"Жизнь венецианского карлика" - читать интересную книгу автора (Дюнан Сара)

11

В первые дни мы скрываем отчаяние в бесконечных пререканиях. Нас — нас, переживших испанские пики и лютеранских ведьм, — обвела вокруг пальца старая толстая шлюха, которая теперь, наверное, покупает на наши деньги жареную кабанину и хорошее вино. И боль при мысли о ее торжестве столь же сильна, сколь и обида на равнодушие окружающего нас мира. И потому мы с ней расходимся во мнениях не только насчет будущего, но и насчет прошлого.

— Я же тебе сказала: я на это не пойду.

— Ну, давай хотя бы обсудим такой шаг. Нельзя же просто сидеть сложа руки. Ты сама говорила, что можешь стать достойной соперницей любой женщине в городе. Ты подумай: как бы ни было унизительно приглашение Аретино, награда окажется достаточно крупной.

— Вовсе не обязательно! Там будет кошачья драка. Ты же знаешь его вкусы. Все это служит ему материалом для его стишков. Он обожает смотреть, как женщины, мурлыча и царапаясь, сражаются за мужское внимание. А я никогда перед ним не кривлялась и теперь не собираюсь.

— Но ты же никогда не сидела без дела, как сейчас, Фьямметта. Если с чего-то не начать, нас ждет гибель.

— Уж лучше я пойду на улицу!

— Если ты будешь так упрямиться, дело этим и кончится.

— В самом деле! Кажется, в нашей беде мы виноваты оба, а вот исправлять положение должна почему-то я.

— А чего бы ты хотела? Чтобы я сделался жонглером, а ты — уличной проституткой? Да мы вместе едва заработаем себе на хлеб, чтобы оставались силы раздвигать ноги и поднимать руки! Я у тебя ничего не крал, Фьямметта, и ты у меня — тоже. Но, если мы вместе не попытаемся выкарабкаться из беды, то тогда лучше сразу на все махнуть рукой.

— Вместе? Ты считаешь, мы должны выкарабкиваться вместе. Как товарищи. Это ты хотел сказать?

— Ну да, как товарищи, которые должны поровну делить счастье и несчастье. Разве не об этом мы договаривались?

— А что это означает? Что эти люди всегда говорят друг другу правду, какой бы горькой она ни была.

— Да.

Но она не сводит с меня взгляда.

— Тогда, может быть, поговорим о Мерагозе, Бучино? О старухе, которая только что обманула, ограбила нас. Но ведь она не только с нами так обошлась, а? До нас она уже предала мою мать. Разве не так? — Ее голос звучит ровно и холодно.

— Э-э… что ты хочешь сказать?

— А вот что: ты говорил мне, что Мерагоза о ней заботилась. Что она ухаживала за матерью перед смертью. А поскольку я верю тебе, я поверила и ей самой, когда она сообщила мне то же самое. Но это же неправда! Она просто смотрела, как та умирает, и выдаивала из нее последние деньги. Вчера перед уходом

Коряга рассказала мне об этом. Она сказала, на улицах толковали про то, что моя мать умерла от сифилиса. И что ее ни разу не позвали к умирающей. А ведь она — лучшая целительница в городе. Может, она и не сумела бы исцелить ее, но как-нибудь непременно помогла бы. Но Мерагоза ее об этом не просила. Она равнодушно смотрела, как та заживо разлагается. — Фьямметта по-прежнему смотрит на меня в упор. — Неужели ты хочешь мне сказать, что ничего не знал об этом, Бучино? Значит, в действительности одурачили лишь меня одну?

Я уже раскрываю рот, намереваясь соврать, но ложь застревает у меня в горле. Она права. Если мы не станем рассказывать друг другу правду, то мы погибли. А мы, видит Бог, нуждаемся сейчас друг в друге, как никогда.

— Я… понимаешь… Я подумал тогда, что тебе будет лучше этого не знать.

— Вот как? А ты не думаешь, что если бы сразу сказал мне правду, то я бы с большим подозрением относилась к ней и следила бы за каждым ее шагом? Может быть, тогда все сложилось бы иначе.

Нет, в этом болоте мы непременно утонем оба. Я вздыхаю:

— Знаешь, что мне кажется, Фьямметта? Мне кажется, ты в глубине души все знала. Просто ты предпочитала верить ее рассказу, потому что он причинял тебе меньше боли.

— В таком случае тебе не в чем себя упрекнуть. Верно? — Проговорив эти слова тоном ледяного презрения, она отворачивается от меня.


Если на мне и лежит более тяжкая вина, то возмездие принимает слишком жестокую форму: я брожу по городу вдоль и поперек, с гудящими ногами и ноющей поясницей и разыскиваю Мерагозу. День за днем я продираюсь сквозь рыночные толпы в надежде углядеть ее грузную тушу, жадно нависшую над новыми тканями или хватающую куски мыла с нежным запахом, которым ей все равно не отмыть дочиста свои грязные дырки. Но если она что-то и покупает, то где-то еще, а не в лавках и рядах, в которых я ее ищу. Я пытаюсь взглянуть на мир ее глазами. Куда бы я сейчас отправился, каких богатств я бы жаждал или, быть может, под какую скалу я бы забился? Триста дукатов! На эти деньги можно жить как вельможа несколько месяцев… или как крыса — несколько лет. Как ни душит ее жадность, думаю, она слишком рассудительна, чтобы сразу все растранжирить.

Обойдя рынки, я устремляюсь к окраинам — в район Арсенала, где живут портовые рабочие, где чужестранцы могут сгинуть в лабиринтах однокомнатных трущоб. Где какая-нибудь швея проводит всю свою жизнь, делая паруса или плетя канаты в огромных помещениях; те, кто их видел, уверяют, что там поместится целый корабль. Всякий, кто пожелает, легко здесь затеряется. Однажды мне даже мерещится, будто она идет по деревянному мосту возле стен судоверфи, и я бросаюсь догонять ее, так что ноги у меня начинают гудеть. Но когда я настигаю ее, она вдруг превращается в незнакомую старую каргу, закутанную в слишком дорогой для ее особы плащ, и от ее испуганного визга я чуть не падаю. Я брожу по трущобным улочкам и стучусь в разные двери, но у меня нет денег, которые развязали бы языки, к тому же хоть сыплющаяся на меня брань вполне отвечает моему настрою, но даже унижение быстро приедается.

Наконец меня заносит в какую-то вонючую часть города, где мой нюх оскверняет смрад, долетающий из осушенного канала, который превратился в зыбучую грязь, готовую поглотить оступившегося карлика, словно булыжник. Торопясь уйти подальше от этого зловония, я натыкаюсь на винный погребок и просиживаю там всю ночь и хлещу пойло, которое сочли бы отравой в любом другом государстве, кроме того, что получает доход от его изготовления. Впрочем, эта мысль не мешает мне надраться. Учитывая мою боязнь утонуть, можно сказать, что я бросаюсь в омут, но порой наказание приносит нам сладкую боль. Я поплатился тем, что меня рвало весь следующий день и всю следующую ночь. Наконец, я проснулся у самого края канала со странно-утешительным чувством, что дальше падать уже некуда.

Прошло три дня с тех пор, как я ушел из дома. Я никогда не отлучался так надолго, не сказав моей госпоже. Пришла пора предоставить Мерагозу ее бесам и вернуться восвояси, чтобы бороться с нашими собственными.

***

Когда я приползаю домой, стоит раннее утро. Я подхожу к дому по мосту, и солнце так ярко отражается от воды, что глазам почти больно смотреть на нее. Боже мой, когда-нибудь Венеция станет прекрасной, и я буду готов любоваться ее красотой. Но только не сегодня. Я замечаю госпожу раньше, чем она меня. Она стоит у окна, глядя на улицу сквозь полуоткрытые ставни. На ней сорочка, волосы распущены по плечам, и кажется, она кого-то ждет. Я уже готов окликнуть ее, я понимаю, что она тревожится, но что-то странное в ее неподвижном взгляде удерживает меня. Напротив Фьямметты, на своем всегдашнем посту, сидит морщинистая старуха-соседка и что-то беззвучно шепчет в пустоту. Похоже, обе женщины глядят друг на друга. Что же они видят? Путь, ведущий от мечты к кошмару? Ибо, если здраво рассудить, одну от другой отделяет лишь узкая полоска воды да длинная вереница лет.

Когда я разглядываю женщин на улицах (ведь это моя работа, не забывайте, и к тому же удовольствие), то порой думаю о том, до чего их тела напоминают плоды: они тоже наливаются соком, крепнут, зреют и размягчаются, а потом портятся и гниют. И это гниение пугает меня больше всего, оно тяготеет к двум крайностям — влажной или сухой. Женская плоть или раздувается, точно готовый лопнуть свиной пузырь, или постепенно сморщивается и усыхает. Какой конец ждет мою госпожу? Неужели наступит время, когда ее пухлые щеки обвиснут, как пергамент, а губы — такие полные, что мужским пальцам не терпится коснуться их, — увянут и уподобятся захлопнутым створкам мидии? Может быть, она сейчас думает именно об этом? Смотрит на разложение, которое ждет и ее саму?

Потому-то, имея в кошельке сорок дукатов и помня, что через неделю нужно снова платить за жилье, мы должны прекратить лить слезы и взяться за дело. Я решительно начинаю взбираться по лестнице.

Когда я открываю дверь, она оглядывается, а я не знаю, на что смотреть: на ее руку, как-то странно прижатую к боку, или на мужчину, лежащего в постели. Блеск в ее глазах определяет мой выбор. Он полураздет, рубаха расстегнута на бочкообразной груди, голые ноги торчат из-под простыни — длинные и мохнатые, как у паука. Он так тяжело дышит и громко храпит, что трудно понять, что это — оцепенение утоленной похоти или глубокий хмель. Перегаром от него несет так же сильно, как от меня.

Я снова гляжу на Фьямметту. У нее что-то с рукой. Проклятье! Что гласит первое правило хорошего блуда? Никогда не оставайся с мужчиной наедине, если за закрытой дверью нет верного помощника.

— Что это…

— Ничего. Я невредима. — Она снова тверда и собранна, недавняя задумчивость рассеялась без следа. — Я поняла, насколько он пьян, только когда уже привела его сюда. На площади он казался вполне трезвым.

— Давно он уснул?

— Не очень.

— Его кошелек у тебя?

Она кивает.

— Еще что-нибудь есть?

— У него был медальон, но это дешевка.

— А кольцо? — говорю я, и мы оба глядим на толстую золотую полоску, впившуюся в жирный, похожий на колбаску палец.

— Оно слишком крепко сидит.

— Ладно. Пожалуй, нам нужно поскорее выкинуть его отсюда. — Я обвожу взглядом комнату, старясь соображать как можно быстрее. Возле двери на полу стоит лютня с ее толстым деревянным корпусом.

— Нет! — быстро возражает госпожа. — Только не лютней! Она нам еще пригодится. У него есть кинжал. Давай лучше им попробуем.

Я нащупываю кинжал, а она плотно закрывает ставни. Их щелканье беспокоит мужчину, он тяжело дышит и перекатывается на бок. Теперь его лицо оказывается у самого края кровати. Я передаю нож госпоже, швыряю его одежду к двери, а сам становлюсь перед ним, приблизив свое лицо к его. Вид у меня сейчас—как раз то, что нужно: от меня разит винищем сильнее, чем от него, я похож на существо, которому не страшна даже преисподняя. Я гляжу на Фьямметту, и она кивает. О Господи, я готов поклясться, что ощущаю некое возбуждение, и начинаю кричать что есть мочи прямо ему в рожу, растягивая при этом рот и обнажая клыки.

Он так оглушен и ошарашен этим ревом и моим видом, что уже наполовину вылетел из постели, не успев задаться вопросом — какого я роста? А когда он об этом задумывается, то ответом ему становится блеск лезвия, которое Фьямметта держит в руках — намеренно низко. Я по опыту знаю, что мужчинам трудно храбриться, когда между ног у них болтаются яйца. Бросившись к двери, он что-то выкрикивает, но больше для того, чтобы потешить свое тщеславие. К тому времени, когда он доберется до дома, мужество снова вернется к нему, и он будет терзаться страхом, не подхватил ли он заразу. Так наше наказание хотя бы немного приближает грешников к Богу. Но лишь до тех пор, пока следующий приступ похоти не уничтожит плоды наших стараний.

Веселье — наша награда за то, что мы так удачно выставили этого мужлана, — улетучивается еще быстрее.

— Говорю тебе, я сама могла бы с ним управиться. Я отправилась навестить того турка, чтобы напомнить ему о себе, и тут на площади встретила этого. На нем был новый плащ, и хотя я едва разбирала его выговор, он выглядел преуспевающим купцом, к тому же сказал, что через два дня уезжает. Он оказался не так богат, как я думала.

— Да хоть бы даже член у него был позолоченный! Ты забыла правило — нельзя приводить их, когда ты одна. А если бы он набросился на тебя?

— Он не набрасывался на меня.

— А что у тебя с рукой?

— Просто синяк. Он был так пьян, что совсем не соображал, что делает.

— М-да. Никогда еще твой выбор не был таким опрометчивым.

— Мой выбор никогда еще не был таким ограниченным. Боже мой, Бучино, да ты же сам поторапливал меня, говоря, что пора браться за работу.

— Но не так же!

— Ну, все бы было не так, если бы ты был здесь, а?

Она глядит в сторону, и я снова мысленно вижу ее у окна, лицом к лицу с пустым будущим.

— Тебе следовало дождаться меня, — говорю я тихо.

— А где ты был?

— Сама знаешь где. Искал Мерагозу.

— Три дня и две ночи? Должно быть, тебя очень увлекли эти поиски, Бучино.

— А… я… завалился в какой-то кабак и напился.

— Прекрасно. А то я уже решила, что, судя по твоему запаху, ты все-таки нашел ее. И что она сделала тебе более выгодное предложение, а ты его принял.

— Ну, не смеши меня! Ты сама знаешь, что я никогда тебя не брошу.

— Сама знаю? А откуда мне это знать? — Она ненадолго умолкает, потом встряхивает головой. — Три дня, Бучино! И никакой весточки. В этом городе каждый прилив выбрасывает на сушу утопленников. Откуда мне было знать, куда ты подевался?

Наступает молчание, мы воспряли было духом, а теперь снова впали в уныние. Если бы она не была так разгневана, то, скорее всего, расплакалась бы.

Через щели ставни в окне напротив старуха осыпает нас бранью за шум и за безнравственность. Я подхожу к окну и резко распахиваю разбитые ставни. Клянусь, будь у меня аркебуза, я пальнул бы сейчас в эту каргу и отправил бы ее к праведникам, потому что меня тошнит от ее глаз-бусин, от ее бессмысленного бормотания. Я гляжу на воду, где мечутся вспышки отраженного солнечного света, и вдруг я мысленно переношусь в лес под Римом, передо мной бежит речка, а на ладони у меня — только что вымытый рубин и то будущее, которое мы друг другу обещали. Черт бы побрал этот проклятый город! Я никогда не хотел сюда переселяться. Фьямметта права: Венеция глотает бедняков быстрее, чем карп мелкую рыбешку. Еще немного, и мы оба умрем здесь, уткнувшись лицами в свежую грязь канала.

— Прости, — говорю я. — Я не хотел тебя напугать.

Она трясет головой.

— А я не хотела тебя прогонять… — Она умолкает, ощупывает пальцами синее пятно на руке. — Нам негоже ссориться.

Испугалась ли она грубости купца? Если да, она ни за что в этом не признается — даже самой себе. Из всех куртизанок, каких я встречал (а в Риме я хорошо знал многих), она лучше других умела скрывать неизбежные в силу рода ее занятий душевные раны.

— Я… я думала о том, что ты говорил. Про предложение Аретино. Надо было мне послушать тебя.

— Ты думаешь?

Она пожимает плечами:

— У нас нет другого выхода.

Я вздыхаю, потому что теперь такое решение кажется мне не победой, а очередным препятствием.

— Знаешь, я бы не предлагал соглашаться, если бы не считал, что он по-прежнему питает к тебе нежные чувства. Я знаю, что в Риме он обидел тебя и ты до сих пор зла на него. Но обижать людей — это его работа. Тем не менее есть люди, которые уверяют, что у него щедрое сердце, а мне показалось, что здесь он смягчился.

— Кто смягчился? Аретино?

— Понимаю, это звучит дико, но мне кажется, дело обстоит именно так.

На самом деле я не настолько был поглощен другими заботами, чтобы ничего не слышать и не видеть, и я впрямь пришел к выводу, что он несколько переменился. Если в Риме он был самозваным общественным деятелем и изливал свои суждения на всякого, кто был готов заплатить, то здесь он ведет себя намного тише, как обыкновенный горожанин. Никакой политической сатиры, никаких памфлетов, никаких обличений во имя исправления общественных нравов. Ходят слухи о письмах к Папе и к императору, написанных для того, чтобы снова примирить их между собою (его дерзость не пропала бесследно), но когда речь заходит о Венеции, от него можно услышать лишь похвалу этому раю на земле, этому царству свободы, процветания и благочестия. Лично мне Аретино нравился куда больше львом, нежели домашним котом, но его перо настроило против него всю Италию, и теперь он, подобно нам, нуждался в безопасном пристанище и в новых покровителях, которым надо льстить и перед которыми надо вилять хвостом. Пока же он отирался возле тех, кто уже удостоился здесь почтенного приема, а именно: Якопо Сансовино из Рима, которому, похоже, и в самом деле поручили спасать купола Сан-Марко от обрушения (на площади уже лежат груды свинца, и работы скоро начнутся), и Тициана Вечеллио, который, по мнению многих, такой же хороший живописец, как римские и флорентийские мастера (я ничего не понимаю в искусстве, но мне нравится, как его алая Мадонна изумляет стоящих внизу мужчин, воспаряя к небесам над алтарем церкви Санта-Мария-деи-Фрари). Имея таких друзей, Аретино может себе позволить дожидаться той поры, когда на горизонте появятся подходящие покровители.

А это значит, что его званые вечера кое-что нам обещают.

— Что ж, тогда тебе лучше сходить к нему и сообщить, что я приду.

И наверное, я бы так и сделал, если бы не гости, наведавшиеся к нам двумя днями позже.