Господи, пожалуйста, позволь мне очнуться от этого сна! Господи, пусть она окажется жива! Эти слова – слова, которые я написал всего несколько дней назад, – простятся ли они мне когда-нибудь?! Эти страшные слова! – когда я отрекся от любви к моей собственной плоти и крови, к моим собственным детям, к моей дочери. Но как же можно простить меня? Судьба распорядилась по-иному, и приговор ее окончателен. Эти слова могут выцвести, но они останутся. Бумагу можно сжечь, но слова будут существовать вечно. О тьма! О ночь души! Откройтесь, двери ада, возрадуйтесь, силы тьмы, – я к вам иду – всякая надежда на добродетель, всякая надежда на жизнь утрачены! Я уже пришел к вратам ада и читаю сейчас мрачные слова отчаяния над их порталом.
Глубочайшим образом я погружен сейчас в свое несчастье, в страдания ума и души. За своим письменный столом проливаю я сейчас горькие слезы. Я кричу: «Прости меня! Прости меня!» И затем снова кричу: «Прости меня! Каждый, простите меня!» Верил бы я по-прежнему в Бога, искал бы спасения в молитве. Но не могу. И даже сейчас – даже в бездне отчаяния – яне говорю правды! Да будет известно, что я еще раз буду счастлив – какой-то завтрашний час принесет мне завтра счастье. Она придет. Она придет сюда. Она сама все устроила и организовала. Она – вот кто захотел прийти! Ради меня? Из-за моего состояния – ради горя моего? Хотя разве имеют значение эти объяснения? Она придет, завтра она придет. Она, которая для меня драгоценней всех, даже матери, выстрадавшей всю эту боль...
(Позднее.) Я так унижен, что хотел бы умереть. Мой эгоизм, жалость моя к самому себе так велика, что у меня не осталось жалости к другим – другим, кто столь сильно скорбит. Я только что перечитал одно из стихотворений Харди. Раньше я знал его наизусть. Теперь забыл, и сейчас мой левый указательный палец ползет по строчкам, и я медленно переписываю его:
Почти уже мертвец, соломинка лишь держит,
Я скоро утону... Столь скорого ухода
Ничья душа предвидеть не могла.
И я не ведал, что погублен буду.
Мне никогда не удавалось поговорить с дочерью. Я ни разу не сказал ей «моя дорогая доченька». Не знаю – и теперь уже никогда не узнаю – почему? – и никогда не смогу этого понять.
Я принял решение. Больше не буду вести дневник. Когда бы я ни просматривал написанное, никогда не находил ничего сколько-нибудь ценного – лишь самолюбование – театральность – сверхчувствительность. Только одно утверждение позволю себе. Я всегда писал по велению души, никогда не был неискренним, никогда не лицемерил. Нет, никогда!