"Жизнь венецианского карлика" - читать интересную книгу автора (Дюнан Сара)

16

По другую сторону канала старая карга уже застыла на привычном месте у окна. День сегодня более прохладный, и наши окна хлопают под порывами ветра, вот-вот захлопают и старухины, но она даже не шелохнется. На лице у нее застыло выражение угрозы, и, пожалуй, если бы она не зыркала по сторонам, а направила взгляд в одну точку, мы услышали бы взрыв неодобрения. Впрочем, у нас есть своя собственная колдунья, которая нас защитит, да и мы слишком заняты украшением цветущей молодости, чтобы удостаивать вниманием брюзгливую старость.

Коряга почти с самого полудня не отходила от моей госпожи. Меня в комнату не пускали до тех пор, пока работа не была завершена, и вот тогда настал мой черед взглянуть на дело их рук и восхититься. В итоге мое уменье лукавить почти не пригодилось. В башмаках на толстой подошве Фьямметта кажется такой высокой, что мне приходится залезть на кровать, чтобы разглядеть ее как следует. На ней лучшее из купленных у старьевщика платьев, сшитое из ярко-алого шелка. Сливочного цвета рукава на запястьях туго собраны в складки, зато выше, у локтя, буквально взрываются пышным красным облаком. Лиф оторочен золотой каймой и подчеркивает линию стройной шеи, а юбка ниспадает широкими волнами из-под утыканной камушками опоясывающей под грудью ленты. На это платье пошло столько роскошной материи, что остается только уповать на то, что среди гостей Аретино не окажется самого дожа, ибо он известен тем, что отсылает домой женщин, чьи платья чересчур сверкают золотом или на чьи наряды пошло столько ткани, что без портновского аршина можно определить — они нарушают закон.

Но ее никто не отошлет домой. Ибо платье — это всего лишь внешняя оболочка. А вот сама женщина… Прослужив ей столько лет, я понимаю, что мои похвалы давно уже истерлись от чрезмерного употребления. И все же я смогу сказать несколько новых слов о ее волосах, которые отнюдь не целиком ее собственные, а потому заслуживают критики. Всевозможными хитростями и стараниями их заставили образовать на лбу десяток легких кудряшек, еще несколько локонов вьются у щек, а остальная масса ниспадает нежными волнами из-под плетеного обода якобы из ее собственных кос, окружающего голову. Я закрываю глаза, чтобы увидеть на внутренней стороне век запечатленный образ, и чувствую, что воздух напоен ароматом мускусных роз и обещанием лета.

— Ну? — слышу я и открываю глаза. — Скажи же хоть что-нибудь. Мы весь день старались. Может быть, несколько строк из Петрарки? Или того, другого, которого ты так любишь цитировать. Как его звали? Что-нибудь о том, как твоя госпожа затмевает и солнечный свет, и радость?

Пожалуй, она чересчур самоуверенна, и я не могу удержаться от того, чтобы немного не подколоть ее. Я, как могу, разыгрываю безразличие.

— Пахнет от тебя очень мило, — говорю я равнодушно. — Если платье и прическа не окажут нужного действия, всегда можно попросить их закрыть глаза.

— Бучино! — Она швыряет в меня оставшимся гребнем, и я вовремя успеваю взглянуть в сторону Коряги, чтобы заметить улыбку, пробежавшую по ее призрачному лицу. Она уже собирает свои баночки и надевает платок, готовясь уйти. Я наблюдаю за ее сосредоточенным лицом: она направляется к двери, и каждый ее шаг заранее выверен.


О деньгах мы не говорили с того самого дня, когда обнаружилась пропажа рубина. Она сама предложила нам помощь, но, сказать по правде, мы задолжали ей — и не только за волосы, но и за различные зелья, которыми она снабжала нас последние несколько дней; наверное, это всякие снадобья, имеющие отношение к тайным местечкам женского тела, и, подозреваю, еще кое-какие штучки, призванные усилить мужскую страсть. Я отношусь к ним неодобрительно, и потому моя госпожа наверняка утаивает это от меня. И хотя Фьямметта уверяет меня, что Коряга охотно подождет до тех пор, пока мы не разбогатеем, я бы предпочел рассчитаться с ней без отлагательства. Я не люблю быть в долгу, и кроме того, постоянное присутствие Коряги в нашем доме только на руку окрестным любителям позлословить, поскольку соседи и так уже распустили языки из-за мужчины, которого приводила моя госпожа, и из-за ватаги шумных юнцов на лодке, устроивших представление у нас под окнами.

Если теперь большинство соседей, завидев меня, переходит на другую сторону кампо, то мой знакомый старик-колодезник по-прежнему болтает со мной — хотя бы затем, чтобы осыпать меня «добрыми советами». Его мнение о Коряге достаточно ясно. «Она чародействует с лоном», — говорит он и крестится, произнося эти слова, потому что все, что так или иначе связано с женским плодородием, с женской кровью, внушает мужчинам подозрение и необъяснимый ужас. Старик сообщает, что родилась она на одном из дальних островов, а в городе появилась юной девочкой, хотя родители ее, похоже, вскоре умерли. Он рассказывает мне историю про то, как однажды, когда она была совсем маленькой и еще что-то видела, она ушла из дома, а нашли ее на Пьяццетте [11], у Столпов правосудия: она сгребла золу из остывшего костра, где накануне сожгли содомита. Дома она приготовила из этой золы кашицу, примешав к ней настой разных целебных трав и растений, и в тот же день исцелила соседку, страдавшую от мучительных припадков. Россказни подобного рода бесконечно передаются из уст в уста, и уже нельзя понять, что в них — правда, а что — приукрашено, однако воздействие их таково, что в мыслях возвращаешься к ним, уже не подвергая сомнению их содержание. После того случая, продолжал колодезник, если какая-нибудь женщина в округе заболевала, то никогда не посылала за лекарем, а звала ворожею. Наверняка это делали из страха, что тех, кого колдунья не лечила, она могла запросто сжить со свету. Судя по его рассказам, чем больше людей она исцеляла, тем увечнее делалась сама, и чем яснее прозревала она внутренним оком, тем хуже видели ее глаза.

Хотя я не очень-то боюсь всяких зловещих толков, которые ведутся вокруг ведьм (всякий, кому выпали мучительные страдания, примет помощь от кого угодно), я не знал еще ни одного целителя, который бы не притворялся мудрее, чем он есть на самом деле; кроме того, я видел слишком много куртизанок, пристрастившихся к любовным заклинаниям, которые якобы помогают в работе, привораживая мужчин, да и привороты эти — поскольку они порождают зависимость как у мужчин, так и у самих женщин, — едва ли кому помогают. Было бы крайне неучтиво полагать, что доброта Коряги к нам исчерпывается исключительно ожиданием выгоды, но здесь важно другое: мы вполне обойдемся и без помощи ее чар. Разумеется, если я остаюсь у дел.

Она успела спуститься по лестнице, вышла за дверь и медленно зашагала по улице, и тут я настиг ее. В городе я бы уже не угнался за ней, потому что, хотя ее глаза не служат ей, она научилась видеть ушами. Поэтому она узнает топот моих плоских ног и оборачивается, и я вижу ее настороженное лицо.

— Бучино?

— Да, это я.

Мой голос ее немного успокаивает.

— Я что-то забыла у вас?

— Я… Вы ушли, не взяв платы.

Она слегка пожимает плечами, но глаза ее по-прежнему опущены долу.

— Я же говорила: это подождет. — Она отворачивается, собираясь продолжить свой путь. Всегда, даже до того, как я накинулся на нее в тот памятный день, она явно чувствовала такую же неловкость рядом со мной, как я — рядом с ней.

— Нет! — говорю я громко. — Я бы предпочел рассчитаться с вами сейчас. Вы были очень добры, но моя госпожа уже выздоровела, и мы пока не нуждаемся в ваших услугах.

Она наклоняет голову набок, словно птица, прислушивающаяся к брачному зову самца.

— А мне кажется, мы с ней еще не закончили все, что нужно, — отвечает она, и голос ее звучит как шелест ветра, а на губах появляется глуповатая улыбка.

— Как это — не закончили? Моя госпожа уже выздоровела, — повторяю я и сам слышу, как резко звучит мой голос. — И в нашем доме никто не нуждается в любовных приворотах.

Теперь ее улыбка меняется, рот слегка кривится. Я стою совсем близко к ней, и меня поражает необычайная подвижность ее лица. Впрочем, сама она не может знать о том, какие чувства вызывает в других. Я по-настоящему узнал могущество собственной широкой ухмылки лишь тогда, когда начал распознавать ее в зеркалах чужих лиц.

— Понимаю. А что вы носите на шее, Бучино? — Она выбрасывает руку в мою сторону, но даже ей, погруженной в темноту, не под силу определить мой рост, и рука трепещет у меня над головой, словно птица, бьющаяся в клетке.

— Откуда вы знаете, что я ношу там что-то? — не очень любезно спрашиваю я и, приободренный ее ошибкой, придвигаюсь ближе, так что теперь мы почти касаемся друг друга. Я заглядываю ей в глаза — прямо в мрачный туман ее слепоты, и она, должно быть, чувствует на лице мое дыхание: я замечаю, как напряглось ее тело, хотя она не отступает ни на шаг.

— Откуда? Вы сами недавно клялись на этой вещице.

Тут я вспоминаю, что такое действительно было, и злюсь на себя за то, что сам не запомнил.

— Это зуб.

— Зуб?

— Да. Зуб одной из отцовских собак. Отец отдал мне его, когда пес издох.

— А зачем он дал его вам? На память? Или как украшение? Как амулет, оберегающий от беды?

— Ну… да… А что в этом такого?

— В самом деле — что в этом такого?

Теперь она улыбается — той же задумчивой улыбкой, с какой она обратилась к Аретино; эта улыбка озаряет все ее лицо, так что кажется, будто кожа у нее начинает светиться. И точно так же, как она не может знать, когда от взгляда на нее делается не по себе, она не сознает, что становится лучезарной. И несмотря на то, что я все время обороняюсь от нее, порой в ней проглядывает такая нежность, что я вот-вот сдамся.

— Да, мона Фьямметта исцелилась телом. Но она давно уже не появлялась на людях и поэтому тревожится. Вы же все время бегаете по городу с поручениями, а потому не замечаете того, что у вас перед глазами. Я лишь стараюсь избавить ее от ненужных страхов. Вот и все. Если она верит в чудо, то оно происходит. Это как с вашим собачьим зубом. Понимаете? Вот и все мои «любовные привороты». Да я за них денег и не прошу. Так что можете спрятать свой кошелек.

Мне нечего возразить. Я понимаю, что она права, а я — нет. И хотя я вел себя глупо, я не настолько глуп, чтобы не признаться в этом теперь.

С другой стороны улицы в нашу сторону идет какой-то мальчишка. Я узнаю в нем одного из помощников пекаря из лавки на площади, где я по утрам покупаю хлеб. Поравнявшись с нами, он таращит на нас глаза — разумеется, мы с ней являем самую причудливую пару, какую только можно увидеть. Чтобы поскорее отделаться от него, я одаряю его широчайшей ухмылкой, и он дает деру с такой скоростью, словно я плюнул ему в рожу. Скоро вся округа прослышит о том, что ведьма и карлик милуются на улице среди бела дня. В пересказе эта история наверняка приобретет оттенок чувственности, ибо праздное воображение всюду привыкло усматривать грех похоти, особенно если речь идет о телесном уродстве; к тому же всем известно, что мы оба обслуживаем шлюху, чей запах посреди ночи притягивает к ней под окна целые лодки с охваченными страстью юнцами.

Она выжидает, а поскольку я по-прежнему ничего не отвечаю, вдруг спрашивает:

— Скажите, Бучино, отчего вы меня так не любите?

— Что?

— Мы ведь оба служим ей. Оба заботимся о ней. А она — о нас. И тем не менее мы с вами все время ссоримся.

— Я не… не люблю вас. То есть…

— Может быть, вам все еще кажется, что я как-то провела ее, что волосы у нее выросли бы без моей помощи. Или — что я колдунья, потому что люди судачат обо мне не меньше, чем о вас. Я права? Или вам просто не нравится смотреть на меня? Неужели я настолько безобразнее вас?

Конечно, я не знаю, что на это сказать. Я, у кого всегда готов ответ на все, сейчас ответа не нахожу. Мне делается дурно и стыдно, я чувствую себя ребенком, которого поймали на неумелой лжи. Ее лицо неподвижно, и несколько мгновений я не понимаю, чего от нее ожидать. На сей раз, протянув ко мне руки, она не ошибается. Она касается моего огромного выпуклого лба, и я замираю. До чего же холодные у нее руки! Просто ледяные. Она медленно проводит пальцами по моему лицу, глазницам, касается носа, рта, подбородка, словно читая мои черты на ощупь. Я чувствую, как по телу пробегает дрожь, — еще и оттого, что она не говорит ни слова. Закончив ощупывать меня, она опускает руки, а несколько мгновений спустя поворачивается и уходит.

Я гляжу ей вслед. Она переходит мостик и исчезает в ближайшем переулке. Я вижу это ясно, словно в солнечный день: она удаляется, прихрамывая, под ногами булыжная мостовая, на плечах темно-синяя шаль, подаренная нами. Но я и сам не могу разобраться в своих чувствах. Хотя я догадываюсь, почему не люблю ее. Потому что в ее присутствии я по какой-то причине начинаю казаться себе еще меньше, чем я есть на самом деле.

— Она пришла за нами, Бучино! Она пришла. Скорей…

Добежав до комнаты, я застаю мою госпожу готовой. Она взволнованно закутывается в плащ.

— Гондола пришла. Она ждет нас внизу.

Я выглядываю из окна. Теперь, когда богатыми нас сделала надежда, мы не жалеем о деньгах, потраченных на ночное средство передвижения. Это горделивая ладья. Не такая роскошная, какую следует нанять, чтобы начать зарабатывать на жизнь, однако вполне изящная: в сумеречном свете поблескивает гладкий серебряный руль, чернокожий гондольер, стоящий на корме, одет, словно вельможа, в красный бархат с золотом, в уключине покоится единственное весло. Видимо, столь пышное судно давно не останавливалось возле нашего дома, и вот уже наша косоглазая шпионка из дома напротив перегнулась через оконную раму так сильно, что рискует вывалиться в любое мгновенье и утонуть из-за собственного любопытства. На сей раз она не одинока. Из всех окон, выходящих на наш отрезок канала, высовываются лица, а когда мы спускаемся вниз и выходим из ворот на причал, то замечаем, что ближайший мостик превратился в наблюдательную площадку, где собралась кучка зевак — помощник пекаря и еще человек пять-шесть. Я вспоминаю о старике-колодезнике, который гордится тем, что ему все известно, и тут я почти жалею, что не рассказал ему обо всем заранее, а то бы он тоже пришел посмотреть, как мы отплывем.

Я готов к насмешкам. Юный сарацин берет мою госпожу под руку и помогает ей взойти на лодку. От солнца, висящего низко над мостом, ее пышные алые юбки горят огнем. Она поднимает глаза и сразу же замечает толпу зрителей, а затем шагает в каюту и усаживается на подушки. Я сажусь на деревянную скамью, и гондольер погружает весло в воду, готовясь направить лодку от нашего причала к основному каналу.

— Водная шлюха!

— Ведьма!

— Покажи, чем торгуешь!

Это мальчишеские ломающиеся голоса, и понятно, что за этими оскорблениями прячется неутоленное вожделение. Лодка разворачивается, оставляя зевак позади, и тут, когда мы скользим под окном старухи, она высовывается и смачно плюет. Ее плевок шлепается на доски рядом со мной. Я поднимаю голову и уже собираюсь показать ей нос, но одно плавное движение весла уносит нас прочь от всех этих сплетников, и мы скользим, разрезая воду, как портновские ножницы разрезают шелк.


Сарацин чувствует себя на воде так же свободно, как я на суше. Он стоит, уперев левую ногу почти в самый край лодки; когда лодка огибает углы, его туловище движется, как у танцора, и мы, словно на одном дыхании, скользим сквозь тоннель из низких арочных мостов. Дневной свет стремительно гаснет. Гондола глубоко погружена в воду, и поначалу я вынужден бороться со страхом. Однако голова у меня чересчур занята всякими заботами, и для страха там уже нет места. Мы плывем в направлении обратном тому, в котором плыли много месяцев назад: прочь из лабиринта маленьких, узких каналов к водной шири. Кажется, с тех пор миновала целая вечность — липкий зной темной летней ночи, благоухающая мускусом женщина, которая задергивала занавеску в лодке, и прильнувший к ней мужчина. Теперь моя госпожа сидит на том же месте, где сидела та женщина, — высокая и спокойная, вытянув длинную шею, сложив руки на пышных юбках. То, что она полностью осознает собственное изящество, ясно без слов, она как будто любуется своим отражением в зеркале. Мне хочется спросить ее, что она чувствует, сказать ей, что красота не нуждается ни в каких любовных заговорах, но, вспомнив слова Коряги о том, что источник самоуверенности — не столько само зелье, сколько вера в него, я молчу. Наши отношения меняются. Прожив достаточно долго как товарищи по несчастью, мы наконец возвращаемся к прежним занятиям, и известная дистанция между куртизанкой и ее диковинной живой игрушкой делу не повредит.

Мы выплываем на Большой канал там, где начинается длинный изгиб в сторону Риальто, и перед нами разворачивается диковинное зрелище. Рыночная суматоха давно улеглась, и теперь по каналу движутся более затейливые судна — маленькие флотилии нарядных гондол с открытыми и закрытыми каютами, развозящие сотни людей на вечерние свидания. Слева от нас две молодые женщины, закутанные, будто дорогие свертки, в шали и покрывала, завидев мою госпожу, проворно высовывают головы из каюты, чтобы рассмотреть ее обнаженную шею и волосы. Мы проплываем мимо лодки, заполненной представителями правящего воронья, и они все, как один, глазеют на Фьямметту. Небо над нами приобрело оттенок перезрелого абрикоса. На деревянных террасах, громоздящихся над крышами, будто кровати с пологами на четырех столбиках, молодые женщины убирают ковры и покрывала, просохшие за день, и снимают белье с веревок, а вокруг них город ощерился бесчисленными дымоходами, которые похожи на высокие кубки для вина, расставленные на столе-горизонте — обеденные приборы, сервированные для небожителей. В богатых домах по обеим сторонам канала в комнатах пъяно-нобиле уже зажигают свет. Через открытые лоджии видно, как слуги с фитилями подходят к настенным подсвечникам или круглым канделябрам и, зажегши огонь, медленно поворачивают их кверху. Прозябая в бедности, мы были вынуждены обходиться тошнотворно вонючими сальными свечами, и я сгораю от нетерпения в ожидании дня, когда мы снова увидим мир при свечах из настоящего пчелиного воска. Каждая уважающая себя куртизанка сразу скажет вам, что при свете восковых свечей даже рябая кожа приобретает лебединую нежность. А потому — не премину заметить — столь многие из величайших побед и замышлялись и осуществлялись именно ночью.

Дом Аретино уже освещен, и на причале перед входом качаются четыре богато украшенные гондолы. Лодочник ловко причаливает, и мы с моей госпожой приподнимаем край ее платья, чтобы оно не коснулось влажных камней и не испачкалось в грязи перед дверью, а гондольер тем временем, подняв голову вверх, кричит, что мы прибыли.

Взбираясь по лестнице, мы слышим доносящиеся из комнат голоса и смех. На верхней площадке нас уже ждет Аретино. Моя госпожа поднимается, словно большой корабль, и Аретино протягивает ей руку, а я между тем еле удерживаю пышные волны ее шелкового шлейфа. И хотя у хозяина достаточно поводов, чтобы негодовать на нас, он явно рад видеть ее. Ему всегда нравились красивые вещи, а запах приключений никогда не отпугивал. И это, наряду с прочим, роднит его с моей госпожой.

— Моя дорогая Фьямметта, — громко выговаривает он, одновременно делая взмах рукой, точно вельможа, которым он никогда не был. — Ваш стан величественнее, чем у царицы Карфагена, а красота ваша заставляет устыдиться венецианский закат. Ваш визит — большая честь для моего дома.

— Напротив, мессер, это для меня большая честь быть приглашенной в этот дом, — отвечает она с не меньшей торжественностью, а потом приседает, делаясь одного с ним роста (он никогда не был высок, а у нее такие подошвы, что она возвышается почти над всеми мужчинами). — Оскорбления всегда давались вам куда лучше, чем комплименты. — Голос ее тих и нежен. — Но все равно благодарю.

— Это оттого, что ты за них не платишь. Лучшие комплименты я приберегаю для продажи. Итак — твой карлик торгуется не на шутку, и, кажется, мы оба теперь в деле. Впрочем, я полагаюсь на благородство твоего духа и рассчитываю на то, что ты хоть чуть-чуть поделишься со мной. Сегодня вечером у меня собираются трое мужчин, которые, каждый на свой лад, богаты настолько, что им по карману обустроить по гнездышку для нас обоих. Ты не против, чтобы за их обработку мы взялись вместе, а?

— Ничуть, — отвечает она, и в глазах у нее деловой блеск. — Ну, рассказывай.

— Первый из них, Марио Тревизо, один из самых благоуханных венецианских купцов, ибо свое состояние он нажил на торговле мылом. Он целые дни проводит на складах, а еще сочиняет варварские стишки и потому ищет музу — жену его так разнесло после рождения дюжины детей, что в последний раз, когда она пыталась выйти из дома, ее пришлось опускать в лодку с помощью лебедки.

— А каково его положение? Он из знати или мещанин?

— Мещанин. Впрочем, если бы знатное происхождение можно было бы купить за деньги, он бы давно уже подкупом проложил себе путь к одному из государственных советов, потому что денег у него куда больше, чем у многих обладателей знатных фамилий. Тут многое переменилось с тех пор, как ты покинула Венецию. Некоторые знатные семьи стали слишком ленивы, чтобы выходить в море, так что главное их достояние — кровь, а не содержимое сундуков. И все же если ты не ставишь родословную выше богатства, то Тревизо — превосходная добыча. Он богат, как Крез, и ценит красоту, хотя в том, что касается поэзии, глух как тетерев. Некоторое время он содержал куртизанку по имени Бьянка Гравелло, но глупость этой особы превосходила ее красоту, а алчность делала ее грубой, так что сейчас купец нуждается в более тонком обхождении. По сути, он большой зануда, и я не думаю, что он способен доставить тебе какие-нибудь хлопоты, хотя, пожалуй, ты можешь заскучать.

Фьямметта улыбается:

— Что ж, в последнее время мне хватило волнений, так что я охотно поскучаю. По твоему описанию, он просто безупречен. Пожалуй, я прямо сейчас отвезу его к себе.

— О нет! Я же задумал здесь пир, и тебе придется потрудиться на славу. Итак. Следующий мой гость — Ги де Рамелле, посланник французского двора. Французское светило прозябает здесь. Он появляется в обществе, чтобы заводить друзей и покупать влияние. Себя считает ученым и мыслителем. На самом же деле он — шут, и вполне возможно, что у него сифилис. Этой новостью я потчую тебя по старой дружбе, потому что уж он-то непременно захочет улечься с тобой в постель. Как бы то ни было, его король все еще должен мне за прославляющие его стихи, и чем больше удовольствий связывает этот олух с моим именем, тем вероятнее, что он напомнит Его Величеству про тот должок. Впрочем, ты не обязана выступать в роли моего сборщика долгов.

— А ты — моего сводника, — парирует она, ибо теперь они снова на равных и наслаждаются этой игрой. — Но если сообразительность тебя подведет, то Бучино, пожалуй, возьмет тебя в ученики. А третий кто?

— О, третий — диковинная птица. Иноверец, хотя и с утонченным вкусом. Он склонен скорее наблюдать за чужими развлечениями, чем участвовать в них. Он здесь главный султанов купец, его обязанность — ск)пать все предметы роскоши, которые, по его мнению, позабавят его владыку, и отсылать ко двору Сулеймана. Я ясно дал ему понять, что ты — не товар для вывоза.

— Так какой же тебе прок от него? Или теперь ты продаешь свое перо направо и налево, делая двойные ставки?

— О, если бы только это было возможно! Неверные, должен тебе сказать, лучшие солдаты, чем все, какими ныне может похвастаться христианский мир! Последняя новость с Риальто — войско султана уже на полпути к Венгрии, и он положил глаз на Вену. Нет, я не ищу у него покровительства, хотя у меня есть кое-какие виды на этого купца. Ну что ж, если ты готова…

— Мне кажется, ты забыл еще кого-то.

— Как?

— Я насчитала четыре лодки на причале.

— Ах да, конечно. Но четвертый — не для тебя. Это мой личный гость, человек безграничного таланта, добродетельно хранящий верность жене, хотя его кисти и не терпится запечатлеть жемчужный блеск на коже каждой привлекательной женщины. Он явился сюда, потому что его друг держит пари, что у римской куртизанки больше красоты и обаяния, нежели у всех куртизанок Венеции.

— Что ты получишь, если выиграешь спор?

— Свой портрет — с новой бородкой и брюшком.

— А если проиграешь?

— О, я не держал пари.

Фьямметта улыбнулась. Наступила короткая пауза.

— Я благодарна тебе, Пьетро.

— Гм-м. Мне хочется думать, что я сделал бы это безо всякого принуждения. Понимаю, понимаю… Фьямметта Бьянкини никогда ни о чем не просит, да и Аретино однажды нанес ей обиду. Но он и сам не остался тогда невредим, если помнишь.

Он нагибается, чтобы поцеловать ей руку. Позади них, на лестнице, где я стою, темно. Маленькие человечки часто подслушивают секреты, которые не предназначаются для их ушей. Но сейчас мне кажется, что, какие бы размолвки ни случались в прошлом, эти двое, слепленные из одного теста, созданные и для чувств, и для дела, должны поладить между собой скорее как друзья, чем как несостоявшиеся любовники.

— Ну что ж, Фьямметта, посмотрим правде в глаза, — говорит он, выпрямляясь, и в его голосе мне слышится улыбка. — Твоя независимость всегда вызывала и любопытство, и досаду. Так или иначе, ты обретешь желанную самостоятельность, если сегодня вечером правильно поведешь игру. Ибо отныне мы оба в долгу у твоего хитроумного карлика. А ну-ка, Бучино, давай выходи из-за ее юбок, негоже крутиться вокруг дамского зада, даже если твой рост тебе это позволяет. Боже мой, ты даже переоделся для званого вечера. Какая честь для нас! Полагаю, остроумие твое тонкостью не уступает бархату твоего наряда. Что ты собираешься делать нынче ночью? Будешь отдыхать на кухне с прелестной Анфрозиной или изображать ученую обезьянку перед нами в гостиной?

Разумеется, я отдал бы все за то, чтобы побыть с гостями, да и Фьямметта только выиграла бы от моего присутствия уже потому, что гости подивились бы контрасту между ее красотой и моим безобразием. Но ее быстрый взгляд говорит мне, что этому не бывать. Коряга оказалась права: она взволнована куда сильнее, чем я думал. Я медленно закрываю один глаз и подмигиваю ей, прежде чем повернуться к Аретино:

— Я воспользуюсь случаем отдохнуть на кухне.

— Что ж, пожалуй, ты прав. Нам бы не хотелось, чтобы турок спрятал тебя в складки своей одежды и украл. Я слышал, там, при султанском дворе, очень любят таких коротышек. Хоть ты и плут, мне было бы жалко лишиться тебя.

И вот дверь распахивается, и моя госпожа входит в зал.