"Маяк на Дельфиньем (сборник)" - читать интересную книгу автора (Осинский Владимир)Кристалл третий. ЧЕРНЫЕ ЦВЕТЫМы отправились в путь с опозданием почти на час. Причина была более чем уважительная, хотя свидетельствовала, что даже опытным космонавтам ценные идеи не всегда своевременно приходят в голову. Уже среди ночи Петр Вельд сообразил: куда разумнее захватить в поход за водой не туристские фляги, предназначавшиеся для увеселительных прогулок по благословенным уголкам Зеленого острова, а запастись, в соответствии с реальным положением вещей, снаряжением посолиднее. Не дожидаясь нашего пробуждения, он в одиночку взялся за осуществление родившегося плана. Обнаружив завидную изобретательность и, без преувеличения, универсальные навыки, «космический мусорщик» соорудил из частей топливных баков кораблика подобие бидона литров на тридцать, если не больше; аккуратно нарезанные карманным ножом полосы пластика из обшивки салона пошли на изготовление заплечных лямок. Забавный парадокс: мы готовились к беззаботному времяпрепровождению на лоне природы, к простому, естественному образу жизни — и соответственно снарядились (отсюда, в частности, такой анахронизм, как нож), и сейчас это оказалось кстати. Несмотря на опоздание с отправлением в поход, Вельд подчеркнул: ранее определенный срок возвращения в лагерь остается неизменным. Он настоял на следующем порядке следования — первым иду я, затем Тингли Челл, а Виктор Горт замыкает шествие. Практиканту такой порядок показался (и, право, не без основания) обидным, он было запротестовал. Тогда Петр, вручив ему упомянутый бидон, веско заметил: — Вам доверяется самое дорогое. Поэтому вас надо беречь. И мы пошли. Верно, повсюду на этой планете песок был одинаковый — противно-легко поддающийся под ногами, на таком не разбежишься. Все же по холодку шагалось неплохо. Когда мы наконец оглянулись, наша лежащая на боку ракета напоминала уже выброшенную пустую бутылку. Ровный шаг располагал к ровным, неторопливым, необязательным мыслям. Сколько раз я пытался представить встречу с неведомым! И вот в самом деле ступаю по девственной поверхности неисследованной планеты… но, честно говоря, не только не испытываю какие-либо особые чувства — во мне даже нет сколько- нибудь повышенного интереса к окружающему. Почему? От недостатка воображения? Знали бы вы, с чем только я не встречался в мечтах о большом космосе!.. Может, слишком поглощен задачей, которую предстоит решить? Однако мы просто идем пока в намеченном направлении (между прочим, наугад выбранном) и будем идти так сорок минут, а потом изменим направление под углом в сорок пять градусов — и опять, опять, до встречи с водой… И все-таки, ведь каждый мой шаг — это первый шаг первого человека здесь! И что же? Да ничего особенного, только кислорода непривычно много и эти два солнца… Неужели же всегда так: необычное — категория воображаемая скорее, и эта мечта, реализуясь, разочаровывает тебя на каждом шагу действительной будничностью, и ты чувствуешь себя (прошу прощения за выспренность) соколом, павшим с высоты на манящий пестрый комок — дикую утку, однако нелепо ударившимся о неживую твердость искусной подделки? А может, это присущая человеку мудрая самосохранительная способность — очень быстро где бы то ни было нацеливаться на восприятие преимущественно обыденного, тем самым защищаясь от потрясения, которое неизбежно при контакте с неземным?.. Я шел, как альпинист, глядя под ноги, и неугомонный Тингли Челл, именно в силу своего неумения сосредоточиться, первый увидел воду. — Ура! — заорал он мне в ухо. Раздосадованный, я сделал ему выговор — ни к чему поднимать шум в незнакомом месте. Но истинная причина моего неудовольствия была шита белыми нитками, и Практикант нахально ухмыльнулся во весь толстогубый рот. Забыв об инструкции, мы, скользя по песку, сбежали к небольшой впадине, в центре которой темнел квадрат естественного колодца. Вокруг росла чахлая бледно-зеленая трава. Воды было так мало, что, когда бидон наполнился до половины, на дне колодца осталась красная жижа… Удрученные, мы прилегли возле обманувшей надежду впадины — лениво обменивались репликами, безучастно оглядывались, расслабившись в коротком отдыхе. Я увидел следы — точно такие же, как показанные ночью Вельдом, и не успел решить, сообщать ли об открытии спутникам. Тингли, сначала громко, затем сорвавшись на шепот, вскрикнул: — Смотрите! Смотрите… Я повернулся к Виктору Горту. Его на месте не было. — Берите бидон и ждите там, — я показал Челлу на гребень холма, с которого он обнаружил воду. — Никуда ни шагу! — Практикант самолюбиво вздернул подбородок, но мне было не до церемоний. — Туда невозможно подойти незамеченным, — бросил я через плечо, уже на бегу по хорошо различимым следам голографа. Мне недолго пришлось искать его. Он лежал ничком, вытянув перед собой руки, прижавшись щекой к песку, и был, несомненно, без сознания. Но прежде чем броситься на помощь, я целую минуту стоял потрясенный. Плоская, диаметром метров десять-двенадцать, ложбинка, где находился неподвижный Горт, была сплошь покрыта невиданными цветами. Величиной с большую грампластинку, они напоминали ромашки, только с аспидно-черными лепестками. Вероятно, этот цвет и вызвал ассоциацию с примитивной предшественницей звукокристаллов, которую я видел в музее древних искусств и даже слушал записанную на ней музыку Шопена. Многочисленные лепестки находили один на другой краями, образуя черный матовый круг, изрезанный радиальными линиями. Там, где у натуральной ромашки желтеют плотно пригнанные тычинки, в лучах светил, поднявшихся уже довольно высоко, ярко сверкала выпуклая изумрудная полусфера. Будь я сейчас в нашем университетском саду, мне все равно было бы достаточно взгляда, чтобы убедиться в неземном происхождении цветов. Тем не менее, еще сильнее поражал резкий контраст между этими растениями — да и не ошибся ли я, назвав их «цветами»? — и угрюмым однообразием кирпично- красной пустыни. Стряхнув оцепенение, я бросился к Художнику, приподнял его голову, плечи… Они тяжело, безвольно падали на песок. С трудом оторвав Виктора от земли, я понес его в сторону колодца. Было душно. Ноги налились тяжестью. Из глубины желтых солнц проступала вязкая краснота — отвратительное сочетание, вызывающее образ разбитого яйца, в котором вы обнаружили следы формирующегося зародыша. Мягкие молоточки дробно стучали в затылок. Повинуясь неясному импульсу, я оглянулся. Цветы шевелились! Мелкая непрерывная рябь бежала по узким аспидным лепесткам-секторам; так утренний ветерок волнует траву. Но ветра не было. Цветы словно дышали, и дыхание учащалось. Мне почудилось — изумрудные полусферы стали ярче. Что-то тускло блеснуло в темном пространстве между двумя «ромашками». Камера-альбом, с которой Горт не разлучался. Должно быть, увлекся съемкой и… Что «и»? Последним усилием я выбрался с этой чертовой поляны, уложил голографа на спину, шагнул обратно, чтобы подобрать аппарат, — и уткнулся в незримую стену. Цветы не подпускали меня к себе! Я рванулся вперед изо всех сил, готовый в прыжке упасть на руки… Подошвы оторвались от земли — и на доли секунды я повис в воздухе почти горизонтально. Невидимая стена была непробиваема. Теперь лепестки дрожали истерической дрожью. Нечем стало дышать. Никакого особого запаха я не различал — только ставший уже привычным запах нагретого песка сухо щекотал ноздри. «Ромашки» не воздействовали на обоняние. Это я понял со всей определенностью, прежде чем густо налившиеся кровью солнца сорвались с белого неба, превратившись в слепящие точки, вонзились в мои зрачки… Все-таки, теряя сознание, я успел извернуться и упал ничком в сторону, противоположную черным цветам. Мы с голографом очнулись одновременно. Его осунувшееся лицо было мокрым; быстро испарялась влага с моего лица — все сильнее стягивало кожу. А песок уже был сухим, он впитывал воду как вата, и над нами стоял растерянный Тингли… Пошатываясь, я поднялся, взял у него пугающе легкий бидон, встряхнул — вода плескалась на дне. Нещадно палили солнца-близнецы. Недавно еще их лучи были почти ласковы… Словно светила воспользовались нашим обмороком и разом скакнули в зенит. Мы молча постояли в нескольких метрах от изумрудной полянки, как трое потерпевших крушение, чудом вырвавшихся из водоворота, не поверивших пока в свое спасение моряков. Цветы продолжали волноваться, может, чуточку слабее. Художник неуверенно спросил: — А камера… альбом? — И махнул рукой. Мы вернулись к колодцу. На дне скопился ничтожно тонкий слой влаги. Дно отсвечивало ржавчиной, однако вода была чистой и холодной. Нам удалось по очереди втянуть в себя по нескольку глотков. Нечего было и пытаться восполнить вылитое из бидона Челлом, когда он приводил нас в чувство. Следов па песке не прибавилось. Обратный путь давался нам нелегко; тем не менее мы заставили себя спешить. Когда на горизонте появилась ракета, Тингли с вызовом сказал мне: — Вы, надеюсь, не подумали, что я торопился помочь вам потому, что боялся остаться в одиночестве? Я только плечами пожал. Ну и вывернутые у этого парня мозги! В нашем лагере царили мир и благодать. Кора Ирви наматывала на клубок синтетическую пряжу, добытую, надо полагать, из распотрошенного амортизационного кресла. Рустинг, навытяжку сидя на обрубке «кактуса», держал нитки в растопыренных пальцах… Идиллическая картина! Нетрудно было догадаться, для кого предназначается будущее вязанье. Петр вышел навстречу спокойный, будто мы отлучались на прогулку. Вдруг крепко сжал мне руку, чего не делал раньше. Странно, неожиданность этого жеста раскрыла передо мной рискованную суть минувшего приключения отчетливее, чем даже сама «схватка» с таинственными цветами. Вместе с добытой набралось около двадцати литров воды; надо ли говорить, сколь катастрофически мало на шесть человек. Позаботившись, чтобы Кора и Рустинг остались в неведении, я подробно рассказал Вельду обо всем. — Ну что же, — невозмутимо произнес он, — мы ведь на планете икс… Завтра пойдем посмотрим вместе. В наше отсутствие «космический мусорщик» не терял времени. Он переоборудовал экран обзора в отличный инфракрасный сторож. Стоило в радиусе километра с лишним появиться любому телу, температура которого хоть немного отличалась от температуры внешней среды, — и прибор поднимал страшный шум. Под его охраной мы удобно расположились в тени навеса, изготовленного тем же Петром. Я сразу крепко уснул и проснулся оттого, что, задыхаясь, пытался убежать от чудовищных черных лепестков, которые тянулись за мною как гигантские плоские щупальца. Стряхнув сонную одурь, а заодно песчинки, колючими блохами забравшиеся в волосы, несколько ошалело уселся на обрубок и увидел перед собой Тингли Челла. Он смотрел на меня с выражением тоскливого ожидания; встретив мой взгляд, участливо спросил: — Тоже посетил кошмар? — И, когда я небрежно кивнул, неожиданно зло усмехнулся: — Послушайте, Бег, ну почему вы такой правильный, здоровый, неиспорченный и к тому же всегда знаете, что к чему, что такое хорошо и что такое плохо, и никогда ни в чем не сомневаетесь?.. После упомянутого кошмара я не был расположен к терпимости и всепрощению. — Вот что… Я к вам, кажется, не навязывался… Какого черта?! Он только грустно покачал головой: — Видите, Бег, как странно устроено человеческое сознание… Точнее, как мы ограничены в способах выражения эмоций, до чего консервативны! Давным-давно человечество приняло отставку и бога и дьявола, осознавших наконец полную свою ненужность, а наша почтенная матрона Кора Ирви болтает о чем-то, существующем «там, наверху», и даже вы, воплощение рационализма, желая высказать свою нелюбовь ко мне, не в силах обойтись без примитивных архаических восклицаний типа «какого черта»… Не печально ли это? — Кора Ирви больна, — еще резче сказал я. — И она относится к вам (какого черта мне с ним церемониться!) значительно лучше, чем вы заслуживаете. — Знаю. Я и о болезни Рустинга знаю — подслушал, когда вы говорили Вельду, нашему всезнающему, все умеющему, твердому телом и духом, беспредельно принципиальному и… — Откуда в вас столько злости? — перебил я, искренне изумляясь. — А вот оттуда! Почему вы знаете, что я не болен, как эти двое несчастненьких? Почему вы все — такие правильные, такие порядочные граждане нашего распрекрасного Общества Гармонии — слепы или в лучшем случае бесконечно однобоки в оценках людей и явлений? — Тингли, — терпеливо сказал я, сделав над собой усилие, — может, вам следует принять успокоительное? Ради бога, поймите правильно: я все-таки почти пилот и имею некоторые права Руководителя… в данной ситуации. Истерика может случиться с каждым, тут нет ничего постыдного или предосудительного… — Ха! — фыркнул Практикант. — При чем здесь истерика! Она продолжается минуты, а то, что происходит со мной, длится не первый год. Так вы способны меня выслушать? — Хорошо. Я слушаю. — Вы когда-нибудь задумывались, Бег Третий, что такое Практикант Общества? Я не спрашиваю, знаете ли вы о правах, обязанностях и прочем, составляющем сущность этой социальной категории. Представляете ли вы, каково ощущать себя в названной роли — и не месяц, не два, не год, а на протяжении лет? — Насколько мне известно, — осторожно произнес я, — категория Практиканта присваивается далеко не каждому, для этого надо выделяться из общей массы граждан, надо… — Разумеется! — прервал он меня. — Разумеется, чтобы стать Практикантом Общества, необходимо кое-что иметь за душой — как говорится, «подавать надежды». Но знаете ли вы, что значит быть «подающим надежды»? Год, два, и три, и четыре — «подающим надежды»?! Это неплохо, даже отрадно в одиннадцать лет, когда ты поешь сольную партию в хоре мальчиков и перспектива потерять голос в переходном возрасте представляет для тебя чисто теоретический интерес… Мы безмерно гордимся тем, что достигли уровня жизни, при котором, без малейшего ущерба для Общества, можем позволить себе содержать тысячи подобных мне практикантов. Вот, мол, перед вами открыты все пути, вы освобождены от докучливой необходимости заниматься нелюбимым делом ради хлеба насущного, вам предоставлена возможность — некогда люди о таком и не мечтали! — хоть всю жизнь искать занятие по душе… Ну же, дерзайте, испытывайте свои способности на любом поприще и не опасайтесь неудач, ибо они не крах жизненных надежд, а лишь очередная попытка: никто и ничто не мешает вам бросить начатое на половине пути и взяться за новое дело. Пишите книги. Если они окажутся бездарными, спокойно отправляйте их на переработку макулатуры в Вещи, Полезные Обществу. Сочиняйте музыку, ничего не говорящую ни уму, ни сердцу, — ее легко стереть со звукокристаллов и затем использовать их с толком. Изображайте себе на здоровье трагические метания Гамлета или мудро-циничную, драматически-честную опустошенность беззащитных душ, коими наделил своих персонажей великий Достоевский, — только не сетуйте на несправедливость судьбы, если аудиторией вашей будет зеркало или два-три многотерпеливых друга… Но ровно ни о чем не беспокойтесь! Общество взяло вас на бессрочное содержание, оно согласно кормить и одевать, предоставлять неограниченное количество холста и красок, перевозить в любые районы обжитого и не исследованного пока пространства каждого из «подающих надежды». Словом, оно не только не мешает, напротив — всемерно поощряет ваши бестолковые поиски и терпеливо ждет, когда вы найдете наконец точку приложения сил… или убедитесь в своей полной несостоятельности! Тингли Челл, широкоплечий здоровяк с хорошо развитой мускулатурой, с первых минут знакомства не вызвавший во мне симпатии по причине шумной непосредственности, больше похожей на развязность, этот двадцатипятилетний, как я уже решил, оболтус, беспомощно стоял передо мной; его всегда безмятежное румяное лицо выражало неподдельную, явно застарелую боль. — Не разумнее ли было устроено несовершенное общество наших предков? тихо спросил он. — А может, оно поступало честнее — и гуманнее! — ставя человека в условия, когда полнота его дарования или заурядности проявлялась в процессе тяжелой, но естественной борьбы за существование?.. Знаете, получив категорию Практиканта, я был счастлив: это ведь действительно не каждому дается. А сейчас предпочел бы занимать самое скромное, однако нужное Обществу место, быть аккуратно пригнанной деталью в социальном механизме — и знать, что без меня он будет работать не так плавно. Пусть это была бы любая профессия — даже рабочего Службы звездной санитарии! Сознания нужности своей — вот мне чего не хватает. Скажу честно, во мне росло сочувствие к нему; он, без сомнения, был искренен в ту минуту. Но когда Тингли этак походя оплевал труд «космического мусорщика» — я разозлился. Мне-то было известно, что, кроме огромной отваги, выносливости, эмоциональной устойчивости, эта работа требовала от человека высочайшей готовности к самопожертвованию, то есть подлинной нравственности. — За чем же дело стало? — почти враждебно спросил я. Он не услышал меня, потому что слушал себя. И продолжал: — Я уже не говорю о том блаженном состоянии душевного покоя, что доступно счастливцам, не задумывающимся о смысле — точнее, совершеннейшей бессмысленности! — жизни, о множестве других темных, сложных, мучительных вещей. Это уж от природы, с этим человек рождается, чтобы нести свой крест до конца… Нет, я хочу немногого, и главное в этом немногом — все та же уверенность в себе. Противно повторять прописные истины, но так уж устроены люди, что им жизненно необходимо что-то уметь делать в совершенстве — будь то искусство врачевания, пилотирование звездолета или навыки землекопа… хотя эта профессия давно вымерла за ненадобностью… Ах, Бег, тяжело и унизительно быть дилетантом! А ведь когда-то Общество вынуждено было поощрять и культивировать специализацию и мечтало о нынешних временах как о фантастическом благе. В свободе от необходимости с предельным рационализмом использовать производительные силы — в том числе человека — оно видело благодатную почву для массового выращивания так называемых гармонически развитых личностей. В тогдашнем представлении последнее выглядело просто: тот же землекоп забывает на досуге о лопате и берется за виолончель, а профессор изящной словесности жонглирует двухпудовыми гирями… Как видите, все оказалось сложнее. Практически приведенная выше схема осуществлена. А счастья почему-то по-прежнему нет… Э, что говорить! Вот вы, астролетчик Бег Третий, олицетворение древней мечты о гармоническом совершенстве личности, вы — счастливы? Что я мог ему ответить? Конечно, было жаль его, было смутно на душе. И уж вовсе не хотелось продолжать этот разговор. Не оттого, что я безусловно отвергал сказанное Тингли Челлом. Но… еще более чем жалок, он был мне противен. Как бы ни умно, глубоко и тонко было то, что он наговорил, я каким-то шестым чувством знал: всеми его словами и поступками руководила жалость к себе, а не пресловутая скорбь по поводу «бессмысленности» бытия. Я, конечно, многого пока не знаю и не понимаю. Однако, поверьте, далек от убеждения, что жизнь проста, как апельсин… И все-таки человек должен стремиться к простоте и ясности. Если нам дано когда-нибудь познать Сокровенное, то лишь таким путем. А сейчас я задал Тингли вполне конкретный — возможно, не слишком уместный после его исповеди — вопрос: — Для чего вы мне все это сказали? — Дело в том, что, когда мы трое попали сегодня утром в эту переделку, я очень испугался — вдруг вы оба погибли… У меня полегчало на сердце: — Видите! Главное в вас — настоящее, Он страдальчески заглянул мне в глаза: — Нет. Я боялся другого — что останусь один и тоже могу погибнуть. Перед сном я подробно пересказал Петру Вельду мой разговор с Практикантом. Это не было нескромностью: Руководитель должен знать о людях, за которых отвечает, все, особенно, если от их поведения в экстремальной ситуации может зависеть жизнь других людей. «Космический мусорщик» сказал после раздумья: — Все это старо. Тысячи лет назад неудачники тоже обвиняли в собственной несостоятельности всех и все, только не себя. И в первую очередь Общество. — А последнее? — вступился я за Челла. — Его последнее признание, Петр? Требуется незаурядное мужество, чтобы решиться на такое. — Не торопись с выводами. Если человек расписался в собственной подлости, это еще не означает, что он стал другим… А что касается «оригинальности взгляда на вещи», «неожиданных поворотов мысли», «тонкости переживаний» и прочего, что тебе так импонирует в Тингли Челле, — я тебе скажу следующее. Интеллект, самобытность, даже талант — очень хорошо! Но для меня главное, чтобы человек был порядочным человеком, и я так это понимаю: в нашем положении порядочно думать и тревожиться о товарищах, а всякие там переживания надо отложить для более спокойных обстоятельств… И вообще сначала порядочность, честность, надежность для тех, среди кого живешь, а уже потом утонченность натуры и разные иные нюансы. — Он заметил колебание во мне, мягко добавил: — Я тоже не сразу к этому пришел. Настанет время сам убедишься. Наверное, с возрастом приходит… Ну, пошли в ракету. На следующее утро Петр Вельд сходил с Виктором Гортом к колодцу. Они отсутствовали больше трех часов и принесли полный бидон воды. Вместе с ней они принесли ошеломляющую весть: черные цветы исчезли с поляны! Исчез и альбом со снимками. А ночью ко мне пришла Мтвариса. Что-то заставило подняться и подойти к иллюминатору, и я увидел в черном круге, вырезанном из ночного неба, ее овальное лицо, и оно было матово-белым, призрачным, потому что спутник планеты уже взошел. На губах Мтварисы застыла та же незавершенная улыбка, какой она улыбалась на снимке Горта. Мтвариса знакомо- решительно и вместе ласково тряхнула головой, поманила тонкой рукой, показывая куда-то через плечо, тоже щемяще родное, худенькое, слегка приподнятое… Я не удивился, потому что меня охватили нетерпение и боязнь не успеть. Я махнул ей, как прежде, когда выглядывал из окна на ее зов, поспешно оделся, осторожно, чтобы не разбудить спящих, выбрался из ракеты в прохладную неподвижную ночь. Она уже ждала у входа, я протянул к ней руки, но она легко отстранилась и пошла в сторону от корабля, ставшего нам домом, и я покорно пошел вслед. Мы ходили долго, пока ночь не начала умирать, и говорили, говорили… Несколько раз я пытался коснуться руки или плеча Мтварисы, но она по-прежнему легко, мягко ускользала. Когда небо на горизонте утратило уверенную тяжелую густоту черного бархата, мы вновь очутились у ракеты, и я знал, что Мтвариса придет опять, и во мне звенела благодарная радость. У входа в ракету я лицом к лицу столкнулся с Виктором Гортом. Он отшатнулся, как будто увидел призрак. Овладев собой, наклонил голову, предлагая пройти первым. Я кивнул в ответ, бесшумно нашел свое место и тут же крепко заснул. Я нарушил инструкцию — тем, что ни словам не обмолвился Вельду о пережитом ночью. Не смог, так как был убежден: превратив свой сон (а наутро я уже не сомневался, что это был сон) в событие, подлежащее фиксации в корабельном журнале, совершу предательство по отношению к Мтварисе. Ведь сновидение, сказал я себе, принадлежит человеку безраздельно — коль скоро оно посетило именно его, а не кого-нибудь другого… Но демагогическое это рассуждение не могло успокоить моей совести. В инструкции прямо указывалось на то, что в условиях неисследованного мира явления психического плана представляют не меньшую важность, чем объективные факторы — скажем, ветер, дождь, скачок радиации, — и потому должны быть подвергнуты анализу… Однако я не смог. |
||
|