"Зонт Святого Петра" - читать интересную книгу автора (Миксат Кальман)ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ — БАБАСЕКСКАЯ ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯУжин у МравучановЯ не собираюсь пространно расписывать все, что последовало дальше. Лишь у Христа было одеяние, обладавшее чудесным свойством расти вместе с ростом ребенка. Мантия, прикрывавшая тело Иисуса, когда он всходил на Голгофу, была все той же, какую он носил в детстве. С тех пор не стало таких мантий (к великой радости портных), и только из-под руки романиста выходят иногда подобные чудеса; небольшой кусок материала, годный разве что на жилетку, вытягивается с помощью их пера до бесконечности. Но я этого не люблю и быстро покончу с ужином у Мравучанов, который тем не менее был преотличный и превкусный, а если и нашлись недовольные, то это могла быть лишь мадам Крисбай, которая, отведав первого блюда — великолепного паприкаша из баранины, — сожгла себе рот. — Ай, что-то кусается у меня в горле! — вскричала она. Еще меньше понравилось ей второе блюдо — лапша с творогом, колупнув которую она с презрительной гримасой положила вилку: — Mon Dieu! [Боже мой! (франц.)] Да это просто какое-то мокрое нарезанное тряпье! Бедная госпожа Мравучан была в отчаянии от того, что гостья ничего не ест. «Какой позор!» — причитала она и наконец принесла различные компоты, за которые мадам и принялась с завидным усердием. Как только желудок ее примирился с пищей, начала осваиваться с положением и она. Да и пора было — ведь местный пастор-лютеранин преподобный Шамуэль Рафанидес и дьяк Теофил Клемпа всячески развлекали ее за столом: один слева, другой справа. Это даже в приглашении было оговорено: «Непременно приходите, среди гостей будет немка, ее нужно развлекать». Впрочем, они делали бы это и без предупреждения, просто из желания похвастать перед сенаторами, показать, как они искусны в изысканной немецкой беседе. Мадам Крисбай нашла, что ее соседи — приятные люди, особенно когда узнала, что преподобный Шамуэль Рафанидес подумывает о женитьбе. Как? Значит, здесь священники вступают в брак? (Быть может, она попала не в такую уж скверную страну?) Дьяк был красивее, но он был женат и староват малость. Его интеллигентное продолговатое лицо как бы продолжалось в длинной, черной блестящей бороде, которая прикрывала всю грудь: кроме того, он был не чужд остроумию, но только проявлялось оно в несколько странной форме, просачиваясь, словно пот или смола из грубого ствола дерева. Мадам Крисбай часто смеялась над остроумными замечаниями, жаль только, что она не осмеливалась полностью отдаться позывам смеха: в горле все еще першило от проклятой паприки, или, во всяком случав, от ужасного воспоминания о ней. Ее желтоватое, словно воск, лицо временами краснело, и было заметно, как она силится сдержать кашель, являющийся не только предвестником старости, но к тому же и нарушением приличий. — Э, пустяки, — ободряла ее госпожа Мравучан, — смелее, душа моя, откашляйтесь хорошенько! Кха, кха! Ни кашель, ни бедность не скроешь! Чем дальше, тем лучше чувствовала себя мадам. Оказалось, что преподобный когда-то учился в Мюнхене и умел рассказывать маленькие анекдоты о тамошней жизни на местном мюнхенском диалекте, а это для мадам было истинным наслаждением. Преподобный господин Шамуэль Рафанидес никоим образом не принадлежал к числу скучных попов, притворяющихся набожными. И хотя в Бабасеке очень популярна была словацкая поговорка: «Седи на фаре Рафанидес» (то есть «Сиднем в приходе сидит Рафанидес»), — так остроумно составленная Теофилем Клемпой, что звучала одинаково, как ее ни читай — слева направо или справа налево, — поговорка характеризующая преподобного как любителя посидеть дома, на самом деле он был полной противоположностью домоседам и вечно бродил да странствовал. Словом, у него была добрая кровь, а из прежнего церковного прихода (где-то в комитате Ноград) ему даже пришлось удалиться из-за какой-то романтической истории. Госпоже Мравучан была известна эта история, и женщину она ту знала, некую Бахо; глупая, видать, была особа — сама ведь и выболтала мужу, церковному старосте, о своих отношениях с пастором, — да и не велика красавица. Вот что сказала о ней госпожа Мравучан, слово в слово. — Дурак Рафанидес, что с ней связался. У некрасивой женщины не следует просить поцелуя, у бедняка — брать в долг: они тотчас начнут хвалиться этим. Так заявила Мравучан, правда тут же добавив: «А только, если кто-нибудь на меня сошлется, я, конечно, отопрусь». Поэтому не ручаюсь, что госпожа Мравучан сказала именно так, — доказать-то этого я не могу! Но в конце концов не все ли равно! Факт тот, что мадам Крисбай весело тараторила со своими соседями. Оба высокообразованных мужа улучшили ее мнение о нашей стране. Поистине, счастье, что она не понимала по-словацки и не могла слышать совсем уж будничной беседы, которую вели другие приглашенные представители высшего бабасекского общества. Конечно, они тоже умные люди, но на свой манер. Прекрасная Веронка не раз улыбалась их шуткам — она их еще не слыхала, — но местные жители издавна знали все застольное остроумие каждого из присутствующих: и привычку богатого мясника Пала Кукучки всякий раз, как подавали жаркое, вставать и хрюкающим голосом предлагать осушить поднятый бокал за его собственное здоровье: «Пошли, господи, здоровья мужу моей жены!» — и сто раз слышанный ребус коротышки помощника нотариуса, который сейчас — в сто первый раз — задал его барышне Веронке, стянув с пораненного (якобы на охоте) мизинца оберегающий ранку перчаточный палец: «Что это за город, барышня?» Кто ж тут догадается сразу, что речь идет о Кишуйсаллаше.[12] Впрочем, у коротышки помощника нотариуса в этот момент вряд ли болел мизинец, а вероятнее всего и вообще никогда не болел, перчаточный же палец он лишь для того и носил, чтобы иметь возможность загадывать барышням свой ребус. Собственно говоря, желание описать подобный ужин, по сути дела, отчаянная дерзость. Ведь ничего достопримечательного на таких ужинах не происходит. Едят, пьют и расходятся по домам. Быть может, говорят о чем-нибудь интересном? Ничуть не бывало. Всплывает тысяча незначительных мелочей. Упаси господь напечатать это! А между тем в Бабасеке день за днем будут пережевывать все эти пустяки — например, как господин Мравучан пролил красное вино и оно растеклось по скатерти, как принялись посыпать пятно солью, а сенатор Конопка вскричал: — Эге, соседушка, видать, крестины будут! Госпожа Мравучан, конечно, зарделась. А Веронка, напротив, с невинным личиком спросила: — А откуда вы знаете, что будут крестины? (Девушка была или еще совсем глупышка, или уже настоящая актриса.) Вот и извольте ответить ей! А лицо у нее при этом такое невинное, какое, вероятно, было у девы Марии, когда та бегала еще в коротеньком платьице. Все переглянулись. Но, к счастью, среди приглашенных была и жена лесничего Владимира Слиминского. Эта женщина обладала находчивым умом и объяснила так: — Знаете, барышня, обычно аист, который приносит детей, сначала появляется невидимо и толкает стакан, как бы предупреждая… Веронка на некоторое время задумалась, затем недоверчиво встряхнула красивой головкой, вокруг которой, казалось, реял ореол невинности. — Но я-то видела, как его преподобие опрокинул стакан локтем! Госпожа Слиминская не нашлась, что ответить на это, и вернулась к обычному своему занятию — продолжала оберегать да пестовать мужа: — Сними жир с гусиной ножки, Владин! Владин обиженно нахмурил лоб, на его тонкой шее задвигался кадык: это всегда служило признаком, что он сердится! — Но я больше всего люблю жир! — Все равно, Владин! Я не разрешаю. Здоровье прежде всего! Владин послушно удалил с ножки гуся жирные части. — Почему у тебя расстегнут пиджак? Ты не чувствуешь как здесь прохладно? Сейчас же застегнись, Владин! Лесничий застегнулся и с приятным чувством выполненного долга снова потянулся к блюду. — Больше ни кусочка, Владин! Даже самого крохотного! Хватит! Вовсе не обязательно, чтобы ночью тебе снились быка. Владин послушно положил вилку и пожелал выпить стакан воды. — Дай-ка сначала сюда! — испуганно вскричала жена. — Я попробую, не очень ли она холодна. Владин протянул ей стакан с водой. — Можешь выпить два-три глотка. Она довольно теплая. Но больше не пей, нехорошо, когда в желудке плещется много жидкости. Ну что это, Владин? Ты пьешь, словно лошадь! Хватит, ради бога, хватит! Бедный Владимир, мученик супружеской любви! Шестнадцать лет подряд он был окружен этой неусыпной заботой, и хотя женился крепким здоровым мужчиной, да и с тех пор тоже никогда не болел, он тем не менее жил, с часу на час ожидая катастрофы: ведь в результате непрерывной опеки глупый поляк и сам свято уверовал, что достаточно одной струи воздуха или одного-единственного несвежего куска — и ему конец. Он ощущал, чувствовал постоянно, как природа в тысяче обличий подкарауливает его повсюду с самыми смертоносными намерениями. — Осторожнее, Владин! Собака укусит тебя за ногу! Под столом, пробравшись между ног гостей, грызла брошенную кость дворняга, а чуть подальше отчаянно мяукала кошка, будто говоря: «Здесь так много еды! Дайте и мне что-нибудь!» Воцарилось так называемое amabilis confusion [Приятное оживление (лат.)]. Все говорили разом, каждый о своем и по-своему. Сенаторы снова вернулись к общественным вопросам — конфликту из-за вздумавшего повеситься человека; госпожа Мравучан сетовала на то, что никто ничего не ест, и на ее честном, простом лице было написано искреннее огорчение. Пока пастор занимал мадам Крисбай разговором, Теофилу Клемпе развязало язык красное вино, и он вскричал, желая привлечь к себе всеобщее внимание: — Господа сенаторы, я хочу сделать чистосердечное признание. — Слушаем! Слушаем! О чем? — Речь пойдет о самоубийствах собак. А, это вопрос примечательный. Воцарилась всеобщая тишина, даже пастору пришлось прекратить болтовню. Тшш, тшш! Послушаем о самоубийствах собак! С некоторых пор в округе стали происходить загадочные вещи: в пчельнике дьяка Клемпы по утрам стали находить мертвых собак, которые явно совершали самоубийство, простреливая себе из ружья не голову, а позвоночник. — Убийца я! — заявил Клемпа. — Обычно я устраиваю это так: дуло ружья втыкаю в верхнюю часть пустого улья, взведенный курок остается снаружи, я беру веревку, обвязываю приклад ружья и, подтянув ее под спусковой крючок, веду внутрь улья. К концу же веревки привязываю кусок мяса. Собака подходит, чует мясо, сует голову в улей и, конечно, хватает мясо зубами. Ружье гремит — бум! — в результате — смертельный случай! Рассказ о хитроумном измышлении был встречен гомерическим хохотом, а Мравучан поспешил вывести из этого мораль: — Самоубийства, несомненно, многообразны, но ужасней всего самоубийство, вызванное жаждой. Выпьем, господа! Все чокнулись, но в веселый звон бокалов вплелся голос: — Эй, Владин, Владин! То был голос госпожи Слиминской, недовольной тем, что Владин тоже потянулся к стакану. Впрочем, недоволен был и коротышка Мокри, помощник нотариуса: ему не нравилось, что, невзирая на увлекательную тему, которой он развлекал свою даму, внимание ее было постоянно приковано к мужу. — Крепкие сигары вредны, Владин! Положи обратно! Несколько затяжек сделал, и достаточно… Так зачем вы ездили в Бестерце, милейший Мокри? — У меня было много пустячных дел, и в довершение я привез от портного платье, что сейчас на мне. С восторгом, смешанным с наслаждением, кто знает который раз за сегодняшний вечер, оглядел он свой новый темно-синий костюм. — Красивый костюм. Сколько заплатили? — Заказал по мерке у портного Кленера, по собственной моей фигуре скроен… — А стоит-то сколько? — Это гачское сукно, ох, и плотное же! Даже воду не пропускает; его надо было днем смотреть… — Да, но во сколько он вам обошелся? — рассеянно спросила польская молодица. — Сам видел — рулон был нетронутый, на краешке даже желтая марка фирмы стояла… При мне и кроили. А как играет материал при солнечном свете! — Хорошо, хорошо, но я спрашиваю о цене. Однако Мокри трудно было выбить из колеи, раз уж ему представился случай поговорить о своем новом костюме. — У Кленера есть закройщик один по имени Купек. Раньше он в Вене работал у придворного портного. Так вот этот Купек сказал мне: «Не жалейте денег, господин Мокри, это такое сукно, что и коже не уступит». Да вы сами пощупайте, сударыня! — Мягкое, как шелк… Владин, миленький, хорошо бы ты поменялся со мной местами. Там очень сквозит, когда открывают дверь. Ну, что ты состроил такую упрямую кислую мину? Может быть, хочешь мне возразить? А ну-ка, раз-два, пересаживайся, Владин! Мученик любви поменялся местами с женой, и госпожа Слиминская оказалась теперь рядом с молодым адвокатом Виброй, который был занят главным образом Веронкой. Да и девушка болтала с Дюри, словно сойка, которой язычок надрезали. Знаменитый умница, которого прочили рано или поздно в депутаты от Бестерцебани, слушал ее с таким напряженным интересом, будто с самим епископом беседовал; ни за что на свете не отвел бы он от нее глаз, разве что на мгновенье, когда сама Веронка взглядывала на него. Они говорили тихо, можно было подумать, бог весть о каких важных делах толкуют, а ведь речь шла о сущей ерунде. Чем обычно занимается Веронка днем? Да так, читает, гуляет. Из этого вытекал другой вопрос: что она читает, где гуляет? Веронка назвала книги. Дюри их тоже читал, и они начали вспоминать героев романов, будто общих знакомых: орла Элемера, Ивана Беренда, Эржике Анкершмидт, Аранку Бельди.[13] Конечно, Пал Бельди очень сглупил, не приняв княжеского титула. — А может, это было и не так глупо. Ведь прими он титул, на чем бы тогда строился прекрасный роман? Затем адвокат принялся расспрашивать о Глогове, о том, очень ли там скучно. Веронка удивленно подняла на него темно-синие глаза. — Как можно скучать в Глогове? (Словно какой-нибудь невежда спросил, не скучно ли в Париже.), — А лес в Глогове есть? — Да еще какой! — Вы туда ходите? — Конечно, хожу. — И не боитесь? — Чего же мне бояться? — Ну, знаете, в лесах иногда встречаются такие обитатели… — Ах, в нашем лесу наоборот! Его обитатели меня боятся. — Правда? Вас тоже можно бояться? — Да, потому что я их ловлю. — Разбойников? — Да полно вам! Будете так говорить, я вас по руке ударю. — Ну, бейте! Вот моя рука. — Если вы еще хоть раз так скажете… Я ловлю в лесу бабочек. — А попадаются красивые бабочки? Когда я был студентом, у меня была коллекция. До сих пор сохранилось несколько экземпляров. Но и Веронку охватило желание похвастаться. — Видели бы вы мою коллекцию! В ней все есть: «траурница», «адмирал», «попова кошка», «Аполлон». Жаль только, что у моего «Аполлона» надорвано крылышко. — А есть у вас «хэбэ»? — Есть, да какая большая! С мою ладонь. — А ладонь у вас большая? Ну-ка, покажите?! Веронка положила ладошку на скатерть. Конечно, она была крошечной, да такой тоненькой, беленькой, словно лепесток розы. — Сойдет за сажень в стране лилипутов, — заметил адвокат ласково и, схватив спичку, начал, озорничая, измерять ширину ладони. Во время обмера он случайно прикоснулся к ладони Веронки пальцем, девушка вздрогнула, отдернула руку и вспыхнула. — Очень душно, — сказала она сдавленным голосом и прижала руку к покрасневшему личику, словно только для этого отдернула ее. — В самом деле, жарко, — подхватила госпожа Слиминская. — Расстегни пиджак, Владин! Владин вздохнул и расстегнул пиджак, а Веронка вернулась к своим мотылькам. — Ловля бабочек для меня настоящий спорт. Наверно, как для мужчин — охота на зверей. — Я тоже восхищаюсь бабочками, — уверял Дюри, — ведь они любят только один раз. — О, я люблю их за другое… — Не потому ли, что у них есть усы? Веронка обиженно отвернула головку. — Господин Вибра, вы становитесь несносным! — Спасибо за признание! — Какое признание? — Что я становлюсь несносным. Стало быть, до сих пор я таковым не был. — А, вот вы и попались! Известный адвокатский прием — толковать слова по-своему, приписывая людям то, чего они не говорили. Знаете, с вами опасно беседовать! Я не промолвлю больше ни слова. Дюри умоляюще сложил руки. — Я больше не буду! Никогда! Только, пожалуйста, говорите! — Вы серьезно интересуетесь бабочками? — Честное слово, никакие львы и тигры не интересуют меня сейчас так, как бабочки. — Знаете, бабочки прекрасны, как нарядные женщины. А какое сочетание цветов! Когда я рассматриваю их крылья, мне кажется, будто это узорчатая материя. Возьмите, например, «хэбэ»: разве не чудесно сочетание ее нижних черно-красных крылышек с верхними желто-синими? Такая же замечательная гармония и в пестром наряде «поповой кошки». А как торжественно-мрачен туалет «траурницы» — коричневый с желтым кантом и синими крапинками! Поверьте, знаменитому парижскому Борту и тому не грех сходить в лес да поучиться у бабочек искусству одеваться! — Потише, Владин! — вскричала в эту минуту госпожа Слиминская. — Побереги свои легкие! На местное письмо достаточно наклеить марку в три крейцера! Владимир Слиминский вступил в спор с сенатором Файкои на актуальную тему о том, что бы произошло, если б люди не имели слуха, и так громко возражал ему, что любящая половина не могла оставить без внимания расточительность Владина в отношении к собственным легким и призвала его к порядку. — Сидят рядом, а все-таки кричат, — ворчала она, качая головой. — Это все равно что на местное письмо наклеить марку в пятнадцать крейцеров. О господи, господи, и когда только люди поумнеют? В этот момент поднялся сенатор Конопка и поднял тост за хозяина дома, «регенератора» Бабасека. Он говорил таким же тонким скрипучим голосом, какой был у Мравучана; если закрыть глаза, можно было подумать, что Мравучан сам себя восхваляет, и это возбудило шумное оживление. Затем вскочил Мравучан и поднял бокал за Конопку, жестами, гримасами и подмаргиванием подражая манере Конопки. И над этим много смеялись. (А между тем разве не так поступают короли, когда из вежливости появляются в форме друг друга, — однако над этим никто не осмеливается смеяться!) Тосты посыпались градом. — Спустили собак с цепи, — шепнул Файка Конопке. Мокри произнес тост за здоровье хозяйки, затем снова встал Мравучан и от имени жены и своего собственного имени выпил за уважаемых гостей, поблагодарив за то, что они почтили их своим присутствием. Он заметил, что из приглашенных не могла прийти одна лишь Мюнц, — к вечеру ей вступила в ноги подагра. И не удивительно: ведь бедной женщине выпало сегодня, во время базара, немало хлопот. И он осушил бокал за отсутствующую еврейку Бабасека. Послышались шумные, ликующие заздравные клики, а когда они утихли, раздался возглас Владимира Слиминского: — А теперь слово за мной! — Владин, не смей! — пригрозила ему жена. — Нельзя тебе говорить! Твоим легким вредны громкие речи. Но с Владином уже не было сладу. Муж-подбашмачник способен на все: застегиваться, расстегиваться, не пить, не есть; но не произнести застрявшего в горле тоста — такая покорность неведома в Венгрии. — Я поднимаю свой бокал, господа, за самый прекрасный цветок в этом обществе! За сестричку господа нашего, Иисуса Христа, за невинную овечку, ради которой бог совершил чудо, сказав своему слуге: «Иди скорее, Петр, не дай крошке промокнуть!» Да живет и здравствует многие лета Веронка Бейи! Веронка стала пунцовой, особенно когда гости повскакали с мест и по очереди стали подходить к ней целовать ручку, причем некоторые даже вставали перед ней на колени, а набожная госпожа Мравучан склонилась до земли и коснулась губами края ее юбки. Услышав глупейшие эпитеты, Дюри сначала подумал, что лесничий сошел с ума, но когда увидел, что и все общество спятило, им овладело удивление, смешанное с каким-то странным чувством неловкости. — О каком чуде говорил ваш уважаемый муж? — в замешательстве спросил он, обернувшись к госпоже Слиминской. Слиминская всплеснула руками. — Как? Вы не знаете? Правда, не знаете? Но ведь это невероятно! Об этом даже словацкие стихи были напечатаны. — Что было напечатано? — Да история зонта… Владин, ты очень разгорячился, — красный как рак, вспотел даже… Дать тебе мой веер? — Какой зонт? — нетерпеливо торопил ее адвокат. — Вот это интересно! Значит, вы ничего не слышали? Это случилось, когда ваша красавица соседка была крошечным ребенком и ее забыли где-то на дворе дома священника. Ее старший брат, глоговский священник, молился в церкви. В это время поднялась буря, разразился ливень, и слабое дитя погибло бы, получив воспаление легких, или почем я знаю, какая еще беда могла приключиться, если б не произошло чудо. Откуда ни возьмись, появился вдруг седой человек, словно посланец божий с неба упал, и раскрыл над девочкой зонт. — Мой зонт! — непроизвольно вырвалось у адвоката. — Что? — Ничего, ничего. Кровь быстрее потекла в его жилах, сердце громко стучало, он, не сдержавшись, взмахнул руками, да так, что тоже опрокинул бокал. — Крестины! Еще одни крестины! — весело возликовали кругом. Винная лужа потекла к госпоже Слиминской. — Поздравляю вас, сударыня, — поддразнил ее преподобный господин Рафанидес. Пани Слиминская опустила глаза. — Вовсе нет, — стыдливо забормотала она. — Правда, Владин? Но адвокат не мог допустить, чтобы вновь возникшая нелепость поглотила великую тему, над которой он работал. Он пододвинул стул ближе к молодой женщине. — А потом? — спросил он, лихорадочно, нервно дыша. — Седовласый старец исчез в тумане, и следа не осталось. Но те, кто его видел хоть мельком, по большой бороде узнали в нем святого Петра. — Это был еврей Мюнц! — Вы что-то сказали? Дюри прикусил губу, устыдившись, что снова подумал вслух. — Ничего, ничего. Пожалуйста, продолжайте. — Ну, а потом святой Петр исчез, но зонт остался. — И он цел? — жадно спросил он. — Еще бы! Его, словно сокровище, хранят в глоговской церкви. — Слава богу! Он глубоко вздохнул, будто с сердца упал тяжкий груз, и вытер носовым платком лоб, на котором блестели капельки пота. — Цел! — пробормотал он и неподвижно уставился в пространство. Ему казалось, что он сейчас свалится со стула. Он все узнал, и огромное счастье вдруг сокрушило его. Он чувствовал странную одеревенелость в шейных позвонках, сердце сжималось, в воздухе стояло какое-то утомительное жужжание. — А чей же теперь зонт? Он принадлежит церкви? — машинально допытывался он. — Может стать и вашим, — игриво произнесла молодая женщина. — Веронка принесет его с собой мужу. Так сказал мне как-то его преподобие глоговский священник. Зонт принадлежит его сестре, если, правда, она не подарит его церкви, когда выйдет замуж. — Нет, нет, — затряс головой адвокат, поводя вокруг растерянным, смущенным взглядом, словно был немного не в себе. — Я не позволю… То есть что я говорю? Да, да, о чем шла речь? Мне ужасно жарко. Я сейчас задохнусь! Прошу вас, господин Мравучан, нельзя ли немного приоткрыть окно? — Почему же нельзя! Мравучан бросился к окну. — Застегни пиджак, Владин! Прохладный ночной весенний воздух хлынул из окна, шаловливая струя, дурачась, внезапно погасила обе свечи. — Можно целоваться! — закричал в темноте озорник Клемпа. Из сада в окно свесилась ветка сирени, и, на смену хлынувшему из окна сигарному дымку, в комнату влился возбуждающий любовь нежный аромат. Мадам Крисбай взвизгнула, вероятно испугавшись темноты, но шельма Клемпа постарался использовать это невинное обстоятельство, бросив ехидную реплику: — Честное слово, это не я! Кругом слышалось загадочное хихиканье. Впрочем, в темноте подавленный смех всегда звучит загадочно. Только госпожа Слиминская, желая продемонстрировать, что она стоит выше подобных мужицких шуток, бесстрастно продолжала историю зонта в ожидании, пока зажгут свечи, доказывая тем самым, что губы ее заняты разговором, и только разговором. — Поверьте, господин Вибра, это очаровательная легенда. Я женщина недоверчивая, кроме того, мы лютеране (хотя в этом обычно не признаются), но все же это на самом деле красивая легенда. Зонт — настоящее чудо. Больные, постояв под ним, выздоравливают. Был случай, когда воскрес покойник, которого коснулся зонт. Напрасно вы качаете головой. Это действительно так. Я сама знакома с этим человеком. Он и сейчас еще жив. И вообще уму непостижимо, чего только не происходило с этим зонтом! Хотя бы уж то, что он принес счастье и богатство в дом глоговского священника… Страшное подозрение охватило Дюри. Так как свечи зажгли снова, в их пламени можно было заметить, что его лицо бледно, как у мертвеца. — А священник богат? — спросил он тихо, и глаза его мрачно сверкнули. — Очень богат, — ответила госпожа Слиминская. Он еще ближе склонился к ней и внезапно судорожно схватил ее за руку. Слиминская не знала, что и думать. (Если б он сделал это раньше, она бы поняла, но ведь теперь-то свечи горят!) — Значит, он нашел что-нибудь в зонте? — задыхаясь, спросил он сдавленным голосом. Госпожа Слиминская жеманно пожала белым плечом, сверкнувшим сквозь кружевные прошивки. — Ax, ну что могло быть в зонте? Это не котел, не железный ящик. Но вот уже лет четырнадцать подряд в Глогову ездят венчаться под зонтом из самых дальних районов и щедро за это платят. А кроме того, сколько ни есть зажиточных больных и покойников по берегам Белой Воды от Ситни и до самой Кривавы, все они исповедуются перед смертью у глоговского священника, и он же потом хоронит их со своим зонтом. Веронка, которой госпожа Мравучан показывала вышитые скатерти и великолепное льняное полотно, лишь теперь краем уха услышала, о чем говорят соседи. — Вы говорите о нашем зонте? — непринужденно спросила она, мило раскачиваясь на стуле. Дюри и госпожа Слиминская вздрогнули. — Да, барышня, — ответила лесничиха с некоторым замешательством. Дюри насмешливо улыбнулся. — Ну, а вы, вижу, не верите? — спросила Веронка. — Нет! — О! — сказала девушка, взглянув на него с упреком. — А почему? — Потому что я не верю в подобные нелепицы и потому что… Он уже готов был выболтать все о своем великом деле, но слова, как говорится, замерли у него на языке — так очевидны были обида, испуг, который девушка выразила всем своим существом. Она съежилась, как птичка, которой выдернули перышко. Отвернув головку, она молча уставилась на тарелку, где зеленели очистки — корочки копченого овечьего сыра. Дюри тоже замолк, хотя что-то щекотало его, так и подстегивая вскочить и крикнуть: «Я богат, я стал вельможей, ведь в ручке зонта спрятаны мои сокровища!» Странная вещь, но когда человеку выпадает большое счастье, первым его желанием (потому что какое-то желание остается, даже если все желания исполняются) — первым его желанием бывает рассказать об этом; ему хочется, чтобы гремели фанфары, хочется, чтоб герольды на весь мир трубили о великом событии… Но если первое чувство таково, вторым уже бывает сомнение; даже самое большое счастье подстерегает в борозде тень, неприятное «а если». Это «а если» возникло и у Дюри. — Как выглядит зонт, барышня? Веронка опустила уголки рта, словно считала, что ее стоит говорить об этом предмете с тем, кто задал вопрос. — Да он совсем обыкновенный, — протянула она наконец. — Материя алая, вылинявшая, словно ей тысяча лет, есть на ней заплаты, не знаю даже сколько. — А вокруг, по краю, мелкие зеленые цветочки? — Вы его видели? — Нет, только спрашиваю. — Да, по краю цветы. — Можно его посмотреть? — Конечно. Хотите посмотреть? — Ведь я за тем и еду в Глогову. — Разве за этим? Как это понять, если вы не верите в его происхождение? — Именно поэтому. Бели б верил, не поехал бы. — Вы плохой человек. Язычник! Она слегка отодвинула стул от Дюри. А Дюри вдруг очень взволновался и сразу посерьезнел. — Я вас обидел? — спросил он кротко, с раскаянием. — Нет, только испугали. — И ее прекрасное овальное личико выразило разочарование. — Лучше я во все буду верить, только не бойтесь меня! На губах Веронки мелькнула улыбка. — Грех было бы не верить, — вмешалась госпожа Слиминская. — Это не суеверие: это все факты, которые можно доказать. Кто не верит в это, тот ни во что не верит. Либо чудеса Христа — истина, и тогда это чудо тоже истина, либо… Но закончить она не успела, потому что мадам Крисбай, первой встав из-за стола, заявила, что устала и идет спать. Все поднялись, и госпожа Мравучан повела мадам и Веронку в две комнатки, выходящие во двор. У двери Дюри подошел к Веронке, которая и ему пожелала доброй ночи, кивнув головкой. — Утром отправимся пораньше? — спросил он. С шаловливой покорностью она присела, склонив набок, словно надломленную, снежно-белую шейку. — Как прикажете, господин Фома неверный! Дюри понял, почему его так назвали, и шутливо ответил: — Все зависит от того, долго ли будут спать святые. Веронка обернулась из прихожей и скорчила сердитую гримасу; сжав маленькие кулачки, она по-крестьянски погрозила Дюри: — Ну, погодите! Дюри не мог отвести от нее глаз. Ведь она была так хороша, так шли ей, плутовке, угрожающие кулачки1 Пусть-ка святые попробуют так сделать, если сумеют! Вскоре двинулись домой и Слиминские (Мравучан послал с ними человека с фонарем, так как ночь была безлунная.) Госпожа Слиминская закутала Владина в весеннее пальто на пальто набросила еще плащ, шею обернула шерстяным платком, оставив лишь отверстие для носа, чтоб можно было дышать. При этом она успевала еще болтать с Дюри. — В самом деле, это прекрасная легенда! Меня, по крайней мере, она очень растрогала. — О, бедные легенды! — ответил Дюри. — Подуешь на такую легенду, и слетит с нее позолота, аромат святости, дымка таинственности, останется лишь странная, но непритязательная действительность. — Так не надо дуть, — сказала женщина. — Подними воротник плаща, Владин! Адвокат задумался. — Быть может, вы и правы, — пробормотал он мечтательно. Немного выждав, Дюри тоже пожелал лечь спать или просто побыть в одиночестве, и он попросил госпожу Мравучан указать ему место для ночлега. — Гм, ушел магнит-то! — проворчал помощник нотариуса. Едва Дюри закрыл за собой дверь, как мясник Кукучка, весело гикнув: «Худая трава с поля вон!» — сбросил пиджак, лихо засучил развевающиеся рукава рубахи (на обнажившейся левой руке его видна была вытатуированная голова быка) и плутовски подмигнул Мравучану. Бургомистр сразу постиг суть дела. — Верно, верно! — поощрил он с сияющим лицом. — Нельзя отправляться на покой, не испытав: любят ли еще нас женщины? И он вытянул из старого гардероба ящик, а из ящика достал колоду карт. В картах, правда, недоставало зеленого валета,[14] но это нисколько не смущало бабасекскую интеллигенцию, они уж не раз так играли в преферанс: последнему при сдаче доставалось на карту меньше, однако считалось, что она у него есть и участвует в игре, называясь при этом «мысленной». Если требовалось ходить с зеленых, последний «давал» на взятку зеленого валета, говоря при том: — А вот и «мысленный» валет! А иногда даже бил им, особенно если зеленые были козырями. Однако на этот раз отсутствие одной карты было принято во внимание, и завязалась игра в фербли, которая затянулась далеко за полночь. Играли сенаторы, мясник и его преподобие. Помощник нотариуса обносил всех вином, безденежный Клемпа (дьяки всегда самые бедные) праздно слонялся, переходя с места на место, так как его все гнали, утверждая, что он приносит неудачу; утверждение это очень удручающе и огорчительно по существу, но все же не является оскорблением. Бедный Клемпа то и дело пересаживался, путешествуя от игрока к игроку, пока наконец не склонил свою утомленную голову на уголок стола между мясником и его преподобием и не уснул, положив подбородок, как на подушку, на свою длинную, густую бороду. Однако этим он уготовил себе неприятное будущее, ибо плут Пал Кукучка в приподнятом настроении (сорвав крупный куш) предложил припечатать бороду Клемпы к столу. То-то будет великолепно, когда он проснется, а стол его не отпустит! Ну-с, все жадно ухватились за эту изысканную мысль: Мокри держал свечку, Кукучка в трех-четырех местах накапал на бороду воск, и сам Мравучан прижал к столу кольцо с печаткой. Вот будет потеха! Произошли и другие, столь же малопримечательные эпизоды. Мадам Крисбай, которую госпожа Мравучан поместила в отдельную комнату, не осмеливалась погрузиться в море перин. Она боялась, что утонет в них и задохнется. Во что бы то ни стало она требовала стеганое одеяло. У госпожи Мравучан такового не оказалось, однако, пораскинув своим изобретательным умом, она принесла пушистую шубу своего супруга и укрыла мадам, которая так этого испугалась, что у нее началась мигрень; пришлось всю ночь прикладывать ей к вискам хрен. А Веронку постигла другая неприятность. Оставшись одна в самой лучшей комнате дома Мравучанов, она закрыла изнутри дверь, повесила на ручку мантилью, чтобы никто ее не мог увидеть сквозь замочную скважину, занавесила окно, которое выходило во двор, а затем начала раздеваться: расстегнула один за другим крючки безрукавки, китовый ус уже не стягивал ее фигурку, грудь и талия приняли свои естественные формы — во сто раз прекраснее, чем можно было предположить. Щелкнул последний крючок, придерживавший на бедрах верхнюю юбку, и юбочка с оборками и цветочками заскользила вниз словно завистливая зеленая оболочка, спадающая с розового бутона. Она падала, скользила по ослепительно-белой нижней юбке. Веронка уже собралась дернуть шнурок (нижняя юбка была не застегнута, а завязана), как вдруг с ужасом заметила, что на нее устремлены два маленьких, отливающих красным глаза. Из-под кровати вылез крошечный полосатый котенок и уставился на нее с таким любопытством, глядел с таким интересом, словно был заколдованным принцем, превращенным волшебником в кошку. Веронка испуганно схватила расстегнутую безрукавку, быстро наклонившись, другой рукой поддернула соскользнувшую юбку, из которой уже хотела было выйти, и звонким повелительным голосом стала укорять и пугать котенка: — Марш отсюда, киса! Брысь, скверная киска! Не смей смотреть! Девушка стеснялась раздеваться в присутствии кошки. Она вновь оделась и попробовала выгнать кошку, но та пряталась за мебелью, вскакивала на шкаф; тщетно старалась Веронка — изгнать кошку из комнаты было невозможно. Госпожа Мравучан, внимание которой привлек легкий шум, спросила из соседней комнаты: — Что случилось, барышня? — Я не могу выгнать кошку, тетушка Мравучан. — Что за беда, сердечко мое, если она и останется в комнате, — это доброе, безвредное создание. — Да, а она на меня смотрит! — боязливо возразила Веронка. Теперь она погасила свечку и хотела раздеться в темноте, но проклятая кошка снова вышла на середину комнаты, и в полумраке глаза ее сверкали еще ярче. — Ну, погоди же, любопытный звереныш! Я тебя перехитрю! Веронка забаррикадировалась стульями и там за баррикадой, словно в крепости, в которую нельзя заглянуть, села на край кровати, спустив ножки, прежде всего расшнуровала башмачки. Тип-топ, — ударился первый башмак, который она, стянув с ноги, бросила на пол. Тип-топ, — упал и второй. Но кошке, конечно, не понравилась крепость из стульев. Скок! Она прыгнула, вытянувшись, и оказалась на умывальном столике, покрытым вышитой скатертью. Скок! Она сделала еще один прыжок — и вот уже очутилась среди подушек на кровати Веронки. Но напрасно она подошла так близко. Веронка тоже не зевала и ловким движением схватила кошку. Вот ты и попалась, кумушка! А ну скорее, где тут платок? Я тебе покажу, как за девушками подглядывать, когда они раздеваются! Знаешь ли ты, что это неприлично, кисонька? Веронка нашла толстый шерстяной платок, завязала им кошке голову, сложив вдвое на том месте, где были глаза. «Теперь смотри, если сможешь!» И девушка снова принялась раздеваться. |
|
|