"Русские святыни" - читать интересную книгу автора (Бенедиктов Николай)

Глава 2 РУССКОЕ ПРАВОСЛАВИЕ

§ 1. ВЫБОР ПРАВОСЛАВИЯ

Великий А. Пушкин писал, что "Россия никогда не имела ничего общего с остальною Европой", "история ее требует другой мысли, другой формулы", а именно "греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер". Слова эти повторяются часто, однако, как уже говорилось, отнюдь не бесспорны. Вот как об этом писал В. Соловьев: "Итак, этические нормы, одинаково предполагаемые всеми вероисповеданиями, не могут сами по себе зависеть от вероисповедных различий… Когда миссионер убеждает мусульманина или язычника в превосходстве христианского нравственного учения, то, очевидно, предполагает в своем слушателе присутствие по крайней мере в потенциальном, скрытом состоянии тех же самых нравственных норм, как и его собственные. Значит, эти нормы, общие христианину с язычником и у этого последнего "написанные в сердце его", независимы от положительной религии вообще. Более того, все положительные религии, не исключая и абсолютно-истинной, поскольку они в своих взаимных спорах обращаются за подтверждением своих прав или притязаний к общим нравственным нормам, тем самым признают себя в некотором смысле от них зависимыми…"[47]

Или еще резче пишет И. Солоневич: "Одно и то же православие исповедуют психологически совершенно различные народы: и русские, и румыны, и греки, и армяне, и даже абиссинцы. Таким образом, одна и та же религия, приложенная к различному психологическому материалу, оставила этот материал таким, каким он был и раньше. Языческая Русь была Русью и до Владимира, и после него, Языческая Русь была такой же терпимой, «космополитической», "имперской", как и Русь московских царей или всероссийских императоров. Можно установить культурное, колонизационное и государственное влияние православия на Россию — но это влияние было только результатом национальных особенностей страны. Та же религия в иных национальных условиях не дала никаких ни культурных, ни колонизационных, ни государственных достижений".[48] И в то же время тот же автор говорит: "И я все-таки буду утверждать, что наше православие есть результат переработки византийского христианства русским народом. Я никак не собираюсь утверждать, что Православная церковь чужда этих пороков: все в мире очень далеко от совершенства. Но у нас их все-таки меньше, чем где бы то ни было. Православие не организовало инквизиции, как организовывали ее и католицизм и протестантство, православие никогда не жгло ведьм и еретиков, всякие попытки протащить к нам это великое изобретение западноевропейской культуры немедленно встречались самыми резкими протестами со стороны русского церковного мира. Индульгенции, которые жаждавшие прибытков восточные патриархи привозили на Московскую Русь, так и остались нераспроданными: идея взятки Господу Богу Руси была и осталась чужда. Если исключить трагическую историю со старообрядцами, то никогда православие не пыталось навязать себя кому бы то ни было силой. Были завоеваны татарские завоеватели— и никто не трогал их религии. Были как-то включены языческие племена — и никто не резал их за идолопоклонство, как в соответственных случаях резали другие религии мира.

Православная терпимость — как русская терпимость, происходит, может быть, просто-напросто вследствие великого оптимизма: правда все равно свое возьмет — и зачем торопить ее неправдой? Будущее все равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы все равно сильнее других — зачем культивировать чувство зависти? Православие светло и приветливо — нет в нем ничего угрюмого и страшного. Оно полно уверенности и оптимизма — любовь и правда все равно возьмут свое".[49]

Как видим, и утверждающие независимость национального духа от религии в конце концов говорят о православии как национальной религии. И на самом деле, почему-то языческая религия не удовлетворяла, а история говорит о том, что выбор религии был не моментальным и случайным шагом. Православие выбирали русские люди в споре с латинской церковью, мусульманством и иудаизмом. Значит, проблема соответствия религии национальному духу была, и выбор прошел столь удачно, что православие стало национальной религией, срослось с народом, стало русским православием. Как замечал известный русский филолог А. Потебня, национальный выбор усугубляет национальный дух так же, как колесо, идущее по избранной колее, углубляет колею. Русские в христианстве выбрали не только учение, но и учителей. Смысл и ряд сторон учения приобрели русский характер. Символ веры — греческий, алтарь, икона и богослужение греческое, но шатровую церковь и ее колокола вряд ли с чем спутаешь, язык богослужения, музыка, росписи — безусловно русские.

Расхождение Европы и России обозначилось уже во время выбора типа христианства. Русь, как известно, выбрала православие византийского образца, а не латинство. И сам выбор был в конечном счете обусловлен своего рода проверкой на месте. Князь Владимир Святославович послал доверенных мужей, которые побывали у болгар восточных, потом у немцев и у византийских греков. Греческий Патриарх в присутствии послов совершил торжественную службу. Как описывает древнейшая летопись, великолепие храма Софийского, множество духовенства в прекрасных облачениях, стройное пение клира привели русских в восторг. Они думали, что стоят на небе, а не на земле. Возвратясь в Киев, они с восхищением говорили о вере греческой, о красоте богослужений. В этом рассказе обращает наше внимание на себя то обстоятельство, что помимо жизнеучительных и вероучительных установлений, решающим доводом явилась красота и великолепие богослужения. Не следует забывать и о том, что Византия того времени была безусловным лидером культуры, в значительной степени сохранявшим высшую античную традицию. Итак, политико-бытовые соображения, более высокая культура, сохранявшая древнюю традицию и образование, а также красота и великолепие богослужения определили в глазах людей того времени выбор религии, а значит, и тип отношения и воззрения на мир. Иными словами, тип мировоззрения — православный — определил и философско-мировоззренческие основы русской мысли. И. А. Ильин совершенно правильно утверждает, что важно не только то, во что ты веруешь, но еще и то, чем, т. е. какими силами души, осуществляется твоя вера. Православие взывает к свободному человеческому сердцу. Католицизм взывает к слепопокорной воле. Православие ищет пробудить в человеке живую, творческую любовь и христианскую совесть. Католицизм требует от человека повиновения и соблюдения предписания (законничество).[50] Коли так, то различие дорог латинства и православия ясно: "Если вера зависит от воли и решения, то, очевидно, неверующий не верит потому, что решил веровать по-своему… неверующий есть нежелающий веровать, он злодей и преступник перед лицом Божиим. Естественно, что люди, вынудившие веру волею сами у себя, пытаются вынудить ее и у других и видят в неверии или инаковерии не заблуждение, не несчастие, не ослепление, не скудость духовную, а злую волю…"[51]

Напротив, православие признает руководительную мудрость Афанасия Великого и Григория Богослова: "То, что совершается силою против желания, не только вынуждено, несвободно и не славно, но просто даже и не состоялось".[52]

Указанное различие сказалось и в исторических условиях принятия веры. Современный богослов пишет: "Возможность выбора веры, представившаяся в тот момент народам древнерусской державы, — уникальная особенность их судьбы, большинству языческих народов Европы в эпоху раннего Средневековья возможность избрать одну из мировых религий история не предоставила. У Руси этот выбор был".[53] Русских не заставляли — они выбрали религию сами.

Выбрав путь, Русь и дальше торила свою дорогу. Латинская (в будущем католическая) вера, например, имела богослужение на латыни. Это ставило в особое положение клир (священнослужителей), разводило людей на слой элиты, понимающей смысл богослужения на чужом для большинства европейского населения языке, и на народ, который являлся лишь "пасомым стадом", чернью. На Руси православие греческого образца вводило богослужение на местных языках.

Эта сторона носила принципиальный характер, и знаменитые моравские братья Кирилл и Мефодий в своей деятельности учитывали этот момент. Более того, славянские жития Кирилла и Мефодия, открытые в середине XIX в. Горским, содержат сведения о хазарской миссии просветителей. Впрочем, об этом говорится и в других источниках. Современные православные богословы весьма убедительно доказывают, что под хазарской миссией имелась в виду русская миссия, что первое крещение россов "произошло в Русии в 861 г., а крестителями их были святые равноапостольные Кирилл и Мефодий".[54] Это важно, поскольку введение христианства, славянская азбука связаны не только с просвещением, но и с реальным крещением русских. И русская задача обусловила и сделала необратимой задачу проповеди на местных понятных языках и невозможность сделать крещение насильственным актом. Коснувшись Руси, «ненасильственная» сторона православия была резко усилена.

Известно, что Кирилл и Мефодий, составившие славянскую азбуку, были и проповедниками христианства и именно в этом видели необходимость грамоты как средства достижения смысла божьего учения. Поэтому православие не выделяет столь сильно клир, богослужение ведется на местных языках, а проповедник-миссионер очень часто являлся и творцом местной азбуки. В этой связи вспомним хотя бы Стефана Пермского, творца коми-пермяцкой письменности и проповедника православия.

Римская церковь запрещала перевод Библии на живые языки и специальными решениями (927 и 967 гг.) оговаривала, что богослужение должно производиться там "ни в коем случае не по обряду болгарского" народа, либо русского или на славянском языке, но в соответствии с папскими установлениями и распоряжениями клириком, хорошо обученным в латинском языке. В "Житии Кирилла Философа" славянский просветитель резко спорит с такими установлениями: "Не на всех ли равно от Бога проливается дождь? Или солнце не так же сияет на всех одинаково? И не одним ли воздухом дышим мы все? И как это вы не стыдитесь, выделяя только три языка (древнееврейский, греческий и латынь. — Н. Б.), а прочие народы и племена обрекая на слепоту и глухоту?! Скажите мне: если рассуждать по-вашему, то не выходит ли, что Бог либо немощен и не может дать письмо всем народам, либо же просто завистлив и не хочет этого? Но мы знаем немало народов, имеющих свои книги и воздающих богу хвалу каждый своим языком. Это армяне, персы, авазги, иверы, согдийцы, готы, обры, турки, хазары, аравляне, египтяне и множество иных".

В борьбе за выбор религий сказалась и «языковая» сторона. Византийский монах Мефодий и подвизавшийся с ним его брат Кирилл, просветители славянских народов и творцы славяно-русской азбуки, внесли свою лепту. Русь выбрала, а в результате знаменитый русский поэт О. Мандельштам мог сказать: "Русский язык — язык эллинистический. По целому ряду исторических условий живые силы эллинской культуры, уступив Запад латинским влияниям и ненадолго загощиваясь в бездетной Византии, устремились в лоно русской речи, сообщив ей самобытную тайну эллинистического мировоззрения, тайну свободного воплощения, и поэтому русский язык стал именно звучащей и говорящей плотью… Эллинистическую природу русского языка можно отождествлять с его бытийственностью".

Уже выбор языка был показателен, если вспомнить сопряженные с ним культуры. Эллинское отношение к красоте творило высшее искусство мира, римское же искусство явно носило вторичный, подражательный характер. Эстетическое отношение к миру подразумевает любование этим миром, любовное отношение к нему, желание «заразить» этой любовью других. Итак, любовь и красота не только корни производных слов, но смысл эллинского отношения к миру, который как бы перетекал на Русь через греческое вероисповедание. Римское отношение к миру, где искусство подражательно и, следовательно, формально, язык богослужения непонятен, резко увеличивало значение формы, ритуала, механизма, хозяев этого механизма и требование подчиняться ему. Церковь Рима — это, в первую очередь, воля клира.

На Руси по-другому. Православие признает в язычестве предчувствие божества, и, желая заразить другие народы своим учением, видит в них не врагов, но будущих братьев и старается облегчить им переход в правильную веру проповедью на их языке. Католицизм подчеркивает отталкивающую, демоническую природу язычества и в миссионерской деятельности стремится подчинить дух и волю язычника. Да и трудно непонятную латынь сделать привлекательной для массы народа. Отсюда дух инквизиции: истребление еретиков, пытки, костры и принудительное крещение.

Поэтому в православии действует желание "не победить, но приобрести братьев по вере" (Григорий Богослов), и церковь строится как единое образование священнослужителей и мирян. На Западе речь идет о власти клира и епископов.

Стоит напомнить и о папизме, что в конце концов резко развело церкви. В 1054 году православие и католицизм разошлись, официально предав друг друга анафеме-проклятию. Ключевым вопросом несогласия явилось требование римской церкви придать статус первосвященника христианской церкви римскому патриарху — папе. Слово его должно было обладать принципиальным преимуществом по сравнению с другими патриархами, не говоря уже о клире и мирянах. Этот настрой римской церкви в конце концов обусловил принятие догмата о непогрешимости папы. На дальних подступах подготовки этого догмата ступенькой выглядело учение о «филиокве». Это латинское слово было добавлено к символу христианской веры, принятому на Вселенских соборах, и означало "и от Сына", т. е. Святой дух исходит не только от Бога-Отца, но и от Сына. За туманной для светского человека формулировкой стояло разрушение единобожия, ибо сын становится равен отцу. Появлялось как бы два источника мира и жизни, а не один. Политически это означало возможность появления и третьего претендента на божью власть и непогрешимость — римского папы. Эта претензия и была реализована в догмате о непогрешимости папы. Римская церковь выступила здесь не только с претензией на свою исключительность и подчиненность других церквей и миров, но и разрушила христианскую традицию соборно, т. е. на Вселенских соборах по любви и договоренности "общим духом" решать церковные вопросы. Русь, не принявшая латинства, сохранила в своем господствующем мировоззрении больший объединяющий дух, демократизм, соборность, преемственность традиций.

В традиции Русь также произвела свой отбор. Особой популярностью в чтениях русского книжника и в начале христианской эры, и в XIX–XX веках пользовались не все отцы церкви. В Европе выделили одних и, в первую очередь, Аврелия Августина. И трудно не увидеть связи между учением о предопределении Августина и учением о предопределении протестантски-буржуазных движений. На Руси явно выделяют другое и других. Так, в любом учебнике Закона Божия можно узнать, что православная церковь называет вселенскими учителями, т. е. учителями всей христианской церкви, Василия Великого, Григория Богослова, Иоанна Златоуста. Самые важные богослужения в православной церкви, называемые литургией, служатся по чину (порядку), составленному Василием Великим. Сокращенный вариант этой службы зовется литургией Иоанна Златоуста. Реже служится литургия Григория Богослова. Если добавить к этой троице Григория Нисского, то мы получим наиболее определивших развитие православия учителей, теоретиков христианства (Григорий Богослов председательствовал на П Вселенском соборе 381 г., принявшем пять членов Символа веры — основных догм христианства, а участник этого Собора Григорий Нисский разрабатывал учение о Духе Святом), теоретиков и организаторов монашества (они привили монашество на Востоке, и устав Василия Великого действовал на Руси), пропагандистов (звание Златоуста говорит само за себя).

Василий Великий, или Кесарийский (330–379), епископ Кесарийский, его брат Григорий Нисский (336–394), епископ Нисский, друг Василия Григорий Богослов, константинопольский патриарх, или другое его имя Назианзин (он родился в Назианзе, годы его жизни 330–390), получили название Каппадокийской школы (Каппадокия — провинция в Малой Азии, откуда родом все трое). Иоанн Златоуст (347–407) — константинопольский патриарх. В главном их воззрения одинаковы. Именно Григорий Богослов дал новую ортодоксию с полной ясностью и в совершенном выражении. Василий Великий ввел ее победоносно в церковную политику, Григорий Нисский дал ей полное теоретическое обоснование, Иоанн Златоуст широко ее распространял и проповедовал. На Руси они были популярны не только тем, что дали чин богослужения и монашества, но и тем, что их много читали, особенно «Шестоднев» Василия Великого, его поучения и проповеди, как и проповеди Иоанна Златоуста. Все четверо отличаются высоким уровнем эллинской образованности и очень ценят классическую античную культуру. "Красноречие их дышало силою огня". Григорий Богослов говорил в своей речи над гробом Василия: "Полагаю, что всякий, имеющий ум, признает первым для нас благом ученость". Христиане нередко ругали древнюю философию и науку, видя в ней соблазн и возможность умалить христианское учение: все четверо названных отцов церкви не только сами отличались великолепным античным образованием и гордились им, но и стремились в своих проповедях и трудах преодолеть предубеждение против светской учености. Каждый стремился быть любителем мудрости, не скрывал уважительного отношения к древней и светской учености. И их творчество, конечно, способствовало уважительному отношению к античной учености на Руси.

Кроме этого, Василий Великий и Григорий Богослов были своего рода теоретиками и проповедниками монашества. Монашеский устав Василия Великого был популярен на Руси, а богопознание как задача человека, по Григорию Богослову, сводилось к «обожению», при котором смирение и аскетическое поведение лишь помогали выявить богоподобие человеческого ума и души. Учение о человеке и его поведении вытекало и из эллинского представления о красоте как выражении Бога. Бог выступает как единый источник любви, добра, красоты, истины. Особо следует отметить нравственную проблематику, которая наиболее яркими красками очерчена у Иоанна Златоуста. Мирскому пафосу стяжания, накопления, пафосу хранения вещественных благ противостоит его проповедь: "…начало и корень богатства должны непременно таиться в какой-нибудь несправедливости". Он заявляет: "Не говори: свое трачу, своим наслаждаюсь. Нет, не своим, а чужим. Именно потому, что ты делаешь из этого бесчеловечное употребление. Я и утверждаю, что эти имущества не принадлежат тебе. Они принадлежат сообща тебе и близким, как солнце, воздух, земля и все остальное".[55] Он утверждает: "Для нас предопределено скорее совместное, чем раздельное владение вещами, и оно более соответствует самой природе".[56] Златоуст отчетливо осознает, что наличие бедности и богатства суть источник морального зла, разъединяющее общество начало: "…что принадлежит Владыке, то принадлежит вообще всем. И заметь, что касательно того, что принадлежит вообще всем, не бывает ни малейшей распри, но все свершается мирно".[57]

Иногда утверждают, что данный взгляд на проблему бедности и богатства был исключительной принадлежностью Златоуста. Но вот Василий Великий, второй из трех великих святителей восточной церкви, говорит: "Что ответишь ты судии — ты, который одеваешь стены, а не одеваешь человека, украшаешь лошадей, а не бросишь взгляда на твоего брата в жалкой нужде, гноишь свой хлеб, а не питаешь голодных, зарываешь свое золото, а не приходишь на помощь угнетенному?.. Если бы каждый довольствовался необходимым и оставлял избыток нуждающимся, то не было бы ни богатых, ни бедных".[58] И эту социальную направленность на защиту угнетенных и униженных мы видим в восточном христианстве и, в частности, в русском православии. О Феодосии Печерском, втором святом, канонизированном русской церковью, и первом ее преподобном, читаем: "Блаженный отец наш Феодосии заступался за многих перед судьями и князьями, избавляя их".[59] Служение правде приводит его к столкновению не только с судьями, но и с князем Святославом. Эта направленность сохраняется у всех русских святых. Святой Филипп не побоялся выступить с осуждением самого Ивана Грозного. В ответ на угрозы царя Филипп заявляет: "Не могу повиноваться повелению твоему паче, нежели Божьему… Подвизаюсь за истину благочестия хотя бы лишился сана и лютейше пострадал. Иначе тщетна будет для нас вера наша".[60] И примеров подобной позиции русских святых можно привести множество.

Необходимо отметить, что православие гораздо более последовательно, нежели западная церковь, следовало принципу христианства — все люди равны перед Богом, равны в нравственном отношении. Общество понималось как органически внутреннее единение людей на основе свободно основанного качественного отношения (любви) по общности духа. Полагание любви в основу единства исключало различение людей в нравственном отношении.

Итак, от Византии Русь брала созвучные ее национальному мироощущению учение о любви к мудрости, эллинское отношение к красоте, преданное и смиренное движение по божьему пути ("общежития"), освоение полноты жизни, монашество как служение Высшему в этом мире и культ справедливости. Именно в IV веке в Византии зародилось учение исихазма (от исихия — тишина, покой), через тысячу лет получившее прописку на русской земле. Выбрав и приняв греческое вероисповедание, русские оказались втянуты и в византийские споры, в которых за богословской оболочкой прятались серьезные жизненные и мировоззренческие вопросы. Руси вновь пришлось выбирать один из предлагаемых ответов, а в результате ее своеобразие не уменьшилось, а усилилось.

На одни и те же вопросы истории разные культуры дают различные ответы. Так, переломный момент истории поставил задачу выяснить или хотя бы уточнить принципы жизни и основания мировоззрения. Европейская культура ответила на вызов истории появлением философии Фомы Аквинского и Возрождением. Православие ответило исихазмом, который в несколько преобразованном виде стал определяющим жизнепониманием на Руси.

§ 2. ИСИХАЗМ

Что такое исихазм? Слово это греческое, от «исихия» — покой, тишина, молчание. Истоки исихазма коренятся в IV веке в попытках найти правила жизни человеческой в миру и в монашестве. Окончательное оформление исихазм получил в XIV веке. Теоретики и вожди византийского исихазма — Григорий Синаит (ум. 1346), который был руководителем общины исихастов на Афоне, и его ученик, святой Григорий Палама (1296–1359). Исихазм стал господствующим мировоззрением, а в 1351 г. на Влахернском (Константинопольском) соборе признан официальной доктриной православной церкви. Протоиерей Иоанн Мейендорф предлагает различать по крайней мере четыре смысла термина «исихазм»: 1) отшельничество, молчальничество, имевшие место уже в первые века монашества; 2) школа духовной практики, связанная с творением молитвы Иисусовой — XIII–XIV вв.; 3) учение св. Григория Паламы о нетварных энергиях — XIV в.; 4) движение "ревнителей православия", которое во второй половине XIV в. было особенно сильным в Московской Руси и в Восточной Европе в целом. Он же проводит еще одно разделение исихазма на практический (пункты 1, 2, 4) и теоретический (пункт 3).[61]

В самом общем виде практический исихазм представляет собой путь единения с Богом, практику выявления и очищения внутреннего божественного начала в человеке, его преобразования и соединения с Божественным. Этот духовный опыт получил на Руси название "умного делания". Теоретический исихазм включает в себя богословие Григория Паламы, которое на Константинопольском соборе 1351 года было признано официальной доктриной церкви. Данное разделение исихазма на теоретический и практический во многом, конечно, условно, поскольку основные выводы богословия Гр. Паламы непосредственно связаны с исихастской практикой. Они либо вытекают из нее, либо ее подтверждают и обосновывают. Да и сам Палама выступает в споре со своими оппонентами прежде всего как исихаст-практик, который около 20 лет прожил в афонских монастырях и приобрел личный опыт "умного делания". Но, с другой стороны, такое разграничение допустимо, поскольку исихазм практический не нуждался сам по себе в теоретическом обосновании и вполне обходился без него в течение многих веков.

Как уже говорилось, исихазм возникает в среде монашества в IV веке как духовно-практическое делание, в основе которого лежала библейская традиция понимания человека. "Эта традиция принимает, что связь человека с Богом затрагивает и охватывает всего человека как единое целое. В составе, в природе человека нельзя выделить никакой части, которая целиком заключала бы все то, что в нем причастно высшему, божественному бытию".[62] Способность человека к прямому богопознанию и богообщению принадлежит всей человеческой природе в целом, а не какой-то одной, пусть и важнейшей, ее части. Различия могут быть лишь по той роли, которую та или иная часть осуществляет в устремлении человека к Богу и соединении с ним.

Однако данная целостность человеческой природы не является предзаданной. Ее еще необходимо достичь. На решение этой задачи и направлена практика исихазма. В общих чертах можно выделить определенную основу этой практики, остающуюся неизменной за всю историю ее существования от преподобного Антония Великого до оптинских старцев.[63]

Первоначальный момент включает в себя "сведение сердца воедино", или "очищение сердца". «Сердце» имеет здесь обобщенно-символический смысл — как средоточие духовной жизни человека, его внутренний центр. Сердце, по Священному писанию, является органом всей симфонии душевных чувств, от сильной радости до глубокой печали, от восторженной любви до ненависти. Но сердце вбирает в себя не только чувства. Оно выступает также органом мысли: "Для чего мыслите худое в сердцах ваших?" — спрашивает Христос книжников (Мф. 9: 4; Лк. 3: 15), а вместе с тем и средоточием мудрости. Будучи центром нравственной жизни человека, сердце по своей функции совпадает с совестью или является ее «хранилищем». Поэтому вся исихастская традиция говорит о необходимости "собрать в любовь ко Господу рассеянное по всей земле сердце".[64] Эта работа по "собиранию сердца воедино" и его «очищению» от всего дурного — одна из важнейших частей исихастской духовной практики, в нее вовлекается все содержание человека — тело, душа и ум.[65]

Чистое сердце обретается непрестанной памятью о Боге и молитвой, совершаемой умом в сердце или, по-другому, умно-сердечной молитвой. Ум, представленный самому себе, не может долго сосредоточиваться на одном предмете, отвлекаясь посторонними помыслами, «рассеиваясь» в молитве. "Ум наш, — писал преп. Исихий, — есть нечто легкодвижное и незлобивое, легко отдающееся мечтам и неудержимо падкое на помыслы греховные, если не имеет в себе такого помысла, который, как самодержец над страстями, удерживал бы его непрестанно и обуздывал".[66] Поэтому "введение ума в сердце" или "сочетание ума с сердцем" выступает как совершенно необходимый момент "умного делания". "Собрав ум свой, вводи его внутрь, понудь его низойти в самое сердце и держи его там. Не оставляй его праздным, но дай ему следующие священные слова: Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!" — указывал преп. Никифор Уединенник4. Будучи введен в сердце, ум молитвы соединяет разрозненные умственные, душевные духовные силы, очищает сердце и очищается сам. При этом он вступает в многообразные взаимодействия с другими частями человеческого существа, удерживая их целостность и, в свою очередь, достигая сосредоточенности с их помощью. Это приводит к совершенству ума, когда ему открывается "ведение духовных вещей".

Исихасты считали недопустимым привнесение какого-либо образа в ум во время молитвы, поскольку не образы, а смыслы выступали ее предметом. "Вообрази истину и молись о ней, — писал св. Феофан Затворник, — или ее во время молитвы вращай в уме, и молитвы составляй из нее же. Придет момент, когда истина сия войдет в сердце, и обымет все существо души, питая ее и обвеселяя".[67] Этим православная молитва весьма отличается, например, от католической.

Католическая молитва предполагает вызывание в уме и удержание в памяти некоего зрительного образа. Игнатий Лойола, основатель ордена иезуитов и почитаемый католический святой, учил: "Представь мысленно огромные языки пламени и души, как бы заключенные в раскаленные тела. Услышь упреки, плач и вопли, предание проклятию Иисуса Христа и святых Его. Почувствовать запах дыма, серы, разложения и гнили. Представить, что мы сами осязаем этот огонь. Вспомнить души, пребывающие в аду, благодарить Господа за то, что Он не попустил мне окончить жизнь здесь".[68]

Не только Лойола находит удовольствие в созерцании чужих мук. Фома Аквинский полагал, что "как противоположное поясняется сопоставлением, так блаженные в раю увидят мучения осужденных, дабы больше радоваться своему блаженству".[69] Нельзя даже представить, чтобы подобные слова исходили из уст православного святого.

А. Лосев писал: "Но ярче всего и соблазнительнее всего — это молитвенная практика католицизма. Мистик-платоник, как и византийский монах (ведь оба они, по преимуществу, греки), на высоте умной молитвы сидят спокойно, погрузившись в себя, причем плоть как бы перестает действовать в них, и ничто не шелохнется в них, ни вокруг них (для их сознания). Подвижник отсутствует сам для себя; он существует только для славы Божией. Но посмотрите, что делается в католичестве. Соблазненность и прельщенность плотью приводит к тому, что Дух Святой является блаженной Анджеле и нашептывает ей такие влюбленные речи: "Дочь Моя сладостная Мне, дочь Моя храм Мой, дочь Моя услаждение Мое, люби Меня, ибо очень люблю Я тебя, много больше, чем ты любишь Меня". Святая находится в сладкой истоме, не может найти себе места от любовных томлений. А Возлюбленный все является и является и все больше и больше разжигает ее тело, ее сердце, ее кровь. Крест Христов представляется ей брачным ложем".[70]

И этот пример далеко не единственный. Святая Тереза Авильская признавалась, что "часто Христос мне говорит: Отныне Я — твой, и ты — Моя. Эти ласки Бога моего погружают меня в несказанное смущение. В них боль и наслаждение вместе. Это рана сладчайшая. Я увидела маленького Ангела. Длинное золотое копье с железным наконечником и небольшим на нем пламенем было в руке его, и он вонзал его иногда в сердце мое и во внутренности, а когда вынимал из них, то мне казалось, что с копьем вырывает он и внутренности мои. Боль от этой раны была так сильна, что я стонала, но и наслаждение было так сильно, что я не могла желать, чтобы окончилась эта боль. Чем глубже входило копье во внутренности мои, тем больше росла эта мука, тем она была сладостнее".[71] Д. Мережковский так комментирует эти откровения: "Если бы нечестивая, но опытная в любви женщина увидела Терезу в эту минуту, то поняла бы, или ей казалось бы, что она понимает, что все это значит, и только удивилась бы, что с Терезой нет мужчины".[72]

Путь такого рода медитаций и их итог Симеон Новый Богослов описывает следующим образом: "Он возводит к небу руки, глаза и ум, воображает в уме своем Божественные совещания, небесные блага, рассматривает это во время молитвы и всем этим возбуждает душу свою к Божественному желанию и любви, иногда проливает слезы и плачет. Таким образом мало-помалу кичится сердце его, и он мнит, что все, совершаемое им, есть плод божественной благодати к его утешению, и молит Бога, чтобы всегда сподобил его пребывать в этом делании. Это знак прелести".[73] То есть человек, вызвав в себе при молитве некие вполне человеческие переживания, наделяет их благодатным, божественным происхождением.

А. Лосев отмечал полную противоположность византийско-московскому суровому и целомудренному подвижничеству эти страстные взирания на крест Христов, на раны Христа и на отдельные члены Его тела, это насильственное вызывание кровавых пятен на собственном теле и т. д. и т. п. "Это, конечно, не молитва и не общение с Богом. Это — очень сильные галлюцинации на почве истерии, т. е. прелесть. И всех этих истериков, которым является Богородица и кормит их своими сосцами, всех этих истеричек, у которых при явлении Христа сладостный огонь проходит по всему телу. Весь этот бедлам эротомании, бесовской гордости и сатанизма — можно, конечно, только анафематствовать… В молитве опытно ощущается вся неправда католицизма".[74]

Лосев приводит высказывание св. Игнатия Брянчанинова, которое наглядно показывает все отличие "православно-восточной стихии от католическо-западной": "Когда Божественная благодать осенит молитвенный подвиг и начнет соединять ум с сердцем, тогда вещественная кровяная теплота совершенно исчезнет. Молитвенное священнодействие тогда вполне изменяется, оно делается как бы не природным, совершенно свободным и легким. Тогда является в сердце другая теплота, тонкая, невещественная, духовная, не производящая никакого разжжения, — напротив того, прохлаждающая, просвещающая, орошающая, действующая как целительное, духовное, умащающее помазание, влекущая к неизреченному люблению Бога и человеков".[75] Святой Дух согревает человека духовно, вместе орошая и прохлаждая душу, доселе знакомую только с разнообразными разгорячениями крови.

Возвращаясь к исихастской практике "умного делания", необходимо отметить, что она придает важное значение содержанию непрестанной молитвы. Таким содержанием является призывание имени Божьего: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, Помилуй мя грешного!" Данное призывание обусловлено отношением к имени Божиему как к реальной силе, энергии Божией. В сердце человека всегда происходит борьба со злыми силами, и в этой борьбе человек был бы беззащитен, если бы не имя Божие, которое помогает противостоять злу и одерживать над ним победу. "Преподобный Исихий называет "имя Иисус-Христово" "победоносным священным мечом", имея который подвижник "обращает вспять и посекает" нечистые помыслы и всякие "бесовские приражения и прилоги".[76] Поэтому умно-сердечную молитву исихасты называли еще и "Иисусовой молитвой".

На высшей ступени умно-сердечной молитвы совершается восхождение подвижника от естественной природы к сверхъестественному посредством стяжания благодати в видении Божественного света. Данное видение не обычно-чувственно. Оно осуществляется не зрением или познанием, а сверхприродной "умной способностью" и включает в себя также и соединение с созерцаемым.[77]

Практика исихазма всегда считала своей вершиной явление и видение Божественного света. Макарий Великий уже в IV веке писал: "Душа, которую Дух, уготовавший ее в седалище и обитель себе, сподобил приобщиться света Его и осиял красотою неизреченной Славы Своей, делается вся светом. Сам Христос и носим бывает душою, и водит ее".[78] Преп. Исихий еще в V веке связывал между собой понятия «свет» и «имя». Несколько позже св. Феолипт указывал: "Когда мысль часто призывает имя Господа, а ум напряженно внимает сему призыванию Божественного имени, тогда свет уведения Бога своим Богом, как облако светлое, осеняет всю душу".[79]

Такова в самых общих чертах практика "умного делания". Есть все основания полагать, что исихазм приходит на Русь вместе с христианством и монашеством, прежде всего афонским. Известно, что преподобный Антоний Печерский, основатель Киево-Печерского монастыря, имел тесные связи с Афоном и дважды там бывал. Позднее, оставив монастырь на попечение игумена Варлаама, он уединяется для "умного делания" в пещере. Преподобный Феодосии Печерский, первый преподобный русской церкви, на весь Великий Пост удалялся в пещеру для молитвы, призывая имя Христово — силу Божию. После этого он возвращался в монастырь "душою сияя ярче лица Моисеева, сподобившись благодати Божественного света".[80] Не случайно Н. Лосский отмечал, что христианство попало в Руси на благодатную почву: "Уже в Киевской Руси до монгольского ига оно было усвоено…в своей подлинной сущности, именно как религия любви".[81] Речь здесь явно идет об исихазме.

Во всяком случае, как отмечают исследователи, характер русской духовности и культуры сформировался под решающим влиянием византийского Ренессанса XI века, начало которого совпало с моментом крещения Руси.[82] На Русь в этот период проникают произведения Симеона Нового Богослова, в которых исихазм впервые предстает как относительно цельное учение. Влияние, дух данного учения явственно обнаруживается в "Слове о законе и благодати" митрополита Киевского Илариона, проникнутом типично исихастской проблематикой. "Прежде был дан закон, — пишет Иларион, — а потом — благодать, прежде тень, а потом — истина". Закон выступает как внешняя сила, требующая повиновения; благодать же предполагает свободное приятие свободной человеческой личностью. Ее ниспослание и принятие человеком — результат прямого богообщения. Поэтому Иларион и делает акцент на непосредственном, не книжном постижении Слова Божия.[83]

Позднее Владимир Мономах, великий князь Киевский, в своем «Поучении» призывал «беспрестанно» и «втайне» молиться Богу. "Если, ездя на коне, вы не занимаетесь делом, — писал он своим сыновьям, — то, при незнании других молитв, постоянно повторяйте: Господи, помилуй".[84] Беспрестанную молитву практиковали печерские монахи Никон-черноризец, Григорий-чудотворец и другие.[85]

Эти и другие факты свидетельствуют, что практика "умного делания" имела глубокие корни на Руси еще в домонгольский период. Данное обстоятельство во многом объясняет, почему идеи Григория Паламы в XIV веке были восприняты на Руси легко и органично. Это вполне можно расценивать в качестве продолжения и развития прочно укоренившейся традиции, которую не смогло уничтожить даже монголо-татарское нашествие.

§ 3. ИСИХАЗМ И ВОЗРОЖДЕНИЕ

XIV век — начало эпохи Возрождения с ее жгучим интересом к человеческой личности. Она по-новому поставила проблему места человека в мире, его отношения с Богом и другими людьми, и ранее всего эта тенденция проявилась в Византии, где античные традиции всегда были более живы, чем в Европе.

Еще с IХ века в среде византийской интеллигенции существовало сильное течение приверженцев античной философии, мирского, эллинизма, которых можно причислить к гуманистам.[86] Не порывая в открытую с христианством, представители этого течения, по выражению Н. Лосского, "воспитавшись на философии, видели каппадокийцев через Платона, Дионисия через Прокла, Максима Исповедника и Иоанна Дамаскина через Аристотеля". В то же время в афонских монастырях сильное развитие имела практика "умного делания", о которой речь шла выше. Столкновение представителей двух данных направлений по насущным вопросам христианской веры в середине XIV века и явилось причиной т. н. "паламитских споров", которые имели огромные последствия для судьбы православия, в том числе и русского. Митрополит Алексий посылал своих доверенных лиц на Константинопольские соборы, чтобы иметь и живое свидетельство об этих спорах. В чем заключалась сущность данной полемики? Представитель гуманистических кругов Варлаам Калабрийский выдвинул доктрину, которая была исполнена глубокого скептицизма относительно возможности прямого, непосредственного богопознания и богообщения. С его точки зрения, Фаворский свет, виденный учениками Христа на горе Фавор при преображении Господа и созерцаемый наиболее совершенными монахами-исихастами на высшей ступени умной молитвы, не является энергией или силой, которая проистекала бы из Божественной сущности и была бы вследствие этого неотделимой от нее. Следовательно, Фаворский свет есть не что иное, как тварный, т. е. естественный, чувственно постигаемый свет или мысленный образ, созданный Богом с определенной целью. Будучи приверженцем античной формальной логики, Варлаам не мог принять антиномичного положения, что Бог одновременно и непознаваем и каким-то образом сообщается человеку.

Однако Варлаам не отрицал полностью опытного богопознания, но сводил его к интеллектуальной деятельности. Поскольку Бог есть Истина, а Истина требует прежде всего работы разума, постольку познание окружающего мира является единственным для человека способом богопознания и богообщения. "Невозможно познать Бога иначе как через Его творения", — утверждал он.[87] Отсюда его требование заниматься наукой, результаты которой обладают той же духовной ценностью, что и божественное откровение. Варлаам приходит в негодование при мысли, что на истинное богопознание могут претендовать афонские монахи, отвергающие книжную мудрость, "лишенные разума, полные безумия, забвения, заблуждений, невежества и глупых мнений".

Таким образом, согласно Варлааму и его сторонникам, Бог оказывается несообщаемым человеку непосредственно, превращаясь тем самым в абстрактное понятие. Поэтому вся идеология варлаамитов — это прежде всего идеология рационализма и скептицизма. В этом отношении они сближаются с позицией Фомы Аквинского, учение которого легло в основу католицизма.

Стоит обратить внимание на то, что у Фомы Аквинского бытие истолковывается как "единое, истинное и благое", но в ликах бытия нет «красоты». Поэтому у Фомы Аквинского резко преувеличена рациональная сторона человека. И единое, и благое, и бытие, и Бог, за всеми этими понятиями скрывающийся, есть то истинное, что доказывается логически. Известно, что Фома дал пять доказательств бытия Божия, и доказательств логических, рациональных. В латинском томизме, католицизме, мир раздвоен — мир Божий и мир сотворенный. Между ними граница.

Оказалось, что художественной формы освоения мира в томизме — латинском католичестве — того времени нет, и явно на второй план отошла бытийно-практическая сторона. И в Европе пришлось особо преодолевать эту преграду. Так, стоит обратить внимание на то, что в Европе первый человек, который взошел на гору только для того, чтобы полюбоваться красотой окружающего мира, был Петрарка в XIV веке.[88] Он был первым европейцем, для которого художественная сторона мира и художественное восприятие (освоение) его стали столь значимы, что явились реальной силой, реальным мотивом его поступков. Интересно отметить, что первые гуманисты XIV века Петрарка и Боккаччо были учениками Варлаама Калабрийского. Этот факт нельзя истолковать как доказательство неправоты Паламы в споре с Варлаамом. Калабрийский богослов и математик, учитель гуманистов отличался православным настроем, был византийским, а не европейским ученым, и был инициатором распространения на своей родине эллинской (греческой) культуры. Легко понять, что если бы чувство прекрасного и гуманизма напрямик вытекало из рационалистических учений, то именно Фома Аквинский мог быть прародителем художников. Значит, не эта рационально-европейская сторона дала начало Петрарке, а, скорее, эллинская культура (и византийская) через Варлаама проросла в итальянских гуманистах. О. Иоанн Экономцев справедливо считает Варлаама духовным отцом Возрождения.[89] На Руси же этой проблемы не было, и мы видим естественное продолжение национально-художественного освоения мира — в выборе византийского христианства, и в иконах Андрея Рублева (паламита), и в словах Достоевского о красоте, которая спасет мир.

Доктрина Варлаама и учение Ф. Аквинского подверглись сильнейшей критике со стороны исихастов, возглавляемых Григорием Паламой, архиепископом Солунским. Он также признает абсолютную непознаваемость Божественной сущности. "Всякое естество, — указывал он, — крайне удалено и совершенно чуждо божественного естества. Ибо, если Бог есть естество, то все другое не есть естество, и наоборот, если все другое есть естество, то Бог не есть естество. И Бог не есть сущее, если все другое сущее. А если он сущий, то все другое не есть сущее".[90] При такой абсолютной трансцендентности Бога богопознание и богообщение становятся возможными лишь благодаря разработке Паламой понятия Божественной энергии, которое позволило сохранить онтологизм и антиномизм двуединого бытия и познаний. "Сущность Божия, — писал он, — непричастна и некоторым образом причастна, мы приобщаемся Божественного естества и, вместе с тем, нисколько не приобщаемся. Итак, нам нужно держаться того и другого утверждения и полагать их как мерило благочестия".[91]

Кратко его концепция может быть выражена в следующих положениях: а) энергия происходит от сущности;

б) энергия Божия, как и все, что применительно к Богу, считается относящимся к сущности и вечным, несотворена;

в) сущность и энергия различаются как реально сущее и присущее, как бытие и его свойство, ибо существует Божественная сущность, присуща же — Божественная энергия; есть Божественная сущность, свойственна же ей Божественная энергия; г) Божественная сущность является трансцендентной, Божественная же энергия имманентна; д) Божественная сущность неделима, энергия же делится, но не сама по себе, а в соответствии с силой нижележащих; е) сущность и энергия различаются как все познаваемое и непознаваемое; ж) то, чем обладают святые, является несотворенным, но это — не сущность духа, а неотделимая от него энергия; з) в Божественном Писании у богословов иногда говорится, что человек причастен Божественной энергии, иногда же — что самому Богу; следовательно Бог является доступным (для человека) благодаря своей природной и существенной энергии.[92]

Критикуя с этих позиций идеи Варлаама и Ф. Аквинского, Палама подчеркивал, что без различения Божественной сущности и энергии невозможно было бы в принципе говорить о Боге: "Если бы Божественная непознаваемая сущность не обладала бы отличной от нее энергией, она вовсе не существовала бы и была бы лишь порождением ума".[93] Таким образом, Палама теоретически обосновывает принципиальную возможность для человека непосредственного богопознания и богообщения.

В своих «Триадах» он последовательно проводит мысль о принадлежности энергии всем трем Лицам Пресвятой Троицы, поскольку Божественная воля является единой. Однако характер отношений каждой Ипостаси с энергией различен. Единая Божественная воля в Отце, проходит через Сына и проявляется в Святом Духе.[94] Отсюда особое значение Третьей Ипостаси в проявлении Божественной энергии. Поэтому Палама во многих случаях называет энергии Святой Троицы энергиями Святого Духа, следуя традиции Каппадокийской школы, которая всегда связывала понятие «Дух» с энергетическим началом.[95]

Важно отметить, что Палама с этих позиций четко различает Вторую и Третью Ипостаси, Логос и Дух. Логосы — образы, символы, смыслы, вечно существующие в Божественном Разуме. Но, чтобы стать реальностью в этом мире, найти в нем воплощение, они должны соединиться с духоносными энергиями.[96] Логосы, являющиеся канонами, законами, статичны, идеально завершены, рациональны. Энергии же находятся вечно в движении, они динамичны и иррациональны. Различение Логосов и Энергий позволяет Паламе убедительно показать всю абсурдность католического «филиокве», поскольку иррациональное начало не может иметь своим источником рациональное. Дух свободы не может исходить из Закона, Логоса. Таково в общих чертах учение св. Григория Паламы о нетварных, Божественных энергиях.

Вышеизложенные позиции по проблеме богопознания и богообщения отразили в себе существеннейшие ценности жизни, важнейшие принципы мировоззрения различных культурных типов — византийско-московского и западноевропейского. Естественно, все их рассмотреть не представляется здесь возможным. Поэтому целесообразнее остановиться на некоторых, наиболее значимых.

Прежде всего надо отметить, что в отрицании варлаамитами и томизмом нетварных энергий, т. е. возможности прямого богопознания и богообщения, их признании принципиальной отделенности Бога от мира, заложены корни западноевропейского индивидуализма. Бог, как самостоятельный объект и сущность, трансцендентная миру, остается не явленным в рамках данного миропонимания, а человек оказывается практически полностью предоставленным самому себе, абсолютно свободным. "Для варлаамитов, — указывал А. Лосев, — принципиально самостоятельна тоже неизреченная божественная сущность, фактически же самостоятельна только тварь… т. е. на возрожденческом Западе Бог есть принципиально абстрактное понятие. Фактически же нет никакого Бога, а есть безбожная Тварь".[97] Поскольку отрицается Божественная энергия, преображающая тварное естество, человеку не к чему стремиться, не к чему восходить. Преобразование возможно лишь в рамках его тварной природы, как реализация заложенных в ней способностей. Он только следует этой природе, оставаясь фактически самим собой и по себе. Конечная цель такого человека заключена внутри него самого, а не вовне.

Все эти установки и принципы и были реализованы эпохой Возрождения в Западной Европе. Не случайно Варлаам являлся личным учителем первых гуманистов данной эпохи Боккаччо и Петрарки. Указанные установки ярко проявляются в повторяющейся на разные лады в сочинениях ренессансных мыслителей формуле "индивидуальной независимости": "надо жить свободно и без оглядки на других"; "исходить в поступках из самого себя"; "вести себя по-своему, не перенимая чужого"; "заниматься своими делами на собственный лад" и т. д.[98] Гуманисты резко выступали против следования общепризнанным нормам, "чужим обыкновениям". Индивид должен сам решать, что ему подходит, а что нет, служить собственным основанием. "По природе своей человек — это чистая возможность, в нем заложены возможности любых проявлений жизни. Дальнейшее зависит только от его выбора и воли. Он сам осуществляет себя, "мнет и кует себя по угодной ему форме".[99] Свобода желанна в качестве блага, свободен тот, кто живет, как желает. Человеческая душа "не терпит никакой зависимости" и стремится "первенствовать во всем, даже в вещах самых малых и в самых незначительных забавах", ведь уступить другому в чем-либо — "против естественного достоинства человека".[100]

Данные принципы жизни, конечно, пробуждали личную инициативу и активность человека, способствовали раскрытию его индивидуальных сил и способностей, но они же приводили и к тому, что А. Лосев охарактеризовал как "обратную сторону ренессансного титанизма". Он отмечает, что всякого рода разгул страстей, своеволия и моральной распущенности достиг в возрожденческой Италии невероятных размеров. Пышным цветом там расцвели честолюбие и беспринципность, эгоизм и эгоцентризм, безбожие и безнравственность, сладострастие и самообожание, вспыльчивость и жестокость. Весь этот разгул страстей нельзя оторвать от индивидуализма и прославленного титанизма эпохи Возрождения.[101]

И вторая проблема — бытийно-практическая. Восприятие Бога как абсолютной истины (и тогда высшей рациональности), земного мира как сотворенного, греховного, по сути, и резкой границы между ними привело к болезни европейской философии — разрыву слова и дела. Истина слова и дело бытия (жизни) разошлись столь основательно, что уже в Итальянском Возрождении среди титанов Возрождения и гуманизма мы видим громадное число аморальных и даже преступных типов. Цезарь Борджиа и Бенвенуто Челлини с Никколо Макиавелли могут быть своеобразными образцами этой эпохи титанов мысли, творчества, с одной стороны, и своекорыстия, подлости, лицемерия, эгоизма, с другой стороны. И в дальнейшем в европейской философии достаточно редки философы, которые жили как учили. Наоборот, правилом являлся разрыв между словом текста и делом жизни, бытием и учением. Примером могут служить проповеди известного францисканского проповедника Бертольда Регенсбургского, деятельность которого приходится на 60—70-е годы ХШ века. В одной из своих проповедей он перечисляет "Божьи дары", данные чело-

веку, причем наибольший интерес представляет сам порядок их перечисления по степени значимости: 1) наша собственная персона, 2) твоя служба, 3) твое время, 4) твое имущество, 5) твой ближний.[102] Таким образом, любовь к ближнему занимает последнее место в иерархии "Божьих даров". Интересно и понимание Бертольдом того, как должна проявляться братская любовь. Рассуждая на тему "люби ближнего своего как самого себя", он утверждает, что это следует понимать как желание ближнему того же, что и себе самому.[103] Следовательно, любовь к ближнему заключается не в конкретной помощи ему, а лишь в том, чтобы от души пожелать ему столько же богатства, сколько его есть у тебя. Как отмечает А. Гуревич, во времена Бертольда евангельское требование, что имеющий две рубахи должен поделиться с неимущим ближним, уже считалось ересью, и проповедник указывает на это требование как на несомненный знак наличия крамолы.[104]

Столь существенные различия западной и восточной церкви неизбежно сказались на их позициях по отношению к имущественному и правовому неравенству людей.

Уже в раннее Средневековье западная церковь переходит к оправданию существования бедности и богатства. Ее программа по данной проблеме фактически сводилась лишь к требованию милостыни в пользу бедных. "О способах прекращения бедности и не помышляли, — пишет А. Гуревич, — подаяние призвано было ее увековечить, поскольку оно склоняло нищих к тому, чтобы оставаться в роли иждивенцев, кормящихся от крох, уделяемых зажиточными. Нищета возводилась в моральное достоинство".[105]

Более того, имеются все основания говорить о том, что западная церковь признавала функциональную необходимость существования бедности и богатства. В бедняках видели не столько страдающих ближних, которые нуждаются в помощи, сколько спасителей богатых. Бедные существуют для того, чтобы богатые могли искупать свои грехи подаянием; богатые же нужны бедным, дабы те могли кормиться около них.[106]

Западная церковь рассматривала общество как органическую систему, в которой основные социальные разряды функционально дополняют и служат друг другу, образуя тем самым гармонический порядок. Однако в рамках данного подхода эти социальные разряды имели разное достоинство и значимость не только в функциональном, но и в нравственном отношении. В понимании, например, известного францисканского проповедника XIII века Бертольда Регенсбургского личность всегда социально определена, нравственные качества ее теснейшим образом координированы с ее принадлежностью к классу или сословию.[107] И структура личности крестьянина, его нравственные качества несравненно ниже по достоинству, чем нравственные качества, например, знатного сеньора. Ле Гофф пишет, что средневековые тексты "повторяли с вызовом, что крестьянин подобен дикому зверю. Он звероподобен, безобразно уродлив, едва ли имеет человеческое обличье. Ад — его естественное предназначение".[108] В России такого разрыва не было. Наоборот, правилом являлось единство учения и бытия, слова и дела, мысли и поступка. Слово являлось продолжением жизни, дела, и началом дела и жизни, поэтому в нем нельзя было видеть только рациональную грань, но приходилось учитывать и художественно-образное значение его, и реально-практический смысл в цепи событий и условий места, времени, контекста. Исихазм как официальная доктрина православия усилил эту национальную черту — художественность и чувство единства слова и дела, сильнейшего личностного начала.

Личность же, с точки зрения православной веры, должна быть свободна от своей природы, от своего «эго», от всего того, что препятствует осуществлению в ней образа Божьего. Данный результат может быть достигнут только путем отказа от всего эгоистически индивидуального, от собственных страстей, от самоволия. При достижении данного состояния ум человека делается богоподобным; воля его становится как бы продолжением воли Божьей и уже не может противоречить ей; душа, сподобившись Святого Духа, становится бесстрастной, а тело — храмом живущего в нем Духа и уподобляется телу Христа.

Здесь необходимо оговориться, что бесстрастие души понимается в данном случае вовсе не в смысле равнодушия к окружающему, отказа от мира. "Бесстрастие, — указывал Григорий Палама, — это не умерщвление страстной части души, а преложение ее от худого к лучшему. В бесстрастной и богоподобной душе страстная часть живет и действует", в ней присутствует "ненависть ко злу и любовь к Богу. Мы любим и испытываем отвращение, привязываемся и отчуждаемся, одобряем и осуждаем. Уничтожаем мы лишь расположение душевной силы ко злу".[109]

Таким образом, свободный отказ от своеволия, от видимости индивидуальной свободы приводит к истинной свободе, к свободе личности, к обретению величайшего дара — обожения. Отсюда — смирение, кротость, простота православных подвижников.

Но человек свободен в том, чтобы отвергнуть данный путь, путь к Богу. Соединение с Божественным не может быть осуществлено механически, поскольку это бы означало соединение без любви, а любовь к Богу является первой заповедью христианства. Любовь же всегда предполагает свободу выбора, возможность отказа. "Она есть единственный Божественный закон жизни и блаженства в Боге, ибо только любовью мы к Нему приближаемся и познаем Его…"[110] Лишь соединение двух воль — воли божественной и воли человеческой — может вести к обожению. Тем самым свобода понимается в православии прежде всего как ответственность, ответственность человека за выбор своих поступков, а не в западноевропейском смысле — как право индивида поступать в соответствии со своими желаниями. Одна из главных причин этого видится в умалении западной церковью значения Святого Духа — носителя любви.

Как явствует из вышесказанного, устремленность к Богу в православии охватывает всего человека в целом, а достижение соединения с Божественным включает в себя всю человеческую жизнь во всем многообразии поступков, помыслов, желаний и т. д. Не случайно преподобный Ефрем Сирин наставлял: "Всегда имей в сердце своем образ Божий. Под образом же Божиим разумею не изображение красками, но тот образ, который живописуется в душе добрыми делами и краски для сего Небесного Владычного Образа суть чистые помыслы, совлечение всего земного и чистая всегда жизнь".[111] Поэтому православные подвижники проповедуют не столько словами, сколько собственным примером жизни, собственными делами.

Если православный подвижник путем исихастского "умного делания" чувствует себя проводником Божественной энергии, истины, любви, добра и красоты, то становится невероятно деятельным человеком — высшим образцом личности. И таковы были русские святые: и Сергий Радонежский, и святые старцы. Так, Сергий Радонежский был ярким воплощением русского православия и исихазма, почему русская традиция и народное сознание делают его высшим покровителем Руси и русского народа. Доказательство исихастской (и православной, конечно) образцовости Сергия достаточно ясно видно из специального послания и подарков (крест, параманд и схима) патриарха Константинопольского Филофея. Подарки и послание сохранились до сего дня.[112]

"Филофей окончательно оформил паламизм, осудив томистский вариант антипаламизма в лице Прохора Кидониса, опубликовал несколько трактатов в защиту учения Паламы, канонизировал Паламу в 1368 году и составил в его честь службу, с намерением включить ее в богослужебные книги в качестве литургии, совершаемой во второе воскресенье великого поста".[113] Заслужить послание и подарки от такого патриарха игумену монастыря (а их только на Руси было несколько десятков!), а не митрополиту и не епископу, можно было, лишь имея безупречную репутацию исихаста.

Исихазм и сегодня называют учением, порабощающим личность, вызывающим пассивность, презрение к миру, культурное бесплодие, упадничество, мистицизм[114] и психоделические приемы. Теперь попытайтесь к Сергию, его кругу и его школе приложить вышеприведенные уничижительные оценки.

Пассивность? Но Сергий, его ученики и соратники выстроили громадное количество монастырей. Так, если за 300 лет с XI по XIV в. на всей Руси было выстроено 90 монастырей, то за XIV век только в Северо-Восточной Руси открылось 80 монастырей. Представьте только вторую половину этого века и более 50 монастырей "школы Сергия" — Троице-Сергиев, Андроников, Симонов, Махрищенский, Георгиевский, Благовещенский, Кирило-Белозерский, Дубенский, Сторожевский, Голутвинский, Покровский, Успенский и т. д. Каждый монастырь превращался в культурно-колонизационный центр большой округи, становился средоточием сбора людей и освоения земли, которая из пустыни превращалась в обжитое место,

В. О. Ключевский усиливает сравнения: "В сто лет, за 1249–1340 гг., возникло всего каких-нибудь десятка три новых монастырей. Зато в следующее столетие, за 1340–1440 гг., когда Русь начала отдыхать от внешних бедствий и приходить в себя, из куликовского поколения и его ближайших потомков вышли основатели до 150 новых монастырей".[115] Пассивность Сергия и его соратников явно выступает надуманным и даже облыжным обвинением в свете этих фактов.

Презрение к миру? Смешно говорить об этом, вспоминая о строительстве монастырей, о мощной политике, проводимой Сергием. Он благословил на Куликовскую битву Дмитрия Донского, «замирил» Олега Рязанского, прекратил распри в Нижнем Новгороде, «затворив» церкви и выставив тем самым из города зачинщика свары Бориса Городецкого. Человек, которого люди без дела не видели, он был всегда в работе — плотником, огородником, водоносом, или в походе (по 70–80 км пешие переходы), в делах церкви, в исключительном внимательном услужении людям. Нет, не совпадает образ деятельного подвижника с презрением к миру. Презрение вызывает или пассивность, или холодность к другим. Мы не видим ни того, ни другого. Более того, ради мирского и людского, ради победы на Куликовом поле святой Сергий идет даже на нарушение церковных канонов — посылает схимников, т. е. монахов высшего посвящения, Пересвета и Ослябю в бой с Дмитрием Донским. А ведь монахам запрещено брать в руки оружие. Разве это говорит о презрении к миру, пассивном или хладном отношении к нему? Нет, конечно.

Культурное бесплодие исихазма, его презрение к разуму, тьма субъективного неведения, отказ от познания — все эти оценки крайне несправедливы. Ученики Сергия, кроме обычных иноческих послушаний, получали благословение святого на особые служения: книгописание, иконопись, храмостроительство. Митрополит Алексий, брат Сергия, Стефан, первокреститель зырян и автор их азбуки Стефан Пермский, Епифаний Премудрый были людьми, "знающими книжные отвлеченные словесы". И знание языков, и книжная премудрость показательны не только для названных выше или посланца Сергия в Константинополь Афанасия Высоцкого, двадцать лет там собиравшего, переводившего книги и пересылавшего их на Русь. Дионисий Суздальский (по его благословению монах Лаврентий написал летопись для Дмитрия Донского, сохранившую нам "Повесть временных лет"), Кирилл Белозерский, Андроник Московский, Пафнугий Боровский (учитель Иосифа Волоцкого), Ферапонт Можайский, Афанасий Серпуховский и многие другие оказываются любителями познания и врагами неведения. Вырастает ветвистое дерево школ знания. О культурном бесплодии говорить на фоне храмостроительства, книгописания и иконописи смешно. Один Андрей Рублев с «Троицей» разрушает «бесплодную» легенду. Но ведь исихаст Рублев был не один. Были рядом и Феофан Грек, и Прохор с Городца. Упадничество? Но ведь «Троица» Рублева воспринимается каждым как жизнеутверждающее произведение. Это образец, которому старались следовать. Если считать упадничество термином, то найти ему обоснование в русском исихазме невозможно.

Мистицизм и психоделические приемы? И то и другое подразумевает отключение нормального человеческого сознания. Описание оракулов, шаманов, психоделических упражнений подразумевает, что человек может заглянуть за грань реального мира в «иной», лишь «уйдя» из этого мира. Это весьма опасные процедуры. Но ведь "умное делание" Сергия позволяло ему иметь видения (результат Куликовской битвы, Стефана Пермского за много верст), вовсе не выключаясь из реальности, оставаясь нормально действующим в обычной жизни. Это, скорее, «дополнительные» видения, а не "переключение каналов", а потому нельзя сказать, что это разрушает контакт с миром, скорее укрепляет. Для таких видений (нечто похожее на Западе было у Жанны д'Арк) нужны иные термины — не мистицизм и психоделизм как отключение сознания, а какие-то иные — сверхсознание или дополнительное сознание.

Итак, исихазм есть православно-византийская традиция, ставшая русской и определившая ряд черт мировоззрения, со временем проявившихся в философии и литературе, впрочем, как и в других сферах общественного сознания.

§ 4. НЕСТЯЖАТЕЛИ И ИОСИФЛЯНЕ

В рамках исихастской традиции резко ставился вопрос о соотношении личности и общества, задачах личности по «спасению» не только себя и не столько себя, но всего мира.

Противостояние мировому злу должно осуществляться не только в "сердцах людей", но и в сфере общественной, участвуя в преображении которой, человек обретает свое особое «творчески-поборающее» место в борьбе с общемировым злом.

Соборное противодействие злу в области права многократно увеличивает силу и добра, и правды. "Один в поле не воин", а "миром да собором и черта поборем", — гласит народная мудрость.

Вопрос о значении социальной жизни для духовного становления личности и возрастания ее «самообладания» по-разному решался и в рамках православного учения. Спор о "церковных имуществах" между «нестяжателями» и «иосифлянами» показал наличие в православной традиции двух основных направлений в решении этого вопроса.

Первое из них, представленное Нилом Сорским и его последователями, выступало против «обмирщения» церкви, отказывая тем самым государству, общественности в способности быть причастными к нравственному совершенствованию личности и преображению мира на христианских началах.

Лидер второго направления Иосиф Волоцкий отстаивал идею духовно-воспитательной силы государственной власти, которая выступала как "Божье тягло", выносимое царем еще в большей степени, чем мирянами. Согласно такому пониманию значения власти, церковь и государство соприродны друг другу в своем предельном обосновании и различаются как виды и степени Абсолютной Божьей Правды. Общность задачи, решаемой церковью и государством, а именно задачи содействия внутреннему самовоспитанию личности в духе любви к Богу, придает светской власти значение "факта внутрицерковной жизни", от церкви же требует построения национально-государственной идеологии на нравственно-религиозной основе, что и нашло свое выражение в идее "Москва — Третий Рим". Церковь должна способствовать «воцерковлению» государства, государственная власть — служить «воплощению» церковного идеала, его оформлению и олицетворению. Как и всякая символическая форма, власть "есть деспотизм внутренней идеи" (К. Леонтьев), высшее проявление, предельное значение внутренней духовной работы человека, который с помощью церкви, внутренне освободившись от пороков, испытывает потребность воспитать и других в свободе и истине, т. е. потребность реализовать и проверить на деле подлинность своего освобождения от греха.

Именно этот аспект в учении Иосифа Волоцкого отмечает Г. В. Флоровский как положительный: "Неточно сказать, что внешний устав или обряд жизни заслоняет у него внутреннее делание. Но самое молитвенное делание у него изнутри подчиняется социальному служению, деланию справедливости и милосердия".[116] У нестяжателей отречение от мира переходит в мироотрицание, в забвение о мире "не только в его суете, но и в его нуждах и болезнях". С этим, по мнению Флоровского, связана историческая недейственность нестяжателей. "В миру остались действовать иосифляне", — заключает исследователь.[117]

И Нил, и Иосиф представляют исихастскую традицию в русском богословии. Известный исследователь русской традиции В. В. Кожинов пишет: "…в новейших работах неоспоримо установлено: никаких хоть сколько-нибудь достоверных сведений о «противоборстве» Иосифа Волоцкого и Нила Сорского не существует, их попросту нет… В исторической действительности имело место определенное противоборство направлений, известных сегодня под названиями «иосифлянство» и «нестяжательство» (хотя и здесь, как мы еще увидим, дело обстояло не столь уж просто, и граница между иосифлянами и нестяжателями далеко не всегда может быть четко проведена)".[118] Но в российском культурно-историческом контексте XV века эта традиция выявляет две различные тенденции своего развития. Реалии общественной жизни вносят свои коррективы в учение византийских монахов об аскетическом "умном делании" как возможности причастия Божескому естеству посредством безмолвной молитвы, внутренней духовной сосредоточенности личности.

Нестяжатели абсолютизировали аскетический аспект исихазма и, проповедуя "узкий путь" спасения через индивидуальное молитвенное общение с Богом, принижали или отрицали значение других форм встречи с Непостижимым в сущей действительности. «Нестяжательство» было прямым продолжением уединенно-созерцательного течения в исихазме. Не отрицая значимости этого течения для практической личной реализации принципов православного синергизма, следует сказать, что в качестве теоретической посылки для обоснования социального идеала такое уединенное богосозерцание ведет либо к полному пренебрежению вопросами общественности, либо, как это ни парадоксально, к построению правового идеала на отвлеченных началах «естественного», каждому человеку с рождения присущего чувства справедливости.

Для подтверждения возможности таких выводов отметим лишь одну характерную деталь. Нил отрицает положительное значение благотворительности и милостыни. По его мнению, человек, не имеющий лишнего, зарабатывающий своим трудом только на хлеб насущный, не должен творить подаяния, поскольку "нестяжание бо вышние есть таковых подаяний". Можно оказывать неимущему только духовную помощь и поддержку: "душевная милостыня и толика вышнии есть телесная, яко же душа вышнии тела".[119]

Не чувствуются ли здесь отголоски католического дуализма души и тела, пренебрежения «плотскими» делами во имя созерцательной веры?

Отметим и другое. Мироотречение как церковный принцип разрушает синергию, сотрудничество церкви и государства в осуществлении религиозного идеала. Церковь присваивает себе исключительное право на выражение Божьей правды, снискать которую личность может лишь неустанным упражнением своей врожденной интуиции Божественного, присущей человеку как образу и подобию Божия. Этой частицы благодати, имеющейся у каждого с рождения, вполне достаточно для того, чтобы избежать столкновения личных амбиций в социальной жизни и без церковного в ней участия. Церковь — "не от мира сего". Она — хранительница чистоты веры и источник личного духовного творчества. Единственной символической формой для религиозного содержания является личность в ее индивидуальном отношении к Богу. Функцией государства оказывается основанное на врожденной разумности личности упорядочение социальных взаимодействий как вынужденная уступка духовной природы человека его несовершенному исторически преходящему телесному состоянию, как досадное распыление в тварном мире его творческих сил и способностей. Право и вся общественная жизнь являются, таким образом, не высшей точкой духовного развития народа и личности, не оформлением духовного опыта поколений, а, напротив, фактором, отвлекающим «внимание» субъекта от созерцания высших религиозных предметов. Поэтому, с точки зрения церковной, оптимальное соотношение церкви и государства выражается в теории их разделения по "сферам влияния" на личность, а точнее, — по интенсивности и глубине «внимания» личности к ним, поскольку именно личность как единственная форма для Божественного содержания определяет в этой концепции меру и критерии значимости описываемых институтов. Церковь видит свое назначение в четком формулировании религиозного идеала и в направлении внутренней духовной работы личности. Сфера деятельности государства — внешнее поведение в обществе, рассматриваемое как "периферия духа", не обязательное и даже просто не нужное для "внутреннего делания". Так же и с точки зрения светской власти, которая благодаря именно церковному мироотречению получает монополию на обустройство и планирование социальной жизни, а следовательно, и право на свой, особый от церковного, «общественный» идеал, — отделение церкви от государства видится вполне логичным и, кроме того, весьма удобным обоснованием для секуляризации клира.

Соблазну подменить религиозные принципы власти идеей политической целесообразности, тем самым лишить власть ее символического, сакрального смысла, едва не поддался под влиянием нестяжателей Иван Ш, когда на Соборе в начале XVI в. "восхоте… у митрополита и у всех владык и всех монастырей села поимати, и к своим присоединити",[120] а духовенство перевести на жалование из царской казны.

Однако на Соборе победила иосифлянская точка зрения, и Иван отказался от своих притязаний. Таким образом, монашеский идеал нестяжательства и мироотречения оборачивался в общественной жизни «обмирщением» и стяжательством власти. Искус «сребролюбия» как бы переносился в «мир», а не преодолевался тяжелым подвигом социального служения внутри скита, как это было в иосифлянских общинах.

Нестяжательское "житие безмолвно, беспечально от всех умерщвлено" было внутренне самодостаточным и питалось только опытом личного, «внемирного» общения с Богом. В таком изолированном от мира состоянии личности трудно справиться с религиозным эгоизмом. И, выступая против «сребролюбия», Нил и его сподвижники недооценивали опасность главного, согласно святоотеческой традиции, греха — гордыни. Скупость и жадность, столь сурово и последовательно осуждаемые нестяжателями в области отношения к собственности монастырей, имеют более широкое значение, чем «сребролюбие». Существует еще и "духовное стяжательство" — стремление личности к стяжанию всей полноты содержания даров Духа Святого, к обожению еще в этой, не преображенной Богом действительности. Христианская задача не осудить этот мир, а спасти его приводила и к известной формуле о том, что подвиг в миру выше подвига монаха. Отсюда и задача монаха и монастыря не в том, чтобы лишиться соблазнов «сребролюбия» и «стяжательства» как мирских грехов, но сделать себя нравственно недоступными для этих уклонений от пути праведного. Одновременно важно сохранить возможность помощи миру богатством монастыря. Так, вопрос о Сергии Радонежском, его нестяжательской или иосифлянской сути, может поставить в тупик: св. Сергий явно лишен греха «сребролюбия», однако монастырь под его началом и его собственная деятельность весьма иосифлянски направлены в мир, не чураются мирских проблем, помогают решать мирские задачи.

В монастыре Иосифа Волоцкого "прежде всего требовалась крайняя собранность воли, последняя напряженность, которая порождала потребность быть реализованной в проявлениях деятельной любви к ближним. Отсюда, по словам Г. Флоровского, — идеал Иосифа как "своего рода хождение в народ".[121] Монастырские имущества для Иосифа неприкосновенны, в первую очередь потому, что дают возможность "нищим и странным и мимо ходящим давати и кормити",[122] то есть возможность благотворения — участия монашеской общины, в бедах и нуждах народа. Социальная активность церкви этим, однако, не ограничивается.

За церковью всегда остается право обличения «злочестивого» царя, не сумевшего совладать с личными страстями: "таковой царь не Божий слуга, но диавол", "не царь есть, но мучитель", и ему можно "не токмо не покорится", но и оказать сопротивление. Традиция участия церкви в государственно-правовой жизни имеет в русской истории глубокие корни. В первые века после крещения Руси церковь отобрала и возвела в нормы церковного права те правовые обычаи, которые соответствовали христианским принципам и государственным задачам Руси. В ведение церкви отошли: практически вся область семейного права, некоторые уголовные дела (в частности, случаи убийства во время свадебного обряда, случаи смерти, вызванные применением "зелья и душегубства, изнасилование), часть внутриобщинного гражданского права.

Церковь сразу же получает в русском обществе функцию социальной защиты, роль заступницы за немощных и неимущих. К делам ее относятся: "нищих кормление и чад мног, странным прилежание, сиротам и убогим промышление, обидным заступление, в напастях положение, в пожаре и в потопе, в гладе прекормление"[123] и т. д.

Истории известны и случаи открытого осуждения церковными Соборами и отдельными иерархами неправедных действий власти (Собор 1503 г., осудивший Ивана Ш за попытку секуляризации монастырских вотчин, обличение опричнины и всей политики Ивана IV митрополитом Филиппом).

Таким образом, «иосифлянское» учение об отношениях светской и духовной власти в основном согласовывалось с исторической практикой сотрудничества и взаимодополнения православной церкви и русского государства. Вполне естественно, что, если государство в русском правосознании есть "часть Церкви, Церковь в направленности ее на политические задачи",[124] то прямой обязанностью его является использовать свою силу для обеспечения и защиты правды в церковной жизни. Поэтому обращение Иосифа Волоцкого к Ивану Ш за помощью в разыскании и наказании еретиков самым суровым образом, вплоть до смертной казни, не может само по себе считаться искажением православной традиции. Масса примеров подобного участия светской власти во внутрицерковной борьбе имеется в истории Византии. Думается, что само обвинение в искажении традиции, как справедливо говорит В. В. Кожинов, вытекает из особенных русских чувств и воли, почти не присущих, например, людям Запада. Так, руководствуясь теорией «учителя» католической церкви Фомы Аквинского, святая инквизиция с ХШ по XIX век отправила на костер десятки тысяч еретиков (последние инквизиторские казни состоялись в 1826 году), одна только испанская инквизиция сожгла, согласно наиболее достоверным подсчетам, 28 540 еретиков. И тем не менее святой Фома Аквинский всегда был и остается объектом всеобщего и безусловного поклонения.[125] В. В. Кожинов обоснованно пишет: "И выходит, что 9 казненных на Руси в 1504 году еретиков как бы гораздо тяжелее на чаше нравственных весов, нежели десятки тысяч казненных по «благословению» Фомы Аквинского… Для того чтобы полнее уяснить сам феномен русского сознания, о котором идет речь, целесообразно напомнить о том, как это сознание превратило в будто бы совершенно уникального, не имеющего себе равных в мире тирана и палача Ивана IV Грозного (притом превратило в глазах не только России и Запада!), между тем как английские, испанские и французские короли того же XVI века отправили на казнь в сто раз больше людей, чем наш грозный царь".[126] Поэтому важен не сам факт обращения Иосифа к силе государства, а мотивация этого поступка.

Сторонники новгородско-псковской ереси, против которых и направлено было возмущение Иосифа и других представителей церковной иерархии, выступали с ветхозаветной идеей единого Бога, тем самым разрушая тайну Святой Троицы. По мнению Иосифа, неверие в единосущную Троицу — не меньший грех, нежели убийство, и является преступлением не только против церкви, но и против государства, поскольку подрывает самые основы самодержавной царской власти и идею «симфонии» церкви, власти и личности.

Понять эту мысль Иосифа трудно, если не обратиться к спорам вокруг понимания сущности Троицы в православии и католицизме, в восточном и западном христианстве. В раннем христианстве сложились две крайние точки зрения на тайну Троичности. Одна — арианство — разделяла Троицу на три отличных друг от друга существа, среди которых единым и единственным Богом является Бог-Отец. Для Ария всякое возникновение, все, что имеет начало своего бытия в другом, противоречит божественной неизменности. Поэтому и творение мира, и рождение Христа происходят во времени, "из не-сущих". Признавая только две реальности — Вечность и Время, Арий проводил непреодолимую черту между тварным и нетварным, причем сотворенными оказываются и Сын, и Дух, радикально отличные от божественного Отца. Умаление личности Христа означает умаление и человеческой личности, поскольку закрывает для нее путь к обожению, к активному творческому участию в своем спасении, делает бессмысленной саму общественность. Такое понимание отношений между Богом и человеком, построенных по принципу субординации, лишено всякого оттенка символизма, столь характерного для восточного богословия.

Ведь если даже Христос "из не-сущих", то что говорить о человеке, пусть даже и облеченном полнотой мирской власти. Царская миссия, с этих позиций, чисто человеческая, эмпирическая и держится лишь на праве сильного, по примеру всемогущего Отца, но, без реального его участия.

Как пишет Г. Флоровский, "Арий был строгим монотеистом, своего рода иудаистом в богословии".[127] Не случайно, что новгородская ересь XV века, питавшаяся идеями арианства, получила в истории название ереси «жидовствующих». Ветхозаветный монотеизм, принципиально несовместимый с идеей церковной организации, в то же время — и на это справедливо указывал Иосиф — был направлен и против особого церковного чина, царя, грозил полной профанацией символизма власти.

Противоположным, но только по видимости, учением о Троице был унитаризм, получивший свое законченное выражение в «модализме» Савеллия. "По Савеллию, Бог — безликая сущность, различным образом являющая себя миру. Три Лица суть лишь три последовательные модусы действий, три проявления в мире одной и той же монады".[128] Первичной оказывалась природа Бога, общая всем Лицам, сами же лица — Отец, Сын и Дух — превращались во взаимосвязи внутри этой единой природы, сущности, в соотношения, которые «разнообразят» это первичное единство. По словам В. Н. Лосского, "западная мысль в своем изложении тринитарного догмата чаще всего отправлялась от единой природы, чтобы прийти к Лицам",[129] что и нашло свое выражение в католической формуле «филиокве» — исхождение Духа Святого и от Сына. Обосновывая единство Лиц Троицы прежде всего общностью их природы, католицизм в общественной жизни абсолютизировал общую всем людям божественную природу человека. Отдельный индивидуум выступал в этой концепции как «персона», носитель общих родовых качеств, атрибутов. Начало уникальной, неповторимой и несравненной личности было заменено сухой конструкцией внешних свойств, выражаемых понятиями и часто встречаемых у других индивидуумов. Идея особого, личностного призвания к осуществлению своего, особенного от других образа Бога, который и можно «уловить» в себе только в личном общении, во взаимности, аналогичной взаимному общению ипостасей Троицы, в «раскрытости» себя миру, — эта идея на Западе получила характер безличных юридических отношений между индивидами по аналогии с отношениями Лиц внутри единой природы Бога в савеллианстве.

Идея "естественного права" словно переводит на язык юриспруденции унитаристское понимание Троицы: общая всем людям Божественная природа ("естественные" врожденные права человека) разнообразится равноправными, отрицающими сам иерархический принцип, отношениями между индивидами. Власть в таком обществе безлика и строится на договоре. Единоначалие в "естественном праве" рассматривается как досадное исключение из формально-эгалитарных принципов общественного устройства и последовательно урезывается, ограничивается "обществом".

Естественно, что савеллианство и его отголоски в лице католицизма были для русского средневекового сознания и мироощущения в целом еще более неприемлемы, чем арианство, сохранявшее все же монотеистические формы. Иосиф Волоцкий, требовавший для новгородских еретиков пыток и казней, и Нил Сорский, эти казни осуждавший, расходились в ощущении степени опасности арианских идей для русского общества и православия, но в отношении к римской теократической идее, к западному "анархизму духа" были едины.

И созерцательное, и деятельное направления в русском исихазме опирались на тринитарное учение восточных отцов церкви, которые видели в Лицах Троицы одновременно и различие, и единство, "поскольку они относятся к Отцу, Который и есть Начало и «воссоединение» Троицы".[130] Греческие отцы в своих размышлениях о Троице отправлялись от конкретного созерцания Лиц к их общей природе, к обнаружению в каждой Ипостаси Божественной природы во всей ее полноте.

Догмат троичности для православия не является чем-то абстрактным, не сводится только к факту личной веры. Энергийное самовыявление Троицы в мире сущего предполагает отражение в социальной действительности подобия тринитарного принципа. Однако, в силу греховной расколотости мира, можно говорить лишь о большей или меньшей тенденции к тринитарному устроению общества, об идеальных представлениях, а не о реальном состоянии вещей. Русскому сознанию, в духе греко-восточного учения о Триединстве Божественных Лиц, свойственно видеть в каждой личности своеобразное, уникальное выражение общей всем Божественной природы. Каждый человек — особенная форма, «имя» Божественной энергии в мире. Нормальное состояние личности, к которому надлежит стремиться, — когда вся полнота этой энергии содержится в личности. Такое состояние в Троице существует потому, что "каждая ипостась раскрывается навстречу другим" и все ипостаси вместе, благодаря своему полному раскрытию в других, "разделяют природу без ограничений", почему эта единая Божественная природа и "остается неразделенной".[131]

В грешном, земном мире Божественная энергия (соответствующая здесь Божественной природе в Троице) не может составлять духовное содержание отдельной личности в полной мере. Человек, вследствие грехопадения, лишен внутренней целостности и, значит, способности к пре-исполнению Божественной благодатью — иначе он был бы бессмертен и не нуждался в спасении.

Однако, оставаясь только «индивидуумом», то есть частью вида, «владея» только своим «осколком» Божественной энергии, человек замыкается в своем «владении», которое превращается для него в подобие «фетиша», в предмет поклонения, который он противопоставляет природам других как свое «я». Личность, чтобы избежать свода «персонализации», обезличивания и растворения в природе, должна отказаться от «собственности» на свою "часть благодати, от своей индивидуальной ограниченности, раскрыть в общении с другими не свои внешние "качества характера", а самое неповторимое «свое», — остаток, который не может быть сведен ни к какой общей природе, не может быть определен, но только показан, явлен. Лишь такое "глубинное общение" (Г. Батищев) позволяет личности, "отказываясь от своего содержимого, свободно отдавая его, переставая существовать для себя самой",[132] полностью выразиться в единой природе и обогатиться тем, что принадлежит всем людям. Не безличное единообразие, а плодотворная напряженность безусловного различия, переизбыток "взаимопроникновения без смешения или примеси" — в этом заключается смысл соборности.

Обвинения в безличности, в растворении личностного начала в коллективном целом, предъявляемые русскому сознанию на Западе, строятся на явном недоразумении. Действительно, не отдельный от других человек, не «индивидуум», а именно личность — сосредоточенная форма всеобщего содержания, достигающая высшего своего развития в полной самоотдаче, жертвенном служении другим и через это служение выявляющая свое собственно личное "совершенно другое".

Исключительно сильно выраженное личностное начало могло приводить и приводило нередко к несогласиям, отмеченным многими. Призывы к единству и миру на Руси дополнялись распрями из-за недостаточных почестей, отданных друг другу. И все же процесс выработки личности (не индивидуума) в этот период на Руси мы видим в рамках мощной волны народоправства. Собрания и пиры дружинников князя Владимира естественным образом заменяются вечевой культурой. В летописях упоминания о вече впервые: в Белгороде — 997 г., в Новгороде Великом — 1016 г., в Клеве — 1068 г., Владимире Волынском — 1097 г., в Звенигороде — 1147 г., в Ростове — 1157 г., в Суздале —1157 г., во Владимире на Клязьме — 1157 г., в Полоцке — 1159 г., в Переяславле — 1175 г., в Рязани — 1177 г., в Смоленске — 1185 г. Заканчивается вечевой период в 1510 г. с присоединением Пскова. Заканчивается вече, но не традиция, ибо появляются Земские соборы — с 1549 по 1653 гг. С X по XVII век действует Боярская Дума, иногда включавшая до полутора сотен человек. В селах и деревнях существовали мирские сходы. В петровское и послепетровское время отсутствуют и вече, и соборы, и думы.

И следующее обстоятельство периода — громадное расширение государства. Добровольное присоединение народов, завоевания и колонизация столкнули русский народ с массой иных народов, с которыми он в целом жил мирно, «братался», перенимал их способы жизни, роднился, и это обстоятельство явно усугубляло пластичность русской натуры.

§ 5. ИМПЕРАТОРСКИЙ СИНОДАЛЬНЫЙ ПЕРИОД

Императорский период русской истории привел не только к ограничению народоправства, но резко усугубил различия сословий и различия в мироощущениях. Дворянство уравнялось в правах с боярством и сильно было разбавлено «пришлым» элементом. В ряды русского дворянства были вписаны татарская знать, старшины украинского казачества, прибалтийские бароны, польские шляхтичи, кавказские князья, азиатские ханы, немцы, французы, шотландцы, шведы и другие западные европейцы. В конце XVII века до двух третей бояр были нерусского происхождения, а "современные подсчеты показывают, что из 2867 государственных служащих, состоявших в период империи (1700–1917 гг.) в высших чинах, 1079, или 37,6 %, были иностранного происхождения, по большей части западно-европейского и, в первую очередь, немецкого. В середине XIX в. одни лютеране занимали 15 % высших должностей в центральном управлении. Ни в какой другой стране ряды знати не пополнялись таким числом иноземцев, и нигде больше корни ее в туземной почве не лежали так мелко".[133]

Желание догнать Европу требовало освоения ранее незнакомых отраслей, что привносило и иные термины, профессиональный язык иностранного происхождения, и, конечно, на иных принципах построенную культуру. Французский, немецкий, много реже английский языки звучали в высшем свете едва ли не чаще, чем русский. Появлялись Паоло Трубецкие, князья Сан-Донато (Демидовы), католики Гагарины и т. п. Церковь управлялась Синодом и в немалой степени стала государственным ведомством, когда и тайна исповеди для государства не являлась неприкосновенной, и Синодом мог управлять масон. Церковь обросла собственностью — "после Октября было национализировано и перешло в общенародное достояние более 8 млн. десятин земли (8275 тыс.), а также 424 476 млн. руб. капитала, 84 завода, 1816 доходных домов и гостиниц, 277 больниц и приютов, 436 молочных ферм, 603 скотных двора и конюшни, 311 пчелиных пасек".[134]

Духовное напряжение, на которое рассчитывал в свое время Иосиф Волоцкий, уходило из церкви; и неверующий высший свет своим отношением усугублял безбожную обстановку. Появившаяся интеллигенция ориентировалась на Запад, и православие ей также казалось ненужной ветошью. О взаимоотношениях церкви, государства и интеллигенции в этот период достаточно обстоятельно написал свое исследование Н. М. Зернов. Николай Михайлович Зернов (1898–1980) родился 9 октября в семье врача. В 1921 г. покинул Россию. Окончил богословский факультет Белградского университета в 1925 г. Один из организаторов и секретарь Русского христианского студенческого движения (1925–1932), первый редактор "Вестника РСХД" (1925–1929), секретарь и вице-председатель Содружества св. Албания и преп. Сергия (1935–1947), доктор философии Оксфордского университета (1932), читал лекции в 1947–1966 гг. в Оксфорде по восточной православной культуре, доктор богословия Оксфордского университета (1966). Был ректором Католикатского колледжа в Южной Индии, профессором экуменического богословия в университетах в США, директором дома св. Григория Нисского и св. Макрины в Оксфорде. Н. М. Зернов автор 15 монографий и множества статей по истории, философии и богословию православной церкви.

Книга его оснащена хорошими биографическими справками о философах и богословах русской православной церкви XX в. Смысл книги дан в названии "Русское религиозное возрождение XX века", а по содержанию его сочинение — это концептуальный рассказ о русской интеллигенции и русской церкви до революции и после нее в XX веке, об их сложных взаимоотношениях. Научная основательность книги позволяет выпукло представить ключевые факторы развития России и православную церковь в этот период до революции 1917 г. Церковь была полностью под контролем государства, во главе ее стоял Синод, в котором безраздельно господствовал обер-прокурор. Высшие иерархи, митрополиты, архиепископы и епископы по рангу приравнивались к генералам; протоиереи — к капитанам, а молодые священники и дьяконы — к лейтенантам.[135] Культурная и социальная изоляция духовенства — одно из следствий контроля государства над русской христианской общиной. Каноны православной церкви, предписывающие ее соборное управление, полностью игнорировались; внешне привилегированное положение епископата лишь прикрывало подлинную картину его порабощения и унижения.

Еще более тяжелое ограничение, которое императорское правительство наложило на церковь, было связано с приходом: традиционное самоуправление было упразднено, выборы духовенства прихожанами отменены, а заведование финансами и имуществом приходским советом запрещено. Подавлялась всякая попытка представительной организации в церкви.[136]

Священнослужители составляли весьма замкнутую касту, поскольку для рукоположения нужно было богословское образование, а оно давалось в семинариях и академиях, переполненных сыновьями священников, учившихся в них бесплатно. Количественно духовное сословие составляло обособленную касту более чем в полмиллиона человек.[137] Л. Милюков в "Лекциях по русской культуре" приводит следующие цифры: общее число духовенства в 1890 г. — 98 892 чел. Епископов, священников, и дьяконов — 54 957 чел. Следовательно, насчитывалось 43 935 лиц, занимавших низшие церковные должности.[138] И этот слой был очень различен по своим доходам, но един в своем приниженном положении.

Власть имущие принуждали епископов к удивительному единодушию. Так, журнал "В ограде церкви", издаваемый в Варшаве (№ 3, 1933) приводит следующий случай. Однажды один из почитателей Победоносцева выразил восхищение единодушием епископов на сессиях Синода под его председательством. Обер-прокурор презрительно ответил: "Они нарушают единство своими подписями: у каждого из них разный подчерк".[139] И соответственно с епископами обращались. Так, в марте 1905 г. было лишь 16 епископов, остававшихся в одной епархии более 5 лет, 22 — в течение 2–3 лет, 13 — в течение одного года и 13 — на еще более краткий период. Таким образом, за период правления Победоносцева епископ редко возглавлял одну епархию более двух или трех лет.[140] И после Победоносцева не стало легче. Так, власть Григория Распутина была столь велика, что епископ Иннокентий Иркутский был удален со своего поста за то, что осмелился критиковать целителя в частном письме. Епископ Андрей (князь Ухтомский) с трудом избежал такой же судьбы".[141] Эти факты совершенно противоречат легенде о «православной» сути монархии. Конечно, епископы были довольно обеспеченными людьми. Епископские доходы долгое время оставались тайной. В 1909 г. после настойчивых запросов Думы Синод опубликовал эти данные, обнаружившие, что наиболее густонаселенные епархии доставляли своим епископам весьма значительное содержание, как то: Киев — 48 000 руб., Москва — 35 000 руб., тогда как другие епископы получали сравнительно меньше: Пермь — 2900 руб., Псков — 3600 руб., Холм — 4000 руб. и т. д.[142]

Иным было положение приходского клира. Священник, как правило, — отец многочисленного семейства, кроме своего священнического служения, добывал себе на пропитание, обрабатывая землю, разделяя тем самым труд своей паствы. Государственное жалованье было введено только в 1893 г., и большинство духовенства вообще не могло его получать. Отпущенных средств было недостаточно, ив 1910 г. из 29 946 приходов 10 153 не имели пособий от государства. Лучше всего обеспечивались священники, которые служили на окраинах империи, по соседству с римско-католическим и протестантским духовенством. Жалованье их составляло от 800 до 1500 руб. в год. В центральных областях священники получали всего 300 руб… а в некоторых местах — даже 100 руб. Земля, принадлежавшая приходам, также распределялась неравномерно. В 1900 г. из 43 000 приходов в европейской части России только 28 675 имели землю. Возделывание земли отнимало у духовенства много времени и энергии, а если священник отдавал свой надел в аренду крестьянам, между ними возникали нежелательные конфликты. Поэтому главным источником дохода были сборы, доставлявшие священнику годовой доход около 400–500 руб. Такая система порицалась большинством священников, жаловавшихся, что необходимость брать деньги у прихожан за совершение треб унизительна и мешает установлению подлинно пастырских взаимоотношений с паствою. Но и отношения с епархиальным начальством были далеки от идеальных. Так, епархиальный суд мог налагать на священников двенадцать различных наказаний, начиная с неблагоприятных отзывов в послужных списках и кончая лишением сана и прав священства, причем в порядке вещей было наказание, вынесенное заочно без разбирательства. Типичным в этой жесткой системе было и воспитание. Так, к началу XX в. произведения писателей, вроде Тургенева, Гончарова и Льва Толстого, не допускались в библиотеки семинарий как вредные и революционные. И понятным становится вывод Н. Зернова о том, что русское духовенство было наиболее притесняемой и наименее обеспеченной группой среди образованных слоев общества.[143] Не вызывают поэтому удивления известия о том, что в годы первой русской революции из 53 семинарий в 48 происходили забастовки, или о том, что в 1911 г. из общего числа выпускников семинарий в 2148 человек, только 574 приняли священнический сан.[144]

Конечно, и в этот период были Серафим Саровский и оптинские старцы, были св. Николай (Касаткин) блестящий проповедник православия в Японии, был Иоанн Кронштадтский, были Хомяков и Достоевский и другие искренне и глубоко верующие люди. Они думали о страшном расколе меж знатью, интеллигенцией и народом, пытались организовывать религиозно-философские общества, но влить в старые мехи новое вино не получалось. Современники А. Пушкин и Серафим Саровский в одной Нижегородской губернии никогда не могли встретиться, а Стасов организовал кампанию протеста против покупки П. Третьяковым картины М. Нестерова "Явление святого Варсонофия отроку Варфоломею", считая этот поступок потворством суеверию. А. Ф. Лосев рассказывал, что епископ Феодор считал П. Флоренского единственным верующим человеком в Московской духовной академии, причем перебирал остальных преподавателей и доказывал это. И в начале века П. Флоренский считал, что церковь стала похожа на сухарь, и ее надобно перемолоть в муку, дабы напечь новые хлебы — веру и церковь живую".[145] Как пишет канадский историк Д. Поспеловский: "Синодальный период очень противоречив. С одной стороны, совершенно неканоническое устройство церковного управления, порабощение церкви государственным аппаратом и, конечно, падение ее престижа как института. Церковь превращается в приводной идеологический ремень крепостнического государства. На приходское, особенно сельское, духовенство фактически возлагается роль полицейского, который должен сообщать правительству имена и численность потенциальных рекрутов для армии, доносить об антиправительственных разговорах и даже пренебречь тайной исповеди, если она содержит антиправительственные замыслы. Общество почти не поддерживает церковь в ее борьбе 1903–1912 гг. Либералы-кадеты просто игнорируют ее. А социалистам и революционерам всех мастей прямо невыгодна возрожденная и оздоровленная церковь".[146] И хотя в начале XX века начинается явление, получившее название религиозно-философского ренессанса, однако до революции это не изменило общей обстановки. Д. Поспеловский пишет: "Как только Временное правительство отменило обязательность посещения церкви для солдат, посещение церкви солдатами и принятие причастия сократилось с почти 100 % в 1916 году до 10 % и ниже в 1917 году".[147] И лишь попав в положение гонимой при советской власти, церковь вновь становится притягательной силой. О белых же армиях доклад епископа армии и флота у Врангеля гласит: "Наша армия героична, но она некрещеная! Вывод, в сущности, ужасный. Что делать? Синод, архиереи — мы были бессильны и совершенно неавторитетны в глазах военных".[148] На фоне "морального разложения и совершенно невероятных форм богохульства крестьян"[149] церковь теряла свои позиции. Церковь — но не все ценности терял народ!