"Лайла. Исследование морали" - читать интересную книгу автора (Пирсиг Роберт М)

7

В Кингстоне судно Федра было домом на приколе, из которого док и гавань смотрелись как соседская округа. А здесь, на широкой реке, все это «соседство» пропало, и дом под палубой был лишь складским помещением, где главной заботой было, чтобы вещи не сыпались и не валились, когда судно раскачивается ветром. Теперь же на палубе он обращал свое внимание на форму паруса и направление ветра, на течение реки и на карту, сложенную так, чтобы видны были все приметные знаки и дневные бакены, последовательность красных и зеленых буёв, указывающих путь к океану. Река была коричневой от ила, на ней было много мусора, но ничего такого, чего нельзя было бы избежать. Дул приятный попутный ветерок, но временами он бил порывами и менял направление, возможно потому что долина реки была извилистой.

Он был удручен. Этот Райгел действительно достал его. Когда-нибудь кожа у него возможно станет достаточно толстой, и его не будут беспокоить такие вещи, но до этого еще далеко. У него как-то сложилось впечатление, что на лодке можно получить уединение, мир и покой, и мысли будут течь свободно и тихо без внешнего вмешательства. Однако так не вышло. Корабль в плаванье означает одну опасность за другой, и совсем не остается времени на то, чтобы думать о чем-либо, кроме его потребностей. А стоящее у причала судно неотвратимо тянет к себе любого настроенного поболтать прохожего.

Он уже было махнул на это рукой, и когда встретил Райгела, то посчитал его за одного из сотен людей, с которыми приходится сталкиваться в плаванье, и которых больше никогда не встретишь. Лайла тоже была из этого класса… многое можно рассказывать о такой бродячей жизни, и никогда не знаешь, с кем придется столкнуться, или переспать, следующую ночь.

Больше всего его угнетало то, как глупо он подставился под нападки Райгела. И на завтрак его, возможно, пригласили затем, чтобы прочитать вот такую проповедь. Теперь он целыми днями будет переживать по поводу сказанного, будет обдумывать каждое слово, придумывать отличные ответы, которые можно было дать в то время.

Навстречу ему двигался небольшой пароходик. Когда они разминулись, рулевой помахал ему из кабины, и Федр помахал ему в ответ.

Погода оказалась лучше, чем он предполагал. Вчерашний северный ветер утихал и возможно появится теплый юго-западный, что означает несколько дней хорошей погоды. Река здесь была широкой и почти весь день он будет плыть по течению. Все предвещало приятный день, если бы только не та сцена поутру.

У него осталось чувство огромного смятения и усталости, нечто вроде «надо начинать все сначала», «надо вернуться назад», в то время, как все казалось бы идет хорошо и беспокоиться не о чем. Ему даже не хотелось думать об этом.

Таких людей как Райгел, создающих проблемы, кругом полным-полно, подумал он, но хуже всего из них те, которые стремятся представиться моралистами. Бесплатными моралистами. Всегда готовы давать советы другим без каких-либо издержек для себя. В этом также есть некоторый эгоизм. Они пользуются моралью для того, чтобы другие почувствовали себя ущемленными, и от этого они сами выглядят лучше. И при этом не важно, каков моральный кодекс: религиозный, политический, расистский, капиталистический, феминистский, хиппи, — все они одинаковы. Кодексы могут меняться, а вредность и эгоизм остаются теми же.

Трудность же состояла в том, что просто вредностью нельзя было полностью объяснить то, что произошло сегодня утром. Тут было нечто другое. С чего бы это вдруг Райгел в такую рань стал так яростно говорить о морали? Тут что-то явно было не так… И к тому же для юриста-яхтсмена. По крайней мере не в наш век. Возможно так говаривал какой-нибудь дьячок году эдак в 1880, но ведь не теперь же. Все, что Райгел говорил о святой обязанности, о доме и семье, все это исчезло пятьдесят лет тому назад. И Райгел сердился вовсе не из-за этого. Ведь нет никакого смысла в том, чтобы читать проповеди о морали… в восемь утра… во время отпуска… Боже ты мой.

Ведь сегодня даже и не воскресенье.

Весьма странно…

Он сердит на что-то другое. Он пытался поймать Федра в старую ловушку сексуальной морали. Если бы Федр ответил, что Лайла обладает Качеством, то это значило бы, что секс — это Качество, что неверно. А если бы он ответил, что у Лайлы нет Качества, то последовал бы вопрос: «А зачем же ты тогда спал с ней?» И в этом должна была состоять древнейшая в мире ловушка греха. Если ты не ухаживаешь за Лайлой, то ты просто какой-то чопорный старый пуританин. Если же ухаживаешь, то тогда ты старый грязный развратник. Как бы ты не поступил, ты виноват, и тебе следует стыдиться. И эта ловушка существует по крайней мере со времен Эдемского сада.

Широкая лужайка подымалась над обрывом у кромки воды к роще, которая частично скрывала большой Викторианский особняк конца прошлого века. Лужайка выглядела точно так же, как и вчера, нежилой. Нигде не было видно ни играющих детей, ни пасущихся животных.

И он снова отметил, как и по пути сюда, насколько похожей была долина реки Гудзон на те картины, что были сделаны здесь более ста лет тому назад. Берега обрывисты и сильно поросли лесом, что придает реке тихий и покойный вид. Кажется ничто тут не изменилось за многие-многие годы. С тех пор, как он попал в систему канала Эри, он заметил, что все вокруг казалось постаревшим и как бы усталым. Теперь же это чувство еще больше усилилось.

Сотни лет назад этот водный путь давал единственную возможность путешествовать по континенту. Одно время он задумывался, почему он всегда причаливает свою яхту в самом старом месте города, а затем понял, что город и появился тут именно потому, что лодки причаливали именно здесь.

Теперь же эти старые речные и озерные порты обволакивает некая печаль, ведь они были некогда были оживленными и важными. До появления железных дорог река Гудзон и система каналов Эри были основным торговым путем к Великим Озерам и на Запад. Теперь же почти ничего не осталось, только изредка пройдет нефтеналивная баржа. Река запустела.

Когда он попадал на восток, на него всегда находило уныние, но ветхость и заброшенность были не единственными причинами этого. Сам он был со Среднего Запада и разделял предрассудки многих тамошних жителей по поводу этого района страны. Ему не нравилось, как все здесь обозначалось гораздо отчетливее. Богатые выглядят богаче, а бедные кажутся еще бедней. И что хуже всего, они вроде бы и считают, что так оно и должно быть. Они к такому уже привыкли. И нет никаких признаков, что будут какие-либо перемены.

В штатах Миннесота или Висконсин можно быть бедным и все-таки иметь определенное чувство достоинства, если работаешь довольно усердно, живешь чистенько и надеешься на будущее. Но здесь, в Нью-Йорке, если уж ты беден, то просто беден. Это значит, что ты никто. Совершенно никто. А если уж ты богат, то ты действительно некто. Этим как будто объяснялось 95 % всего остального в этом районе.

Может быть он замечал это яснее, так как много думал об индейцах. Некоторые из этих различий — просто противоречия между городом и деревней, а восток гораздо более урбанизирован. Но некоторые из этих различий отражают также европейские ценности. Каждый раз, когда появлялся здесь, он чувствовал, что люди становятся все более отчужденными, безразличными и… жадными. Более требовательными. Европеизированными. А также более мелочными и менее широкими душой.

На западе среди индейцев бытует шутка о том, что вождь — самый бедный человек в племени. Если кому-либо что-нибудь понадобилось, то идут именно к нему, а по индейскому кодексу «щедрости пограничной полосы» он должен помогать им. Федр подумал, что такое не часто увидишь на этой реке. Он не мог представить себе, чтобы какой-либо посторонний человек в лодке подплыл к особняку Астора и сказал: «Я просто решил заглянуть на огонек и поприветствовать вас.» Его не пустил бы швейцар. Они бы просто в ужас пришли от его бесцеремонности. На западе же они почувствовали бы себя обязанными пригласить его в дом.

Все здесь становится хуже и хуже. Богатые становятся все заносчивее, а бедные все более приниженными, и так до самого Нью-Йорка. Бомжи валяются на вентиляторных решетках, в то время как миллионеров ведут мимо них к лимузинам. И каждый воспринимает это вполне естественно.

И как ни странно, хуже всего это здесь в долине реки. Если проехать дальше в Вермонт или Массачусетс, то там это проявляется слабее. Он не знал, чем это объяснить. Может быть дело в исторических корнях.

В Новой Англии иммигранты были совсем другого рода. Вот в чем дело. В старые времена Новая Англия представляла собой одно насиженное ОСИНОЕ гнездо, а здесь в долине все постоянно перемещались. Голландцы, англичане, французы, немцы, ирландцы — и отношения между ними часто были враждебными. Поэтому с самого начала здесь установилась такая агрессивная эксплуататорская атмосфера. В Новой Англии возможно также были эти классовые различия и собственничество, может быть даже в большей мере, но они как-то приглушались, чтобы не расстраивать семейство. Здесь же это проявляется неприкрыто. Эти «замки на Гудзоне» и были откровенной демонстрацией богатства.

Он предположил, что и «мораль» Райгела сегодня утром тоже была признаком востока.

… Нет, не то. Тут что-то другое. Если бы он был по настоящему человеком с востока, то просто не стал бы об этом распространяться и тем самым увеличил бы разрыв. Почему же ему захотелось вмешаться в это? Ему же незачем было делать это. Он ведь сердился.

… А может быть потому, что он знаменитость.

Как только становишься знаменитостью, то некоторым просто доставляет удовольствие сбросить тебя с пьедестала, и тут уж почти ничего не поделаешь. Такого с Федром не было почти все лето: когда кто-то вдруг наскакивает на тебя безо всякой причины, просто потому, что тебя считают знаменитостью. Может быть, дело именно в этом. В прошлом такое чаще всего случалось на вечеринках, когда люди уже были в подпитии. Но такого никогда не бывало за завтраком.

Чаще всего настораживает, когда тебя начинают безудержно хвалить. Тогда понятно, что у них о тебе сложилось в разговоре какое-то ложное мнение. Райгел вел себя таким образом в Осуиго, но это было так давно, что Федр уже забыл об этом.

Известность — это еще одно явление, которое связано с конфликтом ценностей у индейцев и европейцев. Это чисто американское явление: внезапно прославить человека, обрушить на него хвалу и богатство, а затем, когда он, наконец, поверил в их искренность, попытаться уничтожить его. То у его ног, то с ножом к горлу. Он полагал, что в Америке нужно быть одновременно социально выше, как европеец, и социально равным, как индеец, одновременно. И не важно, что эти цели противоречат друг другу.

Таким образом возникает эта напряженность, такая деловая напряженность, когда с виду ты совсем безмятежен, улыбаешься, просто свойский парень, а в душе просто из кожи вон лезешь, чтобы справиться с конкуренцией и вырваться вперед. Каждому хочется, чтобы его дети получили образование, и в то же время никому не следует быть лучше остальных. Ребенок, который плохо успевает на занятиях, страдает от чувства стыда, казнит себя и думает: «Это несправедливо! Ведь все же равны!» А затем какая-то знаменитость, Джон Леннон, вдруг подходит к тебе и дает тебе автограф. Это же предел знаменитости, Джон Леннон.

Чепуха. Пока не станешь знаменитостью, даже и не представляешь себе, какая все это чепуха. Тебя любят за то, что им хочется в тебе видеть, но ненавидят тебя за то, что ты не таков, каким бы им хотелось. У знаменитостей всегда две стороны медали, и никогда не знаешь, какая из них обернется в следующий раз. Вот так оно и есть с Райгелом. Сначала он улыбался потому, что думал, что разговаривает с большой шишкой, и это удовлетворяло его европейское самолюбие, а теперь же он в ярости, ибо считает, что шишка ведет себя надменно или что-то в этом роде.

Старые индейцы знали, как совладать с этим. Они просто избавлялись от всего, к чему стремился каждый. У них не было собственности, некоторые из них даже облачались в рубище. Они старались не выделяться, вели себя тихо и довольствовались тем, что аристократы и сторонники эгалитарности, негодяи и сикофанты считают их никчемными. Таким образом они добивались многого без всяких там издержек со славой.

Яхта для этого хороша. Когда плывешь вот так по этим заброшенным водным путям, то можно общаться с людьми на равных, без примеси всякой славы, которая лишь мешает. А Райгел просто сноб.

Из каюты донесся какой-то шум. Федр подумал, не сорвалось ли что-либо. Затем вспомнил о пассажирке. Возможно она наводит туалет или еще что-нибудь.

— На корабле нет еды, — раздался голос Лайлы.

— Кое-что там внизу есть, — отозвался он.

— Нет, ничего.

В люке показалось её лицо. Она выглядела довольно воинственно. Лучше не говорить ей, что он уже позавтракал.

Теперь она выглядела иначе. Хуже того. Волосы у неё были растрепаны. Глаза у неё покраснели и под ними были круги. Выглядела она гораздо старше, чем вчера.

— Ты просто недостаточно внимательно поискала, — ответил он. — Посмотри в холодильнике.

— А где это?

— Большая деревянная крышка с кольцом рядом со стойкой. Она исчезла, и вскоре он услышал, как она там шарит.

— На донышке вроде бы что-то есть. Тут три коробки собачьей еды и банка арахисового масла. Банка почти пустая… И все. Нет ни яиц, ни бекона, ничего…

— Ну мы уже тронулись в путь, — ответил он. — Надо воспользоваться течением пока оно нам по пути, иначе мы потеряем весь день. Вечером мы прекрасно поужинаем.

— Вечером?!

— Ага.

Он услышал, как она пробормотала: «Арахисовое масло и собачья еда…Ну неужели у тебя вообще ничего нет?… Ну-ка погоди, здесь есть полплитки шоколада.»

Затем послышалось: «Ух ты!»

— В чем дело?

— Что-то тут не так. Как-то оно пресно на вкус…Как насчет кофе? Кофе-то хоть у тебя есть? — жалостно спросила она.

— Да, — ответил он. — Подымись сюда и порули, а я спущусь и приготовлю.

Когда она поднялась из люка, он заметил, что на ней одета белая тенниска в обтяжку, на которой большими красными буквами была надпись ЛЮБОВЬ.

Она заметила его взгляд и сказала: «Снова летний наряд. Отличная погода».

Он сказал: «Уверен, вчера ты и не предполагала, что будет так».

— Никогда не загадываю, что будет дальше. Я то думала, что дальше будет завтрак.

Она села напротив него. Надпись на майке соблазнительно зашевелилась.

— Ты сумеешь рулить на таком судне?

— Конечно.

— Тогда держись правее вон того буя. — Он показал, чтобы она правильно поняла. Затем он поднялся, вышел из рубки и спустился в люк.

Он стал искать в запасниках, но вскоре убедился, что она права, на судне совсем не было еды. Он и не думал, что запасы у него совсем на нуле. Он нашел пачку крекеров с сыром, в которой было около трети.

— Как насчет крекеров с сыром и кофе? — спросил он.

Ответа не последовало.

Он начал снова. — С арахисовым маслом… нечто вроде континентального завтрака.

Чуть погодя её голос ответил: «Ну хорошо».

Он раскрыл держатели печи так, что она опустилась на пол, затем взял с полки пропановую лампу, чтобы разогреть керосиновую горелку печки.

Горелка была капризной. Там были очень тонкие медные жиклеры, а ручки регуляторов размером с дверную, так что при одном нормальном обороте можно испортить весь механизм.

— Когда мы причалим куда-нибудь? — спросила Лайла.

— Останавливаться нельзя, — ответил он. — Я же говорил. Тогда мы упустим отлив и придется вернуться где-то к Уэст-Пойнту. — Он не был уверен, известно ли ей, что река течет вспять дважды в день.

— Райгел говорил, что есть причалы у Ньяка, — продолжил он, — а оттуда уж недалеко и до Манхэттена. Мне хотелось бы, чтобы последнее колено было покороче…. Оставить время про запас…. Кто знает, что там ждет нас.

Он зажег спичкой бутановую лампу, затем направил пламя на одну из стенок печи, чтобы нагреть её для испарения керосина. В таких печках керосин не горит жидким. Его надо сначала превратить в газ.

— А Ричард будет там? — спросила Лайла.

— Где?

— Где мы остановимся.

— Вряд ли. Пожалуй, даже нет.

Когда горелка нагрелась докрасна от паяльной лампы, он слегка приоткрыл ручку горелки. Занялось жаркое голубое пламя. Федр потушил паяльную лампу и поставил её на полку так, чтобы горячее сопло не касалось чего-либо. Затем он наполнил чайник водой из бака и поставил его на печку.

Лайла спросила: «Как давно ты с ним знаком?»

— С кем?

— С Ричардом.

— Слишком давно.

— Почему ты так говоришь?

— Я просто люблю бывать один.

— Ты затворник, а? — сказала Лайла. — Совсем как я.

Он поднялся по лестнице наполовину, чтобы убедиться, что она верно держит курс. Всё было в порядке.

— Должно быть приятно иметь такую яхту, — продолжала она. — Никто тебе ничего не прикажет. Просто плывешь, куда хочешь.

— Да, верно, — отозвался он. Он впервые увидел, как она улыбается. — Жаль, что так вышло с завтраком. Мы стояли у рабочего дока, рядом с краном. Надо было освободить место, чтобы он мог работать.

Когда кофе был готов, он вынес его наверх, сел напротив неё и взялся за руль.

— Как хорошо, — сказала Лайла. — На той яхте, где я была, было слишком тесно. Все время кто-то мешался под ногами.

— Здесь этого нет.

— Ты всегда плаваешь один?

— Иногда один, иногда с друзьями.

— Ты ведь женат, не так ли?

— Разведен.

— Я так и знала, — сказала Лайла. — Причем не так уж давно.

— Откуда ты знаешь?

— Потому что на яхте совсем нет еды. Настоящие холостяки всегда готовят сами. У них не бывает только собачьей еды в холодильнике.

— Зато уж в Ньяке мы закажем самый большой бифштекс.

— А где это, Ньяк?

— Не очень далеко от Манхэттена, на стороне Нью-Джерси. Оттуда всего лишь несколько миль.

— Отлично.

— У тебя в Нью-Йорке много знакомых?

— Да. Множество.

— Ты там жила?

— Да.

— Чем ты занималась?

Она бросила на него мимолетный взгляд. — Я там работала.

— Где?

— Много разных работ.

— Ну а какого рода работа?

— Секретаршей, — ответила она.

— А-а-а, — протянул он.

На этом вроде бы все исчерпалось. Ему не хотелось, чтобы она разглагольствовала о машинописи.

Он подумал о том, чтобы сменить разговор, но он не мастер судачить о чем попало. И никогда им не был. Вот Дусенберри здесь пригодился бы. Все получалось снова как в резервации.

— Тебе нравится Нью-Йорк? — спросил он.

— Да.

— А почему?

— Люди там такие любезные.

Она что, иронизирует? Нет, по выражению лица этого не скажешь. Оно было бесстрастным. Как будто бы она никогда и не бывала в Нью-Йорке.

— Где ты жила там?

— На западных сороковых улицах.

Ему хотелось, чтобы она продолжала, но она не стала. Вот здесь, очевидно, и есть загвоздка. Настоящая болтунья. Да она даже хуже индейцев.

Какая разительная перемена по сравнению со вчерашним. Сегодня нет никакого просвета. Просто смурное лицо, взгляд устремлен вперед, но ничего не высматривает.

Он понаблюдал за ней некоторое время.

Хотя лицо у неё вовсе не злое. Нельзя сказать, что оно низкого качества. Если хотите, оно даже миловидно.

Он подумал, что голова у неё широкая. Антрополог назвал бы её брахицефалом. Судя по фамилии, возможно, саксонский тип. Голова простолюдинки, средневековой бабы, которую можно дубасить. Нижняя губа готова дрогнуть. Но нет ничего злого.

Глаза же у неё были отсутствующими. Лицо, тело, манера разговора и действий — все было жестко и готово к действию. Но глаза, даже если она смотрит прямо на вас, совсем другие, как у испуганного ребенка, глядящего вверх со дна колодца. Они вовсе не вписывались в общую картину.

Природа прекрасная, живописная долина реки, волшебный день, а она даже не замечает этого. Он подумал, а с чего бы она вообще пустилась в плаванье. Пожалуй, разрыв с людьми на предыдущей яхте, её расстроил, но ему не хотелось впутываться в это.

Он спросил: «А с Ричардом Райгелом у тебя хорошие отношения?»

Она как бы вздрогнула. — А с чего ты взял, что мы с ним не ладим?

— Вчера, когда ты впервые появилась в баре, он велел тебе закрыть дверь, помнишь? А ты хлопнула и спросила: «Ну что, доволен?» У меня сложилось впечатление, что вы знакомы, и что оба сердитесь.

— Да, я знакома с ним, — ответила Лайла, — и у нас есть общие знакомые.

— Так отчего же он осерчал на тебя?

— Да он и не серчал. Просто у него такая манера разговаривать.

— Отчего же?

— Не знаю.

Чуть погодя она продолжила: «У него бывает плохое настроение. То он весь любезность, а то вдруг ведет себя вот так. Просто он так устроен».

Раз уж она говорит о нем такое, то должна знать его довольно хорошо, — подумал Федр. Очевидно, она не говорит ему всего, но то, что уже сказала, похоже на правду. Этим и объясняется нападка Райгела сегодня утром, он даже не ожидал такого. Райгел просто завелся, стал донкихотствовать и нападал на людей без каких-либо объяснений.

Но что-то в таком рассуждении его все-таки не устраивало. Должно быть нечто получше. Просто он еще не слышал всего. Из этого нельзя понять, почему Райгел так нападал на неё, и почему она вроде бы защищает его. Обычно, если один из двоих ненавидит другого, то это чувство взаимно.

— А что представляет собой Райгел в Рочестере? — продолжил он.

— То есть как?

— Любят ли его там?

— Да, он весьма популярен.

— Даже когда он сердит и нападает на людей, которые ему ничего не сделали?

Лайла нахмурилась.

— Как бы ты сказала, он любит морализировать? — продолжил Федр.

— Да нет, не особенно, — ответила Лайла, — как все.

Она стала раздражаться. — С чего это ты задаешь такие вопросы? Почему бы тебе не спросить об этом его самого? Вы же с ним друзья, не так ли?

Федр ответил: «Сегодня утром он вел себя довольно высокомерно, заносчиво, стал морализировать, так что я подумал, раз уж ты с ним хорошо знакома, то могла бы сказать мне почему.»

— Ричард?

— Ему вроде бы не понравилось, что ты была со мной ночью.

— Когда это ты с ним разговаривал?

— Сегодня утром. Перед тем, как отчалить, мы с ним поговорили.

— Не его дело, чем я занимаюсь, — сказала Лайла.

— Тогда отчего же он так разгорячился?

— Я же тебе говорила, такое с ним случается иногда. Раздражителен. Да и любит он поучать людей.

— Но ты же ведь сказала, что он не особенно любит морализировать. С чего бы он стал так говорить о морали.

— Не знаю. Это у него от матери. У него все повадки от матери. Так он иногда и разговаривает. Но в душе он вовсе не такой. Просто раздражителен.

— Ну так тогда…

В глазах у Лайлы появилось действительно сердитое выражение. — Зачем тебе нужно знать все такое о нем? — спросила она. — Ты как будто ищешь улики против него. Мне не нравятся твои вопросы. Слышать об этом больше не хочу. Я думала, он тебе друг.

Она стиснула зубы, и на щеках у неё напряглись желваки. Она отвернулась и стала смотреть за борт на бегущую воду.

По берегу прошел поезд по пути, наверное, в Олбани. Шум его вскоре прокатился к северу и затих. А он даже и не знал, что тут проходит железная дорога.

Чего еще он не заметил? У него было ощущение, что многое. «Секреты», — говорил Райгел. Нечто запретное. Теперь наступала эпоха Атлантического побережья, совсем другая культура.

Поотдаль от берега появился еще один особняк, подобный тому, что Федр видел раньше. Этот был из серого камня, такой унылый и мрачный, как декорация для великой исторической трагедии. — Еще один из восточных баронов-грабителей, — подумал Федр. — Или его потомки… а может быть их кредиторы.

Он стал изучать вид усадьбы. Дом стоял в глубине большой лужайки. Все было на месте. Листья подобраны, и трава на газонах выкошена. Даже деревья аккуратно пострижены. Похоже было, что управляющий покорно и терпеливо работал здесь всю свою жизнь.

Лайла встала и сказала, что ей надо помыться. Она была сердита, а Федр не представлял, что можно теперь сделать. Он рассказал ей, как накачать воды для мытья. Она подобрала пустой пакет из-под крекеров, свою чашку и спустилась в люк.

На полпути вниз по лестнице она сказала: «Дай-ка мне свою чашку, я её помою». Безо всякого выражения. Он отдал ей чашку, и она исчезла.

* * *

По мере того, как яхта уходила дальше, он продолжал смотреть на усадьбу, возвышающуюся среди деревьев. Она была огромной, серой и обветшалой, несколько пугающей. Они конечно знали, как подавлять дух.

Чтобы рассмотреть её поближе, он взял бинокль. Под купой дубовых деревьев у берега стояли пустые белые стулья вокруг белого стола. По их причудливому виду он предположил, что они сделаны из литого чугуна. Нечто в них передавало дух всей усадьбы. Жесткие, холодные и неудобные. Таков викторианский дух: в этом всё отношение к жизни. Они называли это «Качеством». Европейским качеством. Преисполненным протокольным статусом.

Складывалось такое же ощущение, что и от проповеди Райгела сегодня утром. Социальная структура, породившая проповедь на темы морали, и то, что создавали эти особняки, были одним и тем же. Это был не просто дух востока, это был викторианский дух. Федр не очень-то задумывался прежде об этом факторе, но эти особняки, лужайки и литая орнаментальная чугунная мебель не оставляли в этом сомнения.

Ему вспомнилась его учительница в выпускном классе школы, седая профессор Алиса Тайлер. В начале своей первой лекции по викторианской эпохе она заметила: «Терпеть не могу преподавать этот период американской истории». Когда её спросили почему, она ответила: «Всё так мрачно».

Она объясняла, что викторианцы в Америке были нуворишами, у которых не было понятия, как быть со вдруг свалившимся на них богатством и ростом. Удручало их уродливое неблагородство, неблагородство тех, кто перерос свой собственный кодекс саморегулирования.

Они не знали, как относиться к деньгам. Вот в чем была их проблема. Частично это было вызвано промышленной революцией после гражданской войны. Состояния делались на стали, древесине, скоте, машиностроении, железных дорогах и земле. Куда ни глянь, нововведения создавали богатейшие состояния там, где прежде ничего не было. Из Европы вливалась дешёвая рабочая сила. Делиться богатством практически не вынуждали ни подоходные налоги, ни общественные кодексы.

Они рисковали жизнью, чтобы заполучить его, и не могли просто так расстаться с ним. Все так запуталось.

Хорошее слово «запуталось». Все спуталось, как завитки их резной мебели и замысловатый рисунок тканей. Викторианские мужчины носили бороды. Викторианские женщины носили длинные причудливые платья. Он представил себе, как они гуляют среди деревьев. Чопорные, трезвые. Все это была поза.

Он вспомнил престарелых викторианцев, которые были любезны с ним в детстве. Эта любезность доводила его до каления. Они стремились воспитывать его. И считалось, что их внимание пойдет ему на пользу. Викторианцы ко всему относились очень серьезно, и наиболее серьезно они относились к своему моральному кодексу, «благочестию», как они любили называть его. Викторианские аристократы знали, что такое качество, и очень четко определяли его для тех, кому меньше их повезло с воспитанием.

Он представил их себе за спиной у Райгела за завтраком сегодня утром, поддакивающих каждому его слову. Они бы поступили точно так же. То превосходство, которое сегодня утром утверждал Райгел, точно соответствовало позе, которую заняли бы они.

Её можно точно повторить, притворившись королем какой-либо европейской страны, предпочтительно Англии или Германии. Ваши подданные преданы вам и требовательны к вам. Вам следует проявлять уважение к вашему «положению». Не следует допускать проявления на людях своих собственных личных чувств. Единственная цель викторианца в жизни — это занять такую позу и сохранить её.

Замученные дети викторианцев часто называли их мораль «пуританизмом», но это лишь чернит пуритан. Пуритане никогда не были столь напыщенными, лживыми, цветистыми павлинами, какими были викторианцы. Моральный кодекс пуритан был таким же простым и неприкрашенным, как их дома или одежды. И в этом была определенная красота, ибо, по крайней мере в ранний период, пуритане искренне верили в него.

И не у пуритан, а у современных европейцев викторианцы черпали моральное вдохновение. Они считали, что следуют высшим английским стандартам морали, но та английская мораль, к которой они обращались, была такой, что её не узнал бы сам Шекспир. Как и сама Виктория, она больше имела отношение к немецкой романтической традиции, чем к чему-либо английскому.

Суть этого стиля — самодовольное позирование. Вот эти усадьбы с башенками, пряниками и декоративным чугунным литьем и были такой позой. Плоть свою они усмиряли корсетами и турнюрами. Всю свою физическую и общественную жизнь они подчиняли невозможным атрибутам застольного этикета, речей, позы, подавления сексуальных инстинктов. Их картины прекрасно схватывали это: без всякого выражения, без единой мысли, бледные дамы, восседающие у древних греческих колонн в совершенной форме и позе. А то, что одна грудь обнажена, то этого вроде бы никто и не видит, ибо они так возвышены и чисты.

И они называли это «качеством».

Для них поза была качеством. Качество и было социальным корсетом, декоративным литьем. Это было «качество» манер и эгоизма, подавления человеческих приличий. Когда викторианцы вели себя морально, то о доброте не могло быть и речи. Они одобряли все то, что было в обществе модного, и подавляли или игнорировали то, что было иначе.

Тот период закончился тогда, когда раз и навсегда определив, что такое «истина», «ценность» и «Качество», викторианцы и их последователи эдвардовской эпохи послали ради этих идеалов целое поколение своих детей в окопы Первой Мировой войны. И погубили его. Ни за что. Та война и была естественным следствием викторианского морального эгоизма. По завершении войны выжившие в ней дети не уставали смеяться над комедиями Чарли Чаплина, над пожилыми людьми в шелковых шляпах, разодетых в пух и прах, с высоко задранным носом. Молодые люди двадцатых годов зачитывались Хемингуэем, Дос Пассосом и Фитцджеральдом, пили самогон, по вечерам танцевали танго, лихачили в машинах, прелюбодействовали, называли себя «потерянным поколением» и старались, чтобы ничто никогда не напоминало им вновь о викторианской морали.

Чугунное литьё. Если ударить по нему кувалдой, оно не гнется. Оно просто разлетается на уродливые, грубые осколки. Интеллектуальные социальные реформы нашего века просто раздробили викторианцев. И теперь от них остались лишь эти жалкие осколки декоративного литья, того образа жизни, который попадается то тут, то там, как эти усадьбы или разговоры Райгела сегодня поутру.

Вместо того, чтобы навсегда исправить мир своими высокоморальными кодексами, они добились совершенно противоположного: оставили миру моральный вакуум, в котором мы и живем до сих пор. И Райгел тоже. Когда Райгел за завтраком начинает витийствовать о морали, он просто выпускает пар. Он не отдает себе отчета в том, что говорит. Он лишь пытается подражать викторианцам, ибо считает, что это звучит хорошо.

Федр сказал Райгелу, что не может ответить на его вопрос, потому что он слишком труден, но это не значит, что этого сделать нельзя. Это можно сделать, но лишь косвенным путем. Умные, разящие ответы должны исходить из той культуры, где мы живем, а в этой культуре нет быстрых ответов на вопросы Райгела. Чтобы ответить на них, надо вернуться далеко назад, к основополагающим понятиям морали, а в нашей культуре нет таких основополагающих понятий морали. Имеются лишь старые традиционные общественные и религиозные понятия. К тому же под ними нет настоящей интеллектуальной базы. Это просто традиции.

Вот почему у Федра сложилось такое утомительное впечатление от всего этого. Назад, к истокам. Вот куда надо двигаться.

Ибо Качество — это мораль. И не сомневайтесь в этом. Они идентичны. И если Качество является первичной действительностью мира, то это значит, что и мораль также первичная действительность мира. Мир в первую очередь — это моральный порядок. Но это такой моральный порядок, о котором ни Райгел, ни позирующие викторианцы не слышали и даже помыслить не могли в своих самых буйных мечтах.