"Русь. Том I" - читать интересную книгу автора (Романов Пантелеймон Сергеевич)

II

Весенний Николин день наступил. Солнце только что поднялось над сонными, еще росистыми лугами, и на всей окрестности с ее усадьбами, рощами и деревнями лежала утренняя синева.

Луга за рекой потонули в молочно-белом море утреннего тумана, низким белым облаком растянувшегося над долиной реки. Солнце еще боролось с туманом, потом выбилось из него — и все засверкало и заблестело в свежем утреннем воздухе; а иногда сквозь белый туман пронизывалась, ослепляя глаза, золотая искра блеснувшего креста колокольни.

Усадьбы еще спали. На их широких дворах от строений и деревьев лежали длинные прохладные тени. На завешанных окнах держалась еще со стороны сада роса, и везде стояла мягкая тишина.

Но деревня уже проснулась; скрипели на задворках ворота, из труб сизыми столбами поднимался в тихом воздухе дым топившихся печей и, не расходясь, стоял растянувшейся полосой над блестевшей от росы лощиной.

Весь необъятный горизонт за рекой с дымившимися лугами искрился и сверкал блеском утреннего солнца, туманя и росы. И праздничный благовест уже несся широкими волнами со стороны монастыря, приютившегося в свежей тени соснового бора над рекой, и со стороны села, раскинувшегося на высоком берегу со своими соломенными крышами, конопляниками и ракитами.

Праздничный народ в ярких платках и черных суконных поддевках шел и ехал отстоять раннюю обедню в убранном зеленью монастырском храме, выпить святой воды из студеного колодца с часовней, а после молебна зайти на тенистое кладбище поклониться родителям, лежащим там в зеленом вечном покое.

И один за другим поднимались на стертые каменные ступеньки паперти с чугунной плитой, снимали шапки и картузы и входили в пахнувший елкой и ладаном притвор. Отсюда через раскрытые стеклянные двери и сплошную стену спин и голов виднелись жарко горевшие свечи, отражавшиеся в стекле и на золоте икон.

Даже на паперти, куда неясно доносилось пение, стоял народ и крестился, когда долетал сюда из алтаря едва слышный возглас священника и певчие начинали что-то петь. Несколько раз толпа, нажимая на стоявших сзади, раздавалась, виднелись блестевшие новым золотом ризы священника, и слышался серебряный звон колечек кадила.

А когда обедня кончилась и отслужили молебен с водосвятием, народ потянулся ко кресту, а потом к выходу, освобождая широкое пространство пола с накиданной по каменным плитам свежей травой. Слепые под звон колоколов затянули свои стихи и, стоя в два ряда от паперти до ворот, держали перед собой в протянутых руках чашки для подаяния.

Колокола близко, над самой головой, весело, празднично трезвонили над растекавшимся с паперти народом, и коляски, стоявшие у коновязей, блестя на солнце черным лаком и белея раскрытыми зонтиками, как будто в такт веселому звону, тронулись по мягкой песчаной дороге.

На зеленой площади приезжие торгаши раскинули белые палатки с разными сластями.

На расстеленном полотне прилавков, за которыми стояли расторопные зазывающие торговцы, целыми ворохами были рассыпаны орехи всех сортов — грецкие, шпанские, кедровые; пряники — печатные, мятные, длинные медовые, и тульские, и вяземские; темные коврижки с белой обливкой и длинные, палочками, конфеты в нарядных бумажках, перевитых золотом.

На свободной лужайке собирались хороводы. Девушки с узелочками купленных гостинцев в руках брались за руки и, растягивая круг, медленно подвигались в одну сторону по кругу под затянутую песню, чтобы, дождавшись припева, лихо подхватить всем разом.

— Эй, гуляй, народ православный! — кричал какой-нибудь успевший клюнуть в шинке мужичонка, наткнувшись пьяными глазами на девичий разноцветный хоровод, и размахивал плохо слушающимися руками.

А солнце, поднимаясь все выше и выше, заливало ярким блеском ослепительно белое полотно палаток и разноцветную двигавшуюся в тесноте толпу.

— Девки, девки, — дружней! — кричал с другой стороны парень в новом суконном картузе и с цепочкой на жилетке.

Праздник был не только в этой нарядной толпе, в смешанном ярмарочном говоре, в ошалелых звуках свистулек, но и в самом небе, ярко, ослепительно блестевшем над садами и колокольнями монастыря.

* * *

После раннего деревенского обеда народ разошелся. Палатки на выгоне сняли. И на тех местах, где они стояли, остались только вбитые в землю колышки и притоптанная земля. А через всю площадь выгона легли длинные предвечерние тени.

Голоса и праздничные звуки так же раздавались отовсюду — с села, с реки, — но уже мягче, в каком-то другом, вечернем тоне. Запахло тонкой весенней сыростью остывающей в лощинах земли. Опускающееся солнце красным пожаром горело издали в верхних окнах монастырского купола. И над низкой деревенской колокольней в тихом вечернем воздухе со скрипучим писком, то улетая, то опять прилетая, носились стайками стрижи.

Народ для вечерних хороводов и игры в горелки собирался из ближних деревень на обрыв, ближе к реке, откуда были видны освещенные косыми лучами луга и широкое спокойное пространство реки. На притоптанном кругу слышался смех, прибаутки какой-нибудь развеселой молодки в плисовой безрукавке, когда еще настоящее гулянье и игры не начинались, а только подходили все новые и новые кучки молодежи.

Старички и пожилые мужики сидели и разговаривали на бревнах в стороне, около старой осыпавшейся ограды помещичьей усадьбы, кто в праздничной поддевке и сапогах, кто в лапотках с чистыми для праздничка суконными онучами, перевитыми новыми пенчными веревочками; одни в новых суконных картузах, другие в старых зимних шапках.

Вспоминали, глядя на гуляющую молодежь, как проводили такие праздники в старину, и говорили о том, что теперь стало уже не то.

И правда, в старину, кто помнил, бывало, за месяц начинали готовиться к празднику. В особенности если это было зимой или осенью, когда все работы уже кончались. Варили крепкую пенистую брагу, заправленную хмелем, от которого кружились головы и ноги выписывали порядочные кренделя. Мед, игристый и шипучий, задолго до праздника зарывали в землю. А там пекли всякие домашние пряники с медом, с тмином и мятой.

Отстояв долгую праздничную обедню и закусивши кусочком свежины, ехали на розвальнях по накатанной зимней дороге, обсаженной вешками, кто к куму, кто к другой какой родне.

И веселье с хороводами, катаньем и посиделками где-нибудь в просторной избе шло три дня.

Теперь же редко праздновали больше одного дня. Даже такие праздники, как вешнего Николу. И уже на другой день праздника, опохмелившись одним-двумя стаканчиками, принимались за работу. И не варили ни медов, ни браги, а покупали все готовое.

— Да, прежде не так справляли праздники, — сказал старик Софрон, сидевший на бревне, зажав бороду в руку, и всегда любивший вспоминать, что и как было в старину. — Сколько этого веселья, угощений всяких, — бывало, на четвертый день в голове шумит.

— А приволье какое было, господи… леса, луга, озера.

— Про леса и говорить нечего, — кругом леса были дремучие, — теперь вязанки дров не наберешь, а прежде, бывало, целую десятину запалишь, горит себе, и никто внимания не обращает.

— Вот богатство-то было, господи, — вздохнул кто-то, — и куда все делось?

— Господь ее знает.

— А в лесу, бывало, орехи, ягода всякая, и речки глубокие, чистые. Как утром выйдешь, — кругом роса, вода свежая, синяя, а по обоим берегам лес — стоит себе на солнышке ровно стена.

— Рыбы небось много было? — спросил возбужденно кузнец.

— Рыбой все речки были набиты. Бывало, старики рассказывали, прямо возами гребли рыбу-то; как заведут, особливо когда икру мечет, — так полна сеть судаков, щук, лещей… И чем только ее не ловили. Бывало, плетнем перегородят речку да сетями обведут, она тут и есть — вся.

— Ах, мать честная! — сказал, сплюнув, кузнец.

— Пенькой хорошо рыбу морить, — сказал рыболов Афоня, торопливо оглянувшись на своего приятеля, длинного и молчаливого Сидора.

— Да, уж чем только ее не брали, и пенькой морили, отравой травили. Бывало, как навалят в омут пеньки осенью мочить, так она, матушка, и всплывает вся кверху пузом, ну скажи, — вся вода белая.

— И помногу брали? — спросил жадно кузнец.

— Возами прямо, всю до последнего пескаря вычищали.

— Вот благодать-то. Все это, можно сказать, господь посылал.

— Рано захватили, вот и попользовались.

— А теперь как провалились куда, — скорбно проговорил Андрей Горюн, сидевший босиком на бревне и уныло смотревший куда-то в сторону.

— Может, чума была на ней? — спросил Фома Коротенький, стоя с палочкой и в своей вечной зимней шапке, посмотрев то на одного, то на другого. Он ни о чем не имел собственного мнения и всегда ответа на все ждал от других.

— Не слышно было как будто про чуму-то. От пароходов, говорят, рыба переводится.

— Нет, это уж так, сама по себе, — все на нет сходит.

— Да, переводятся хорошие места, — сказал Степан, кроткий мужичок с бородкой и в новеньких лапотках. У него болели глаза, и он все вытирал их сложенной в комочек тряпочкой.

— И до чего все смирное было. Бывало, на росу коров погонят в лес, — глядь, медведь в малиннике ходит. И ничего, посмотрит, посмотрит, крикнут на него: «Мишка, пошел прочь», — он завернется и пойдет себе.

— Слушался… Скажи на милость.

— А тетерьки эти и глухари, — прямо, бывало, как куры, сидят на елке, вытянут шею и смотрят вниз на тебя. Сердце радуется…

— Зайтить бы сбоку да палкой по всем шеям, чтоб зараз попало, — сказал солдат Андрюшка, сдвинув картуз на затылок, — на похлебку хватило бы.

— Тут на десять похлебок хватило бы.

— Их тоже сетями да силками ловили, — возами прямо.

— Как такие смирные-то, я б тебе их руками надушил незнамо сколько, — проговорил Андрюшка. — А теперь зайца какого-нибудь несчастного увидишь одного за целый месяц, — и тот как очумелый за версту от тебя летит.

— Дороги железные пошли, нет на них погибели, — вот и распугали все, ни одного глухого места не осталось. Теперь везде окаянные голые бугры какие-то, а прежде на том месте, где теперь левашевский да воейковский луга, дубы в два обхвата были.

— Ах, господи, господи, и куда же это подевалось-то все? — сказали мужики, невольно оглянувшись на голые пустые бугры, поросшие тощим дубовым кустарником.

— Вот так места были… — сказал кто-то, вздохнув.

— Да…

— Места-то и теперь есть, только не у нас, — крикнул откуда-то сзади Захар Кривой с нижней слободы.

Все как-то невольно посмотрели на усадьбы…

Солнце садилось за церковью, бросая красноватые лучи на золотой крест колокольни и на высокие верхушки тополей, росших в ограде. Звуки песен и голосов на заре доносились еще мягче. Запахло вечерней сыростью из лощины. И далекая спокойная гладь реки, и едва виднеющиеся в вечерней мгле дали постепенно гасли и заволакивались лиловатой дымкой.

— Эх, кабы на свежее местечко, — сказал кто-то, вздохнув.

— Куда-нибудь надо подаваться…

— Завиться бы куда-нибудь подальше…

Все замолчали. В настоящем было плохо, в будущем — еще хуже. Только и оставалось, что сидеть и мечтать о свежих местах или вспоминать о далеком невозвратимом прошлом, когда земля была обильная и сильная, а жизнь легкая и веселая. И все задумались об этом прошлом, о далекой седой старине.

Весенняя ночь незаметно спускалась на землю. Деревни со своими избами, овинами и ракитами погружались в сумрак. С лугов за рекой поднимался туман и низко стелился над озером. На обрыве еще играли в горелки, а мужики стали уже подниматься, натягивать на плечи кафтаны и расходиться по домам.

Перед избами кое-кто ужинал по-летнему, без огня. Около ракит стояли привязанные лошади и, опустив головы, лениво обмахивались хвостами от комаров, ожидая, когда после ужина выйдут, одевшись в шубенки, ребятишки и поедут в ночное за реку в последний день перед заказом лугов.

Уже деревни заснули, закрывались все двери в сенцы, и завернулись щеколды. Старики, почесываясь, стоя босиком, крестились перед иконами в переднем углу. Тени деревьев и гумен слились в теплом вечернем сумраке. Со стороны усадеб сильнее запахло цветом яблонь, а с обрыва все еще слышались голоса, смех и молодой веселый говор.