"Газета Завтра 280 (15 1999)" - читать интересную книгу автора (Завтра Газета Газета)

Николай СЕРБОВЕЛИКОВ __ IT IS MY BUSINESS (Трагифарс)


Нынче все заняты “серебряным веком”.


Но кроме “серебряного”, был и “золотой”: наш Большой стиль XIX века. (Впрочем, он был и в XVIII, и в ХХ, но XIX — расцвет.)


Про литературу XIX века считается, что мы прошли ее в школе, а теперь можем и забыть.


Но традиции XIX вовсе не исчерпаны, мало того, они порою и более жизненны, чем все позднейшие.


В частности, не исчерпал себя “монологический” разговорный стиль той поэзии прошлого, какой она предстала в произведениях классики, сочетающих в себе свободу и прозу жизни, пластичность характеров и особую сниженность изложения. Самые острые образцы этого стиля дает Барков, коего великолепно знал Пушкин, о чем обычно умалчивают. “Граф Нулин”, “Домик в Коломне” самого Пушкина, “Тамбовская казначейша” и “Сашка” Лермонтова... Да что там, и в самом “Онегине” мы порой чувствуем ту же интонацию.


Современный наш автор Н. Сербовеликов хочет возродить эту линию.


Видимо, его привлекает возможность сочетать в стихах драматизм и “низовое начало”, которого сейчас так много в жизни, со свободой и легкостью тона, принадлежащего большой, а не малой традиции...


Почему нет?


Вл. ГУСЕВ




Я умер снова и опять воскрес...


Духовной жаждой я томился...


И шестисотый “мерседес”


на перепутье мне явился...




ПРОЛОГ



Здесь, в центре композиции живой,


опять Милов, знакомый давний мой,


что продолжает эту галерею,


перед которой я всегда балдею...


Расстаться с ним теперь не в силах я.


Об этом дальше речь пойдет моя.


Знач так, родился он в провинции глубокой,


однако же давно в Москве живет,


тоскует здесь о родине жестоко,


особенно, когда запьет.


Милов с искусством навсегда расстался,


но никогда не сожалел о том,


хоть мысленно к нему и возвращался


(см. повесть “Вилково” о нем).


Он утвердился, говоря не строго,


в том, что в душе пошел не дальше многих


иль в миропониманье превзошел,


и в том себя, пожалуй что, нашел.


В нем было все: презрение к страданью


и равнодушье к тайне мирозданья,


отсюда отношенье ко всему,


что б на пути ни встретилось ему


Он был, понятно, не Иисус Христос,


не потому, что духом не возрос


до пониманья высшего порядка,


но не годился страстотерпцем быть,


хоть жизнь его, увы, была не сладкой;


и для себя не находил примера,


где б сочетались истина и вера,


Вместо того, чтоб пулю в лоб пустить,


страдая, тупо продолжал он жить.


Милов обшарил все углы вселенной


и ничего, конечно, не нашел,


и примирился с этим постепенно,


но так покоя он и не обрел.


Была невыразимой мысль одна,


что в самом мозжечке его таилась,


и до абсурда им доведена,


сквозь амбразуры глаз его светилась.




1



Хоть жизнь его катилась по наклонной,


судьба к нему бывала благосклонной.


Сегодня пол-Москвы дуреет с жиру..,


а он как раз наследство получил


от тетушки и “Мерина”* купил,


дом в Подмосковье и в Москве хавиру.


Родная тетка умерла в Канаде,


сбежавшая в семнадцатом году


с каким-то офицером, Бога ради


решившего тогда ее судьбу.


По приглашенью полетел в Америку,


а заодно и Штаты посетил,


но не случилось с ним тогда истерики,


и быстро он обратно укатил.


Итак, он стал подобьем новых русских,


не приложив ни хватки, ни труда,


и говорил, шутя и зло, и грустно:


“В России дуракам везет всегда...”


А мог бы стать обыкновенным бомжем...


Но был ему иной удел положен;


бомж с внешностью Марчелло Мастрояни —


нет ничего у нас экстравагантней..,


иль в облике Христа из Назарета,


что может быть правдивей в мире этом?..




2



Я с ним столкнулся в Доме литераторов


среди богемы, скрытых провокаторов,


и в трепет повергая пестрый зал,


он широко, по-русски, поддавал.


Бухал герой наш в позе супермена


в углу, где нарисован Бафомет


средь шаржей и автографов настенных,


где верхним называется буфет.


Он в шутку “It’s my business” повторял.


Он на себя вниманье обращал.


С Миловым Глебом барышня сидела


и откровенно от всего балдела,


и каждое его ловила слово,


и явно было видно: влюблена;


во всем горой стояла за Милова,


не понимая в общем ни хрена...


Вообразив знакомую картину,


порой я представляю, как гудят


средь вечных женщин вечные мужчины;


всегда о постороннем говорят.


И стоит только женщину найти —


и тут же все проблемы отпадают:


будь то загадка Млечного пути,


загробной жизни, тайны мирозданья...


С Миловым, как спасение от скуки,


товарищ был, ударенной наукой;


он много знал, да мало понимал,


мне чем-то их союз напоминал


знакомые до боли отношенья.


Есть линия такого поведенья,


что выработал для себя Милов


как умный человек без лишних слов


вести себя до гроба обречен,


и в этом был неподражаем он.


Братякин был вообще забавный малый,


но ни о чем поговорить, бывало,


любил: о вечности, о бренном, о мирах;


и что наш Бог, и что их Бог Аллах.


Где б ни скитался, что б ни делал он,


одной лишь мыслью был он угнетен:


что все земное не имеет цели,


а, значит, смысла в мире нет ни в чем,


но каждый в мире думать обречен,


а помирать придется в самом деле.


И это состоянье, как тоска


или отрава, в душу проникает,


и каждый про себя все это знает,


и должен жить, и должен жить пока...


Жизнь в сущности лишь сумма повторений


дней и ночей или иных явлений;


от этого с ума он и сходил,


но выхода ни в чем не находил.


Одно и то ж: закаты и рассветы,


работа — дом, работа — дом, работа — дом,


и в промежутках жизни беспросветной


свой небольшой, но истинный содом.




3



Но Глеб Милов не склонен был серьезно


о том, что нам постигнуть невозможно,


с ним толковать, молчал или хохмил


и на другое речь переводил:


— Ты все долбишь, что в жизни целей нет,


а мы с тобой зачем пришли в буфет?


Вот цель тебе, —


Братякин возмущался


и, выпив водки, в дебри погружался...


Но, баритоном оглашая зал,


тогда Милов Братякину сказал.


Я привожу Милова монолог,


насколько я его запомнить мог.


В нем, мне казалось, все старо и ново,


и в духе Глеб Иваныча Милова:


— Устроен этот мир довольно просто,


и цепким постигается умом;


все сводится к немногим парадоксам,


которые найдешь в себе самом.


Кто это понял, тот давно живет


известным матерьяльным интересом,


того тоска познанья не грызет,


тот менее всего подвержен стрессам.


От дня творенья и до наших дней


тиран любого времени — плебей.


Достаточно представить на мгновенье,


что целый мир — случайное скопленье


двуногих тварей, как сказал пиит,


среди которых большинство — ублюдки,


которыми лишь движут предрассудки


и прочее, и ты уже убит...


Не верят в прошлое и будущее, в Бога,


не верят в настоящее свое,


как надо, сделать зло и то не могут,


все лучшие ушли в небытие.


Нет дружбы без предательства и лести,


и без измены нет любви земной...


Когда все это вдруг представишь вместе —


едва ли сохранишь рассудок свой.


А ежели еще о бездне звездной,


которую представить невозможно,


не говоря о том, чтобы объять,


припомнишь — и тебе уже не встать.


К тому же рухнуть этот мир способен


по умыслу иль глупости иной,


двадцатый век — он миражу подобен,


как жизнь, что пролетела стороной...


Плюс наша патогенная система,


я с ней бороться сроду не желал


и с непреодолимым отвращеньем


я с нею глупо сосуществовал...


Но тут и начинается, друзья,


все то, что жизнью называю я.


Братякин ничего не возразил,


а выпил водки и опять налил...


Так, недоволен миром и собой,


он в каждодневный уходил запой.




4



Он за Миловым, словно тень, ходил,


как девица, в него влюбленный слепо,


и, как Грушницкий незабвенный, был


без имени он у Милова Глеба.


Полуфилософ, полубомж поддатый,


как многие сегодня, без зарплаты


Фадей Братякин не комплексовал


в одном: когда водяру разливал...


Перевалив за тридцать лет с лихвой,


во всем разочарованный до срока,


и на себя давно махнув рукой,


о смерти он задумался глубоко;


и ей в глаза пытался заглянуть,


но лишь волненье наполняло грудь...


И думал он невольно: “Для меня


скорее б все закончилось однажды...


Переступить границу бытия


всего трудней, а что потом — не важно”.


............................................


Их дружба не закончилась дуэлью.


Братякин спился и достигнул цели:


на Бабушкинском кладбище лежит,


где речка Яуза в Медведково бежит...


Но это было позже, а пока


Милов держал его за чудака.


Но радости ему не доставляло,


что самолюбие Братякина страдало,


зашкаливало иногда, и тот,


старался скрыть волнение в груди,


едва смахнув со лба холодный пот,


не ведая, что будет впереди...


Самодовольства вечный вампиризм


давно был чужд Милову, и к тому же


к успеху также стал он равнодушен,


как к неудачам, что сулила жизнь.


Хотя он душу мне не открывал,


я только так его и понимал.


...Итак, друзьями будучи заклятыми,


они гуляли часто по Тверской


при полной выкладке с бравадой напускной,


но по Тверской и я гулял когда-то,


но это было будто не со мной...




5



— Не знал, что ты имеешь отношенье, —


сказал мне Глеб с усмешкою тогда, —


к литературной этой богодельне.


— Я только выпить захожу сюда,


но здесь, — ему добавил осторожно, —


двух-трех людей великих встретить можно.


— Налью тебе я водки, хоть не верю,


что написал свою здесь “Княжну Мери”


хоть кто-нибудь, и славу


здесь вряд ли кто-то заслужил по праву.


— Нас могут здесь побить, — я говорил, —


здесь аккуратней надо быть со словом, —


но кто бы самого остановил Милова,


когда он пил...


Но мне знакомо было это чувство.


Как все, кто жизнь, как Байрон, начинал,


но безвозвратно с творчеством порвал,


так называемых людей искусства


Милов в душе невольно презирал.


...Уже он с вожделением угрюмым


смотрел на окололитературных фей,


и легкой ревностью своей подруги


все чаще раздражался и сильней.


На дерзкий взгляд к кому-то подошел —


и опрокинул на соседний стол...


Перед деньгами большинство пасует,


а у Милова ясно на лице


написано, что он всегда банкует,


и стушевались мальчики в конце...


Здесь надо бы отметить, между делом,


(особенно в Москве и в наши дни)


в Останкине, Кремле иль в ЦДэЛе


одни они везде, одни они...


Ловя косые взгляды на себе,


по сторонам невольно озираясь,


в тот день я благодарен был судьбе,


что наконец с Миловым мы расстались.




6



...Я вышел в ночь. Вокруг Москва шумела..,


но до всего ей было мало дела.


Я умер снова и опять воскрес....


Духовной жаждой я томился...


И шестисотый “мерседес”


на перепутье мне явился...




ЭПИЛОГ



Пока я думал, что мне делать дальше,


чтоб получился Глеб Милов без фальши,


внезапно от Братякина узнал


его судьбы трагический финал:


он застрелился в собственной квартире


из браунинга своего..,


но все, как прежде, оставалось в мире,


как будто не случилось ничего.


В благополучной и чужой Канаде


живут его двоюродные братья...


Но после смерти своего кумира


Братякин до конца ушел в запой


и навсегда уже расстался с миром,


и расквитался с собственной судьбой.


Забытый всеми, Богом не забыт..,


в объятьях вечности в земле сырой лежит.


...Отрывок из романа “Мой герой”


рискнул я дать отдельною главой:




7



“Сижу на лавочке у могил, задумываюсь над прошедшим, но ничего не нахожу в душе, что могло бы дать надежду. Одна и та же конечная мысль, отменяющая все другие, сверлит голову: все там будем... И зачем природе необходимо на земле вечное неравенство умов, душ, судеб, наконец, ежели перед смертью все равны? Уж не признак ли это существования загробной жизни, в которой, может быть, смысла не больше, чем в жизни земной...


Жизнь — чреда разочарований, но когда уже станет не в чем разочаровываться, мы начинаем ценить то, чем ранее пренебрегали. Это приходит само, к кому раньше, к кому позже. Для иных это самообман, но немногие способны противостоять ему, ибо дальше смерть, если не в прямом, то в переносном смысле. А смерть — это расплата за удовольствие жить; а, может, и так: жизнь — наказание за счастье уйти в небытие. Жалкое состояние души, ловушка природы, бессмыслица мира.


Неверие в юности привело меня к мысли о самоубийстве, но я в конце концов избавился от нее простым умозаключением: раз жизнь бессмысленна, то смерть, вероятно, еще бессмысленней, следовательно, самоубийство — втройне бессмысленная вещь. Был в этом, однако, оттенок благоразумия, с чем душа никак не может примириться...”