согласный с тобою, все же здесь, и люди видят и знают, и уже и у них веселее на душе.

Глеб, словно угадав мысли старшего брата, остался без принуждения, быть может, в надежде на то, что удастся ему уговорить Ярослава, целый день молился он ревностно в церкви, а Ярослав тем временем ездил по Новгороду, осматривал, быть может, в последний раз, все приготовленное к войне против отца и страшно злился на Коснятина, который так долго задерживается за морем.

И этой своей злостью Ярослав словно бы вымолил прибытие Коснятина, да еще и счастливое прибытие!

Князь был на торговище, жаловались ему новгородцы, что купцы захожие дерут с них три шкуры за всё, и уже за кадь ржи запрашивают по пять гривен, а воз репы - неслыханное дело! - продают за гривну, хотя что такое репа? Вода! Уже бывали случаи, когда черный люд громил богатые дворы и купеческие заезды, расползались злые слухи, появились знамения, предвещавшие беду. Так, кто-то видел после первых петухов исчезающую летучую светлость на небе, в той стороне, где лежит Киев, а еще были такие, кто наблюдал на небе три солнца, три луны, а также звезды, которые взаимно уничтожались.

Ярослав велел править молебны в храме Софии, но знал еще и то, что одни молебны не помогут, ибо язычников в Новгороде было намного больше, чем христиан, да и не одними молитвами жив человек, ему нужна и рожь, нужна и одежка. Поэтому Ярослав ездил по торговищу, сопровождаемый тысяцкими и своими варягами, чинил скорый суд и расправу над хапугами и обдиралами, хотя нарушал тем право новгородское, которое воспрещало князю самочинные суды в городе, но ему это прощалось по причине военного положения; да и нужно признать, что суды Ярослава были справедливыми, потому что руководствовался он единственным желанием: хотя бы в малой мере добиться успокоения в голодном, набитом войсками, стянутыми из волостей, городе.

И вот здесь, на торговище, нашли Ярослава нарочные, охранявшие подходы к Волхову, прискакали верхом, в несколько голосов сразу закричали еще издалека, нарушая обычай и порядок: "Княже, плывут лодьи!"

Так и оказался Ярослав на главном вымоле, одетый в простую полотняную одежду, еще не согнав с лица усталости и забот повседневных, княжеского только и было на нем что богатый пояс с драгоценным оружием да еще сапоги из мягкого тима, зеленые, шитые желтым шелком, потому что любил князь удобную обувку.

А по Волхову, огибая острова, плыл корабль - паруса шелковые, палуба муравленая, сходни золотые, за кораблем длинные варяжские лодьи числом четыре и несколько стругов новгородских. Королевский штандарт развевался над корабликом - желтый с синим, и на вымоле в ответ было поднято знамя Ярослава - архангел Гавриил на голубом фоне, а воевода Будий, который знал обычай, тотчас же распорядился украсить пристань зелеными ветвями, приготовить жито, чтобы посыпать его под ноги королевне чужеземной, пришлой их княгине, а также привезти из княжеских хором меха, чтобы прошла по ним невеста, ибо всегда должна мягко ступать по этой земле.

Так было и сделано. Ярослав сошел с коня и стоял, чуточку расставив ноги, словно боялся, что возвратится давняя болезнь и не удержится он, упадет; на кораблике звенела оружием небольшая, но дьявольски лихая варяжская дружина, потом показалась и невеста: высокая, русоволосая, чистолицая, одетая в длинное дорогое одеяние, голубое и желтое, как королевское знамя у нее над головой; возле невесты вырос пышный и улыбающийся Коснятин, повел ее к сходням, придерживая край ее одежды, а с другой стороны, точно так же держа за край длинного наряда, тяжело шагал высокий варяг, видно ватажок дружины, они провели Ингигерду на вымол, остановились перед Ярославом, который до сих пор стоял, расставив ноги и нерешительно хлопая глазами; Коснятин поклонился князю, прокричал своим громким, сочным голосом:

- Сама дочь Олафа, конунга свейского, Ингигерда перед тобой, княже!

- Приветствую тебя, Ингигерда, на земле Русской, - сказал Ярослав по-варяжски и шагнул навстречу своей невесте, будучи вынужденным смотреть на нее немного вверх, ибо был ниже Ингигерды; ее это, видно, потешило малость, она улыбнулась одними губами, - губы эти, как сразу заметил Ярослав, были очень выразительны и красивы, - но глаза оставались невозмутимыми, они были пронзительно-прозрачны, будто холодная зимняя вода, глаза не улыбнулись, не потеплели, и ничего не ответила она, так что пришлось князю сказать и вовсе уж простые слова:

- Здорова будь, Ингигерда!

- Здоров будь, княже, - ответила она голосом глубоким и красивым и снова улыбнулась, кажется, и глазами, но князь мог и ошибиться, потому что ему не дали больше присматриваться к невесте, с кораблика двинулось посольство шведское; кланялись, что-то говорили, несли какие-то дары, а с другой стороны мгновенно все заполнилось зеваками, которым только дай поглазеть, а тут еще такое зрелище, какого в Новгороде, кажется, и не знали вовсе. Ярослав подал руку невесте и повел ее к выезду, уже приготовленному Будием, под ноги им сыпали жито, бросали зеленые ветки, доски мола были устланы бобрами, черными купицами, белыми горностаями. Ингигерда высоко поднимала ноги, ей непривычно было ступать по такому богатству; шведские короли, хотя и рассылали во все концы земли своих добытчиков - варягов, сами большими богатствами похвастать не могли, в Упсальском замке, в голых каменных палатах, гулял ветер; более всего хлопотали об оружии: чтобы вдоволь его было, добротного и навостренного как следует, - жизнь же была простая и непритязательная, ели из деревянной посуды, в крепчайшие морозы спали в нетопленых опочивальнях, лишь для детей перед сном согревали постель, засовывая под одеяла медные тазы с раскаленным углем, даже стыдно сказать! - подходящего отхожего места не имели в замке, была лишь возле самой королевской опочивальни на возвышении дыра, к которой бегали малые и взрослые, все это летело с большой высоты вдоль каменной стены вниз, во двор, а утром приходил туда слуга, сметал на лопату и швырял королевское "добро" в озеро.

Но Ярослав еще не знал об этом, для него Ингигерда была прежде всего королевской дочерью; видимо, гордилась она этим в душе и пренебрегала Ярославом. Ибо кто он есть? Неизвестный князек какого-то там русского города? Вспоминал о своем брате Всеволоде, тоже сыне Рогнеды (какими же неодинаковыми все они вышли от одной матери и одного отца!), которого Великий князь послал в шестнадцать лет княжить во Владимир на Волыни, а тот, прослышав о необыкновенной красоте Сигриды, вдовы только что умершего Эрика Шведского, бросил все и помчался в Скандинавию добиваться руки этой неземной красавицы. Что он тогда думал? Откуда в нем пробудилась тогда такая дикая кровь? Может, от отца, который стягивал для себя женщин со всего мира (но сам ведь не мчался к ним, а умел сделать так, чтобы добыть себе новую жену, даже пальцем не пошевельнув)? Самое же удивительное, что Всеволод оказался не одиноким в своей слепой страсти к женщине, которую никогда не видел. С другого конца мира прискакал к Сигриде Гаральд, король гренландский, муж твердый и грозный, не ровня тонкостанному юноше Всеволоду. Похоже было на то, что к Сигриде, будто к воспетой древним поэтом Пенелопе, соберутся женихи со всех концов, только не найдется на них Одиссея, воскресшего из своих смертей и странствий, жестокого в своей мести за пренебрежение к его дому и жене. Эрик Шведский не мог сравниться с Одиссеем, не возвратился из своего вечного плавания по рекам и морям преисподней, зато его Сигрида оказалась куда тверже Пенелопы. Усадив своих женихов за угощение, залив их медом и вином до самых ушей, велела она запереть их и собственноручно подожгла палату. Даже и по тем временам поступок Сигриды показался жутким, и прозвали ее Сторрада - то есть убийца. И хотя варяжские воины и разнесли повсюду песню о красавице Сигриде и гордом величии северных дев, но после случая с Гаральдом и Всеволодом что-то не слышно было охочих искать себе за холодным варяжским морем невест. Кажется, он, Ярослав, был первым после своего несчастного брата, и это должно было свидетельствовать либо о его отваге, либо, что хуже, о таком же самом безрассудстве, что и у брата Всеволода.

Ингигерда, видимо, немного обескураженная сотнями любопытных, которые, в отличие от холодных скандинавов, проталкивались друг перед другом, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на заморскую деву, ошеломленная пышностью невиданно богатых мехов, промолвила несколько слов по-славянски, чем как-то сразу утешила Ярослава, развеяла его печальные воспоминания о Всеволоде; уже князю не казался таким безумным его поступок, почему-то подумал он, что все идет как нельзя лучше, а страшные приметы предвещают несчастье не ему, а его супротивникам, все задуманное покамест осуществляется, стоит ему лишь протянуть руку - и все вкладывается в нее: собрано войско, пришла варяжская дружина, и прибыла из-за моря невеста, хотя до этого и обещана была королю норвежскому, и даже Шуйца, несмотря на всю ее дикость и необузданность, подчинилась ему, и должен он теперь...

Ярослав вместе с Коснятином, послами и дружиной сопровождал Ингигерду в отведенные для нее покои, потом принимал послов, рядился с ними; выговорили у него приданое для Ингигерды - Ладогу с околицами, волости и села с приселками и лов на зверя и рыбу ценную; доверенные невесты получили грамоту пергаментную с золотой княжеской печатью, что и вовсе было в диковинку для них; когда же поставлено было условие взять к Ингигерде в прислуги прибывшую с ней дружину во главе с Рогволодом, то и тут не стал противиться князь, ибо это было ему на руку; дружина пригодится в его походе, а там видно будет, там Ингигерда станет княгиней, его женой, а жена да покорится во всем мужу своему.

После того как были отправлены послы и договорено о венчании в церкви и свадьбе без промедлений, Ярослав, оставив у себя Коснятина, сказал ему недовольным голосом:

- Долго ездил.

- Зато хорошо привез, - причмокнул своими жадными губами посадник.

- Не давал вестей из похода.

- Торопились быстрее всех вестников.

- Невеста словно бы и не по мне. Больно высока.

- От высоких женщин - красивые дети, - засмеялся Коснятин.

- Молвит она немного по-славянски. По дороге научил?

- Мать у нее славянка. Дочь князя ободритов.

- Как ехала сюда? С охотой или по принуждению?

- Слыхивали о тебе, княже, много гадали они на копье, священный конь их тоже показал, что ждут тебя великие дела и слава.

- Не верь языческим приметам, - пробормотал Ярослав.

- Олаф крещеный, но сберег все от деда-прадеда. О тебе же молва расходится по свету...

- Не через тебя ли?

- Знаешь же, княже, как люблю тебя.

- Готовь свадьбу, - подобрел Ярослав, - ибо уже в поход пора.

- Свадьбу сыграем по нашему новгородскому обычаю. Княжескую.

- Брат мой здесь, Глеб, - сказал невесело Ярослав.

- С тобой идет?

- Нет, супротив.

- Чего ж сидит возле тебя?

- Заехал сказать про волю свою и Бориса. Не сегодня завтра отправляется на Киев. Я уже послал приготовить ему кораблик на Смядыни, возле Днепра.

- И на свадьбе не будет?

- Не хочет. Говорит, что не было князей своих в Новгороде, а у меня, мол, отцовского благословения нет на брак, то какая же свадьба, княже?

- Угадал он: в самом деле, не было еще князей только новгородских, и ты в скором времени будешь Великим Киевским! - воскликнул Коснятин.

- Грех так молвить.

- Хоть грех, да святая правда!

- Ежели все обойдется, оставлю тебя князем в Новгороде, - сказал, поднимаясь, Ярослав, - ибо род у нас с тобой один через отца моего и твоего да мою бабку Малушу, сестру твоего отца Добрыни.

Коснятин стал на колени, схватил руку Ярослава, поцеловал.

- Буду служить тебе верой и правдой.

- Встань, - недовольно промолвил Ярослав, - негоже так. Одной крови мы. Дело великое великого разума требует, а не целованья и поклонов. Кланяться только господу нужно, как Соломон, да просить мудрости у него всечасно. Иди.

В тот же вечер пришел прощаться Глеб. Разговор был коротким. Расставались братья не по-братски, - каждый был углублен лишь в свое, ведь оказались они на таком рубеже, где люди либо идут навстречу друг другу, либо расходятся в разные стороны, и нет такой силы на свете, которая могла бы их соединить.

На рассвете Глеб выехал, еще темнота стояла на дворе, моросил холодноватый, словно бы привезенный северной невестой дождик, Ярослав молился в церкви и подумал еще о том, как все-таки негоже учинил младший брат, что на дорогу даже не пришел поклониться богу. Или только потому, что боялся еще раз встретиться с братом-отступником, каким считал Ярослава? Но пусть!

А Коснятин уже ладил свадьбу по княжескому чину, как его понимал новгородский посадник. У самого Волхова, на Торговой стороне, где княжеский двор, поставили длинный-предлинный стол, такой длинный, что не виден был его конец, а уж кто там сидел, что говорил - не видно и не слышно было с главного места, где посажены были жених и невеста. Со стороны невесты послы королевские и Рогволод с дружиной, со стороны Ярослава - Коснятин за посаженого отца, тысяцкие и старосты новгородские, дружина, бояре со своими пышнозадыми женами, наряженными в тяжелые богатые наряды, далее купцы свои и приезжие, еще дальше - ремесленный люд, кто побогаче, кто мог поклониться князю подарком на женитьбу, а подарков было неисчислимое множество; дарилось так, чтобы с одной руки - княгине, а с другой - князю, складывали меха и украшения, золото и серебро; Коснятин поднес Ярославу богато украшенную, в золотом окладе Библию греческую, между пергаментными листами виднелась закладка из перегородчатой эмали, а на закладке - Юрий-змееборец, святой, в честь которого назвали Ярослава. Подарки увозили от стола возами, в то время как бедным и нищим от княжеских щедрот раздаривали милостыню, которую Ярослав велел раздавать, как только выйдут они из храма после венчания и до тех пор, пока усядутся за стол и поднимут первые кубки за здоровье молодой княгини, за его здоровье, за землю Русскую.

Подавали вина фряжские и меды настоянные, гусей и поросят запеченных, солонину и копченые колбасы, бараньи бедра и ребрышки, осетров и карпов, зайцев в черном соку и зажаренные на огне оленьи туши, лебедей черных и белых на серебряных подносах, а для князя и княгини привезена, ради такого случая, из полуденных краев царская птица павлин, зажаренная целиком, украшенная невиданной красоты пером, птица, мясо которой не гниет и не портится, а сохраняется вечно, и тот, кто будет есть его, тоже будет иметь вечную жизнь, и богатство, и красоту, и счастье.

За спинами у приглашенных на свадебный пир, с обеих сторон стола, не приближаясь слишком, чтобы не нарушать торжественность, но и не слишком далеко, ибо тогда исчезло бы ощущение близости между всеми, стоял новгородский люд, стоял двумя стенами, подвижными и веселыми, там была толчея, давка, крики, визги, невидимая борьба за лучшие места; более сильные проталкивались вперед, но и слабые старались от них не отставать; серого новгородского неба моросил холодный дождик, но никто не обращая внимания на него, каждый нарядился в самые новые и праздничные одежды, а в толчее дождик, собственно, и вовсе не замечался, те, которые сидели неподвижно за столом, должны бы испытывать большее неудобство, нужно было протягивать руки за кубками, чтобы пить за здравие и за благополучие, да за кусками мяса, ворохами наваленного на столе; руки их лоснились не столько от жира, сколько от дождя, на бородах тоже сверкала водяная пыль; а те, которые стояли позади, могли, по крайней мере, прятать руки за пазухи или в карманы, а уж бородами трясли вдоволь, ибо только и забот у них было, что весело толкаться да сопровождать каждую здравицу раскатистым, могучим гоготаньем: "Го-го-го!" Так научил Коснятин кричать десятка полтора заводил, а известно, что толпа легко подхватывает то, что ей незаметно покрикивают в самое ухо.

Вот так оно и началось, да и продолжалось чуть ли не весь день.

- За здоровье княгини светлейшей! Будем здравы!

- Го-го-го!

- Да славится наш добрый князь Ярослав! Будем здравы!

- Го-го-го!

- За победы наши грядущие и сущие! Будем здравы!

- Го-го-го!

- За вольности новгородские! Будем здравы!

- Го-го-го!

- Да не оскудевает земля наша! Будем здравы!

- Го-го-го!

- Народ новгородский, разрастайся и укрепляйся! Будем здравы!

- Го-го-го!

- За веру христианскую! Будем здравы!

- Го-го-го!

- Возлюбим, братие, друг друга! Будем здравы!

- Го-го-го!

- Молодым горько!

- Го-го-го!

- Горько-о-о-о!

Князь и княгиня вставали с места, целовались на виду у всех, не было в этом поцелуе никакого вкуса, не разжигало Ярослава и выпитое за день, а княгиня тоже сидела с прозрачно-холодными глазами, чужая и невозмутимая, только щеки покрывались пятнами то ли от утомительного пиршества, то ли от многолюдия, к которому она, наверное, не привыкла в своей северной стороне. А Ярослав хотя и одобрил про себя надлежащим образом выдумку Коснятина с этим бесконечным столом, за которым вместилось пол-Новгорода, и с этими крикунами, которые подгоняли пиршество своими восклицаниями, но в то же время и отчетливо видел: не получается у него так, как это получалось всегда у князя Владимира в Киеве. Прежде всего тот никогда не полагался бы на чью-то выдумку или порядок - он сам бы велел, что делать и как, ибо хорошо ведь знал: все неудачные дела, причастен к ним князь или нет, бьют в конце концов по князю, ложатся на него провинностью и убытком. И уж если бы князь Владимир затеял такое пиршество и созвал столько люду (а у него бывало и больше, это знал и Ярослав, да и Коснятину было известно, потому он, видимо, и попытался чем-то приблизить Новгород в своих обычаях к Киеву), то все равно не сел бы за стол так, чтобы по сторонам стояли толпы. Он велел бы настрогать столов для всех, и всем бы подавалось питье и еда, и было бы такое веселое и безудержное пиршество, да похвальба, да ухарство, что к концу дня забывали уже, кто смерд, кто боярин, кто воевода, а кто дружинник, и сам князь окружен был то одними, то другими, то воинами, то гуляками, то женами своими и чужими, которые ему понравились, которых он приметил, быть может, в эту лишь минуту.

А тут - этот холодный завистливый крик черных людей, поставленных ради высокомерия, этот смутный дождик, да еще и чужая, неприступная в своей гордыне женщина, которая вреде бы стала княгиней, его женой, но кто его знает, стала ли, ибо не замечает Ярослав, чтобы понравилось ей ее новое положение.

Гулянье продолжалось еще и при свете факелов, ибо не годилось отправлять людей при свете солнца, варено и жарено всего столько, что пир должен был длиться, быть может, и неделю, самым большим обжорам и пьяницам возле этого стола (а то и под столом) надлежало и ночь заночевать, но кто-то все же помнил о главнейшем - о князе и княгине, и, когда темнота уже плотно опустилась на землю и крики толп доносились словно бы из-за черной стены ночи, поданы были к столу новгородские просторные сани, застланные мягким персидским ковром, запряженные четверкой белых коней, в богатой сбруе, убранных зеленью и цветами, и сам Коснятин выхватил у возницы скрипучие вожжи, изукрашенные серебряными наклепками, развернул сани так лихо, что даже комья грязи разлетались во все стороны, и пригласил молодых садиться.

И как только князь подвел княгиню к саням и она прилегла на ковер, потому что сесть там было невозможно, а Ярослав прижался к ней, Коснятин отпустил вожжи, и кони рванули с места во весь опор, грузному посаднику пришлось подпрыгивать на своем сиденье - и тут обе, невидимые уже почти, стены люда разрушились, рассыпались, с двух сторон ринулись к саням, смешались вокруг них с криком, визгом, восклицаниями, диким хохотом; над князем и княгиней нависали и мигом исчезали длинные бороды, разевались на них с неразборчивыми криками черные рты, горели любопытные глаза, люди толкались, наваливаясь прямо на сани, кто-то пытался отломить от саней хотя бы щепку, еще кто-то догадался отполосовать огромные куски драгоценного ковра, кто-то попробовал жечь ковер полыхающей лучиной; Коснятин с трудом пробивался сквозь столпотворение, кони, фыркая и мотая головами, тянули сани медленно, потому что перед ними толпилось множество возбужденных людей, посадник начал уже сожалеть, что не выставил на пути князя дружину двумя рядами, зато Ярославу хоть теперь понравилось то, как поворачивалась его свадьба, он рад был, что люд сломил запретную незримую межу, отделявшую его от князя; Ярослав чувствовал: вот где его сила - в этих ошалевших, ослепленных глупым любопытством людях; приятно было ощущать, как пугается холодная королевна этих забияк, прижимаясь к нему, ища у него защиты.

И уже на княжеском дворе по-молодому соскочил с саней, бодро взмахнул, почти дружески, беспорядочному сопровождению и людской толпе, которая заполнила весь двор, взял княгиню на руки, и хотя она была огромной и неудобной в ноше, но пронес ее немного, пробиваясь сквозь толпу, а княжьи люди криком освобождали дорогу, все шире и шире, пока все-таки не наведен был какой-то порядок и не создался свободный проход к крыльцу княжеских палат; тогда Ярослав поставил жену на землю, будто огромную деревянную куклу, Ингигерда молча подала ему руку, и он повел ее на первое возлегание, ибо только телесно дополненный брак может считаться свершившимся.

А белые кони с санями исчезли куда-то, точно так же незаметно, как и посадник Коснятин, да Ярославу не было теперь ни до чего дела, он оставался наедине с молодой женой, впервые в жизни с глазу на глаз, и мир замкнулся между ними обоими, не существовало больше ничего, все исчезло, все забылось, полыхали в притемненной ложнице свечи, а им казалось, что только они полыхают и сгорают на огне, который жжет человека, пока он живет, дает ему наибольшую силу и одновременно отделяет его непроходимой стеной от всего окружающего.

Так и Ярослав на некоторое время отдалился от дел всего мира и не мог хотя бы краешком сердца почувствовать, что, быть может, именно в эту ночь в дальней дали, возле Киева, на Берестах, отправлялся в свой последний путь его отец - Великий князь Владимир.

Бересты стояли уже тогда, когда Киев еще не был большим городом, они привлекали тишиной и покоем, и князь Владимир так полюбил их, что велел построить себе двор в Берестах даже лучше того, который был в самом Киеве. Отдыхал там после охоты в Зверинце, держал самых любимых наложниц также в Берестах; когда же занемог, собравшись идти в поход на непокорною сына Ярослава, тоже слег в своих палатах берестовских, надеясь на скорое выздоровление, но так и не поднялся - умер от колик в боку или же от божьего гнева. В те времена люди редко жили более шестидесяти лет, все равно Великому князю недолго пришлось бы жить, но во многом ускорили смерть князя события явные и тайные. Ибо если сын Ярослав открыто шел против отца, то другой сын - Святополк, до сих пор еще пребывая в заточении в Вышгородской крепостце, снова задумал дело, еще более страшное, чем князь Новгородский. Через верных людей Святополк известил печенегов о том, что князь Владимир выступает с войском против Новгорода, и позвал их ударить на Киев, как только покинет его князь со своей дружиной. А чтобы не проходить через крепостцы, поставленные Владимиром вдоль Роси, печенеги должны были переправиться где-то возле Переволочны через Днепр, пройти по Залозному шляху и приблизиться к Киеву с левого берега, откуда их никто никогда и ждать не будет. Так оно и случилось, да только хворости Владимира разрушили все намерения Святополка, снова послал он своих верных людей к печенежскому хану, предупреждая его, чтобы остановил орду, ибо и князь и дружина, и огромное множество войск - все еще в Киеве, и ничего, кроме погибели, не добьются здесь печенеги.

Но к тому времени князю Владимиру было уже донесено о том, что зашевелились печенеги, поступали вести, что степняки движутся по левому берегу, тогда больной князь позвал к себе сына Бориса, прибывшего из далекого Ростова, чтобы встать возле отца в тяжкую годину, велел ему брать войско и выступать на Альту, чтобы преградить путь печенегам.

Борис выступил на Альту, выбрал просторное широкое поле, где мог бы дать битву печенегам, но они, своевременно предупрежденные Святополком, ушли в свои степи и растворились там.

Пока Борис стоял с войсками на Альте, Великий князь Владимир ушел в небытие.

Он лежал в большой горнице, выходившей четырьмя окнами на Днепр. Окна не закрывались ни днем ни ночью, князь хотел вдохнуть в грудь как можно больше свежего днепровского ветра, но задыхался все больше и больше, горница была высоко над землей, над двумя подклетями, в которых толпилась придворная челядь, варились для князя излюбленные его яства и напитки, всегда наготове сидели гусельники и скоморохи, шуты и красивые девчата, которые одной своей молодостью могли бы возвратить Владимиру здоровье, ибо часто бывало перед тем, что во время болезни Великий князь, стоило ему лишь отдохнуть взглядом на сладком личике, выздоравливал и снова вершил державные дела, большие и незаметные. Но на этот раз не пускал князь к себе никого, не хотел никого видеть, ничего не ел, лишь пил настоянные меды и воду из священного колодца, холодную и чистую, не велел беспокоить его, никто не смел появляться в горнице, пока сам князь не позовет, не подаст знак, а знак тот был - звук серебряного колокольчика на длинной ручке из слоновой кости. Колокольчик стоял на столике в изголовье князя. Звонок был слабым, почти неслышным, но по ту сторону дверей круглосуточно дежурили молодые отроки, они улавливали малейший звук из княжьей опочивальни, немало удивляя своей чуткостью дружинников, которые стояли на страже у тех же самых дверей, но не слышали ничего, так, будто кто-то заткнул им уши воском.

Но настал день, когда и отроки не смогли услышать никакого звука из княжьей горницы. Как ни прислоняли уши к толстым дубовым дверям, как ни замирали, как ни сдерживали дыхание - ничего. Даже слышно было, как днепровский ветер влетает в открытые окна и со стоном проникает сквозь невидимые щели, но от князя не было ни знака, ни звука. Ждали целый день и целую ночь. Могло ведь случиться так, что Великий князь одолел недуг и впервые уснул спокойно и сладко и набирается сил во сне? Когда же и наутро снова не исходило из опочивальни никакого звука, тогда напуганная гридь известила воеводу дружины, а тот позвал двух бояр из Берестов, и вот они втроем боязливо подступили к высоким дубовым дверям, которые давно уже можно было беззвучно открыть, потому как петли смазывались гусиным жиром, чтобы не раздражать князя ни шумом, ни скрипом, но никто не отваживался приоткрыть двери хотя бы на палец, ничей глаз не заглянул в великую горийцу, и только теперь эти трое впервые сделали это, осторожно вошли в палату, и в лицо им ударил тяжелый сладковатый дух покойника.

Князь лежал мертвый. Эти трое побоялись и прикоснуться к покойнику, хотя следовало бы поправить его на постели, потому что лежал он с перекошенной шеей, как-то неуклюже свесив голову с подушки; борода оттягивала его челюсть вниз, на усах запеклась кровь. Позвали поскорее священника, а тем временем начался совет: что делать?

Князь умер без причастия, без исповеди, что самое плохое - не известив о своей последней воле, не назначив преемника своей власти. Правда, он звал к себе сына Бориса и дал ему войско, чтобы выступить против печенегов, но этого еще недостаточно, чтобы провозгласить Бориса Великим князем Киевским, потому что есть братья и постарше - есть самый старший Святополк, есть Мстислав, есть Ярослав, который своим дерзким отказом подчиняться отцу уже довольно откровенно заявил о своих притязаниях на Киевский стол.

В Бересты позвали киевских бояр и воевод, а тем временем верные люди из гриди тоже не дремали, дали знать: одни - Предславе, а другие Святополку в Вышгород о кончине Великого князя, и эти уведомления мгновенно опередили все то, что родилось в тугих головах киевских бояр, ибо Предслава тотчас же снарядила гонцов с грамотой к Ярославу, призывая его как можно скорее двигаться на Киев, а вышгородские бояре, выпустив Святополка на волю, со всеми почестями, надлежащими только Великому князю, повезли его через боры в Киев, оттуда - в Бересты, и, хотя добрались туда уже поздней ночью, княжий сын велел не откладывая похоронить Владимира; бояре и воеводы собственноручно проломили помост в горнице, чтобы скрыть от смерти привычный ход, которым пользовался покойник, завернули тело Великого князя в ковер, спустили на вожжах на землю и положили в сани, запряженные восемью парами белых волов, как велел старый Полянский обычай.

Так на белых волах въехал в последний раз князь Владимир в Киев и в ту же самую ночь был похоронен в церкви Святой Богородицы в приделе Святого Климента, в мраморной корсте, под молитвы, слезы, рыдания и печаль всего Киева.

А еще в ту же самую ночь, когда повел Ярослав свою жену на первое возлегание и выехали с его двора белые кони, а где-то в Киеве белые полянские волы отвозили тело его отца к месту последнего покоя, отправился тайком из Новгорода большой отряд всадников. Не очень уверенно держались всадники на конях, слышна была варяжская речь; если бы кто-нибудь мог прислушаться, сразу бы услышал хвастливые рассказы одного из варягов о его прелюбодеяниях с новгородскими молодками, из чего легко было узнать Торда-младшего, а уж тогда выплыл бы из темноты и молчаливый Ульв, и мрачный Торд-старший, который, кажется, командовал этой странной поездкой; варяги, хотя и чувствовали себя увереннее пешими, ехали довольно быстро, кто-то подобрал им всем коней одинаковой гнедой масти, так что сливались они с ночью, и видно было, что едут на дело нечестное.

Варяги не брали с собой в дорогу ничего обременительного - ни украшений, ни снаряжения, одно лишь оружие да харчей на два перехода. Но хотя отправились они из Новгорода налегке и гнались ночь и день без передышки, за кем надлежало им гнаться, все же не удавалось им настичь беглецов; уж и кони притомились, уж и Торд-младший умолк и стал похож своей молчаливостью на Ульва, ясно было, что едут они по днепровским лугам, вскоре будет и сам Днепр или какой-нибудь из его притоков; варяги безжалостно гнали коней: если они опоздают и насад на Смядыни отчалит и окажется в Днепре, тогда им придется возвратиться назад, не исполнив порученного, а это означает нарушить свое слово и - что хуже всего - не получить обещанного, а обещано было вельми щедро.

Когда же наконец за негустыми перелесками увидели варяги короткую цепочку всадников, впереди которой ехал на белом коне молодой князь Глеб, кони варяжские еле передвигались, спотыкались в густых и высоких нежарах, а у князя и его сопровождения кони были свежие, словно бы только что из конюшни или с пастбища, шли размеренно, красиво, и видно было, как легко и уверенно отдаляются от преследователей, еще и не зная об их существовании. Что же будет, когда они узнают? Торд-старший сразу же смекнул, что нужно действовать умением, а не силой, и молча указал Ульву на его лук, остановил отряд, чтобы дать лучнику спокойнее прицелиться, сказал хрипло:

- Бей сразу в князя, на белом коне.

И то ли Ульв, измученный утомительной погоней, не попал в цель, то ли и вовсе не понял, куда стрелять, и, услышав последние слова Торда о коне, в коня и целился, - стрела, посланная рукой варяга, ударила коню в переднюю ногу, под самую грудь, конь споткнулся, упал на всем скаку, а Глеб не успел выдернуть ноги из стремян, его придавило конской тушей, но он сам сумел вывернуться, высвободил придавленную ногу и только тогда почувствовал дикую боль в этой ноге, а когда попытался встать на нее, она не подчинялась. Его люди остановили своих коней, кони испуганно вытанцовывали, храпели, прядая ушами; наперед выехал со своим конем любознательный повар князя, по имени Торчин, ибо и в самом деле происходил то ли от турок, то ли из агарян, знал лишь несколько слов по-русски, зато готовил дивные блюда для княжеского стола, а еще отличался огромным женолюбством и неутолимой любознательностью. Наверное, любознательность толкнула его и сейчас вперед, но это не привело к добру, потому что князь, увидев первого всадника, крикнул:

- Подай мне коня!

Торчин подъехал к князю, но с коня еще не сходил, ибо и не понял толком, чего от него хочет князь. Тогда Глеб дернул его за ноги, посиневшими от боли и злости губами уже не прокричал, а прошептал:

- Слезай с коня! Мигом!

Торчин снова не понял.

- А я? - спросил он, увидев наконец стрелу в ноге княжьего коня и с ужасом ожидая, быть может, точно такой же стрелы и себе в спину.

- Слазь! - прокричал князь и потянулся к мечу.

Тогда Торчин слетел с коня, но не на ту сторону, где стоял обезумевший князь, а на противоположную, упал, мигом вскочил и, пригнувшись, побежал за деревья.

Глеб с огромным трудом уселся в седло, махнул рукой, погнал во весь опор. Боль была такой невыносимой, что пришлось перевести коня сначала на рысь, а потом и вовсе на медленный шаг, но за это время они уже отъехали от того проклятого места, где, видно, засели бродники, грабившие купцов. Глеба окружила его дружина, поддерживали побледневшего князя и тихо поехали дальше, потому что тропа вывела их как раз к берегу Смядыни.

Дорогой ценой пришлось заплатить князю Глебу за вынужденное промедление. Когда он вот так, неторопливо, приближался к насаду, который ждал их с сонными гребцами возле берега, сбоку, перерезая им путь, полетели между деревьями темные всадники, и только тогда понял князь, что это не бродницкая стрела летела в него, что не грабителям понадобился его конь или богатство, а послано за его головой. Снова пересилив боль, Глеб пустил коня намётом, подскочил со своими людьми к насаду, крикнул, чтобы помогли ему слезть на землю, князя, поддерживая под руки, повели как можно скорее на суденышко. Глеб шептал: "Скорее, скорее, скорее". Один из дружинников мечом перерубил веревку, которой насад был привязан к прибрежному черному, с обнаженными лапчатыми корнями вязу, сонные гребцы, проснувшись, готовились отталкиваться от берега длинными тяжелыми веслами, но тут приспела погоня, варяги слетали с коней на скаку и прыгали в беззащитный насад с обнаженными мечами, и мечи их сверкали, словно вода, и смывали кровью все, что попадалось на пути, а между варягами завертелся княжий повар, страшный в своей ненависти к князю, которого перед этим столько лет кормил и который так коварно бросил его в чужом лесу на произвол судьбы. Повар подскочил к Глебу и прежде, чем тот успел выхватить ослабевшей рукой свой меч, загнал ему в грудь широкий нож. "Не дейте[48] меня, братия моя милая и дорогая, не дейте!" - заплакал-закричал по-детски юный князь, но тут ударили еще и варяги, Глеб упал мертвый; тогда Торчин прыгнул ему на грудь и двумя взмахами отполосовал князю голову.

Торд-старший взял голову и старательно уложил ее в кожаный мешок, висевший у него за плечами.

События, в особенности же страшные, имеют особенность повторяться, даже совпадая при этом во времени. Опять-таки, быть может, именно тогда, когда таинственные варяжские всадники по мхам, брусничникам и нежарам гнались за князем Глебом, из Киева на Альту тоже отправились всадники, с той лишь разницей, что первые снаряжены были без ведома князя Ярослава, а вторых послал сам Святополк, и велено было этим последним привезти в Киев молодого князя Бориса добровольно или силою, живого или мертвого, ибо кличет его к себе старший брат, который сел на отний[49] стол и требует покорности от всех братьев младших. Это были отчаянные вышгородские бояре Путьша, Талец, Еловит и отрок Святополка, прозванный Ляшком, потому что привез его князь от своего тестя Болеслава, хотя был этот отрок неизвестной крови, скорее походил на дикого степняка, обладал неугомонным нравом и отличался глупой отчаянностью. И если варяги, отправляясь в погоню за Глебом, не боялись, в сущности, никакой опасности, то посланцы Святополка ехали, возможно, и сами на верную смерть, ибо Борис стоял на Альте не один, а с огромным войском, которое еще не присягнуло Святополку, да и неизвестно, станет ли на его сторону или же, быть может, перейдет на сторону Бориса, поскольку всем было известно, какой чести удостоил князь Владимир Святополка и каким доверием у отца пользовался Борис.

Тем временем Борис напрасно ждал на Альте появления печенегов. Дозоры, посланные далеко в степь, не обнаружили никаких следов врага, до князя дошли слухи, что печенеги отошли от Киева и слоняются где-то неподалеку от дорог и переправ; князь хорошо знал, что войско необходимо его отцу прежде всего для того, чтобы выступить против непокорного Новгорода; лето уже достигло середины, стало быть, наступила наилучшая пора для похода, но возвращаться в Киев без веления князя Владимира Борис не смел, напоминать Великому князю о походе на Ярослава тоже не мог и потому, растерянный и нетерпеливый, продолжал стоять в поле перед Альтой, целыми днями не выходил из своего шатра, ревностно молился, вел благочестивые беседы с отроком своим - угрином Григорием, которому за тихий нрав и верную службу подарил тяжелую шейную чепу из чистого золота; так что, когда посланные Святополком люди подъехали к шатру Бориса с княжеским флажком, навстречу им вышел Григорий, и они сначала приняли его за самого князя из-за этой гривны и малость даже опешили, несмотря на все свое нахальство, но сразу же опомнились, как только Григорий поклонился им низко, увидев их дорогие одежды, и сказал, что спросит князя, сможет ли тот принять посланцев. Сбежались отроки, прислуживавшие князю, стали подходить и воины; Путьша дал знак своим людям, чтобы были наготове, а сам, еще и не званный, пошел в шатер, оттолкнул Григория, преградившего ему путь, направился дальше, прямо в княжескую опочивальню. Борис, свесив босые ноги с ложа, сидел в одной сорочке, потому что имел обыкновение после обеда немного подремать, а он только что пообедал, самим ведь богом определен полудневный сон: испокон веков в полдень отдыхает и зверь, и птица, и человек; теперь Борис недовольно поглядывал на боярина, который не дождался даже, пока князь натянет порты, но одновременно старался он и подавить свой гнев, ибо посланец, наверное, был от Великого князя и принес вести о возвращении в Киев.

Путьша не поздоровался, не дал князю одеться или хотя бы малость опомниться. Подошел к самому ложу и, сверху вниз поглядывая на худенького, еще совсем юного, только-только бородка начала прорастать, князя, сказал толстым басищем:

- Отец твой умер, царство ему небесное, а в Киеве сидит князь Святополк и велел тебе без промедления ехать с нами к нему.

Князь растерянно смотрел на толстое лицо Путьши, - видно, его страшно поразила весть о смерти отца, а уж что касается Святополка, то он, наверное, и не услышал, а если и услышал, то ничего не понял, еще меньше понял он про требование старшего брата ехать к нему с поклоном. Борис хотел что-то промолвить, но губы его шевелились без малейшего звука, испытывал лишь неодолимый страх, панический, безудержный страх перед этим грубым, незнакомым боярином, перед его жестокой вестью, перед его наглостью, с радостью убежал бы сейчас куда-нибудь, не был бы ни князем, ни воеводой, уже жалел, что не послушал брата Ярослава и не поехал на его призыв, теперь был бы далеко отсюда, от отцовской смерти, от всех ужасов, которые принес ему, сонному и растерянному, этот чужой человек с нахальным голосом; более же всего обескураживало князя то, что сидит перед зловещим боярином почти голый, без портов, без оружия, имея только крест на шее, но что крест, когда на человека внезапно обрушивается столько горя.

- Григорий, - отважился наконец князь на какое-то решение, - Григорий, где ты?

В голосе Бориса было столько отчаяния и боли, что Григорий, которого придерживал на дворе Еловит, не пуская его в шатер, рванулся внутрь, чуть не сбил с ног Еловита, лихорадочно выхватил из ножен широкий свой меч, одним прыжком очутился возле расшитого полотна, закрывавшего вход в княжескую опочивальню, но за его спиной гибко вывернулся Еловит и длинным своим копьем ударил почти вслепую вслед угрину, попал ему между лопаток, Григорий упал. Тогда Еловит выдернул копье из тела отрока, влетел туда, где вел переговоры с князем Путьша, увидел там тонкого безбородого юношу в одной сорочке, и быть может, не разбираясь толком, князь это или еще кто-нибудь из его отроков, взмахнул копьем и ударил юношу в грудь. Тот молча, спокойно, без единого стона, заливаясь кровью, упал на ложе.

- Наделал же ты, - приглушая голос, сказал Путьша. - Режь шатер, заворачивай князя - и айда!

Еловит не растерялся, его не испугало восклицание Путьши. Не из тех был, чтобы пугаться. От деда-прадеда передавалось Еловиту разбойничье ремесло, выслеживали они проходящие мимо Вышгорода нагруженные товарами купеческие челны, нападали на них темными ночами, молча отправляли купцов и гребцов на тот свет, забирали все с челнов, топили и челны, так что где-то на дне собирались целые кладбища людей и челнов, а Еловиты богатели, богатство их росло, словно верба из воды, все концы своих преступлений тоже умело прятали в воду; теперь же Еловит прятался в своих поступках за князя Киевского Святополка - так чего же было бояться? Он выхватил нож, полоснул по шатру, вырезал огромный кусок полотна; когда сворачивал ткань, споткнулся об отрока Григория, заметил на его шее золотую гривну, наклонился, попытался снять чепу, но она заперта была довольно прочно. Однако жаль было оставлять такую драгоценность. Тем самым ножом, которым полосовал шатер, Еловит умело отрезал голову убитого, снял гривну, бросил ее себе за пазуху, а уже после этого начал заворачивать Бориса, еще и не зная толком даже, умер тот или только потерял сознание.

Так начал свой кровавый и окаянный путь к княжескому столу Святополк. Впоследствии брат его Святослав, узнав о страшной смерти Бориса, попытается бежать от Святополка к своему тестю в угры, но наемные убийцы догонят Святослава в Карпатах и убьют безжалостно и жестоко.

Но одна злая воля натолкнулась на другую, тоже злую, хотя и невольно, ибо Ярослав, тоже стремясь к нераздельной власти, не мог пользоваться средствами, применяемыми Святополком, он еще не знал, какой жестокой и лишенной каких бы то ни было угрызений совести будет борьба, в которую он включался в своем стремлении сесть на Киевский стол, он с возмущением отбросил бы подсказку прибегнуть к устранению смертью братьев своих, пускай и рожденных от разных матерей, но все же от одного отца. Но Ярославу покамест пришла на помощь сила посторонняя, и называлась эта сила Коснятин, посадник новгородский.

Коснятин был старше Ярослава и по возрасту, и по опыту, он хорошо знал, что к власти легче всего идти тогда, когда ничто и никто не стоит меж тобой и властью. Между Киевским столом и Ярославом стояло слишком уж много людей: все его братья. Одни были далеко, другие, как Судислав, сидели тихо, а этот юный заехал в Новгород лишь для того, чтобы заявить старшему брату, что выступит против него вместе с Владимиром, погрозился и уехал, считая, будто так оно и заведено. Коснятин же убежден был, что такую дерзость нужно покарать, и покарать немедля и без сожалений. Вот и подговорил он Торда-старшего с небольшой дружиной отправиться на это темное дело в ту самую ночь, когда князь Ярослав впервые уединился со своей молодой женой.

Молодая княгиня должна была разуть своего мужа и найти в одном сапоге золото, а в другом хлыст - пускай ждет достатка, но не забывает о постоянном подчинении мужу. Ингигерда, которую князь стал называть по-своему Ириной, неопределенно как-то улыбаясь, стянула с него один тимовый сапог, обшитый жемчугами, потом стянула и другой и отбросила его далеко, а еще дальше - арапник. Стояла на коленях, выпятив грудь, распростерши согнутые в локтях руки, загадочная улыбка блуждала у нее на устах, такая похожая на улыбку Забавы-Шуйцы в первый день их сближения, что князь, забыв про торжественность минуты, не стал ждать, пока княгиня встанет и пойдет на ложе, не подал ей руки, как это, наверное, надлежало, а двинулся к ней как-то неуклюже, боком; наверное, сказалось опьянение от целодневной гулянки, - он навалился на Ирину с коротким, нетерпеливым всхлипом, и уже не были они князем и княгиней, не было в ней ничего от холодной загадочной королевы; подхваченные яростной жаждой телесной, вмиг стали они обыкновенными людьми, смертными и грешными, и утонули в темной сладости, забыв про все дела на свете. Когда же немного погодя Ярослав снова, как тогда, из саней, взял жену с пола, неуклюже и неумело, отнес ее на ложе и при мерцающем свете свечей на миг заглянул в ее пронзительно-прозрачные глаза, горячей ненавистью ударило ему в сердце, он стиснул ей руки так, что она застонала, и этого уже было достаточно для него, он почувствовал себя хотя бы немного отмщенным, отошел в темноту, подальше от ложа, встал спиной к жене, сказал глухо:

- Почему не цела?

- Потому что далека дорога, - ответила она сразу, словно бы ждала подобного вопроса.

Ярослав почувствовал себя пораженным еще больше. Оказывается, она ехала к нему и не ждала даже встречи со своим будущим мужем, не уважила его никак.

- Как это так? - допытывался он, хотя и знал, что об этом не стоит больше говорить.

- До тебя далеко... не далеко - долго. - Она, видно, путалась в словах, и он наконец понял, что речь идет о давних временах, когда она еще, возможно, и не слыхала о нем и когда, следовательно, он не имел и не мог иметь над нею никакой власти. Да и сам тогда разве сохранял себя в неприкосновенности?

- Бьют ли у вас короли своих жен? - попытался перевести разговор немного в шутку, но Ирина истолковала его вопрос прямо.

- Кто сильнее, тот того и бьет, - сказала она, не шевелясь, с полнейшим ощущением своего превосходства над князем, который первую брачную ночь разменивал на столь мелочные разговоры. - Жены у нас тоже сильные. Выбирают у нас тоже не всегда мужчины. Бывает так, а бывает и иначе.

- Тебя выбрал я, - твердо сказал Ярослав, благодаря бога, что окутывал его сейчас темнотой.

- Захотела я поехать к тебе, вот и имеешь меня здесь. А послать меня никто не смог бы.

Он знал теперь точно: будут они жить в постоянной вражде, никто не уступит ни в чем, только и преимущество его было - в княжении (где оно еще?) да в мужской силе, хотя ни над телом ее, ни над духом повелевать ему явно не удастся. Это открытие глубоко поразило Ярослава, не очень хотелось иметь под боком жену, которая сохраняла бы свою личность и жила бы независимо от его воли, недоступная и настороженная. Но что он мог поделать?

- Иду на Киев, и ты со мною тоже, - сказал он, стараясь хоть чем-нибудь ей досадить.

- Вельми охота мне посмотреть на Киев, - не сдавалась Ирина, - много слышала про этот город, скальды слагают о нем песни.

- Не смотреть идем - княжить, - напомнил Ярослав, хотя вдруг сам засомневался, утратил веру в достижимость цели после сегодняшнего вечера, когда все у него ускользало из-под ног.

- Потому и приехала к тебе, - холодно улыбнулась Ингигерда, - верю в тебя, знаю, что будешь князем в Киеве.

- Веришь? - Ярослав не удержался, вышел из темноты, вспугнутые тени заметались позади него, свечи торопливо обнимали его лицо теплыми ладонями лучей. - Знаешь?

- Да. - Она улыбнулась с невыносимой горделивостью, он ненавидел ее за эту улыбку; если бы на ее месте была какая-нибудь другая женщина, возможно, задушил бы ее, растерзал, уничтожил, но перед ним была его собственная жена, княгиня Ирина, которая еще и не став, собственно, как следует даже княгиней Новгородской, уже с уверенностью говорит про стол Киевский. Опьянение снова нахлынуло на Ярослава, пошатываясь, он подошел к ложу, порывисто наклонился над Ириной, с жаркой жестокостью впился губами в ее уста, забил ей дыхание, она глухо застонала, тяжело повернулась всем своим крупным телом, чтобы вырваться от него, но Ярослав обнял ее руками, ибо отступать ему было уже некуда; мгновенно открылось перед ним, что ничто не будет даваться ему в руки, может, всю жизнь придется бороться вот так со всем на свете, начиная от родного отца и родной жены и кончая самыми яростными врагами, ибо что такое жизнь людская, как не бесконечная борьба с темными силами, с греховными страстями, с собственной слабостью, с дуростью, с чрезмерной доверчивостью?

С утра, после святой службы в церкви и раздачи милостыни нищим и убогим, Ярослав велел рядом с длинным столом вдоль Волхова поставить еще столько столов, сколько нужно, чтобы поместились все желающие, и свадебный пир продолжался уже по-новому; теперь князь пировал со всем Новгородом и был люб сердцу новгородцев, и жена его смотрела на князя уже не такими пронзительно-холодными глазами, было в них ожидание, и настороженность тоже была; Ярослав ждал еще хотя бы малейшего признака пугливости в этих глазах, боязни, но еще, наверное, не настало время для этого, не могла Ирина покориться так быстро и легко, зато люд новгородский отдал сердце своему князю, и в беспорядочном гомоне то тут, то там удавалось услышать ему отдельные восклицания:

- А побьем киевлян с нашим князем!

- Мздоимцев надутых!

- Обдирал днепровских!

- Меча держать не умеют!

- Грабители!

Коснятин доброжелательным ухом прислушивался к этим восклицаниям, шел туда, поднимал чару за здравие князя, за успехи киевского похода, за Новгород Великий, а сам в мыслях имел прежде всего самого себя, и дерзость его неутоленных замыслов поднималась до размеров небывалых. Князья всегда любят окружать себя людьми смирными, которые легко поддавались бы их прихотям, ни в чем не перечили. Такими чаще всего являются люди темные и бездарные. Коснятин же считал, что превосходит Ярослава во всем; выражая показную смиренность и послушность, он тем временем поворачивал князя в выгодном для себя направлении. Отступать Ярославу было уже некуда, да если бы даже он и пожелал отступать, то посадник позаботился, чтобы отрезать и последнюю тропинку, послав варягов в погоню за Глебом. Когда падет на Ярослава вина за убийство брата, у него останется одно-единственное спасение: добывать Киевский стол, ибо только властью можно покрыть тягчайшее преступление.

С нетерпением ждал Коснятин Торда-старшего из его таинственного преступного похода. Бодрился на целодневных пиршествах, на продление которых подтолкнул Ярослава, - дескать, для поднятия духа новгородцев, прислуживал князю верно и неусыпно, первым стоял у дверей княжеских палат, когда Ярослав с молодой женой шел почивать, первым стоял у тех же самых дверей утром, встречая князя после ночи, так, словно бы сам и не спал, и не ложился. Казалось, бесконечные тревоги, волнения и тайные замыслы должны бы подорвать здоровье любого человека, но только не Коснятина. В его огромном могучем теле хватало сил на все: и на питье, и на суету, и на прислужничество князю, и на то, чтобы следить за порядком, не забывал он и про подготовку к походу, в короткие ночные часы еще ублаготворял и свою жену, чтобы не забывала она мужа и естества его; когда же средь ночи прозвучал условный стук в ворота двора посадника, Коснятин - словно и не спал все эти ночи - вмиг накинул на себя одежду, выбежал во двор, открыл ворота, впустил трех темных всадников, сам проследил, чтобы привязали они коней, потом пригласил в горницу, засветил одну тоненькую свечечку, хрипло спросил у Торда-старшего, который стоял перед посадником вместе с Тордом-младшим и Ульвом:

- Ну?

Варяг молча развязал кожаный мешок, выкатил из него под ноги Коснятину что-то темное и круглое, посадник взял свечу, наклонился, присветил, всматривался недолго, но пристально, снова поставил свечку, потом погасил ее, велел:

- Убери.

- Это можно и на ощупь, - сказал Торд-старший, - но золото считать привыкли мы при свете.

Он пошуршал мешком, тогда Коснятин снова зажег свечку, на этот раз уже более толстую, сказал оживленно:

- Я тоже люблю присматриваться к золоту, даже отдавая его!

Варяги приняли шутку посадника, засмеялся даже молчаливый Ульв. Они еще не знали, на что способен Коснятин, да и кто бы распознал за веселой внешностью этого красавца мрачную, мстительную душу. Даже Торд-старший, обладавший немалым опытом в выслеживании значительных людей и устранении их с пути, незаметно и умело, и привыкший к таинственной серьезности, которой всегда сопровождались разговоры о таких делах, был малость обескуражен поведением Коснятина, который все мог обратить в шутку. От такого человека приятно было получать плату за любое дело. Посадник, выдав варягам обещанное, похлопал их по плечам, они ответили посаднику тем же, расстались друзьями еще большими, чем были раньше, варяги поехали на Поромонин двор, который занимал площадь уже, кажется, большую, чем княжий двор и купеческие стойбища, а Коснятин возвратился к разоспавшейся своей жене с белым, сладким телом и поцеловал ее так крепко, как давно не целовал, потом они доспали ночь в пестрых и желанных для обоих снах, а на рассвете посадник уже стоял в почтительном поклоне, ожидая выхода князя и княгини на молитву. И еще был последний день свадебного пира, потому что Ярослав уже начал проявлять нетерпение, велел созывать воев, каждого в свою тысячу, чтобы вскоре отправиться в поход; пир удался на славу, черный люд в этот последний день должен был довольствоваться одной лишь милостыней, потому что за столом засели воины новгородские и из волостей. Коснятин ходил между ними, знал, кажется, чуть ли не всех поименно, многих обнимал за плечи, многим бросал что-то шутливое, тому улыбался, с тем пил, с тем обнимался, с другим целовался, а между делом шепнул воеводе Славенской тысячи Жировиту, что жена Тверяты, воина их тысячи, женушка небольшая, но охочая на мужские ласки, кажется, возлежит сейчас с одним варягом, известным всем своими успехами у новгородских жен, а потом еще и посоветовал Жировиту взять немного своих воинов да потрепать дружков этого варяга; сказано было совсем мало, казалось, Жировит ничего и не понял бы из этих нескольких слов, брошенных мимоходом посадником, но, видно, слова здесь были ни к чему: между Коснятином и Жировитом все уже было договорено заранее, нужен был лишь только знак, последнее веление. И вот воевода Славенской тысячи это повеление уже имел. И он обошел своих доверенных людей и каждому что-то там шепнул, а они, тоже, видно, заранее предупрежденные, где и как собираться, поодиночке выходили из-за столов и незаметно исчезали, не нарушая пиршество.

Все произошло, как пожелал посадник. Тверята с товарищами застал Торда-младшего, когда тот крепко обнимал его жену, можно было бы довольно легко убить обоих в тесной хижине, не дав им и опомниться, но для неверной жены смерть от меча была бы слишком почетной, на варяга же нападать из-за спины было негоже; его выманили из хижины, приказали защищаться, пошли на него с мечами сразу впятером, чтобы у того не оставалось никаких надежд на спасение; но Торд-младший оказался хватом не только против женщин, но и против воинов. Он легко и смело отбил наступление, даже сумел отогнать от себя нападающих именно так, что открыл себе дорогу для побега. В этом побеге ничего позорного не было, ибо он - один, а их - много, поэтому Торд мчался по извилистой улочке быстро, как молодой олень, и направлялся, разумеется, к своим, на Поромонин двор, надеясь найти там защиту, вовсе выпустив из виду, что вся Эймундова дружина пирует с князем и княгиней и только его товарищи, возвратившиеся поздней ночью из тайного похода, спят где-то там, не ведая, какая беда постигла его и что ждет их самих. Вышло так, что Торд-младший сам накликал погибель не только на самого себя, но и на всю дружину Торда-старшего. Новгородцы ворвались следом за ним на Поромонин двор, их стало словно бы еще больше, чем там, у хижины, куда заманила сегодня утром Торда-младшего чертовски сладкая бабенка, а теперь выходит, что он заманил новгородцев на стоянку, и если бы это был не такой день, то новгородцам не поздоровилось бы на Поромонином дворе, но нынче получилось так, что десяток сонных, раздетых, невооруженных людей стали жертвой нападения разозленных новгородских мужей, которые уже давно вострили зубы на пришельцев, сыпавших во все стороны золото, завлекавших чужих жен, затевавших драки на улицах, насмехавшихся над простым людом. Как все те, кто часто ходит к чужим женам, Торд-младший обладал метким глазом, он мог потягаться в этом, видно, и с самим Эймундом; так вот, вскочив в Поромонин двор, варяг мгновенно смекнул, что тут ему тоже несдобровать; оглянувшись, он увидел, что воинов с настоящим оружием за ним гонится не так уж и много и держатся они чуточку словно бы позади, а вперед вырываются разъяренные великаны с дубинами в руках, и ему впервые стало страшно; он что-то крикнул по-своему, побежал дальше, крикнул еще; видимо, кто-то из его товарищей уже не спал, ибо двое или трое варяг выглянули из двери их огромного дома, тотчас же скрылись, затем по одному, не совсем еще одетые, начали выскакивать с оружием в руках, но было уже поздно чинить какое бы то ни было сопротивление: всех их вместе с Тордом-младшим смяли, растоптали, уничтожили в один миг. Конечно, это не был честный бой, как его понимают настоящие воины. Новгородцы врывались к варягам без мечей и копий в руках, с одними лишь тяжелыми дубинами, молотили ими накрест, размахивали, будто топорами или молотками (сказано ведь - плотники!), вскакивали в избу, находили спящих, били без разбора, как попало, заботясь только лишь о том, чтобы ни один из варягов не ушел живым.

Расправа чинилась скорая и негромкая, но слух о ней прокатился, как это часто бывает, почти вмиг по всей Торговой стороне. Прежде всего донесся он к свадебным столам, кто-то прибежал, кто-то выкрикнул одно лишь слово, но это слово сразу же было истолковано как то, чего давно уже ожидали, вылилось в первое восклицание: "Наши варягов бьют!" - восклицание ненависти, расплаты за долголетнее унижение, за топтанье чести вольного люда, за чужеземное презренье к хозяевам этой зеленой тихой земли, которые привыкли работать много и тяжело, добывать зверя, рыбу, тесать дерево, торговать заработанным, а не украденным и награбленным с помощью грубой силы, когда же нужно, то умели и противостоять любой силе; но для этого нужно было назвать эту силу вражеской; варяги же топтались в их огороде словно бы на правах дружелюбной силы, а на самом деле вели себя хуже всяких захватчиков; и вот наконец слово брошено, слово произнесено, слово упало: "Бить!"

- Наши варягов бьют!

И уже брошены напитки и яства, поднялся крик и суета, выскакивали из-за столов, забыли про князя и княгиню, про порядок и обычай, не боялись ощетинившейся копьями княжьей дружины, ибо что теперь дружина, что теперь князь с княгиней, когда раздалось великое слово "бить"!

И хотя никто не говорил, где и за что бьют, все бежали в направлении Поромонина двора, вооруженные изготовлялись к бою, безоружные на бегу что-то там норовили схватить в руку; ни посадник, ни тысяцкие, ни старосты, ни десятники не могли сдержать людской ярости; Коснятин только беспомощно развел руками, возвратившись к князю, немного помятый и ободранный в заварухе; его жена кинулась к нему со слезами, ибо не привыкла видеть его в таком состоянии, но Коснятин оттолкнул глупую бабу: речь шла не о нем, прежде всего следовало защитить князя с княгиней; дружина выстраивалась вокруг них, прикрывшись непробиваемыми щитами, но посаднику показалось и этого мало, с детских лет он перенял от новгородцев все плотницкие хитрости, поэтому имел наготове крепко сбитый из дубовых брусьев и кольев переносный, довольно просторный вор, который и был поставлен теперь перед князем и княгиней, чтобы они вошли туда и так, защищенные от любого посягательства на жизнь, проследовали спокойно в палаты.

Но Ярослав сверкнул гневным глазом на Коснятина за эту выдумку, он боялся стать посмешищем в этом дубовом воре, зато Ирине понравилась затея посадника, она первой вошла в вор, подала руку князю, тот, дабы не суперечить жене, послушно пошел за нею. Коснятин дал знак носильщикам, вор немного подняла над землею, и он поплыл, окруженный кольцом варяжских дружинников, тихо и величественно, прилаживаясь к походке молодой княгини и князя, который вынужден был подавлять свою ярость, до поры до времени не выказывая ее. Едва ли не более всего злился князь на Ирину. Висела теперь у него на шее, словно жернова. Если бы не она, бросил бы он все это, взял бы коня и поскакал бы за леса к Шуйце, и никто бы не знал, где он и что с ним, на коленях умоляли бы князя возвратиться в город, ибо народ без князя - что отара без пастуха, беззащитный и неустроенный, а он наслаждался бы себе со своей неугомонной Забавой, и снова бы светилось ее молодое, незабываемое тело, и сам он помолодел бы сердцем, переживал бы то, чего никогда не пережил в жизни, сразу постаревший и посолидневший от своего княжения и великих книжных мудростей.

Коснятин шел по ту сторону дубовой ограды, старался уловить княжий взгляд, но Ярослав упорно отворачивался от него, злой на весь мир. Коснятин не унимался: просовывая сквозь щели нос и свои пшеничные усы, он сказал смиренно:

- Клянусь тебе, княже, что найду всех виновников.

Но тут впереди движущейся клетки появился кто-то из варягов и воскликнул испуганно:

- Торд-старший убит, и Торд-младший, и Ульв, и еще много наших...

- Всех убийц поставлю перед тобою, - снова сказал Коснятин.

- Что убийцы? - горько улыбнулся князь. - Не воскресить уж мне теперь ни Торда, ни Ульва, ни кого-либо из погибших...

Коснятин отошел от вора. Хотел покинуть князя на полдороге и сразу броситься выполнять свое обещание, чтобы утешить Ярослава хоть немного, но он должен был еще сопроводить княжескую чету целой и невредимой в палаты и только после этого принялся за дело.

Еще и день не закончился, не утихомирился еще Новгород, который кипел теперь во всех своих концах, далеких и близких, а посадник, посвежевший, в новом одеянии, улыбающийся и торжественный, подвел к воротам княжеского двора точно таких же торжественных Жировита, Тверяту и еще десятка полтора воинов Славенской тысячи, всех тех, кто сегодня утром был виновником небывалых столкновений в Новгороде.

- Князь давно хотел проучить нескольких варяжских гуляк, чтобы не сеяли они вражду между дружиной и Новгородом, - говорил Коснятин Жировиту и его товарищам, - потому что выступать в такой поход нужно единодушно, сообща. А паршивую овцу - вон!

- Убрали! - пробормотал Тверята, успевший посчитаться со своей беспутной женушкой, а теперь, правда, и сожалел уже, ибо трудно было представить ему, как дальше будет жить без нее, но все равно, дело сделано, у него было с чем предстать перед князем.

Жировит молчал, он без особой охоты согласился на уговоры посадника идти к князю за вознаграждением, как-то не очень верилось ему, чтобы Ярослав, еще вчера души не чаявший в своих варягах, сегодня готов был давать золото людям, которые убрали несколько его верных дружинников, а среди них даже ближайших охранников князя, известных всему Новгороду. Но Коснятин улыбался так ласково и ослепляюще, что не верить ему было бы просто грех.

Коснятин улыбался и тогда, когда они проходили в ворота, охраняемые мрачными варягами, которые подозрительно смотрели на вооруженных бравых новгородцев, с улыбкой следовавших за своим веселым посадником; Коснятин нес свою улыбку и в княжеские палаты, вынес ее и оттуда, появляясь на крыльце вместе с Ярославом, и даже понурое лицо князя словно бы озарялось тем сиянием, которое окружало посадника, и новгородцы еще больше поверили в желание князя не только увидеть их, но и достойно вознаградить. Только Жировит, воин опытный, снова почувствовал в сердце покалывание и тяжело переступал с ноги на ногу, но молчал, ждал, что будет дальше, попытался даже выдавить улыбку, перенимая ее от посадника, и Ярослав уловил, кажется, его стремление присоединиться в своем веселье к Коснятину, наклонил голову, взглянул на новгородцев исподлобья, направил на них свой тяжелый, набрякший от многодневной пьянки нос, коротко спросил:

- Эти?

- Они, - радостно промолвил Коснятин.

- Взять их в мечи, - негромко и спокойно сказал князь, и несколько варягов, которые стояли внизу на ступеньках крыльца между князем и новгородцами, мгновенно обнажили свои широкие обоюдоострые мечи и ударили по обескураженным новгородцам, а со всех сторон двора повалило огромное множество варягов, и закипела кровавая баня перед глазами князя и посадника. Ярослав был по-прежнему хмур, а Коснятин улыбался светло и беззаботно. Быть может, стер он свою улыбку только тогда, когда вечером выбрался в город и сказал там кому-то про побоище на княжеском дворе, а может, и не он это сказал, а просто слух выкатился с княжеского двора, потому что у злых слухов есть способность выбираться отовсюду, и теперь уже по Новгороду звучал не тот приподнятый выкрик, что над Волховом во время пира, а тяжкий вопль: "Наших побито!"

- Воинов славенских князь побил!

- Варяги убили воинов Славны у князя!

- Жировита с товарищами убили!

- Князь убил Жировита!

- Варяги бьют наших!

Вот так оно и перевернулось: "Наши бьют варягов!" - "Варяги бьют наших!" Толпы собирались вокруг княжеского двора, горели костры, люд яростно бился в ворота, а средь ночи протолкались к воротам трое измученных всадников, начали молча пробираться вперед. Толпа, почуяв недоброе, стаскивала всадников с коней и, быть может, разнесла бы несчастных в клочья, если бы один из них не крикнул голосом, пересиливающим весь шум и гам:

- Люди, угомонитесь! Вести несем князю! Горе великое! Князь Владимир...

Тогда толпа начала постепенно затихать, и посланец воскликнул еще громче, так, что услышали не только стоявшие рядом, но и те, что вдали:

- Великий князь Владимир преставился в Киеве!

Откуда и взялся Коснятин, расчистил вмиг проход для посланцев, окружил их своими верными людьми, достучался в ворота и без преград провел гонцов к князю, а за воротами снова забурлило и заклокотало, но теперь уже этот гомон не докучал Ярославу, не боялся он ни криков, ни огней, сказал Коснятину:

- Созывай утром вече на Софийской стороне.

И прибыл на вече без варяжской охраны, лишь с несколькими отроками и хранителями стяга, ибо княжий стяг - это честь. Свой стяг Ярослав выбирал, применяясь к отцу, князю Владимиру. У того - архангел Михаил, у этого архангел Гавриил на голубом поле. Словно бы продолжал отца своего, не оставлял другим братьям высокого знака; ибо первых архангелов было лишь два - Михаил и Гавриил; получалось, что оба уже присвоены, оставались еще Рафаил и Уриил, но из-за своей малой известности вряд ли они могли послужить кому-нибудь из князей символом русской государственности.

У Ярослава на поясе был короткий нож и меч для похода; одет он был тоже в походную одежду, простую и удобную, без всяких украшений. Вече гудело и бурлило, порядок царил только в самой середине, на возвышении, где стоял посадник Коснятин, стояли посадники ветхие, с длинными седыми бородами, стояли старосты конецкие, тысяцкие, старосты ступенные, воеводы и бояре, богатые торговые люди, верные люди Коснятина; Ярослав поклонился вечу, поднял руку, подавая знак, что хочет говорить. Постепенно шум затих, князь глубоко вздохнул, словно бы обнимая всех, простер руки, воскликнул:

- Новгородцы мои возлюбленные, дружина моя, опора и надежда земли Русской! Отец мой умер, Великий князь Владимир! Хочу на Киев идти, чтобы не перешел стол Киевский в руки недостойные! В безумстве своем побил вчера воинов новгородских, а теперь их и золотом не вернуть! Смерть каждого моего воина буду воспринимать как свою собственную смерть! Помогите мне! На нас смотрит вся земля Русская!

Долго шумело вече после княжеских слов. Трудно собрать все восклицания, прозвучавшие там, всю ругань, проклятия, насмешки и угрозы, сыпавшиеся на князя. Но он все стерпел, стоял непоколебимо у всех на виду, и, наверное, эта его покорность, а может, люди Коснятина, умело расставленные посадником повсюду, подействовали на вече успокоительно, и из отдельных недовольных выкриков стало постепенно выделяться одно общее, твердое и непоколебимое:

- Пойдем с тобой, княже!

Звучало громче и громче, несогласные сначала попытались было и дальше выкрикивать свое, однако постепенно умолкли, потому что вече имело свой жестокий закон, по которому всех несогласных избивали палками до тех пор, пока они не примыкали к мнению большинства или же дух испускали. И когда уже было наконец достигнуто главное согласие, Коснятин выступил вперед и зычным своим, красивым голосом воскликнул от имени всех собравшихся:

- Пойдем с тобой, княже, хотя и причинил ты обиду новгородцам!

- Пойдем! - загудело вече.

- Но пообещай, княже, для Новгорода первейшую правду! - воскликнул Коснятин.

- Обещаю! - крикнул Ярослав.

- Поклянись! - требовало от князя вече.

- Крест кладу святой! - ответил Ярослав и перекрестился на виду у всех торжественно и размашисто.

- Потянем твою руку! - снова воскликнул Коснятин.

- Потянем! - закричали отовсюду.

Ярослав снова поднял руку, подавая знак, что хочет говорить.

- Идучи на Киев, - промолвил он в наступившей тишине, - ставлю вам князем Новгородским...

Князь умолк на минуту, тишина стояла такая, что даже в висках ломило, все ждали, кого же назовет Ярослав, только Коснятин, казалось, обеспокоен был меньше всего, с его красивого лица не сходила прежняя улыбка, он стоял возле Ярослава, высокий и могучий, напрасно было и искать лучшего и более видного князя для этого великого вольного города; но все на свете бывает, в последний миг князь мог назвать первое попавшееся имя, которое пришло ему на ум, быть может, имел уговор с кем-нибудь из своих младших братьев, о судьбе которых еще никто ничего не ведал, быть может, пришлет им брата своего Судислава, который сидит в близлежащем Пскове; затаило дыхание вече, следило за князем, а тот, выдерживая торжественность момента, положил руку на яблоко меча, уперся покрепче ногами в вершину вечевого холма, крикнул громко и звонко помолодевшим голосом:

- Коснятина, сына Добрыни!

И Коснятин, словно подкошенный, упал на колени перед князем, поцеловал руку Ярослава, которая держала наголовник меча, оросил свое крупное красивое лицо слезами верности и умиления, промолвил в тишине, которая все еще царила над вечем:

- Клянемся тебе, Великий княже, быть верными во всем!

- Клянемся! - заревело вече.

Кажется, никто и не заметил обмолвки Коснятина относительно "Великого князя", не обратил внимания на нее и князь Ярослав, ибо ни в чем не изменилось его лицо, лишь прикоснулся он зачем-то левой рукой к усам так, будто смахнул с них слезы, которые, незамеченные, скатились у него по щекам, но разве же могли быть не замеченными они тысячами глаз!

Но нарек теперь Коснятина князем и, согласно княжескому обычаю, должен был обнять и поцеловаться с ним на виду у всех, как с равным себе, по-братски, и Ярослав обнял Коснятина, и они поцеловались, и теперь в самом деле заплакали оба, растроганные торжественностью момента, заплакали беспричинно, как это делают всегда мужчины в минуты, которых не могут понять ни женщины, ни дети.

На рассвете следующего дня отплывали от Новгорода лодьи с воинством.

Уже на волоках подоспели навстречу князю новые печальные вести о том, что стол Киевский коварно захватил Святополк, что убивает он родных братьев в недостойном своем устремлении к самоличной власти, наученный, видно, всему злому своим тестем в западных краях, названных так вельми уместно, ибо, как говорится, заходят там вместе с солнцем и всякая правота, и послушание, и любовь людская. Оплакивали смерть Бориса и служили молебны за упокой его души, плыли дальше, новые слухи встречали их, теперь уже о смерти Святослава в далеких Карпатах от рук Святополка, а там и об исчезновении Глеба, который поехал в Киев, чтобы увидеть отца своего, а увидел только смерть, опять-таки от рук окаянного брата, неосмотрительно когда-то пригретого их покойным отцом.

Был еще где-то в далекой Тмутаракани старший брат Мстислав, но сидел он там безвыездно, в стороне от главных схваток, видно, не очень хотелось ему вмешиваться в перепалки за Киевский стол, - приученный к теплому солнцу тмутараканскому, к греческим винам и восточным пряностям, не хотел он, наверное, возвращаться в киевские морозы и дожди; следовательно, Ярослав был словно бы божьим мечом, который должен был покарать братоубийцу Святополка, - он шел на Киев быстро и уверенно, по дороге присоединялись к нему все, кто раздобывал хоть какое-нибудь оружие, выходили ему навстречу из волостей бояре, приходило и из Чернигова, и из Дерев, и из других земель русских столько людей славных и богатых, что было бы слишком долго называть их всех поименно.

Если бы Ярослав выступал против родного отца, то, наверное, убегали бы от него по ночам воины, которым сам платил, опасаясь кары за дело недостойное, но теперь все повернулось так, что шел он на Киев чинить расплату, и за него вставала вся земля, а Святополк неведомо чем и держался, разве лишь мизерной силой своих вышгородцев, да еще печенегами, четыре колена которых, кажется, всегда были готовы поддерживать его, а колена эти суть: Гиазихопон, Гила, Харов и Явдиертим.

Так и сошлись в конце лета две силы, два брата на Днепре, возле Любеча, но не будет здесь описания битвы, сказать стоит лишь о том, что победил Ярослав, а Святополк бежал к тестю своему в Польшу; воинов же погибло там бесчисленное множество, да и опять-таки не о них речь, ибо кто там вспоминает в своем величании павших, об именах и душах которых, как сказал летописец тех дней, пусть помнит в своем милосердии бог всемогущий...