"Жизнь на фукса" - читать интересную книгу автора (Гуль Роман Борисович)

ХОЛОСТОЙ ХОД МАШИНЫ

Люди, ставшие багажом

Не надо думать, что земля - божий шар. Что переезд границ государства пустяки. Что - все везде одинаково. Все везде на земле - разное. Этим-то и хороша наша планета, бегущая вокруг солнца тысячи километров в минуту.

Первое ощущение от Германии было - ощущение мертвой тишины. После хаоса российских борьб, битв, стрельб, убийств мне показалось, что я впал в летаргию.

Сопел паровоз. На платформе толклись вшивые совояжеры.

Галдели. Глазели по сторонам. В кожухах и островерхих шапках они походили на Рюриков, Синеусов и Труворов, едущих в обратном направлении.

Одинаково оштукатуренные домики, крытые одинаковой черепицей, извилисто извивающееся шоссе и остриженные кроны тополей по бокам - завертелись мимо поезда. Кто-то ехал по шоссе на велосипеде, быстро крутя ногами. Очевидно, была небольшая передача. И поезд скоро потерял велосипед из виду.

Плыла мертвая, беззвучная тишина.

О германской революции 13 я вспомнил только на следующей станции. Когда из Киева сопровождавший поезд лейтенант, похожий лицом на молодого Гете, сказал:

- Прощайте, господа. Я еду домой. Мы не увидимся более. Я желаю вам всего хорошего. После германской революции русский офицер мне ближе бежавшей с фронта немецкой черни.

Лейтенант не был интернационалистом. Он был гвардейцем. Он сел в фаэтон. И уехал в свое восточнопрусское именье.

Никто не знал, куда идет поезд. Поезд шел через Кершен, Алленштейн, Дейч-Эйлау. Вежливо приостанавливался и снова бежал через Грауденц, Шнейдемюль, Кюстрин, Нейштадт, явно приближаясь к Берлину.

Ночью поезд задохнулся. Долго стоял на неизвестной станции. В вагоне было холодно. Мне казалось, что я не сплю. Но когда дернулись вагоны, я вскочил от тысячного матерного рева:

- Буржуи! Сволочи! Из своей страны бегете! На станции поезда расходились, как корабли в море. Мы встретились с военнопленными. Семафоры открыты. Поезд на Киев. Поезд - на Берлин. В одном - бурная мать. В другом - только бьют буфера и цепи.

Я не буржуй. И не сволочь. Я - интеллигент. И - хороший человек. Мы с судьбой, когда встретились, не узнали друг друга. Так бывает. Но мне надо спать: у меня впереди черная неизвестность.

Человек "с суровым пафосом языка" обходил ранним утром вагоны. Запирал на замок. А по вагонам шел полуголос: "мы под Берлином, в нем - баррикады, спартакисты бьются с солдатами Носке14, поезд должен идти в тишине - на дверях с замками".

Повезли так, как возят сено, солому, муку, багаж. В Берлине - ружейная, орудийная стрельба. Дворец Вильгельма иззанаживался матросскими гранатами. По ветру рвались красные знамена. В стане спартакистов стоял Карл Либкнехт. Войсками правительства командовал Носке.

Поезд, идя по верху города, перерезал Берлин. Все прижимались к щелям. Внизу бежали люди с ружьями. Ставили пулеметы. Под знакомый аккомпанемент русского великого гула.

Я не знаю, куда я еду? Сосед говорит, что в Марсель. Но я не хочу в Марсель. Мне надоел вагон. Я хочу суши. И я внезапно ее получаю. Вагоны открыты. Предложено вылезать. Первый рейс кончен. Судьба прочертила его: от Педагогического музея до станции Дебериц.


Любовь капораля Бержере

Трудно рассказать о лагере военнопленных, если вы его не видели сами. В двух часах езды от Берлина лежит крохотное местечко Дебериц. В получасе ходьбы от него - лагерь военнопленных.

С словом "лагерь" ассоциируются палатки, флажки, горнисты. Ничего подобного. Большая площадь земли обнесена колючей проволокой и решеткой. За решеткой стоят дощатые бараки: в них живут люди. А вне решетки - поле белых крестов. Ибо христианин на могиле христианина ставит - крест.

У решетки лагеря Дебериц стоял лесок русских крестов тысяч в семь. Надписи на крестах были аккуратны. Обозначали унтер-офицера, ефрейтора, рядового. Все они умерли оттого, что питались брюквой и непосильно работали.

Кто меня привез в этот лагерь? Почему я попал на русское кладбище? Но я уж вхожу в барак, столбенея от удивления. Гул голосов. Невероятный шум. Смешенье всех наречий, наций. Меня обступили французы, итальянцы, сербы, румыны дергают за руки и о чем-то спрашивают.

- Капораль Бержере,- рекомендуется галантный француз с усами Мопассана, протягивая плитку шоколада.

- Prenez, monsieur 15,- дает белую галету лиловый негр, глядя на которого надо было вспомнить Вертинского.

Теперь галетами можно кидаться в собак. Но знаете ли, чем была белая галета в 1919 году? Она была первобытным человеческим счастьем! Самым полным счастьем - каменного века! К черту галантности - я недоедал с музейного заточенья. Я хочу есть. И, тщательно скрывая галетную радость в "мерси", я хрущу белой галетой.

На двухъярусных нарах жить прекрасно, если обыватели верхних не плюются, не льют воду и вообще ведут себя цивилизованно.

Внизу живем - я и брат. Наверху - "la belle France". Оба яруса другой стороны наполнены итальянцами.

Базаров (не марксист, а тургеневский) говорил, что люди одинаковы, как березы. Это верно в смысле рака желудка. Но если предположить, что я береза, то мой "визави" - Сенегал - даже не липа. Он, вероятно,- бамбук. А голубоштанный, замотанный красным шарфом зуав-осенний клен.

Есть известная приятность очутиться среди множества иностранцев. Когда национальности, костюмы, говор, жесты, лица, фигуры мешаются в восхитительном винегрете. Так бывает в портовых кабаках Гамбурга и Марселя. Когда земной шар, сплюснувшись, сходит в таверну.

- Lumiere! Lumiere! - кричат красноштанные французы и матросы в синих фуфайках с помпонами на головах.

- Cara mia, mia cara,- надрываясь, карузит итальянец.

- Бара бэлик! - кричит, пробегая, араб.

В воздух летят консервные банки, изящные итальянские ругательства, вроде "porca madonna", тонут французские песенки и визг румынских скрипок.

После лет плена они собираются на родину. К женам, матерям, детям, к своему столу, на свою улицу, под небо своего города.

Капораль Бержере, укладывая в чемоданчик вещи, напевает неприличную солдатскую шансонетку:

C'est le bon cure,

Que nous avons la.

Но при чем тут мы? Они - на родину. Мы - с родины. Они - веселые. А мы? Мы, если бы умели, могли бы заплакать.

Любезный капораль Бержере протягивает консервы. Но нет, благодарю, мсье капораль, я подошел к вам не за этим. Я хочу поговорить. И мы садимся с капоралем.

- Скажите, пожалуйста, что такое бульжевик? - говорит капораль.

- Бульжевик? - я объясняю капоралю. А он качает головой. Конечно, во Франции тоже были "les boulgeviques". Он слышал даже о Варлене16. Но, мсье, уверяю честным словом капораля - это не для нашей родины. Мы слишком любим "la belle France", чтобы стать интернационалистами. Мы разбили бошей! Мы французы! - И капораль ударяет в грудь кулаком. Глаза его блещут Марной 17. "Что твой Жоффр" 18,- думаю я. И мы разговариваем о шоколаде.

Но капораль не одинок. К какому бы французу я ни подошел, от бравого капораля до зуава, замотанного в шарф, я слышу одно и то же:

- Боши! Боши! Боши! Как колотили мы их на Марне! Наш дядя Жоффр и наш президент! 19 О, мы удушим эту сволочь!

Они прощают дяде Жоффру, что в гостиной банкиров он ходит по таким глубоким коврам, что у него замолкают шпоры.

А мне грустно. Я вспоминаю окопы юго-западного фронта. Митинги тысяч людей под хлопьями снега. И речь унтер-офицера Алексея Горшилина.

Неправильно, смутно говорил Алексей Горшилин, но пламенно. Он даже ко всем протягивал руки, крича:

- Товарищщии! Визде эти мозоли есть, и у хранцуза и у немца! А мозоль мозолю - брат, товарищщии! С кем же нам воевать?!

- Пррравильно! - ревет митинг под снегом.

- О, вы не знаете, мсье, как мы бились на Марне! - блестит глазами тщедушный французик.- Мы бились, как львы, мсье, потому что мы не хотели отдать наш прекрасный Париж этим бошам! Я-парижанин, мсье.

Надо мной не падает снег, но я его вижу. И мечты о хранцузах вижу. И еще думаю, что Тьер 20 об отдаче Парижа думал иначе.

- О, да,- говорю я.- Я знаю, французы дерутся, как львы, а Париж прекрасен!

- О, Париж! - закатывает глаза французик.- Я - купец, мсье. Послезавтра я буду пить кофе уже в Париже.

Под Берлином слышны тяжкие вздохи артиллерии. Это Носке подавляет спартакистов. Вчера убиты - Либкнехт с Люксембург 21.


Меню из двух блюд

Если вам когда-нибудь, читатель, случится быть в бою, и бой будет не в вашу пользу, и вам придется сдаваться в плен, обдумайте этот шаг хорошенько.

- Неужели ж, земляк, вам никто ничего так и не присылал из России - ни при царе, ни при Керенском?

- Как есть ничего. Ни одной соринки.

- Да как же вы жили?

- Так в холуях у французов да у англичан и жили, сапоги им чистили, дела за них справляли, а они за это в морду галетами швыряли.

- Стало быть, у них было, коль швыряли-то?

- О-о-о! У них всего - завались! Хоть свиней заводи. В неделю шоколаду одного сжирали на фунты, а говядины всякой в банках - так и не пожирали.

- Ну, а вы-то как же крутились?

- Дохли, как мухи, от немецкой собачины да от брюквы - вот и крутились. Видал, крестов-то сколько? Тысячи!!!

Да, я видал. И вижу теперь, как в отбросах ушедшей Антанты роются, в надежде найти съедобное, русские военнопленные. Туда же лезут совояжеры. Все одинаково скребут

банки французских капралов, влюбленных в Жоффра и Клемансо.

Грустна ты, мать Россия! Писать об этом легче, чем было видеть.

Немцы кормят раз в день ведерком вонючей жижи с собачиной. У самих нет. Но кто ни попробует - выливает. А голод - не тетка.

Голодать можно день, другой, но на третий в ночь вы уже начинаете искать, где бы что-нибудь съесть. Так искали мы с братом. И возле лагеря за решеткой нашли яму с картофелем, плохо охраняемую немцами.

Ночью, прежде чем полезть воровать картофель, я вспомнил Московский университет и блестящие лекции о правосознании. Потом я полез под решетку ползком, стараясь, чтоб не услышали часовые.

Пролезая обратно с мешком картофеля на груди и с сладкой, предвкушающей слюной во рту, я из-под проволоки послал воздушный поцелуй московскому профессору.

Спору нет, правосознание - вещь хорошая. Но круто посоленный, горячий картофель - это тоже неплохо. Так думал я разводя костер и моя котелок.

Меню у нас было из двух блюд. Утром - ворованный картофель в мундире. Вечером - ворованный картофель, разведенный водой. И ноги начали медленно подрыгивать.


500 благородных русских фамилий

Когда будущий историк русской революции подойдет к главе о белом движении, он будет принужден начать ее так: "Нельзя отрицать, что самой характерной чертой этого движения была - глупость". Далее он может приводить факты.

Наивный я человек и жалостливый. В скотском вагоне на мою голову беспрестанно ложились чьи-то вонючие сапоги. Я не спихивал их с нужной грубостью. А вежливо снимая, думал: "Ну, черт с ним, что ноги вонючи, несчастный хлебороб, он оторван от жены и детей, от плуга и жнейки Мак-Кормика, от хаты и родины, ах, бедный хлебороб!" - и я вежливо снимал с своего лица его ноги.

Но поймите мое неистовое негодование, когда хлебороб в лагере Дебериц схватил чернильный карандаш, снял потрясающе вшивую гимнастерку и, проведя на плече две черты, а возле нарисовав три звездочки22, закричал голосом Генриха IV:

- Я вам не хлебороб, а гвардии полковник Клюкки фон Клюгенау! 23 Как старший в чине, объявляю себя начальником, а для поднятия дисциплины во вверенном мне эшелоне приказываю всем чинам обмениваться отданием воинской чести!

Вот вам и хлебороб!

Не верьте людям, когда они - в массе. В скотском вагоне все кормили собой вшей и под вшами были одинаковы. Рвали один у другого куски хлеба. Наваливались друг на друга, хлебая овсянку. Словом, за исключением "liberte","fraternite" и "egalite" было полное. Но вагоны - покинуты. И вот оголившаяся дифференциация.

Я все думал, что едут Петровы да Сидоровы, а тут прелестно отделилась 6-я книга дворянских родов. Страницы предстали тонкокостными корнетами, бравыми ротмистрами, поручиками, подпоручиками. Все - "фон" и "де". То есть как раз те, кто богом и биологией призваны командовать "вверенными частями".

Клюкки фон Клюгенау вызвал в барак изумительно авантюрную сестру, с шапкой золотых, горячих волос. Сестра блестяще говорила по-французски. И через несколько часов председатель военной миссии Антанты в Берлине, генерал Дюпон, из поданной полковником записки знал, что в Германию прибыли "в порыве пламенного патриотизма принужденные покинуть дорогую родину - 500 офицеров благородных русских фамилий".

Против меня, несусветно икая, на нарах живут киевские хлеборобы. За исключением матерного, все остальное они говорят по-украински. Но, к сожалению, они не знают, что их имена лежат сейчас перед генералом Дюпоном, и он, рассматривая их в монокль, готовит им судьбу, достойную патриотов.

У костров деберицкого лагеря рваные люди варили краденый картофель. Собирались кучками. Говорили: когда же и как же они вернутся? И как хлеборобы не понимали, что Дюпон уже отдает приказы. И что судьба их - решена.


Бледно-желтое пиво

Я человек общительный. Но соотечественники были скучны. И, обменяв валенки на сапоги, я ходил по Деберицу.

Как ни будь мала немецкая деревушка, пять ресторанов, несколько магазинов, два парикмахера и много разговорчивых немцев в ней найдутся.

Гулянья мои были не лишены интереса. Я увидал нищету Германии 1919 года. Это был пятый военный год. Немцы этого года ничего уж не хотели. Они не могли хотеть. Они хотели одного - есть. Но есть было нечего. Все съела война.

Страна трудового пафоса лежала мертвой. Так же точно и верно вертелись шестерни. Но машина делала последние обороты. Машина работала вхолостую. Колеса шли по инерции, ржавые от крови. В каждый момент - они должны были стать. Лица людей опустели. Люди ходили как тени. Походкой напоминая матерей, у которых убиты дети.

Вильгельм в Голландии 24 пил зект. А я на 10 железных пфенигов купил кружку пива. Пиво 1919 года было водопроводной водой бледно-желтого цвета. Пить его можно было разве только из патриотизма. И немцы все-таки пили бледно-желтое пиво.