"Приключения-70" - читать интересную книгу автора (Шамшур Петр, Привальский Всеволод, Болгарин...)

14. УКРАДЕННАЯ ПЕСНЯ

Я сижу на толстом чурбаке в проходе зала «Красного дома». Рядом таким же образом устроились Нина и Куликов. Сейчас должен начаться концерт заключенных исправдома.

Сидеть неудобно, но когда мы пришли в клуб, все места уже были заняты. Нина посоветовала принести со двора по чурбаку, и мы торчим выше рядов, оглядывая публику.

Большинство зрителей одеты в серые шинели, старые полушубки, телогрейки мазутного цвета. Ведь магазины одежды закрылись пять лет назад, а содержимое городских шкафов и сундуков перекочевало к кулаку в обмен на зерно и картошку. Но в зале видны и хорошо одетые люди, яркими пятнами выделяется несколько групп горожан, приодевшихся к сегодняшнему концерту.

Невдалеке от нас расположилось большое семейство: дама с блестящим веером, седой старичок в черном костюме, две барышни с разноцветными бантами в косичках. Ближе к сцене виднеются черные кружевные шали, стоячие воротнички гимназических мундиров, цветные платочки. Приоделась и наша Ниночка: на ней темное шуршащее платье, зеленая вязаная кофточка с блестящими пуговицами, белый пуховый платок.

Становится жарко, слишком много народу в зале. Большинство зрителей уже сняли шинели и пальто. Расстегиваю шинель, засовываю в карман шлем. А Ниночка не хочет сбросить платок. Долго ли она будет прятать от меня шрам на лице?

— Ниночка! Енисейский в зале? — спрашивает Куликов.

— Конечно! — уверенно отвечает Нина. — Он сидит в первом ряду, в кожаном пальто.

Я приподнимаюсь. Ну конечно, такой деятель должен выглядеть архиреволюционно: длинное кожаное пальто, в руке кожаная фуражка, на ремне через плечо маузер в деревянной кобуре, нога закинута на ногу, чтобы всем были видны высокие сапоги.

— А из укома партии никого нет?

— Не вижу, — отвечает Нина. — Сейчас все укомовцы в селах. Идет подготовка к посевной.

В зале полутемно. На стенах висят большие керосиновые лампы, но они притушены перед началом концерта и коптят. Нет электричества в Надеждинске. Оккупанты, отступая, так разрушили электростанцию, что второй год продолжаются восстановительные работы.

Высокий мужчина в английском френче выходит на авансцену и долго трясет большим школьным звонком. На рампу выносят керосиновые лампы.

Занавес начинает медленно раздвигаться, и со сцены доносится мелодичный звон. Где-то далеко рождается берущая за душу песня: «Слышен звон кандальный».

На полутемную сцену медленно выходят каторжане. Они негромко и красиво поют:

…Путь сибирский, дальний… Нашего товарища на каторгу ведут…

В зале раздаются аплодисменты. Многие зрители встают. Какая-то женщина громко рыдает. А хор, гремя кандалами, продолжает:

Затянем же песню, забудем лихую беду…

Першит в горле. До слез жалко несчастных кандальников, по воле царских сатрапов оторванных от семей, кинутых в далекую Сибирь.

Я вздрагиваю. Из партии каторжан выходит вперед генерал Иванов. Он с пренебрежением отнесся к актерскому маскараду. Серая куртка лишь наброшена на плечи, из-под нее хорошо видна военная гимнастерка. Брюки генерал так и не переодел, а вместо кандалов он держит в одной руке блестящие наручники. Монархист, колчаковский генерал, «военный советник» кулацкой банды выступает в роли пострадавшего.

Хорошо поставленным голосом Иванов запевает:

Уж, видно, такая недоля написана нам на роду!

Сволочь! Песня украдена и присвоена. Ее сложили революционеры, отдавшие жизнь ради счастья народа. Как же могут исполнять ее сейчас белогвардейцы — жандармы и каратели, вызывая сочувствие к своей судьбе? Кто им позволил взять священные реликвии — серые бушлаты и тяжелые кандалы бывших политкаторжан — для контрреволюционной демонстрации? Ведь они выступают как осужденные советским судом. И слова такой песни хлестче пулемета бьют по революции! Куликов легонько хлопает меня по плечу:

— Если тебе надоело слушать хор, сходи поговори с руководителем драмкружка.

Встаю и укладываю чурбак на пол. Куликов придерживает меня за рукав шинели:

— Смотри же не торопись. Веди разговор, как мы условились.

Громко стуча каблуками, иду к сцене. Енисейский оборачивается на шум, старичок во втором ряду хрипит: «Тише!» Не обращаю внимания. Маленькая дверь за кулисы открывается со скрипом. Шагаю по ступенькам и сразу же сталкиваюсь с Дайкиным.

— Где руководитель драмкружка?

— Пальмиров ждет вас, волнуется. Я предупредил его и сделал все, что мне поручили, — улыбается Дайкин.

— А Гронин изолирован?

— Конечно, — кивает головой Дайкин. — Он нагрубил охране и посажен в одиночку.

Бывший «актер императорских театров» Серж Пальмиров топчется невдалеке. Одет он в черный костюм, в кармане полосатой жилетки большие часы на серебряной цепочке. Увидев меня, Пальмиров в изумлении таращит глаза: мы ведь хорошо знакомы. Я арестовывал этого Сержа два года назад. Он вроде бы пополнел с тех пор, во всяком случае, лицо его не так помято. А вот волос поубавилось — лысину прикрывает только один рыжеватый завиток.

Пальмиров сгибает спину в поклоне, а я здороваюсь сухо, в упор разглядывая актера. Блистал на сценах Сибири Серж Пальмиров. Играл героев в революционных пьесах. Внезапно город, где был Серж, заняли белые. Пальмиров продолжал выступать в театре, но в другом репертуаре: вместо красных комиссаров играл роли белых офицеров. Однажды Пальмиров шел по городу в компании «поклонников своего таланта» — белых карателей. Узнав среди прохожих секретаря горкома партии Кравцова, оставленного в городе для подпольной работы, Серж выдал его контрразведке. Виселица на центральной площади уже была готова. Лишь смелый налет на тюрьму спас жизнь подпольщика.

В судебном заседании трибунала Пальмиров пытался доказать, что искусство бесклассово и артистам безразлично, на какой стороне сражаются «поклонники Мельпомены». А свое предательство Пальмиров объяснял врожденной болтливостью — «недержанием речи».

Выступившая обвинителем по делу актриса фронтового театра назвала Пальмирова «проституткой в штанах».

И вот Серж в Надеждинском ИТД и снова на артистическом поприще.

Дайкин проводит нас в маленькую комнату, заставленную реквизитом, ставит на столик лампу и уходит, плотно прикрыв дверь. Надо выбить Пальмирова из привычной колеи, чтобы он не играл заготовленную роль, а стал самим собой и говорил правду.

— Рассказывайте, — роняю я, усаживаясь в кресло.

— Что?! — Пальмиров всплескивает ладонями и закатывает глаза: это из роли какой-то «невинной жертвы».

— Все, что вам надо сообщить следователю военного трибунала, — сурово произношу я. — Может быть, вы отказываетесь давать показания?

— Нет, нет! — торопливо отвечает Пальмиров и просит: — Разрешите курить?

Не спешу с ответом. Пусть поволнуется.

— Морфий употребляете до сих пор?

— Уже отвык… — смущенно улыбается Серж. Бесцветные глаза его бегают по сторонам, руки дрожат. Актерский наигрыш пропал. Защитная кожура раскололась, и передо мной трусливый человек.

— Садитесь и курите. Для вас же лучше сказать все. Один раз вам удалось избежать расстрела. Но тот, кто второй раз поднимет руку против Советов, на снисхождение рассчитывать не может.

На лбу Пальмирова выступили крупные капли пота. Он сипит:

— Но я ничего не знаю…

Сейчас актерик готов спасать себя — на других ему наплевать. Что ж. Вручим ему ниточку надежды.

— Нам многое известно. Войцеховский бежал в тайгу, но человек не зверь, долго в лесу не проживет. Пронин… нет, вернее Гронин! — так ведь? — заключен в одиночку. Возможно, вы были только свидетелем того, что произошло в «Красном доме»…

— Я только руководил работой драмкружка, — торопливо говорит Пальмиров, — некоторые… э… странности… я старался не замечать…

— Какие?

— Ну, например… Войцеховский всех молодых командиров карбата включил в драмкружок. Среди них были… э… неспособные люди… Я преподавал кружковцам большой цикл «светских манер». Зачем это?

— Какие пьесы вы ставили в кружке?

— Произведения мировых драматургов… — запнувшись, отвечает Пальмиров.

— В том числе и реакционера Мережковского?

— Не по своей воле, — словно защищаясь, поднимает руки Пальмиров. — Было предложение Войцеховского, а это равно приказу!

— Копию приказа Войцеховский вам пришлет из тайги?

Пальмиров торопливо вынимает из кармана кусок белой материи в пятнах грима и вытирает шею. Затем начинает прикладывать эту тряпку, как промокашку, ко лбу. Оказывается, он наложил себе грим к концерту. Хорош же он будет без прикрас.

— Я только выполнял распоряжения… старался изо всех сил… я не знал… — лепечет Пальмиров.

Итак, Войцеховский хотел превратить драмкружок в подобие школы буржуазной морали. Важно ведь пустить первую червоточину в молодую душу. Для начала чуть-чуть сместить представления о буржуазном обществе, идеализировав нравы прошлого. Потом подсунуть всяческие «кодексы чести», противопоставив сословные связи классовым. В некоторых воинских соединениях царские офицеры пытались взорвать Красную Армию изнутри. Их тактика была схожа. И результат был такой же: провал на первых шагах. Но хватит говорить об этом с Пальмировым. Сами командиры лучше расскажут о всех действиях Войцеховского. А лысый актер пусть вспомнит Яковлева и ту, последнюю ночь.

— Как краском Яковлев стал суфлером?

— О! История с Яковлевым трагична… — Пальмиров комкает грязную тряпку и прикладывает ее к глазам. — Это был изумруд в нашем коллективе. Из простой рабочей семьи, а возвышенная натура. Героев хотел играть. Романтической литературой увлекался. Самолюбив и вспыльчив. Быть бы ему большим актером. Однажды Яковлев не отпустил из тюрьмы на репетицию нашего постоянного суфлера Пронина… простите, Гронина. Войцеховский в очень грубой форме предложил самому Яковлеву заменить суфлера. Я надеялся, что Яковлев откажется, ведь сценического опыта у него не было. А Витя залез в суфлерскую будку и взял книгу в руки. Да, совершенно верно, Мережковского. Поначалу у Яковлева не шли реплики…



— А вы смеялись?

— Нет, что вы! Я только требовал четкости. Сердилась наша премьерша, Зина. Да, Гронина. Естественно, она была недовольна тем, что Яковлев не выпускает ее мужа из тюрьмы. Однажды в камерной репетиции участвовали только Зина и Барышев — этот тупой чурбак.

— А Войцеховский присутствовал?

— Он старый друг семьи Прониных, простите, Грониных, и всегда заходил к нам, провожал домой Зиночку.

— На этой репетиции возникла ссора?

— Вы знаете? — удивился Пальмиров. — Тогда, что ж… Я могу быть откровенным. Зина вызвала ссору. Она неожиданно бросила бокал, конечно бутафорский, в суфлерскую будку и обозвала Яковлева мальчишкой и хамом. Виктор прекратил репетицию и потребовал извинений. Тогда на сцену выбежал Войцеховский и толкнул Яковлева… Все это произошло так быстро… словно по написанному сценарию.

— Была драка?

— Мы разняли их.

— Они условились о дуэли тут же, на сцене?

— О дуэли? — удивился Пальмиров. — Хотя да. Такой гусарский способ решения спора можно назвать дуэлью. Они сыграли в «орел-решку» тут же, на сцене.

Внезапно вспоминаю о фальшивой монете. Вот как помог своему начальству Барышев! Достаю из кармана медный пятак с двусторонним орлом.

— Вспомните, бросали эту монету?

— Кажется… — растерянно говорит Пальмиров и смотрит на меня, как на фокусника, извлекшего из колоды пятый туз.

— Орел выпал Войцеховскому?

— Да… — глотая слюну, говорит Пальмиров. — Я стоял в стороне, очень переживая. Ведь это значило, что Яковлев должен стреляться первым.

Все понятно. С той минуты, как Яковлев опознал Гронина, готовилось убийство. Ссора на репетиции, вызов на гусарскую дуэль, жребий с предрешенным результатом — все проходило по «сценарию».

Но почему же Виктор Яковлев, рабочий паренек и краском, так легко вошел в роль героя дворянской гостиной прошлого века? Какие миражи скрыли от него фальшь и подлость Войцеховского? Ведь даже морфинист Пальмиров понимал, что готовится убийство.

— Вы были на похоронах?

— Нет, что вы! Никто не должен был знать, что эта смерть как-то связана с «Красным домом».

— А «разящий гром, расплющи шар земной», сами придумали?

— Честное слово, это Шекспир…

— Но венок ваш?

— Сделал я один. Вечером отнес на могилу. Ведь я, простите, суеверен. — Пальмиров торопливо крестится. — А тут такой покойник. Можно сказать, гибель в храме Мельпомены…

Серж Пальмиров умолкает. Он заискивающе смотрит на меня. Правая щека вздрагивает в нервном тике. Серж рассказал о преступлении сбежавшего Войцеховского и надеется, что других расспросов не будет. Неужели в этих стенах было что-то страшнее смерти Яковлева?

Надо немного успокоить Пальмирова. Неожиданный вопрос будет в конце.

— Вы помогли следствию. Я доложу об этом. Хорошо, что говорили правду. Но еще один вопрос. Когда приходил в «Красный дом» князь Мещерский?

Вздрогнул Пальмиров, взмахнул тряпкой:

— Нет, нет, не знаю! Разве могу я заметить всех, кто сюда приходит? Я далек от политики. Что делается в городе — не знаю и не хочу знать…

Значит, был здесь князек! Мещерский появился в Надеждинске, и надо было немедленно убрать бывшего железнодорожника Яковлева, знавшего карателей «Белой Сибири» в лицо. Яковлев узнал бы князя и не выпустил из рук живым.

— Вы должны сказать: с кем разговаривал Мещерский?

Аккуратный завиток волос на лысине Пальмирова сбился, на щеках сквозь грим проступили красные пятна. Он сейчас скажет все, лишь бы лишняя капля вины не упала на его лысую голову. Едва ли ему могли доверить что-либо серьезное — «не того поля ягода». Но такие любопытные субъекты на лету хватают чужие секреты.

— Говорите!

— Между нами… не для протокола? — спрашивает Пальмиров.

Секунду раздумываю. Пообещаешь — надо выполнить. Не принято у нас выслушивать такие показания свидетеля, которые он не подтвердит своей подписью. Придется отнести сведения Пальмирова в раздел «агентурных наблюдений». Никаких «агентов» у меня нет, но что делать иначе?

— Хорошо. Я не запишу в протокол.

Оглянувшись на дверь, Пальмиров наклоняется ко мне и говорит шепотом:

— Два раза приходил сюда князь. Разговаривал с Войцеховским и Грониным. Они ждут весны.

Так… Зверье сбивается в стаю — весна уже пришла. Войцеховский обязательно установит с Мещерским связь, ведь в тайге одному нечего делать. Мироныч усилил наблюдение по городу, и следы гусарского корнета помогут найти тропу к подпольному логову ротмистра.

— Вам надо будет, Пальмиров, написать все то, что вы рассказали. Бумагу вам дадут в тюрьме.

Открываю дверь. В комнату входит Дайкин. Он ждал невдалеке.

— Попрошу вас сейчас же отвести заключенного Пальмирова в исправдом и создать такие условия, чтобы он мог написать важное заявление.

— Но у меня концерт! — возражает Пальмиров.

— Заменят. Артистов на сцене много.

— Переодевайтесь! — распоряжается Дайкин. — Ваш сценический костюм останется в гардеробе клуба. Я вам приготовил замечательную одиночку, но там нет шкафа для одежды.

Гремя цепями, со сцены уходит хор. За кулисами становится шумно. Сейчас сваливают в кучу ненужный реквизит: серые бушлаты, шапки каторжан, кандалы и цепи. Вещи и костюмы, так впечатлявшие на сцене, лягут грудой хлама в углу. Должного места они в реквизиторской не займут — образы героев-революционеров еще не созданы на сцене.

Был в этом здании когда-то «Деловой клуб золотопромышленников», затем белогвардейское кабаре, сейчас «Красный дом», а театральный реквизит не изменился. На стене висят шпаги с красивыми эфесами — оружие отчаянных мушкетеров, игроков со смертью. На столике, рядом с высоким бокалом, в который Лаура опускала яд, лежат большие пистолеты — «оружие чести» аристократов XIX века.

В окружении таких атрибутов прошлого, в тон обстановке, звучали и «правила хорошего тона» Пальмирова и «кодекс чести» Войцеховского. Гордо подняв вихрастую голову, Яковлев шагнул в чуждый мир, не разглядел фальши и погиб. Если даже Виктор нажал на курок, был ли он самоубийцей?

Белые каратели, уходя из одного сибирского села, дарили детям красивые цветные «игрушки» — румынские гранаты с матерчатым шлейфом, взрывающиеся от легкого удара. Подорвалось много и детей и взрослых: у этой гранаты трудно снять боевой взвод. Но кто посмел бы назвать погибших самоубийцами?!