"Среди людей" - читать интересную книгу автора (Меттер Израиль Моисеевич)

3

Сперва меня обсуждали на педсовете.

Предварительно со мной разговаривала инспектор роно. Вероятно, я вел себя глупо. Ну и черт с ним, что глупо! В нашей инспекторше меня раздражает все: голос, походка, манеры. Все это представляется мне ненатуральным. Когда она говорит, мне отчетливо, как стеклянная, видится ее башка, в которой вертятся три-четыре колесика с раз навсегда заданной скоростью.

Это вовсе не значит, что я считаю себя умным. Мне просто оскорбительно, что я почему-то должен притворяться, принимая ее за инспектора. Она произносит своим ненатуральным голосом разные пошлости, а я сижу против нее и не имею права вежливо сказать:

— Послушайте, я вас совершенно не уважаю. Научили вы за свою жизнь хотя бы одного человека чему-нибудь полезному, доброму, хорошему? Ведь в том, что вы мне говорите, нет ни одной мысли, это все бутафория…

Ничего подобного я ей, к сожалению, не сказал, а вместо этого вяло спорил с ней, и она умело ловила меня на словах, придавливая каменными формулировками.

Она добивалась от меня, чтобы я признал свои ошибки.

— Вам следует усвоить, товарищ Охотников, — говорила инспекторша, — что ваши педагогические эксперименты приводят к пагубным последствиям. И чем скорее и точнее вы их проанализируете публично, тем легче вам будет освободиться от них.

Я сказал, что не понимаю, от чего мне надо освобождаться.

— Ни для кого не секрет, — сказала она, — что известная часть нашей молодежи заражена нигилизмом. Школа несет полную ответственность за это. Вы же, товарищ Охотников, вместо того чтобы бороться с неустойчивыми настроениями в своем классе, будируете их.

— Чем? — спросил я.

— Во-первых, вы вернули учащимся написанные ими сочинения без оценок, тем самым дав им недвусмысленно понять, что вы считаете работу подобного рода оши-бочной.

— Но я действительно так считаю! — сказал я.

Инспекторша продолжала, перекатываясь через меня, как океанская волна через камешек:

— Сочинения, которые вы сочли ошибочными, помогли бы вам не только разобраться в грамотности учащихся, но и позволили бы вам, как воспитателю, кратчайшим путем ознакомиться с настроением класса, с его моральным уровнем и домашними условиями, то есть со всем тем комплексом, который так необходим хорошему воспитателю.

Я смотрел на нее вылупив глаза. Мне казалось, что этого не может быть — и ее не может быть, и всего того, что она говорит, не может быть.

— Во-вторых, — продолжала она, — вы поставили ученику десятого класса завышенную оценку за работу, которая содержала серьезнейшие ошибки. Я имею в виду работу Геннадия Мещерякова о Чернышевском. В этом классе у вас вообще идейный разброд.

Она сделала паузу, всматриваясь в мое окаянное лицо.

Инспекторша ждала объяснений.

Мне нужно было объяснить ей так непосильно много, что я не мог этого одолеть и молчал.

Она посмотрела на свои часы, огладила свою прическу, черты ее лица расположились в том порядке, который в результате должен давать улыбку.

— По-моему, мы с вами отлично побеседовали, — сказала инспекторша. — Примите мой дружеский совет: свое выступление на коллективе изложите в письменной форме. Это поможет вам внутренне собраться и дисциплинировать себя. Хотелось бы, чтобы ваше выступление послужило поводом к большому разговору…

Она поднялась, отвратительно приветливая, непобедимая, и пошла к дверям, громко, как солдат на параде, стуча своими дамскими каблуками. Мне захотелось, чтобы она споткнулась о порог и растянулась на полу. И не потому, что я желал ей зла, — я страстно мечтал в ту минуту, чтобы она была смешна.

Из-за двери донесся ее голос:

— Охотников произвел на меня недурное впечатление. Мне кажется, Ольга Михайловна, что у вас слабо ведется воспитательная работа с учителями…

Труднее всего мне было с Тамарой.

Она была искренне убеждена, что я заблуждаюсь, что мне нужно только «вправить мозги», и, как бы ни была болезненна эта операция, я после нее оздоровлюсь. Никаких нечистых соображений у нее не было. Она даже предложила мне просмотреть тезисы ее выступления против меня.

Я сперва отказался, но, увидев, что Тамара огорчена этим, проглядел ее листочки.

— Ну как? — спросила она. Я пожал плечами.

— Тебе, конечно, кажется, что все это глупости? — сказала Тамара. — Или, может, ты думаешь, что я вообще должна потакать твоим фокусам?

— Отвяжись, — сказал я, по-моему беззлобно.

— Наверняка тебе сейчас представляется, что тебя окружают враги. А я не могу свои личные отношения ставить выше общественных.

— Ладно, валяй, — сказал я.

— Коля, — дотронулась до моего плеча Тамара, — а ведь ты меня совсем не уважаешь, верно? Ты считаешь, что я дура?..

— Брось, Томка, — сказал я, — с чего ты это взяла? Просто в тебе есть некомплектные части. Ты собрана наспех, из старья.

— Как это, из старья? — Она обиделась.

— Ну, понимаешь, было наломано всякого, а потом второпях нас собирали из этих обломков, кого получше, а кого похуже.

— Значит, я похуже?

— Нет, ты получше.

— А кто похуже?

— Мало ли, — сказал я. — В общем-то, и они, наверно, притрутся. Жизнь заставит.

На педсовете Тамара произнесла речь согласно своим тезисам. Ее занесло немножко больше, чем следовало, я чуть было не разозлился, но взял себя в руки. Мне было почему-то жаль ее. Бывает же у детей рахит, от неправильного питания.

Выступала и Ольга Михайловна.

Она построила свою речь так бесхитростно, что хитрость ее плавала на поверхности. И школа наша преотличная, и коллектив здоровый, и все работаем над собой, и педагог педагогу — друг, товарищ и брат, а то, что товарищ Охотников совершил грубые ошибки, то это потому, что он у нас недавно, вот осознает сейчас, поварится в общем котле, и все будет в порядке.

Когда мне дали слово, я с места сказал, что не могу осознать того, с чем не согласен.

— Вы не уважаете коллектив! — крикнула инспекторша.

— Уважаю, — сказал я. — Но не настолько, чтобы идти против своей совести. Тем более что мне еще неизвестно мнение моих товарищей.

— Громкие фразы, — сказала инспекторша. — Прошу слова.

Эта зануда поднялась, налила себе воды из графина, вода клокотала и перелилась через край стакана.

Господи, чего только она не говорила обо мне!

Я слушал ее с брезгливым изумлением. Это — сперва, а потом на меня навалилась тоска. И не какая-нибудь, а злая тоска. Я больше не мог слышать голоса инспекторши, я облокотился о стол и незаметно для окружающих прижал пальцы к ушам.

Рядом со мной сидела учительница начальных классов Лидия Александровна. Я видел ее милое испуганное лицо, она выдвинулась немножко вперед, чтобы заслонить меня от директора.

В тот день больше никто не выступал, если не считать нашего физрука. Он сказал, что мои идейные ошибки не случайны, ибо, по его наблюдениям, ко мне льнут именно те ученики, которые уклоняются от занятий по физкультуре. И еще он сказал, что совершенно согласен с инспектором: к педагогу Охотникову надо присмотреться.

Я глядел на учителей, — никто не улыбнулся. А может, они и правы, и это вовсе не смешно, когда кретин имеет право голоса?

После педсовета Варвара Никифоровна попросила меня зайти к ней. Я задержался у нее недолго. По-моему, нам обоим было неловко.

— Вам интересно выслушать мое мнение? — спросила Варвара Никифоровна.

Мне было неинтересно, но я сказал, что интересно.

— Все, что говорилось о вас, Николай Семенович, глупо и мерзко. Через это надо переступить, потому что есть дети, которым вы нужны.

Я молчал, зная, что на этом она не остановится. И она понимала, что я знаю, что на этом она не остановится.

— Поверьте моему жизненному опыту, Николай Семенович. Лучше поступиться в детали, сохранив свои силы для главного.

— Спасибо, Варвара Никифоровна. Учту.

И тут я произнес глупую фразу:

— Могу быть свободным?

Она шла за мной до сеней, и в темных сенях тихо сказала:

— А может, вы и правы…

Ночью я не спал.

Я произносил речи.

Я даже вскакивал пить воду, до того неистовые речи я мысленно произносил. Они были обращены к кому-то самому умному, самому справедливому. И говорил я вовсе не о себе, — даю слово, что моя судьба меня не волновала. Он слушал меня, разгневанный, и даже произнес, когда я перевел дух:

— Продолжайте, товарищ Охотников.

Мне было удивительно легко с ним договориться, и я заснул под утро совершенно довольный.

Утром я увидел директорский приказ, в котором мне был объявлен выговор.

А через неделю состоялось районное совещание руководителей школ. От нас были вызваны Ольга Михайловна, Тамара и я.

Совещание собралось в лекционном зале Дома культуры.

В конце своего доклада о состоянии восьмилетнего обучения в нашем районе завроно упомянул меня. Я не успел уловить тот ручеек, который соединял меня с обязательным восьмилетним обучением. Вероятно, завроно и не очень заботился о нем.

Свой доклад он читал. По-моему, в этом есть какое-то бесстыдство, к которому мы привыкли. Мальчиков и девочек мы учим в школе связному изложению своих мыслей, а тут взрослый дядя бубнит знакомые всем сочетания звуков, да еще записанные не им, а кем-нибудь из инспекторов. Может, потому и надо писать все это, что говорить без мыслей гораздо трудней? Попробуй выучи наизусть пустую трескотню, да еще такую, в которой нельзя переставить ни одного слова. Тут, действительно, уже вопрос механической памяти, а она может подвести.

Говоря обо мне, завроно сперва тоже читал, но потом отклеился от своих бумаг. Из его слов получалось, что я представляю собой определенную опасность для подрастающего поколения, которому суждено жить при коммунизме. Получалась нелепость: если я выйду на трибуну и покаюсь, то мне можно доверять, а если не покаюсь, то нельзя. Но ведь что такое покаяние? Слова. Значит, если я произнесу этот ритуальный, набор покаянных слов, то я хороший, а если не произнесу, то — плохой. Но ведь я же могу произнести их неискренне? В чем же тогда смысл моего покаяния? Что-то в этом есть от религии, от лицемерия религии.

После доклада, завроно начались выступления.

И опять сперва говорили о восьмилетнем обучении, а затем, без всякой ощутимой связи, — обо мне. Выходили люди, которых я никогда в жизни не встречал, но они говорили обо мне так, как будто отлично знакомы с моим сокровенным внутренним содержанием.

Они сочиняли это мое внутреннее содержание, страстно дополняя друг друга. Обижаться на них невозможно было, потому что это был уже не я — тот, о котором они говорили, — а какая-то изрядная сволочь.

Странно еще, что в их выступлениях ощущалась не столько злость, сколько обыденная деловитость.

И тут вышла на трибуну Тамара.

Она была черная — в черном платье, с черным лицом.

Раньше она никогда не читала своих речей, а здесь быстро, резко прочитала две тетрадные странички и пошла на место.

Завроно объявил:

— Слово предоставляется товарищу Охотникову. Подыматься на трибуну мне не хотелось. Я встал, обернулся лицом к людям и сказал:

— Я не могу согласиться с тем, что тут говорили.

В зале поднялся шум.

Я сел.

Завроно громко сказал:

— Позор. Встаньте!

Я встал снова лицом к людям.

— Выйдите на трибуну, — велел завроно.

Я пошел к трибуне.

— Слово предоставляется Охотникову, — во второй раз объявил завроно.

Проходя мимо стола президиума, я слышал, как он шепнул кому-то: «Мальчишка! Щенок!..»

— Мне непонятно, чего от меня хотят, — сказал я в зал, проклиная свое косноязычие. — У меня есть своя точка зрения…

— Сперва надо заработать право на свою точку зрения, — прервал меня завроно.

Я спросил у него:

— Почему вы кричите на меня из президиума? По-моему, это неприлично.

Стало очень тихо.

Скрипнул стул.

Завроно встал. Ему, должно быть, казалось, что он очень грозен.

— Кто вы такой, чтоб делать мне указания?

— Учитель.

— Будете вы говорить о своих ошибках?

— Я хотел объяснить, почему не согласен… — начал я.

— Поступило предложение, — сказал завроно, — закончить прения по этому вопросу.

И я ушел из зала.

Тамара приехала домой позднее меня: когда я уже лежал в постели, слышно было, как хлопнула входная дверь.

Между нашими комнатами, у самого потолка, возле печки, есть крохотная щелка, там обвалилась штукатурка; сквозь эту щелку видно, горит ли у кого-нибудь из нас свет.

Свет в соседней комнате не зажигался. У меня — тоже.

— Не ври, ты не спишь, — сказала Тамара через стенку. — Оденься. Сейчас я к тебе зайду.

Мне не пришлось одеваться, я лежал на кровати в костюме.

Вошла Тамара.

— Пожалуйста, не воображай, — с ходу сказала она, — что ты меня переубедил. И не думай, что я тебя жалею.

Я протянул ей леденец, — за весь день у меня ничего не было во рту, кроме этих проклятых леденцов.

— Не хочу я твоих конфет, — сказала Тамара. — Тебя будут обсуждать в облоно. Мне предложили выступить. Я отказалась.

— Зря, — сказал я. — Ведь ты можешь прочитать то, что сегодня уже читала.

— Читала, — сказала Тамара. — А больше не хочу.

— Твое дело.

— Может, ты все-таки спросишь, почему я отказалась?

— Могу спросить.

— Спроси.

— Неохота, — сказал я. — Я и так понимаю, почему ты отказалась.

Она подозрительно взглянула на меня.

— Может, ты воображаешь…

— Ничего я не воображаю. Просто тебе стало противно. Вот и все. Это не так мало, когда человеку становится противно. Раньше это не имело значения, а сейчас имеет. Давай пить чай, Томка. Ты не бойся, я не пропаду.

И мы сели пить чай, и я сказал ей, что никакая сила не уберет меня из этой школы, потому что есть на свете правда, которой я добьюсь, чего бы это мне ни стоило.