"Лихолетье Ойкумены" - читать интересную книгу автора (Вершинин Лев Рэмович)

Второй свиток

Эписодий 4 Мальчик, который растет

Иллирия. Окрестности Скодры.

Начало осени года 463 от начала Игр в Олимпии

– Хватит! – с едва заметной насмешкой пробасил среброголовый великан, полулежащий, подперев голову локтем, на широком, расстеленном прямо на траве плаще, и уже погромче, с несколько преувеличенной суровостью повторил:

– Хватит, я сказал!

Куда там! Мальчишки замерли на месте лишь на мгновение и снова бросились друг на дружку, словно молодые, задиристые и очень непослушные петушки. Скорее даже не петушки, а цыплята, полагающие себя петушками. Игрушечные мечи в тонких ручонках трещали при слишком яростных ударах, и время от времени после особо точного выпада на обнаженных, словно в гимнасии, плечах бойцов вспухали багровые отметины.

Наступал, как всегда, Пирр. Яростно, безоглядно. Леоннат оборонялся, не позволяя себе забывать уроки гопломаха*. Он был, как всегда, осмотрителен и осторожен. Но редкие выпады его деревянного меча оказывались на удивление точными и болезненными.

Раз за разом Пирр налетал на Леонната, получал свое – отскакивал, посрамленный, злобно шипя и вновь кидаясь в атаку. Любой заглянувший сейчас в бешеные серо-синие глаза сражающегося малыша вряд ли пожелал бы снисходительно улыбнуться. Не было там ничего детского! Была только вполне созревшая жажда победы – во что бы то ни стало! Готовая вот-вот перерасти в стремление отбросить дурацкую деревяшку и впиться зубами в глотку уже становящегося ненавистным соперника.

Выпад!

Ого! Отдыхающий на траве спрятал добродушную ухмылку.

Увесистая струганая палка с крестовиной на диво уверенно для столь юной руки описала в воздухе прихотливую параболу и, казалось бы, лишь слегка задев Леонната, швырнула его наземь. И тотчас же Пирр, как огненная кошка, торжествующе взвизгнув, кинулся на беззащитную жертву…

– Довольно! – взревел сидящий.

Не слышит! Или слышит, но смеет делать вид, что оглушен битвой! Ну что ж, бешенство в бою – это даже неплохо, но лишь для того, кто сумеет в совершенстве владеть этим обоюдоострым оружием…

Быстрый, прикидывающий расстояние взгляд.

Короткое, почти незаметное движение кисти.

Увесистый камешек, безошибочно нашедший цель, ударил точно в локтевой сгиб, и деревяшка, нелепо крутясь в воздухе, сгинула в колючем кустарнике, а обезоруженный Пирр, приплясывая от боли, ухватился за ушибленное место. На глаза его немедленно навернулись слезы, но мальчуган не нарушил благодать осенней тишины постыдным воплем, присущим разве что какому-нибудь македонцу или хаону.

Но не молоссу.

Даже умирая, молоссы смеются. И Пирр рассмеялся. Сперва с некоторой натугой, превозмогая нещадную боль. Затем вполне искренне.

– Твоя ошибка в том, господин мой, что ты забыл: необузданная ярость приносит воину в битве скорее вред, чем серьезную пользу! – поучающе пробасил седовласый, вновь расслабляясь на теплой подстилке. – Особенно в единоборстве, когда рядом нет щитоносца и сзади никто не подстрахует копьем. Не обучившись владеть собой, вступающий в поединок может заранее прощаться с жизнью. А вот тобой, Леоннат, я вполне доволен. Разве что выпад сверху вниз стоило бы подработать…

Чернокудрый мальчонка счастливо улыбнулся.

– Я так и сделаю, учитель!

Вот теперь рыжий не сумел скрыть слез.

– Но ведь я тоже стараюсь, Аэроп…

– Не спорю, господин мой, конечно, стараешься. Иди-ка сюда! И ты тоже, Леоннат, будет тебе гордиться! Боги завистливы…

Широко, словно горный орел крылья, раскинув мускулистые руки, седовласый великан обхватил за плечи обоих, и прихрамывающего Леонната, и нянчащего онемевшую руку Пирра, ласково и настойчиво прижал к себе.

– Вы оба стараетесь, мальчики мои. Вы очень стараетесь! Я горжусь вами…

Мало кто, глядя на малоподвижное лицо сидящего на плаще, мог бы представить себе, что голос этого человека может быть так нежен.

– Но попробуйте понять: стараться тоже нужно правильно. Сразу это не получится…

Отпустив плечи воспитанников, Аэроп оплел пальцы, покрытые буграми мозолей, вокруг поджатых колен. Тяжелый, подбористо-массивный, он казался сейчас такой же неотъемлемой, извечной частью нависшей над побережьем поляны, как и начинающие багроветь дубовые кряжи, густящиеся неподалеку. Глаза, полуукрытые густыми, непостижимым образом напрочь лишенными проблесками седины бровями, пристально всматривались в морскую даль, подернутую на линии окоема кисеей зыбкого, колышущегося тумана…

Мальчики, прижавшись к теплому боку великана, смотрели на него. В отличие от Аэропа, они были почти обнажены, как и подобает поединщикам. Наготу слегка прикрывали лишь набедренные повязки из некрашеной домотканины. Уже позабыв о недавней нешуточной битве, они крепко держались за руки. Пирр и Леоннат. Погодки. Друзья. По правде говоря, больше, чем друзья! Почти братья!

Не особо и вслушиваясь, Аэроп привычно различал сопение Пирра и спокойное, равномерное дыхание Леонната…

Какие же они все-таки разные!

Пирр – широкоскул, узкоглаз; ни мгновение не способен усидеть в неподвижности. Когда размышляет, сердится или радуется, прищуривает глаза, а на виске начинает мелко подрагивать, не скоро успокаиваясь, тонкая голубая жилка. Горяч. Резок. Нравом пошел не в отца, Эакида, скорее в дядьку, Александра Молосского. Или упаси Дуб в тетку?!

Впрочем, ласковая россыпь золотистых веснушек, густо усеивающих не только лицо, но и шею по самые плечи, смягчает впечатление, напоминая, что это пока еще – всего лишь дитя и не стоит судить его взрослой мерой…

Леоннат, сын Клеоника, намного тоньше в кости. Он поджар, осмотрителен, редко забывает взвесить последствия поступков и, как правило, пытается отговорить заводилу Пирра от совершения бесчинств. Однако, не преуспев, всегда следует за другом. До конца. Недавний набег на пасеку старого Бирка стоил порванной псами задницы именно Леоннату, а не Пирру, успевшему перелететь через забор. В ходе разбирательств пытается выгораживать рыжего, вызывая наказание на себя. Впрочем, Пирр полагает такую привычку личным оскорблением и в свою очередь выгораживает Леонната…

Будь жив Клеоник, он был бы рад видеть такого сына.

Смуглого. Темнокудрого. Обладающего совершенно не присущими мужчинам огромными глазами, яркая чернь которых сделала бы честь любой девице на выданье, но по меньшей мере неуместна на лице будущего воина и советника…

– Леоннат, ты вычистил Урагана?

– Он блестит как море в полдень, наставник!

– Это хорошо, – улыбнулся Аэроп. – Значит, вы заслужили еще одну сказку, которая вовсе и не сказка. Видите, дети мои, дымку на горизонте? Ну-ка, напомните мне, как называется земля, укрывшаяся за нею?

– Италия! – в один голос подсказали мальчишки и весело прыснули.

– Да, Италия…

Аэроп покивал, не отводя взгляда от морских волн, бегущих с запада к иллирийским берегам.

– Только не спрашивайте меня в тысячный раз, кем был Итал, первый базилевс этой страны, я все равно не сумею ответить. Люди, живущие там, называют себя самнитами, и луканами, и бруттиями, и осками; они не очень сведущи в науках, но отважны и вольнолюбивы…

– Как иллирийцы! – звонко выкрикнул Пирр.

– И как молоссы! – тихо и веско добавил Леоннат.

– Да, как иллирийцы. До молоссов им, пожалуй, далековато. Вот. И я там был, – Аэроп оторвался наконец от созерцания мерного бега белопенных волн и неторопливо перевел взгляд на мальчика. – Это вы слышали, и не раз. Я рассказал вам, дети мои, что видел в той стране, о чудесном и о непристойном. О том, как тамошние люди пришли к воротам эллинских городов и сказали: платите нам дань или уплывайте, откуда приплыли, пока живы. Как эллины Италии, живущие там издавна, прислали в Додону послов-просителей и как великий Дуб повелел моему побратиму и царю Александру не отказать единокровным в военной помощи…

– Аэроп, а почему мой отец остался в Додоне? – воспользовавшись паузой, спросил Пирр.

Аэроп улыбнулся.

– Потому что царством кто-то должен управлять! Понятно?

– Ага! То есть нет. Вот скажи: если я – здесь, а мой брат Неоптолем, который в Додоне, дурачок, хоть и взрослый, так кто же правит царством сейчас?..

Великан натужно закашлялся.

– Послушай, сынок, я отвечу потом, ладно?.. Вы знаете уже, как плыли мы через море, как вздымались вокруг волны и как страшно было нам, когда глаза перестали различать землю. И о том, как Александр, мой побратим и царь, а твой родной дядя, Пирр, разбил луканов, а потом бруттиев, что пришли к луканам на выручку, и о том, как взяли мы главный город луканов и сожгли дотла храмы темных луканских богов. Я рассказал вам все, кроме того, о чем не положено упоминать, говоря с людьми вашего возраста. И о том, как луканские колдуны заманили нас в земли самнитов, самых доблестных воинов из всех италийцев, а проводники, будь они прокляты, указали путь не к спасению, а к гибели. К месту, где ждала засада…

– Как мой отец – македонцев? – сверкая тенью глаз, перебил Леоннат.

Аэроп возмущенно крякнул.

– Не кощунствуй, мальчишка! Твой отважный отец, а мой друг отдал жизнь на благо Молоссии, а мерзкие проводники-луканы завели нас в ловушку. Но боги справедливы! Ни один из негодяев не ушел живым!

И хотя седой воин завершил фразу тоном уже не жестким, а спокойным, как повторяют многократно произнесенное и отболевшее, в голосе его явственно прозвучала скрытая горечь.

Мальчики слушают приоткрыв рты. Правда, с недавних пор они начали задавать дурацкие вопросы, на которые десяток умных взрослых не сразу найдет ответ, но все равно: то, о чем рассказывает Аэроп, для них всего лишь волшебная сказка о далекой стране и храбрых молосских воинах, не устрашившихся раскрашенных заморских колдунов.

Но для него…

Аэроп помнит – о, слишком хорошо помнит! – как ворвался в полупустой лагерь вестник беды на взмыленном коне, подняв с одра болезни его, царского побратима, истерзанного лихорадкой, как спешил он, качаясь в седле и не позволяя себе упасть, на подмогу – и опоздал; конный строй вспорол толпу самнитов и луканов, обратил их в бегство, но царь Александр, побратим и друг, лежал бездыханный на окровавленной траве, пораженный в грудь семью дротиками…

А вокруг догорала битва, и он бросился в гущу кровопролития, чтобы умереть здесь же, но – не вышло, он остался жив, хотя вокруг один за другим падали воины царской этерии, отражая последние, отчаянные наскоки раскрашенных в зеленые и синие узоры самнитов…

Ради чего?

– Я хотел рассказать вам сказку, дети. Но вы, видно, считаете себя взрослыми, если задаете вопросы. Раз так, то и я задам вам вопрос тебе, Пирр, и тебе, Леоннат. Вы и впрямь уже большие, вам по семь лет. Когда мне было столько, я убил своего первого врага, пристрелив его из засады. Так вот, взрослые мои дети, я хочу спросить вас: для чего мы пошли тогда в Италию?..

– Чтобы наказать колдунов! – тут же откликается Леоннат.

– Чтобы всех-всех победить! – не соглашается с другом Пирр.

Аэроп вздыхает. Ерошит черные локоны, прижавшиеся к левому плечу. Треплет жесткие рыжие вихры, прильнувшие к правому.

Все-таки – дети. Слишком еще несмышленые и наивные…

Возможно, он и совершает ошибку, беседуя с ними как с равными. Но в его времена семилетних уже брали в походы – подавать стрелы, чистить коней, а если придется, то и поддерживать воинов, швыряя в противника камни. Дни нынешние страшнее минувших, они не позволяют расти медленно. Все зыбко, изменчиво, невесть куда исчезла благородная простота нравов. И царевичу следует подрастать быстрее, если он хочет быть царем.

Живым царем.

– Подумайте-ка еще, – мягко просит Аэроп. Дети послушно размышляют. Размышляет о своем, глядя на их сосредоточенные рожицы, и гигант.

Они подросли, что бы кто ни говорил. Они уже многое могут. Не так давно ухитрились выследить и заполевать камышового кота. Конечно, не обошлось без ран и крови, но дело было славное, и царский певец сложил об этой охоте песню. Однако все это пока только искорки, которым лишь предстоит разгореться в пламя.

Если, конечно, опекуны не позволят врагам погасить ростки грядущего зарева.

Изредка, в полнолуние, когда белая монета дыркой торчит в смоле небес, Аэроп беседует с их отцами.

Эакид и Клеоник бесшумно входят в низкую комнату, присаживаются на циновки, по иллирийскому обыкновению устилающие пол, и негромко расспрашивают его, живущего за троих, о сыновьях. Им приятно знать, что мальчишки год от года делаются все крепче, все смышленее. Клеоника радует, что царевич видит в Леоннате брата, а Эакид не скрывает удовольствия, выслушивая рассказы об успехах Пирра в овладении боевым искусством. И, уходя, друзья приказывают Аэропу долго жить, забыв о разгорающемся под сердцем факеле. Они говорят: ты должен жить до ста лет, мы завещаем тебе остатки непрожитых нами дней. Аэроп кивает покорно: хорошо, я буду жить долго. И заставляет себя не думать о подленьком огоньке, повадившемся терзать грудь, прожигая нутро до самого чрева…

Никто из приближенных царя Главкия даже подумать не смеет о том, что звероватый молосс тяжко недужен. Лишь во взгляде самого Главкия встречает порой Аэроп нечто, похожее на затаенное понимание и сочувствие. В такие мгновения в сухих очах сурового иллирийца стынет непонятная тоска, и Аэропу подчас кажется, что Главкию самому знакомо это жуткое ощущение бессилия перед пожаром, занимающимся в груди…

– Ну же! – подбадривает воспитатель смущенных малышей. – Что приуныли?

Пирр, как всегда, решается первым:

– Чтобы помочь грекам?!

– Повелитель, как всегда, вник в самую суть, – очень серьезно и уважительно кивает Аэроп. – Для того, чтобы помочь грекам…

– А зачем?

Нелегкий вопрос. У этого уверенного в себе, умудренного жизнью великана нет на него четкого ответа. Не было и тогда, двадцать… нет, двадцать пять лет назад. Но в те дни все было просто. Никто не требовал от него совета. «Италийским эллинам нынче туго, – сказал базилевс Александр, владыка Молоссии. – Нельзя отказать им в помощи. Мой македонский племянничек напал на персов ради эллинов Азии, значит, Молоссия займется тем же в Европе». Это было странное объяснение, но всем, кроме гиганта воина, нечто стало понятно. И Андроклид-томур, еще не сгорбленный и не лысый в те дни, одобрительно кивнул. Он всегда был разумником. И Эакид, царевич, тоже кивнул, даром что был еще желторотым птенцом. И даже Клеопатра, жена собственного дяди, баба умная, хотя и стерва – вся в мать, царицу Мирто-Олимпиаду, – не стала возражать. Хотя обычно не соглашалась ни с кем…

А вот Аэроп не понял, но тоже кивнул, показывая всем, что он ничем не хуже других…

В самом деле, чем он уступает томуру?

Тот, конечно, уже в юности, будучи младшим жрецом святилища, умел многое из того, чем славны старшие служители Великого Дуба: он мог запросто отводить глаза и вынимать из человека память, и даже, по слухам, которые сам не опровергал, постиг тайную науку бесед с ушедшими из этого мира… но меч в его руке держался из рук вон плохо, а мужчина, не ладящий с оружием, вряд ли достоин считаться настоящим молоссом, даже если Отец Лесов возлюбил его и осенил своей священной благодатью.

– Зачем? – настойчиво повторил Пирр.

Сейчас, возбужденный и нетерпеливый, он очень походил на отца. Именно таким был семилетний Эакид, разве что кудри не сияли на солнце столь вызывающе. Но еще больше напоминал мальчонка своего дядю, Александра-молосса, внезапное сходство показалось настолько полным, что сердце Аэропа вздрогнуло и мучительно заныло…

Что может ответить старый воспитатель?

Мальчик и вправду растет, быстро, словно замешенное на дрожжах тесто. Нужно быть справедливым: его вопросы вовсе не дурацкие, просто ответы на них Аэропу, увы, неведомы.

Зато меч и кинжал в руки Пирру впервые вложил именно он, Аэроп. И преподал первые уроки высокого искусства подчинять себе острое железо, не скрыв ни одного из приемов, прославивших непобедимого в поединках царского побратима во всех краях от эллинской Амбракии до паравейских перевалов. Царевич еще мал, и тяжесть боевого меча ему пока непосильна, но навыки следует вкладывать в юную душу с самого начала пути, чтобы она сроднилась с оружием раньше, чем тело. Тогда и в немощной старости искусный боец сумеет постоять за себя. Годы и упражнения укрепят мышцы, и однажды – Аэроп предвидит это и бестрепетно ждет этого нескорого, но неизбежного дня – ученик выбьет клинок из руки учителя.

Вот тогда можно спокойно уйти к побратимам.

Но не раньше.

Да, одолевать в схватке, смеяться над болью, подчинять своей воли низших – всему этому Аэроп способен обучить воспитанника.

И не больше того. Но разве этого мало?!

– Зачем же?! – громко повторил Пирр, уже начиная сердиться.

И Леоннат, как всегда, поддерживает его:

– Зачем?

Аэроп неопределенно, но внушительно кивает. Расчесывает густую бороду клешнястой пятерней.

– Ответ на этот вопрос знают лишь цари…

Ярко-рыжие брови наместника молосской диадемы, потомка Ахилла-мирмидонянина, высоко подпрыгивают.

– Но ведь царь – это я, Аэроп. А я не знаю ответа. Почему так?

Час от часу не легче! Милосердные боги, подскажите, как быть!

– Почему первого молосса породил орел? – вопросом на вопрос отвечает седоголовый воин, и голос его исполнен раздражения. – Почему предок иллирийцев – вепрь, а фракийцев – горный волк, а македонцы ведут свой род от медведя? Я не знаю. И никто не знает. Просто всем известно, что это – так, а не иначе. Вам ясно?

Дети притихли.

Еще бы! Если голос наставника становится сипловатым, а брови сходятся к переносице, ему лучше не докучать. Проверено многократно. Как и то, что рука у Аэропа бывает ничуть не легче нрава.

– Зачем мы ходили в Италию? Зачем македонцы шагали на восток, пока не забрались на самый край Ойкумены? Для чего тебя, Пирр, хотели украсть два года назад? Впрочем, ты этого не помнишь…

– Помню, – не соглашается Пирр.

Он и впрямь не забыл ту ночь. Смутно, в полусне: звон, стук, мечущиеся тени, обрывки факельного света, крики, грохот и топот… плачущий от страха Леоннат, тесно прижавшийся к плечу. Ему же, Пирру, совсем не страшно, ну разве что самую малость… черные пятна прыгают через окно… визг… и снова крики, хрипло ухающие, словно из лесу прилетела огромная сова… на миг становится больно от цепкой хватки чужих злых ручищ, в лицо бьет густой вонью… и тотчас возникает в дверном проеме фигура, кажущаяся черной… и в алых отсветах вспыхнувшего фонаря скалится на полу гнусная рожа ночного демона, бородатая, кровавоглазая, плюющаяся… а потом вдруг, резко и нежданно – сильные руки приемного отца, Главкия, притискивают их обоих, и Пирра, и Леонната, к груди, а ночной гость уже совсем не страшен – его вяжут и тащат прочь, заломив руки, а он жалобно скулит и уже не плюется… и в самое ухо гудит гулкий, родной, привычный шепот Аэропа: «Спи, сынок, спи, это был сон… плохой сон… все будет хорошо, не бойся… спи спокойно, сынок…»

А потом, при свете дня, демон оказался вовсе не страшным и даже никаким не демоном. Он сидел на высоком толстом колу посреди царского подворья и трудно дышал, никак не умирая; глаза его были выпучены, а по густой бороде текла струйка крови, и он вовсе не был похож на то страшилище, каким показался спросонок, а выглядел точь-в-точь, как самый обычный пират или лесной разбойник, которых не так уж редко ловит и наказывает Главкий.

– Я помню, – упрямо повторил Пирр.

– И я тоже! – торопливо, спеша не отстать от друга, вставил словечко Леоннат.

Соврал, конечно. Где ему помнить ту ночь? Он ведь на целых полгода моложе…

– Но все-таки я хочу знать: зачем? И почему? И для чего?

Целая россыпь вопросов, на которые никак не ответить. И это начинает не на шутку злить гиганта.

– Спроси у грека! – резче, чем следовало бы в беседе с ребенком, отвечает воспитатель. – Он-то небось все знает!

– Да, – бесхитростно соглашается малыш. – Киней знает все…

– Все-все! – спеша поддержать названого брата, звонко восклицает Леоннат.

Аэроп морщится, словно куснув дикое яблоко. Отчего-то он невзлюбил грека с самого начала, а сейчас уже не очень способен скрыть неприязнь. Хотя нельзя оспорить: ученый эллин, несмотря на молодость, муж знающий, мудрый и бывалый. Он повидал всякие чудеса и – главное! – искренне привязан к Пирру. За это ему можно простить многое.

Но что, в сущности, прощать?

Молоссы ведь редко прибегают ко лжи. И тем более никогда не лгут сами себе. Следует честно признать: я просто ревную, – думает Аэроп. – Что там Киней? Ревную даже к Главкию. Но Главкий все-таки царь. Хоть и варварский. Даже к царице. Но она, куда ни кинь, заменила Пирру родную мать, а ребенку негоже расти без женской ласки… А этот эллин! Разве способен он по-настоящему любить маленького молосса?!

Да. Способен. И это – больнее всего.

Мягко оттолкнувшись от земли, Аэроп вскакивает. Аккуратно затягивает завязки легкой безрукавки.

– Пора. Будет обидно, если всего барашка съедят за ужином, не дождавшись нас.

– Не бойся, Аэроп! Уж матушка-то оставит нам с Леоннатом что-нибудь, непременно оставит! – произнес Пирр тоном капризного домашнего божка, свято уверенного, что кого-кого, а уж его-то никто не посмеет обделить. – А мы поделимся с тобой. Правда, Щегленок?

– Мама оставит! – столь же уверенно подтвердил Леоннат, натягивая тунику. – А мы поделимся!

– Довольно спорить!

Медлительной на первый взгляд походкой, которую фракийцы почему-то называют «кабаньей», а люди, хоть сколько-то понимающие, именуют «волчьей», Аэроп двинулся вниз по тропе, краем глаза приглядывая за скачущими, словно горные козлята, питомцами.

Внизу к ним уже подводили расстреноженных и взнузданных коней коренастые хмуроглазые иллирийцы-прислужники, неразговорчивые горцы из числа личных стражников Главкия.

Проходя мимо чалого, с яркой звездочкой во лбу мерина, Аэроп слегка провел пальцем по лоснящемуся конскому боку и удовлетворенно хмыкнул.

Очень славно! Конь вычищен на совесть. Хотя и пришлось заставлять Леонната, проявившего беспечность, уделить внимание Урагану дважды.

А буланого Ветерка можно и не проверять. О ком, о ком, но о коне Пирр точно позаботится раньше, чем о себе самом. Этого у него не отнимешь! В свои семь с небольшим лет мальчуган назубок вызубрил, каковы обязанности воина и мужчины, не желающего быть последним.

– А ты молодец, Леоннат! – Аэроп милостиво кивнул, и смуглые щеки Щегленка налились краской. – Ураган явно доволен тобой. Видишь, он улыбается! И я надеюсь, впредь тебе не придется выполнять эту работу дважды. Конь – это же просто конь, не так ли?

– Конь – это друг и брат! – звонко откликнулся сын Клеоника.

И сын Эакида подтвердил хрипловатым, самую чуточку простуженным голосом:

– Конь – это судьба…

Одобрительно улыбнувшись, гигант потрепал гриву крупной соловой кобылицы. Проверил, крепко ли затянута подпруга, не сбился ли чепрак. Легко вспрыгнул в седло. Сжал коленями мерно вздымающиеся бока. Гикнул.

Маленькая кавалькада неспешно тронулась с места. Куда спешить? До окраин Скодра отсюда – рукой подать. Аэроп ехал, как должно старшему, впереди, и юные спутники не отставали, удерживая застоявшихся коней ровно в полукорпусе от кобылицы наставника.

Аэроп улыбался в усы.

Как бы там ни было, но кое-чему, без чего не прожить в этом мире, мальцов обучил именно он. И пусть гречишка куда как горазд читать наизусть длинные и, на вкус старого молосса, невнятные стихи – то ли дело красивые, благородно-протяжные песни горских аэдов? – но кто посмеет сказать, что словесная наука нужнее, чем уроки настоящего воина?!

Аэроп твердо уверен, и никто не переубедит его, знающего жизнь в лицо, а не понаслышке: властителям необязательно знать назубок буквенную премудрость, коль скоро на свете достаточно наемных грамотеев, хотя бы среди тех же эллинов. Еще могучий Арриба, дед Пирра, не мог разобрать ни единого писаного слова и ставил под письмами отпечаток большого пальца, но это никак не помешало ему поставить на колени хаонов и привести в порядок законы. А вот не ладить с оружием, не уметь вырастить и обучить доброго боевого волкодава, скверно чистить коня – это непозволительно подрастающему царю.

Тем более царю молоссов.

Конечно, Главкию виднее. Он хоть и варвар, но, бесспорно, великий вождь. Раз уж он счел необходимым выписать для мальчишек педагога-эллина, да еще именно этого, а не иного, – значит, так тому и быть. Видимо, Аэроп просто перестал что-то понимать в жизни.

Но о чем это спрашивает Пирр?

– …или Эпаминонд?

– О чем ты, господин?

– Я спросил, Аэроп: кто, на твой взгляд, более велик – Александр или Эпаминонд?

Аэроп на миг задумался.

– Мой царь и побратим Александр, павший в Италии, – величайший из царей, малыш! Что же до Эпаминонда… Я знавал трех людей с таким именем. Двое ничем не отличались от остальных, а третий был лучшим коновалом Молоссии. Но он давно умер…

Пирр весело смеется. И это почему-то обидно.

– Ах, Аэроп! Эпаминонд – величайший из воителей Эллады, а вовсе не коновал! Это знают все. Он был первым, кто сумел победить спартанцев. И Александр ведь тоже не один. Я говорю не о дяде, а о теткином сыне, что победил персов и покорил Ойкумену…

Всеблагие боги! Чем забита голова мальчика!

Аэроп не из вспыльчивых. Но сейчас даже ему нелегко сдерживаться.

– Не было и не будет в Ойкумене воителя славнее моего павшего побратима, а твоего родного дяди Александра Молосса, запомни это накрепко! И мальчишка, сын царевны Мирто, недостоин был даже завязывать ему эндромиды! А Эпаминонд? Не так уж, видно, он велик, если я о нем не слыхал! Чему только учит вас этот глупый грек?..

– Киней не глупый! – обиженно выкрикивает в спину Аэропу Леоннат. А затем звучит напряженный голос Пирра:

– А ведь ты не любишь Кинея, Аэроп! За что?

Тонкий мальчишеский голосок, еще даже не начавший ломаться. И все же – неожиданно взрослый. Хлесткий и до боли знакомый…

Нет, Аэроп не оглянулся. Но вздрогнул. Ибо почудилось на краткий миг, что там, позади, на полкорпуса отставая, рысит вслед за ним на буланом незабвенный, давно падший и оплаканный царь Эакид.

Или? Ведь Эакид не умел так, наотмашь, бить простыми словами. Такое удавалось лишь одному из всех, с кем сводила Аэропа долгая и богатая на встречи жизнь.

Неужели?

И великан обернулся, обернулся, веря и не веря, вопреки собственному желанию. И, как и следовало ожидать, убедился лишь в том, что слух обманул его.

Не было, да и не могло быть там, за спиною, дорогого побратима, давно упокоившегося в теплой италийской земле. А были безмолвные и бесстрастные иллирийцы, нахохлившийся Леоннат и Пирр, гневно насупивший тонкие, золотистые, высоко изогнутые брови.

– Люби Кинея, Аэроп! Я так хочу!

Что это? На детском лице – новый, неузнаваемый взгляд, совсем не ребячий. Не гневный, не возмущенный, просто незнакомый доселе. Да, этот холодный, пугающий прищур когда-нибудь заставит многих недругов пасть на колени и униженно скулить, ибо в нем – тяжкая, неведомо откуда появившаяся, давящая воля, спокойная надменность и непреклонная уверенность в своем неотъемлемом праве повелевать…

Взгляд базилевса.

Сына и внука царей.

Потомка Ахилла-мирмидонянина, схватившегося под крепкостенной Троей с самим Агамемноном, владыкой златообильных Микен, города Львиных ворот.

Ни отшутиться, ни тем более прикрикнуть, как бывало, Аэроп не посмел. С теми, кто умеет глядеть так, нельзя спорить. Следует лишь промолчать и придержать повод, пропуская мальчишку вперед, во главу кавалькады.

– Люби Кинея, Аэроп!

– Повинуюсь, царь-отец!

Крепко стиснув коленями конские бока, седогривый великан склонил голову, церемонно прижав ладонь к сердцу. Как делал это в Италии, принимая приказы незабвенного царя-побратима.


Скодра. Середина осени того же года

«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кадрии – привет!

Виновен и не смею отрицать вины, любезный друг, поскольку, три твоих послания получив, с ответом позволил себе непростительно помедлить. В оправдание себе скажу, однако, что из дикой глуши, где нынче волею Олимпийцев я обретаюсь, верная оказия чрезвычайно редка, довериться же случайному путнику, согласись, было бы неосмотрительно. Впрочем, как верно сказано у Аполлония Ликийского, «нам не дано узнать, куда ведет тропа, и худший путь подчас отнюдь не худший». Отчего, пользуясь счастливым стечением обстоятельств, поручаю письмо это, положась на благосклонность богов, купцу, промышляющему закупками здешней соли для нужд Амбракии, в надежде, что царское слово, подкрепившее мою к сему почтенному торговцу просьбу, заставит сего мужа, хоть и преизрядного проныру, судя по внешности, передать свиток, не затеряв его в дороге, своим амбракийским компаньонам, чьи корабли ходят в Азию, для дальнейшей передачи из рук в руки. И, теша себя такой надеждой, попробую в этом письме хоть вкратце поведать наконец-то обо всем, что так интересует тебя, мой дорогой и, увы, увы, мне далекий друг. К тому же приютивший меня местный князек, или царь, как он сам предпочитает титуловаться, с раннего утра уехал охотиться на здешнюю живность, прихватив с собою и воспитанников моих, меня же, уважив недуг (не спеши тревожиться, обычная простуда), оставил отлеживаться под присмотром лекарей, хотя и не учившихся в святилищах Асклепия, но тем не менее на диво сведущих. Так что есть у меня нынче время ответить на твои вопросы, ясные, как всегда, не спеша и всеобъемлюще.

Ты пишешь, что весьма удивлен отказом моим от некогда твердого решения посвятить жизнь высокой философии и прочим наукам, обосновавшись в родных Афинах. Удивляет тебя в этой связи также и то, что блеску и величию мудрого и благочестивого, по твоему мнению, стратега Антигона и пышности его двора предпочел я тусклое уныние жилища варварского князька. Отвечу по порядку, стараясь не приукрашивать истину и ничего не скрывая.

Без всяких приключений добравшись до Аттики и расставшись с посольством (кстати, не сочти за труд передать почтенному Клеосфену, что я помню его заботу и не устаю поминать его в молитвах), нашел я родной свой город не таким, каким представлял, основываясь на воспоминаниях детства. Да, конечно, покинув Родину юным отроком, я мало что мог помнить. Однако увиденное заставило сердце восплакать. Город, нельзя не признать, красив и даже ухожен, а толпы бродяг, заполнявшие его некогда, рассеяны стараниями городской стражи. Многократно сократилась преступность, выбор товаров, как собственных, так и привозных, широк и разнообразен. Но… не знаю, как и выразить… Афины тусклы. Да, именно тусклы, лучше не скажешь! Представь себе: мелкие интересы, мелочная вражда, маленькие успехи и крохотные, ничтожные людишки, недостойные ни былой славы своего полиса, ни своих собственных предков. Многим из них ничего не говорят имена Фидия и Геродота, Перикла они и вовсе считают неким древним тираном, враждовавшим с демократами. Я знаю, ты сочтешь мои слова шуткой, но знай: это, увы, горькая правда.

Теперь, дорогой друг, надеюсь, тебе станет понятнее, отчего, попав в родные места после многолетней разлуки, я не воспрял духом, а, напротив, затосковал и едва не захворал злым недугом, именуемым медиками «меланхолией», причем в самой злокачественной форме. Красоты Парфенона, Пропилеи, строгая соразмерность агоры и шум Пирейского рынка помогли мне избежать хвори, но шедевры архитектуры, как ни могуче их благотворное воздействие, не способны составить достойное общество живому человеку. Чтобы удовлетвориться их компанией, не нуждаясь в общении с существами из плоти и крови, надо и самому быть изваянным из мрамора, а я, хоть и таю надежду со временем встать на пьедестал рядом с иными великими уроженцами моего города, пока еще не ощущаю потребности в том, чтобы сие действо осуществилось в обозримом будущем.

Вспомни к месту наш разговор, в котором тобою, милый Гиероним, была высказана удивительно тонкая и емкая мысль, глубине которой я не устаю завидовать по сей день; ты отметил тогда, что лишь свобода способна сделать человека человеком. Не забыл я и твою изящную ссылку на «Этику» Аристотеля относительно соотношения категорий «свободный» и «человек». Вне свободы, утверждал ты, следуя за Стагиритом, нет и полноценного человека. И, соответственно, рабство, безразлично, физическое или духовное, превращает мыслящего в противоположность себе, в нечто, более всего напоминающее одаренное связной речью животное.

Так вот, на мой взгляд, и ты, и Аристотель – да простится мое кощунство! – видимо, не вполне правы. У меня было время поразмыслить и была возможность сравнить.

Выводы мои таковы.

Абсолютной, идеальной, как сказал бы Платон, свободы нет, и даже в демократичнейшем из наших полисов свобода полноправного гражданина ограничена его обязанностями перед иными полноправными. Не так ли? На этом основан принцип народоправления, достигший высшего пика расцвета в славные, но, как ни жаль, безвозвратно минувшие времена моего великого согражданина Перикла. Народоправление, понимаемое буквально, неминуемо обречено выродиться во власть толпы. Толпа же есть серость, а серость не способна к созиданию. Добро – бело, зло – черно, но то, что находится между ними, не имеет характеристик и неспособно к существованию. Впрочем, можно сказать, и более приближенно к пониманию. В ситуации, когда простое большинство всевластно, столкновение сотен и тысяч сущностей, привычек, разумов и стремлений, пытаясь достичь единственного приемлемого для всех решения, дает в итоге неизбежный развал, крах и вырождение системы. Кому, как не вам, афинянам, казнившим по явному навету и минутному капризу великого Сократа, не знать об этом?! Казнь же вслед за ним его обвинителей, изобличенных в клевете, не опровергает мою мысль, а лишь подтверждает маразматичность выродившегося народоправления, ибо оно оказывается не в силах ни уберечь Сократа, ни хотя бы последовательно выдержать принятую в политической практике линию поведения.

И если правление большинства способно украсить и возвеличить державу, то лишь при соблюдении двух непременных условий. Во-первых: такая держава обязана быть невелика, чтобы достоинства и пороки каждого из претендентов на должности оказывались очевидными всем, имеющим полноправие, и недостойные не оказывались бы избранными на руководящие посты, открывающие простор для злоупотреблений. Во-вторых же, и в этом случае необходим безусловный, всеми признанный вождь, как сказал бы незабвенный наставник Эвмен, харизматический лидер, чья воля не подлежала бы обсуждению в силу полного признания всеми полноправными избирателями его выдающихся достоинств или заслуг. Таков пример Перикла. В самом деле, Перикл, всего лишь избранный руководитель, формально подотчетный народу, на деле являлся беспрекословным властелином полиса, не побоюсь сказать даже, базилевсом без диадемы. Но и он был всего лишь человек, и он ушел в конце концов, как уходим все мы. А пришедшие ему на смену уже не умели обуздать страсти толпы, ибо в отличие от Перикла и сами являлись всего лишь ее частью. Ничего не поделаешь, Периклы редки, словно синие рубины. Ты должен помнить такой рубин, друг мой: пять этих редчайших камней подарил когда-то Божественный наставник Эвмену за верную службу престолу.

Из сказанного сделаю вывод. Народоправление, как бы оно ни было по нраву нам, эллинам, народу, обостренно стремящемуся к активной деятельности, в том числе и на ниве политики, есть устройство порочное, к тому же и отмирающее. Ибо ныне, после того, как с македонских отрогов спустились варвары, разгромившие небольшие полисы, истощенные властью толп и экспериментами демагогов, пришло время великих держав. И счастье нашей с тобой Эллады в том, что македонский говор отдаленно походит на нашу божественную речь, и варварам, гордящимся своим родством с медведями, лестно полагать себя еще и родными братьями потомков Гомера и Солона. Ужасаюсь при мысли, что покорителями Эллады в силу тех или иных причин оказались бы не люди Македонии, но иные племена, не ощущающие своей причастности к эллинскому миру, хотя бы те же иллирийцы!

Впрочем, вернусь к тропе своих рассуждений, не уходя более, как сказали бы азиаты, дорогой досужих домыслов к источнику пустых словоизлияний. Как явствует из вышесказанного, в наши дни сделалась неизбежной власть деспота, монарха, автократа, царя – подбери наименование по своему усмотрению. Лишь единовластие могучего и справедливого государя, перед которым все равны и слово которого является для всех единым законом, дает определенную надежду на то, что кровь, предательство, грязь, коих мы с тобою, друг мой любезный, навидались предостаточно, прекратятся и в Ойкумене воцарится наконец золотой век, если воспользоваться яркой метафорой мудрейшего Гесиода.

Отвлекусь на миг. Как ты, несомненно, понимаешь, да и я в последнем разговоре нашем этого не скрывал, уезжая на Родину, я искренне надеялся не заниматься впредь тем, чему обучал меня дорогой наставник Эвмен. Воистину, нет в подлунном мире ремесла грязнее науки управления и искусства более кровавого, нежели геополитика. Я мечтал о занятиях чистой философией, возможно, педагогикой. О размышлениях и неспешных трудах в сени тенистого сада, высаженного еще прадедом, под милой крышей родительского дома в уважаемом районе Афин. Но боги любят шутить, и шутки их подчас жестоки! Сосед, склочник, негодяй и сущее ничтожество, успел за долгие годы, воспользовавшись батюшкиной кончиной и политическими неурядицами, не только сломать перегородку между нашими виноградниками, но и превратить мой наследственный домик на окраине города (между прочим, вполне приличный и почти не нуждавшийся в ремонте) в загородную усадьбу. Опираясь на свое знание законов и сознание собственной правоты, а также заручившись согласием друзей отца дать показания в мою пользу, я, естественно, обратился с жалобой к властям предержащим. Увы, тягаться с подонком мне оказалось не под силу. Ты не в состоянии представить себе, насколько корыстолюбивы нынче городские чиновники. Они поистине затмевают предшественников, а ведь и в былые годы демократы не славились бескорыстием. Сообразив с некоторым опозданием, что закон в моем городе лишь тогда могуч, когда опирается на золотую клюку, я нанял бойкого ходатая и начал было тяжбу. И что же?! Спустя несколько дней жилища моих свидетелей загорелись одно за другим, все они дружно отказались от показаний и при этом все как один избегали смотреть мне в глаза. Еще через двое суток мой проныра стряпчий бесследно исчез, уйдя на рынок, а в довершение всего домик, временно мною снятый, подвергся нападению, сам я был нещадно избит, едва ли не искалечен и, спасая жизнь, вынужден был показать грабителям, где спрятаны мои сбережения, привезенные из Азии, в том числе – подарки наставника Эвмена, твой прощальный дар, серебряный набор для письма (надеюсь, ты не забыл эту восхитительную вещицу, Гиероним!) и даже перстень с сапфиром, выигранный мною в кости у Деметрия… Когда же, отлежавшись, я, не чая дождаться помощи от городских властей, отправился прямиком к гармосту* македонского гарнизона, расквартированного в Афинах, эта грубая скотина сперва заявила мне, что македонцы – союзники афинян и не смеют вмешиваться во внутренние дела дружественного полиса, затем потребовала представить дюжину свидетелей нападения и, наконец, посмеиваясь, прорычала, что располагает сведениями о моем шпионаже в пользу Одноглазого, Эвмена (даром, что наставник давно мертв), и, кажется, Птолемея. Когда же он предположил вслух, что я скорее всего прибыл в Афины с целью взбунтовать город против Македонии и что наместник Кассандр будет ему только благодарен за поимку столь опасного преступника или даже просто за голову такового, я счел за благо убраться подобру-поздорову, тем паче, что перстень на безымянном пальце неотесанной македонской дубины был точь-в-точь как мой, похищенный неведомыми грабителями той памятной ночью…

Поверь: пространный и наверняка утомивший тебя этюд о своих злоключениях привел я здесь не ради сострадания твоего, в коем, впрочем, не сомневаюсь. Дело в том, что, бредя по пыльной улице, ограбленный и гневный, решил я, коль скоро все сложилось именно так, попытаться изменить мир к лучшему.

Отчего под солнцем нет правды? Отчего македонские дозоры вершат суд и расправу на улицах союзного полиса, а если возникает желание – то и в домах полноправных союзников? Отчего законные властители державы Божественного перебиты неверными слугами или томятся в плену? – спросил я себя. И странным диссонансом прозвучала мысль: каждый из нас в ответе за то, чтобы скорее наступил Золотой Век Справедливости. И я – не исключение. И ты – тоже. Согласись, единственный мой товарищ и брат, все в этом мире обусловлено предшествующим и приуготовляет наступление последующего. В противном случае существование каждого из нас сводится лишь к приему пищи ради поддержания жизни и совокуплениям ради продолжения ее. Чем же, в таком случае, отличны мы от животных, Гиероним?

Ответов немало. Есть среди них и вполне остроумные. К примеру. Один из соседей моих, некто Эпикур, недавно поселившийся в Афинах, но уже успевший стать местной достопримечательностью, упорно занимаясь чистой философией, пришел в итоге к вполне логичному выводу: жизнь течет так, как течет, и маленький человек не способен изменить хотя бы что-то малое в круговерти событий, частью хаотичных, частью направленных злой волей лиц, имеющих силу. Любая попытка вмешаться в ход дел, вне зависимости от чистоты намерений, неизбежно окажется использованной теми, кто искусен в лицемерии и обмане. Следовательно, утверждает сей мыслитель, надлежит просто жить, соблюдая элементарные нормы и не стыдясь угождать самому себе…

Привлекательно, не стану спорить. Но, увы, не для меня. Коли уж сподобили меня боги родиться в нынешней Элладе с умом и талантом, то мне попросту не под силу смириться и свыкнуться с сознанием собственной незначительности. Ты поймешь меня, я знаю, ты тоже таков, Гиероним! Не для ничтожного прозябания воспитывал нас и обучал наставник Эвмен!

Итак, я задал себе вопрос: как быть далее?

Что делать?

Конечно, многие из мелких правителей, островных и материковых, отхвативших в нынешнем беспорядке владеньица и провозгласивших автономию от всего на свете, а в первую голову от здравого смысла, почли бы за честь украсить свои, с позволения сказать, дворы, такой диковинкой, как твой добрый приятель Киней. Их можно понять: каждому выскочке лестно иметь подле себя ученика самого Эвмена, человека, каковой, сложись иначе, мог бы стать доверенным грамматиком Божественного. К тому же вслед за мною бежали слухи, к коим, не стану скрывать, я имел некоторое отношение, что-де я не сошелся в цене с Одноглазым, желавшим заполучить меня в окружение Деметрия, и ставки, подогретые такими разговорами, быстро росли…

Но и еще раз но! Можем ли мы с тобой избрать тихую и беспечную жизнь в захолустье? Способны ли остаток отмеренных дней провести в качестве золоченых кукол при жалком дворишке захудалого тиранчика? Слышу твой однозначный ответ: ни в коем случае!

Припоминается еще один наш с тобой разговор, на морском берегу, под свист ветра и гулкий рокот волн, незадолго до того дня, когда взошел я по скрипучим сходням на чернобокий, приятно пахнущий смолою финикийский корабль, навсегда покидая опостылевшую Азию. Не помню, с чего началась та беседа, но никогда не забуду, что мы, не споря, согласились тогда: жизнь дается человеку только раз, и прожить ее надо так, чтобы там, за Ахероном, не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Жаль, никак не припомню, кому принадлежат эти мудрые слова, но уверен: сказавший их знал цену страданиям и борьбе. Да! Если уход неизбежен, то надлежит сделать все, чтобы в царстве Аида не слиться с толпою бледных стенающих теней, но веселиться, вкушая благовонные дымы жертв, приносимых в нашу честь. Смело? Пускай. Большой корабль и плывет далеко, говорят финикийцы, и это мудро! Недаром же они сродни иудеям, а те, как ты знаешь, хотя и занудливы, однако много умнее иных азиатов, даже арменов…

Итак, дорогой мой, я принял решение найти человека, способного со временем стать истинным владыкой мира и обеспечить исстрадавшейся Ойкумене подлинный мир и покой, объединить враждующие станы и тем самым прервать вспыхивающие снова и снова братоубийственные междоусобицы. Короче говоря, поставил перед собой задачу, возможно, свидетельствующую о мании величия: стать для такого человека тем, кем был наимудрейший из философов Аристотель для Божественного Александра, но, зная, где ошибся гениальный ученый, не повторить его промахов. Согласен, труд почти неподъемный. Тебе было легче: ты удовлетворился Деметрием и его отцом. Они хороши, бесспорно, даже обида за смерть наставника Эвмена не мешает мне быть объективным. Однако я, как ты понимаешь, не согласился с тобою в том, что именно победа – благодетельна для человечества, и лишь потому не остался в Антигоновом стане, презрев не только твои уговоры, но и прямые просьбы могущественного наместника Азии, более того – не уважив предсмертный совет наставника Эвмена. Полагаю, теперь, спустя время, когда страсти поулеглись, а жизнь вошла в свою колею, можно и даже должно объясниться.

Единовластие, как указывал я выше, естественная неизбежность, и демократия отжила отмеренный ей век. Пусть так! Но каким должно быть оно, единовластие, чтобы люди не возопили, сменив плохое на много худшее? Естественно, воля высшего и единственного обязана быть абсолютным законом, даже в случае, когда она никак не соотносится со справедливостью. Ибо жестокость монарха, даже безумие его, как это было с Божественным, все же вмещается в некоторые рамки, а упорядоченное беззаконие – уже своего рода закон, в отличие от слепых и непредсказуемых капризов переменчивой толпы, насилующей государство своим правом избирать и быть избранной. Кроме того, в отдаленных землях обширных держав, эпоха которых наступила ныне, в условиях единовластия высшую власть представляют лица, лично ответственные перед назначившим их на высокую должность, предположим – сатрапа или гармоста, а следовательно, если властелин достаточно силен и авторитетен, то и назначенцы его трудятся не за страх, а за совесть, не позволяя себе злоупотреблять сверх меры.

Но на чем должно основываться единовластие?

Быть может, на праве силы? Такое мы видим ныне сплошь и рядом. Стратеги Божественного разорвали его державу, выставили заставы на границах сатрапий, ввели несогласованные с центром налоги и подати, забывая отчислять положенную долю в казну Царя Царей, истребили слабых, наивных и слишком принципиальных (если примера наставника Эвмена мало, то можно вспомнить верховного правителя Пердикку) и ныне если еще и не называют себя царями открыто, то фактически ими и являются, стыдливо прикрываясь званиями наместников, сатрапов и прочей мишурой, способной обмануть только простолюдина.

Служба любому из них для меня неприемлема изначально; даже Птолемею, умнейшему. Он, между прочим, приглашал меня поселиться у себя в Мемфисе и предлагал вполне достойную должность главного хранителя библиотеки и советника по мусическим искусствам, но я ответил ему отказом, разумеется, вполне учтивым. Сила диадохов дважды попрала право. Сначала, разорвав созданное Божественным, а затем – творя неподобающее. Разделив единый дом, они дали смертолюбивому Аресу повод торжествовать еще многие годы, вкушая кровавый пар над полями сражений. Коль скоро сила основана не на праве, она может оправдать свои бесчинства лишь стремясь к восстановлению разрушенного. А ни один из диадохов – ни Селевк, ни Лисимах, ни Кассандр, ни Птолемей – не желают и думать о восстановлении из праха и тлена гигантской державы, где все, вне зависимости от цвета кожи, языка, верований, были бы равны перед законом, выраженным в высказанной воле Верховного властелина, царя истинного и бесспорного.

Истинность же базилевса – в его законности. Предвижу твое удивление: Антигон, возразишь ты, не имеет в жилах царской крови, однако самим ходом событий с неизбежностью вынужден стремиться к воссозданию державы и подчинению отпавших сатрапий. Деметрий же обещает, войдя в возраст и поучившись у отца, стать властелином не только щедрым и справедливым, но и царственным во внешних проявлениях своих, что для владыки отнюдь не второстепенно.

Верно. Об этом парадоксе я много размышлял в тишине полнолунных аттических ночей. Всем известно, что Антигон прямо причастен к убиению Верховного Правителя Пердикки, потому и погибшего, что, пока он жил, сатрапы страшились своевольничать. Роль того же Антигона в сокрушении последнего адепта идеи спасения державы, нашего с тобою наставника Эвмена, также общеизвестна, и не тебе напоминать об этом. Но нынче, словно подталкиваемый Роком, как говорят персы, или Ананке, как привыкли говорить мы, эллины, наследником политической линии Пердикки и Эвмена становится Одноглазый. Да, он – вполне достоин высшей власти. И в этом его обреченность; я бесконечно удивлен, что ты не понимаешь этого. Прав у него никак не больше, нежели у прочих. Таланта, целеустремленности и силы поболее, чем у любого из них. В отдельности. Но все вместе они способны заклевать Антигона, и будь уверен – заклюют, как только сообразят, насколько опасен этот человек для их сытого автономного своевластия. Я поражен, что он – умный, опытный, проницательный – не понимает этого. Да, он обрек себя на продолжение дела убитых им Пердикки и Эвмена, но не во имя восстановления законности, к чему, каждый из своих соображений, стремились эти двое, а в собственных интересах. И потому стая неизбежно заклюет его вместе с Деметрием. Они уже сумели однажды ловко воспользоваться мощью и дарованиями Одноглазого, добив его руками Эвмена, а затем объявили ему войну…

На свою голову, скажешь ты? Он побеждает, напомнишь, разгневавшись на меня, скептика? И упомянешь, что Селевк ныне утратил Вавилон, Кассандр понемногу теряет острова Архипелага, а Лисимах и вовсе забился в свои фракийские ущелья, предпочитая не напоминать о себе? Это верно. Но молчит пока что Птолемей, да и ума не хватит у остальных, чтобы на время довериться друг другу и объединить силы. Когда же они от ужаса поумнеют, о, тогда ты, думается, поймешь, отчего я не пожелал остаться в ставке наместника Азии!

К тому же остается болезненный из вопросов: кто станет наследником?

Даже наимудрейший и наисильнейший не свободен от желания передать скопленное за жизнь – неважно, кошелек, пахотные земли или диадему – потомству (чему наилучший пример все тот же Антигон), и его мало интересуют достоинства наследника. Взяв власть не по праву, он неизбежно постарается превратить свое беззаконие в закон, основав династию. Но смирятся ли с этим понятным желанием иные сильные и мудрые? Не уверен. Наследник же в отличие от родителя, положившего многие силы на приобретение диадемы и закаленного в этой ежемгновенной борьбе, неизбежно будет изнежен сознанием своей обреченности на власть и не сумеет должно оберегать то, что передал ему основатель династии. Как сказано – не мною, но тем, кто мудрее меня, по сходному поводу: «В блаженстве правь, Кипсел, Коринфа царь неправый, но нет блаженства твоему потомству». Помнишь ли ты подобное описание – хотя бы в «Истории тираний» многославного Мидия Кносского – судьбы потомков коринфского Кипсела? А если помнишь, то не страшно ли тебе за столь любимого тобою Деметрия, который, не стану скрывать, в силу своих бесспорных человеческих достоинств не безразличен и мне, хоть и в меньшей мере?

Следовательно, единственное неоспоримое право на высшую власть обусловлено царственным происхождением. Рожденный для венца, имеющий предков среди небожителей и несущий в себе божественный ихор – базилевс в любом случае, даже если слаб или глуп; оспорить его права невозможно, убить его – непростимый грех, неизбежно подлежащий наказанию, если и не в этом мире, то перед судом Миноса – наверняка. Честолюбивые же и жаждущие власти легко утешатся, противоборствуя, интригуя и возвышаясь при царе слабом, доблестно служа и опять же возносясь все выше при царе сильном.

А теперь попробуй счесть: сколько осталось ныне бесспорных претендентов на высшую власть?

Двое. И первый из них, несомненно, Александр Юный, сын и наследник Божественного, единственный оставшийся в живых мужчина из рода македонских Аргеадов. О прочих позаботились «доброжелатели». Кое-кто именует его ублюдком, находя предосудительным происхождение от персиянки, и это неверно. Азиатская кровь? И что же? Роксана ведь тоже из рода царственного, хоть и варварского, отдаленная потомица Кира Великого, воспетого самим Ксенофонтом. Она передала сыну, помимо македонской диадемы, право на тиару Ахеменидов, а поход Божественного на Восток уже и тем был полезен, что положил начало слиянию Азии с Европой. Припомни хотя бы Зопира, Деметриева соматофилака, и согласишься: эллинские добродетели вовсе не чужды тем, кого ранее, в самомнении своем, мы привыкли считать полулюдьми, недостойными сравнения с нами.

Упомянув несчастного отрока, вынужден тотчас же и отвергнуть его.

Поверь мне, Гиероним: он все равно что мертв. Кассандр не выпустит его из своих когтей. Но если даже такое чудо произойдет, если Зевсов орел похитит мальчишку или Божественный ветер, подхватив, унесет на свободу – что с того? Для Птолемея юнец – соперник во власти над Египтом, а Нил, как утверждают видевшие, река глубокая, населенная крокодилами, мальчишки же, как известно, непослушны и любят купаться как раз там, где нельзя… Тигр, принадлежащий Селевку, – тоже глубокая река, изобилующая омутами, хотя мне неизвестно, имеются ли под Вавилоном крокодилы. Даже если и нет, не беда: Птолемей всегда и с превеликой охотой одолжит парочку для такого случая. У Лисимаха во Фракии полноводных рек не найти, зато пропасти там глубоки, как Нил, а юнцы обожают бегать по опасным тропинкам…

Что же касается Антигона, то зачем ему, собственно говоря, живой сын Божественного, если у него имеется собственный отпрыск, да еще такой преданный, послушный и заслуженно любимый?!

Поскорбим же, попеняем на жестокость Ананке и вычеркнем из памяти юного Александра Аргеада. Он есть еще, но его уже все равно что нет. И, следовательно, остается один только Пирр. Права его на власть неоспоримы. Кроме Аргеадов, которых мы условились в расчет уже не принимать, только эпирские Эакиды да еще спартанские цари могут похвастаться божественным происхождением. Но слава и могущество Спарты давно уже канули в Лету, она превратилась в захолустье Эллады, хотя и зубастое, и нет смысла вообще вспоминать о ней. Молоссия – дело иное. В ней, как никогда в Македонии, бродит молодая, деятельная закваска, и – многим ли это известно? – почти одновременно с Божественным, ушедшим на Восток, его одноименник, царь молоссов с аналогичными намерениями отправился на Запад. Лишь досаднейшая накладка помешала ему, человеку, по отзывам знавших его, храброму, разумному и не в пример македонскому племяннику дальновидному, добиться создания великой державы в пределах Гесперии.

Итак: Пирр. Жизнь его, хвала Олимпийцам, вне опасности. Возраст его позволяет надеяться, что из глины можно будет вылепить достойный кувшин. Что же до качества глины, изволь, вот тебе пример.

Не столь давно хозяин здешних мест, царь Главкий, устроил пиршество по эллинскому образцу, на манер афинских симпосиев. Пригласил, как водится в патриархальной Иллирии, всех, имеющих вес и заслуги, а для вящего эффекта выписал из самой Амбракии певца-кифареда, довольно известного, между прочим, и не только в этих замшелых краях. Не исключаю, что и тебе ведомо его имя. Феопомп, он же – Вещий Слепец. Говорят, он певал еще на пирах Божественного. Лирика, сказать по совести, у него так себе, средненькая, зато боевые пэаны воистину способны заставить пробудиться мертвеца, особенно ежели мертвецу довелось пошагать под знаменами. Да что там! Вспомни: «Вот и все, мы разбиты…», «Пыль, пыль, пыль, мы идем по Азии…», «Пусть я погиб под Вавилоном…»; так вот, Феопомп, хоть и старик, не побрезговал оставить свой дом и прибыть по приглашению иллирийского династа. Отмечу, к слову, что в полисах, близких к Иллирии, Главкия стараются не раздражать. У него преизрядно легкой пехоты, побережье кишит иллирийскими ладьями, а здешние эллины-колонисты живут торговлей, так что никому не приходит в голову даже хмыкнуть, когда иллирийский базилевс посещает ту же Амбракию или, скажем, Эпидамн, облаченный в эллинские одежды, сидящие на нем, по правде сказать, не лучше, чем седло на корове. Впрочем, он очень и очень неглуп, жесток в меру необходимости, умеет обуздывать свои страсти, не зарываться при назначении дани и утихомиривать непокорных. Можно ли желать большего от облеченного абсолютной властью? В конце концов, македонцы еще на памяти наших отцов были предметом издевок и мишенью для сатир, и кончилось это, как известно, весьма плачевно для насмешников. Не могу исключить, что достаточно скоро Эллада признает своими и иллирийцев, как признала некогда и молоссов, а потом и македонцев. Если, конечно, Главкий сумеет упрочить созданное и передать в целости наследнику, какового, к его великому огорчению, у него нет. Кроме моего воспитанника, живущего в Скодре уже пятый год – не столько на правах гостя, и паче того – изгнанника, сколько в качестве приемного сына. Любимого сына. И единственного, подчеркну особо.

Итак, пир был в разгаре. Феопомп, хлебнув вина, пел много и красиво, почти сразу перейдя к пэанам, что и понятно при таком-то вознаграждении, и Пирр слушал его с раскрытым настежь ртом и просил еще, и еще, и еще. Слепец же, узнав, что перед ним не кто-нибудь, а царский приемыш, да еще и наследник диадемы молоссов, решил поболтать с ребенком. И между прочим задал ему вопрос: кто из великих поэтов ему более по душе? И что же?! Дитя похлопало глазами, блудливо покосясь в мою сторону, и сообщило, что вообще-то, конечно, Эпаминонд, хотя в стратегии он мало разбирается в отличие от тактики, но и Парменион был неплох, особенно в конной атаке с фланга; что же до Лисандра, Ификрата и прочей, как он выразился, мелюзги, то у них можно заимствовать только второстепенные приемчики. В общем юное дарование, неполных восьми лет, заметь, от роду, обгадило одним махом всех более-менее известных писателей и, насколько я могу судить, сделикатничало, пощадив память Божественного, лишь из уважения к боевому прошлому певца…

Можешь представить себе, что творилось в зале? Эллинам хватило благовоспитанности хихикать в горсть, зато непосредственные сыны иллирийских гор и заливов уползли от хохота под столы. Сам царь изволил улыбнуться, и даже слепец, кажется, похмыкал в усы. Мне же, как не хотелось отправиться туда же, куда и иллирийцы, пришлось превозмочь смех, строго нахмуриться и спросить: «Неужели, царевич, я так плохо тебя учил, что ты путаешь поэтов с полководцами? Или чаша легкого вина так подействовала на тебя, почти взрослого мужа, что ты забыл имена авторов «Трудов и дней» и «Одиссеи»?» Я от души надеялся, что ученик мой назовет Гомера или Гесиода и дело будет сделано. Дитя же вновь сотворило большие глаза и преспокойно ответствовало: для истинных царей поэзия битвы прекраснее лепета кифары!

Это было непередаваемо! Хохот перешел в стоны, царь, смеясь уже в голос, приказал увести ребенка спать, я рухнул на лавку, а слепец торжественно поднял палец и заявил, что даже Божественный в юности не проявлял такой тяги к военной науке, как почтенный Пирр! Вот тут-то за столами сделалось тихо-претихо и под столами тоже. Лишь после мне объяснили, что, согласно поверьям, бытующим в этих плохо просвещенных местах, устами слепца, да еще кифареда, да еще и одержимого Дионисом, говорит само грядущее. Не знаю, не знаю… Впрочем, после пятой чаши старец и впрямь был более чем одержим покровителем лозы, и в любом случае подобное суеверие только на пользу моему ученику, которого – что скрывать! – я успел полюбить всей душой! Попомнишь мое слово: мне не придется жалеть о сделанном выборе!

Что же касается остального, то Пирр удивительно привлекателен. Речь идет не о внешности, как ты понимаешь, хотя в зрелые годы он, безусловно, будет красив истинной, мужественной красотой. Но он любознателен, смел, откровенен с теми, кому верит, однако надолго запоминает и причиненные обиды. Правда, в Иллирии он обид не видит, но стоит поглядеть на его прищур, когда мальчишка слышит упоминание о Кассандре. Он очень страдает, ибо не помнит никого из родни по крови. Любит сестру – заочно, поскольку и ее, конечно же, не помнит. Любит Деметрия, мужа сестры, и Деметриева отца, Одноглазого Антигона, за то, что сын его – муж сестры Пирра, а еще за то, что старик враждует с Кассандром. Памятью Пирра мог бы гордиться любой преподаватель мнемоники, мечом и копьем он владеет для своих лет просто чудесно, к знаниям тянется всей душой, хотя в выборе наук, как ты уже понял, несколько односторонен.

О многом еще хотелось бы поведать тебе, мой друг, не откладывая на потом, но, увы, смеркается, и скоро вернется царская охота. Меня неизбежно призовут к Пирру – должен же юнец похвалиться добычей! – и времени писать больше не станет. Помянутый же купец, мой посланец, отправляется в путь завтра до рассвета, и, таким образом, да станет тебе понятна обрывочность моего письма, прерванного, когда стилос лишь набрал разбег…

Скажу напоследок еще об одном: здесь, в варварских, далеких от центров политической паутины краях, понял я суть и смысл власти земной, не той, что знакома нам по жизни или описана в трактатах политологов, но той, какова должна она быть, дабы род людской, измученный своекорыстием самозванцев, узнал наконец мир, покой и справедливость.

Для азиата власть – надсмотрщик с бичом. Рожденные в унижении, иного обращения не приемлют, рабство принимают за эталон жизни, а добросердечие за слабость.

Эллин же готов принять и признать власть, пусть и власть монарха, при условии, что она не принесет ущерба его имуществу и унижения его личности. Царь для него – избранник, с коим заключен негласный договор.

У иллирийцев же, равно как и у молоссов, а также македонцев, чтущих старые обычаи, царь – не просто властитель, но отец, а отцов не выбирают. Таким образом, власть базилевса над членами семьи (мы бы сказали «подданными», но это было бы неточностью) обширна, но не безгранична и тем более – не унизительна, ибо отец вправе поучать шаловливых детей не только плетью, но при необходимости даже и железом. С другой стороны, заботливый отец никогда не оставит без помощи, совета и защиты ни единого из членов семейства и домочадцев, не делая разницы между более или менее преуспевающими, и суд его будет суров, но отечески справедлив.

Надо полагать, таков был и наш, эллинский, обычай в минувшие века. Ныне в изрядно искаженном виде подобное можно наблюдать в Спарте. Македонцы же, и это не секрет, блюли такой уклад совсем еще недавно, и не погибни от руки убийцы старый Филипп, сохраняли бы его по сей день.

Александр же, сын Филиппа, объявив себя Божественным, попрал старинные каноны, наложив, к радости льстивых азиатов, рабское ярмо равно и на гордых эллинов, и на единоплеменных македонцев, с таким оборотом никак не согласных. В этом и причина мятежей в Элладе, а также и столь кровавых расправ Божественного с друзьями детства, с вернейшими из близких. У деспота, не сознающего своей ответственности перед державой и полагающего, что держава – это он, не может быть ни близких, ни единомышленников, ни подданных, ни друзей – ему нужны рабы, и одни только рабы, и сатрап для такого равен в ничтожности последнему азиатскому пахарю…

Впрочем, довольно. Как ни жаль, вынужден отложить стило и вложить письмо в футляр. Слышны уже недалекие звуки охотничьих рожков и лошадиный топот. Суетятся под окном слуги, скрипят ворота, и ворчат усталые псы, пытаясь поскорее добраться до корыт с варевом. Пора и мне. Пожелай же удачи мне, другу своему, как желаю я всяческих успехов тебе; прости великодушно долгое мое молчание и не обижайся на такое впредь, но и не забывай при этом, как только сможешь часто, баловать меня весточкой, пусть и краткой, но от того не менее дорогой.

Не грусти, будь весел и верь в удачу. Деметрию же передай, что как бы ни складывались пути коварной Ананке, о нем и о благородном отце его помнит и молит богов об их благополучии КИНЕЙ-афинянин…»


Скодра. Поздняя осень того же года

Ливень.

Который день из распахнутых настежь хлябей небесных низвергаются потоки – тяжелые, непроглядные, гулко гудящие, чмокающие крупными холодными каплями по размытой грязи узеньких немощеных улочек.

Пусто и уныло.

Почти лишенные листьев ветви деревьев, насквозь пропитавшись влагой, согнулись почти к земле, заваленной пожухшей, утратившей золотой осенний отсвет листвой. Ударят морозы, хлестнет с гор стылым ветром, и кроны станут звонко ломаться, обрушивая легкую на вид, но неимоверно тяжелую на самом деле наледь…

Глухая пора.

Предзимье.

Лучшее, что можно придумать в это шершавое время, это просто присесть, оставив заботы, у жарко дышащего очага, закутаться в пушистую, хорошо выделанную меховую накидку, поджать ноги и слушать сквозь полудрему неторопливый говорок бывалого человека, слово за словом пропуская через сеть воображения веселую пыль неведомых дорог, звонкие отблески умных бесед у костра с причудливо разодетыми попутчиками и славные деяния давно отживших свой век, но не умирающих в памяти потомков героев…

– …вот так и одолел Ахилл могучего Гектора, и судьба Трои была решена, – завершил повествование Киней и, негромко прокашлявшись, отхлебнул из неглубокого деревянного ковша изрядный глоток горьковато-терпкого, чуть хмельного взвара, как ничто иное полезного простуженной глотке. – Вопросы есть, дети?

Вопросы, естественно, были.

– Вот скажи, – узкие глаза Пирра, как всегда, если нечто заинтересовало его сверх обычного, замерцали. – Это ведь был поединок, а, Киней?

– Разумеется, поединок.

– Значит, один на один? – прозвучало уже настойчивее, и Киней насторожился. Воспитанников своих он знал слишком хорошо, и если уж Пирр заговорил таким подозрительно-несмелым голосом, то вполне можно ожидать подвоха…

– Конечно. Раз поединок, значит, один на один.

Пирр прищурился почти до отказа.

– А тогда почему славный Ахилл поступил с Гектором не по чести?

Рука афинянина дрогнула на пути к устам, едва не плеснув горячим питьем через край чаши прямо на разостланную у ног медвежью шкуру.

– Хор-роший вопрос, – буркнул Киней.

И задумался.

Отыскать ответ следовало побыстрее. Пирр любознателен, и это хорошо, а вот терпения ему боги не дали. Нельзя подрывать веру ученика во всезнание учителя.

Однако же, ну и вопросик!

Мальчишка угодил в самую точку. Странно даже, как это раньше не приходило в голову? Два героя, ахейский и троянский, выходят на честный бой, сговорившись по всем правилам. Бой назначен не до первой крови, а до смерти. Троянец защищает свой город. Ахеец намерен сей город разорить. Троянец – опора и надежда соотечественников. Ахеец – ночной ужас осажденных.

Конечно, Гектор симпатичнее Ахилла, тут спору нет, это и Гомер не отрицает.

Зато Ахилл – сильнее: он-то в отличие от Гектора полубог! Сходятся. Бьются. И Гектор одолевает! На хрипе, на ненависти, на последнем рывке, но – одолевает. Выбивает у Ахилла копье. У непобедимого полубога! Ахейцы в шоке. Троянцы ликуют на стенах. И тут-то вмешиваются Олимпийцы, отводят Гектору глаза и подают Ахиллу запасное копье, бьющее без промаха, Гефестовой работы…

Ахилл, конечно, образцово благороден, но тут уж не до таких мелочей.

Все. Конец акта.

Горе побежденным…

– Видишь ли, Пирр, – осторожно, словно ступив на лед, начал Киней, – полагаю, что у смертного Ахилл запасного копья не принял бы. Но воля богов есть воля богов. Ведь и они всего лишь выполняют предначертания Ананке-Судьбы. Судьба Гектора была пасть от руки Ахилла-мирмидонянина, мстящего за гибель возлюбленного Патрокла. Но ведь и Ахилл, не забудь, был наказан скорой гибелью…

– За то, что поступил бесчестно? – с упорством, достойным дятла, добивался царевич.

Бессмертные боги! Ну что делать с этим въедливым рыжим созданием?! Еще два-три таких вопросика, и можно поседеть раньше срока. Вот Леоннат – дитя как дитя. Сидит себе, слушает, вопросы задает толковые, но простые, без подковырок, какие и положено задавать в неполные восемь лет. Непобедимый Ахилл ему нравится. Просто потому, что он, а не какой-нибудь Гектор – главный герой бессмертной, как Олимпийцы, «Илиады», потому что издавна положено восхищаться именно Ахиллом, не тратя душевных сил на сочувствие троянцам.

Но попробуй-ка ответить так! «Куда положено?» – тут же спросит ехидный Пирр.

Придется, хоть это и не по нраву Кинею, применить запрещенный прием.

– Отвечу на вопрос вопросом, о любознательнейший! – наставник, улыбаясь дружелюбно и чуть-чуть, ни в коем случае не чересчур язвительно, облокотился на тугой войлочный валик, украшенный орнаментом. – Напомни-ка мне, если несложно, как звали тех людей, что по воле богов уцелели после Всевеликого Потопа?..

Задание простенькое, и Пирр отзывается мгновенно, не чая подвоха.

– Девкалион и жена его Пирра…

Прекрасная память! Великолепная реакция!

– Верно. А как звали отца Девкалиона?

– Эак!

– А сына его и Пирры?

Наследник диадемы Молоссии торжествующе скалится: чем-чем, а уж на именах его не подловить!

– Неоптолем, прозванный также и Пирром, в честь матери и за цвет волос!

– Правильно, царевич, совершенно точно. За рыжий, как и у тебя, цвет волос. А праправнуком этого самого Неоптолема-Пирра был… Кто?

– Ну, Ахилл-мирмидонянин, победитель славного Гектора. К чему это ты?

– А к тому, мой милый, – Киней, вовсе убрав язвительность из улыбки, стал сердечным, – что именно от мудрого Эака по прямой линии происходит твой род, царский род Эакидов. Через Эакова сына, Неоптолема-Пирра и потомка его, несокрушимого Ахилла-мирмидонянина. Так ответь же: достойно ли почтительного потомка обсуждать, а тем более – осуждать деяния предков, воспетых величайшим из поэтов?

Пирр опускает глаза, и уши его медленно наливаются ярко-алым.

– Прости меня, Киней! Я понял. Я был не прав.

Отлично! Нехитрая уловка, но неизменно действенная: отвлечь, перевести внимание и прищемить с неожиданной стороны. Давняя, многократно проверенная методика. Не вполне, правда, по чести, как сказал бы Пирр, но что же прикажете делать? Очень часто педагог вынужден прибегать и к демагогии. Иначе с этими пострелятами нельзя…

Зато какая победа! Пирр, просящий прощения! Это нечто трудно представимое. Главкий, узнав, пожалуй, и не сразу поверит Кинею.

– Не у меня проси прощения, Пирр! Проси у предков!

Ага. Вот он и покраснел. За-ме-ча-тель-но! Впредь будет осторожнее. Однако же следует уже сейчас продумать: как быть через годок-другой, когда этого рыжего лисенка уже нельзя будет заманить в столь простую ловушку. Впрочем, время поразмыслить над этим еще есть. Жизнь капризна, и не следует ее дразнить, заглядывая так далеко.

– Итак, дети, – не поднимаясь, Киней потянулся к очагу и простер над жаром рдеющих угольев узкие тонкопалые ладони, напрочь лишенные мозолей, – как вы полагаете, о чем мы поговорим сейчас?

– О гипербореях! – радостно взвизгнул Лоеннат. – И о Рифейских горах!

– Нет, – опроверг предложение Киней. – География у нас будет завтра. Пирр?

Рыжий крепыш задумался. Просиял.

– О том, как наши воевали с персами? Я знаю! Я выучил все! Если бы не праздники Диоскуров, спартанцы послали бы к Фермопилам подкрепление, и…

– Погоди!

Да что же это такое, в самом-то деле? Никак не проходит озноб, даже отвар, похоже, не помогает.

– Факты истории мы обсуждали с утра. Ну же, вспоминайте! Вторая попытка, время пошло!

Молчат. Хитро переглядываются. Ох, притворщики!

– Я жду!

Леоннат, вздохнув, подпер голову кулачком. Он уже все понял и смирился с неизбежностью. Пирр же, вопреки всему, пытается перехитрить саму Ананке.

– Мифология?

И, разумеется, не преуспел.

– Забыли? Оба и сразу? Досадно. Что ж, придется напомнить! – Киней таинственно подмигнул, попутно наслаждаясь наконец-то пробудившимся в недрах организма теплом, усмиряющим гадкую дрожь, и доверительным полушепотом сообщил:

– Займемся мы сейчас проблемами политики…

Лица учеников вытянулись.

– Скучно, – пожаловался Леоннат.

– Скучно, – согласился с будущим своим советником Пирр.

– Скучно, – не стал отрицать очевидного и Киней. – Но необходимо. Тот, кто собирается править государством, должен знать, как это следует делать.

– Но я-то ничем править не собираюсь! – подвижное личико Леонната выражало глубочайшее, искреннейшее облегчение. – Так, может быть…

– Разумеется, ты можешь идти, Леоннат, – позволил наставник. – Хотя каждому базилевсу необходимы знающие, толковые советники, друзья, на которых всегда можно положиться в трудный час…

– Как Патрокл?!

– Как Патрокл. Как Пилад. Как…

Продолжать не было нужды. Леоннат, мужественно скрывая огорчение, умостился поудобнее, готовый слушать. Как Патрокл – это он согласен. Чтобы всегда уметь поддержать Пирра. Даже если ради этого придется тосковать на нудном уроке политики.

Киней снова прокашлялся, с удовлетворением отметив, что ревущая боль в гортани несколько смягчилась и беседа не вызывает уже тех мучений, что грызли недавно, вызывая совершенно недопустимое в работе с детьми раздражение.

– Суть политики мы с вами уже обсуждали. Коротко говоря, это – искусство управлять людьми, учреждать должности, подбирать и назначать достойных, судить и карать порочных и заботиться о процветании государства. Но сегодня мы потолкуем об ином, более интересном.

В глазах смирно слушающих мальчишек – паре темно-карих и паре переменчивых, то серых, то синих, с легчайшим зеленоватым отливом – явственное и нескрываемое сомнение. Конечно, Киней никогда не обманывает, и если он что-то говорит, то так оно и есть.

Но что интересного может быть в политике?

– Действительно, что? – Киней, отвечая на немой вопрос, торжественно поднял указательный палец, призывая к полному сосредоточению. – А то, что ее называют искусством возможного, и это верно, но верно лишь отчасти. Это малая политика, земная и пасмурная, как небо за нашими окнами. Есть, между тем, и другой лик политической науки. Зададимся же вопросом: как достигать невозможного?

Так. Насторожились. Округлили глаза. Превосходно. Теперь внимание обеспечено.

Закрепим же интерес.

– Как указывает мудрейший Гесиод, история людей состоит из пяти эпох. Беззаботным и сладостным был Золотой век, люди жили, не ведая тягот, и, равные богам, пировали с небожителями в алмазных покоях, окруженных чудесными садами, среди медвяных ручьев и душистых млечных трав. Хищные звери доверчиво выходили из дубрав и ластились, прося у людей подачки. Зла не было тогда, и не было ни бед, ни вражды. Увы! Возгордившись собой, люди нанесли божествам обиду, и Олимпийцы покарали их окончанием Золотого века. Век следующий, Серебряный, напоминал предшествовавший себе так же, как тусклое серебро похоже на благородное сияющее золото. Не хватало уже благ на каждого, и возникло неравенство, а отсюда и корысть, а из нее – рознь, а из розни – кровавые распри. И, восстав друг против друга, не заметили люди, как окончился Серебряный век, обернувшись Медным. Страшным было то далекое время! Источали злобу сердца людей, и злоба эта, скапливаясь, порождала чудовищ, описать которых не в силах язык…

– Ехидна?.. – сладко замирая, перебил Леоннат, и Пирр тут же несильно, но вполне чувствительно ткнул его в бок: не мешай!

– Ехидна, – подтвердил Киней. – И Гидра, и Горгона Медуза, и страшные Стимфалийские птицы, и множество иных исчадий мрака, детей трехглавой Гекаты, чье имя не следует произносить в ночи. И так жутка и бесприютна сделалась жизнь людей, что сжалились Олимпийцы. Помня обиду, не пожелали они помогать сами. Но не захотели и оставаться в стороне. Вступив в связь с земными женщинами, позволили им благонесущие боги родить от чресел своих поколение полубогов-героев, дабы оберегли могучие мужи людской мир от ужаса, порожденного людскими же пороками…

– Геракл! – на сей раз от реплики не удержался Пирр, и теперь уже Леоннат, мстительно ухмыляясь, изловчился ткнуть его локтем: не мешай!

– Да, Геракл, сын Зевса и Алкмены! – Киней одобрительно кивнул. – Он покончил с Гидрой, и с Нимфейским львом, и с меднокрылыми Стимфалидами, и со многими иными нежитями. А отважный Беллерофонт, о котором вспоминают реже, ибо и он посмел восстать против богов, сразил в честном бою Ехидну. А Персей укротил и отослал обратно в черное логово Гекаты чудовищную Медузу. А Тесей…

– Убил Минотавра! – в один голос сообщили мальчишки, безошибочно уловив разрешающую заминку.

– Верно! Но ведь герои были лишь наполовину богами, и ничто из человеческих слабостей не было им чуждо. Одолев чудовищ и усмирив разбойников, взревновали они к славе друг друга и подняли мечи в губительных междоусобицах. Ну-ка, напомните мне, где полегли полубоги?

– Троя… – зачарованно пробормотал Леоннат.

– Верно. А еще? Ответь ты, Пирр!

– Фивы…

– Правильно. И когда не стало героев на свете, – учитель помолчал, печально покосился в окно, словно пытаясь разглядеть сквозь мутную слюду неустанно низвергающиеся с небес струи злобной осенней воды, – настал век Железный, наигнуснейший. Наш век. Злобы в сердцах людских нынче не менее, чем в Серебряном веке, надежды же на рождение героев мало, и потомками Олимпийцев объявляют себя подчас наглые самозванцы. Должно ли быть так?..

– Нет! – Пирр порывисто вскочил и высоко вскинул правую руку, словно готовясь к принесению клятвы. – Вот увидишь, Киней: когда я подрасту, я верну в Ойкумену век героев!

– Вот как? – Киней кивнул, очень серьезно и понимающе, без малейшего намека на сомнения. – Отличная мысль! Позволь спросить: отчего же не Золотой?

– А? – потомок Ахилла-мирмидонянина не сразу нашелся и какое-то время сосредоточенно размышлял, кусая губу. – Ну-у, во-первых, я не знаю, как сделать эти самые… медвяные ручьи, вот! Я же все-таки не божество, а только немножечко полубог. Ведь верно, Киней?

– Что есть, то есть! – кивнул наставник.

Похвальная скромность, однако. Она украшает мужчину. А объективная самооценка – тоже дело не последнее.

– А во-вторых, тогда я тоже смогу убить какое-нибудь чудовище!

– И я с тобой! – ревнивый вопль Леонната.

– Конечно. Ты будешь подавать мне копья! – свеликодушничал грядущий спаситель человечества, и смуглое лицо озарилось широчайшей улыбкой. С Пирром Щегленок готов идти даже против Гидры и Ехидны, вместе взятых!

Киней серьезен. Вернее, ничем не выдает улыбку.

– Ну что же, похвальное желание. Попробуем же понять, в чем нуждаются люди сегодня, когда ты, царевич, еще не настолько всемогущ, чтобы повергнуть вспять течение неумолимого времени…

Пирр замирает. На лице его появляется подозрительная гримаса. Киней одергивает себя. Нельзя упускать из виду: паренек не так прост, слишком рано для своих лет он научился улавливать скрытую иронию.

– Итак, попробуем разобраться. Мне кажется бесспорным, что главнейшая нужда людей – в защите и справедливости. Ибо в Золотом веке все были равны перед богами, и каждый имел право на равную с остальными толику добра…

– А рабы?

– А что рабы?

Как он, в сущности, мал еще и наивен. Он ведь и не видел настоящих рабов и о рабстве имеет самые смутные представления. Рабы в Иллирии – почти что члены рода. Их после трех лет неволи отпускают на свободу. И все же они не равны свободным, и на лицах их лежит печать горечи. Но что бы сказал этот мальчик, столкнись он с жизнью истинных рабов, там, на юге, в эллинских полисадах?

– Что рабы, Леоннат, сын Клеоника? Невольничья колодка указывает на немилость судьбы, а судьба далеко не всегда справедлива. Ведь и твой отец, отважный Клеоник, тоже сперва был рабом, но стал другом царя. И ты, сын раба, первый из приближенных царя будущего…

В уголках темно-карих глазенок сверкают быстрые слезы. Леоннат совсем не помнит отца, но хорошо знает о нем из рассказов Аэропа и гордится родителем. И то, что Клеоник был рабом, да еще беглым, тоже не секрет для него. Однако лишь сейчас, сопоставляя известное с услышанным, он понимает и запоминает накрепко: рабство – несправедливо!

– А варвары? – спрашивает Пирр.

– А что варвары? – усмехается Киней. – Некогда мы, даже премудрый Аристотель, полагали варварами азиатов, однако ныне, повидав Восток, вынуждены признать: персы, мидяне, финикийцы – вовсе не дикари. Они просто иные, нежели мы. Ну и что же? Знавал я одного перса по имени Зопир – так он ничем не уступит любому из эллинов, а многих из них, пожалуй, и превзойдет…

Афинянин многозначительно помолчал.

Хмыкнул.

– К слову сказать, иные из эллинов по сей день считают варварами уроженцев Иллирии. И даже македонцев. И более того, молоссов!

– Молоссов?! – Пирр явно ошеломлен.

Киней разводит руками, словно извиняясь.

– Увы, царевич!

– Мы… – губы Пирра белеют, прикушенные в тщетной попытке сдержать ярость. – Мы, молоссы… самые лучшие! Самые настоящие из эллинов! Так говорит Аэроп!

Ого! Аэроп, значит, экий авторитет…

Киней, хоть и не показывает своих чувств, терпеть не может седовласого великана, почти год глядевшего на него, словно на пустое место. С недавних пор Пирров дядька, правда, стал учтивее и даже пытается дружелюбно заговаривать при встрече, но напрасно презренный варвар-горец думает, что Киней, гражданин великих Афин, когда-нибудь забудет и простит наглое пренебрежение первых месяцев. Царь Главкий хоть и варвар, а вполне уважителен! А Пирр… он, конечно, молосс, как и Аэроп, и этим многое сказано, но, с другой стороны, он и потомок Эака, а следовательно, к миру варваров отнесен быть не может.

– Разумеется, Аэроп прав, – ничем не выдавая неприязни к старцу, соглашается Киней. – И, значит, вопрос с варварами тоже далеко не так прост…

Еще один глоток из чаши. Горло сводит омерзительной горечью остывшего взвара, уже не годного к употреблению. Хлопком в ладоши Киней вызвал проворную рабыню, сидящую для всяких надобностей у входа в покой, и спустя недолгое время получив новую порцию целебного напитка, с видимым удовольствием отхлебнул. Обжегся. Кляня себя за поспешность, глубоко втянул дымный воздух. И следующие глотки делал уже осторожно, не забывая подуть на исходящую паром чашу.

– Продолжим беседу. Задумаемся: если в Золотом веке все люди были подобны богам и равны в счастии, а в Серебряном и Медном веках смертных уравнивало горе, отчего же ныне – не так? Почему одни живут в роскоши и неге, а у других подчас нет и корочки хлеба? Кто пожелал и сделал так, что сильные безнаказанно наносят обиды тем, кто слаб и не способен защитить себя?..

Пауза. Длинная, умело выжданная.

Улыбка, не учительская, но почти дружеская.

– Когда вы станете постарше, мы прочтем трактат прославленного афинянина Платона. Он выстроил схему идеального государства, управлять которым призваны философы. Там будет общим все – имущество, земля и даже женщины. Никто не станет стремиться к завоеваниям ради суетной славы. Воины будут лишь отражать вражеские нападения, а рабы трудиться на общее благо. Но, дети мои, готов биться об заклад, что вы тогда спросите меня: значит, рабы все-таки есть и там? И еще спросите: каким образом философам удается заставить воинов подчиняться своей мудрости, если у воинов сила? Вы неизбежно зададите мне эти вопросы, и – открою тайну заранее…

Мальчишки замирают, превратившись в слух.

– …у меня не найдется ответа! И потому…

Наклонившись, Киней, не глядя, поднял с пола небольшой футляр, расстегнул бронзовую застежку и продемонстрировал ученикам тугой папирусный свиток.

– …уже сейчас нам с вами надлежит прочесть, обдумать и обсудить сочинение высокоумного Евгемера о чудесном острове Панхея!

Вступив наконец на предначертанную тропинку, Киней забывает о такой досадной мелочи, как простуда. Голос его, хотя и несколько глуховатый, взлетает и опускается, подчиняя слушателей себе, не позволяя отвлечься и на кратчайшее мгновение. Это – один из величайших секретов педагогики, да и риторики, и не так много в Ойкумене людей, в совершенстве владеющих полузабытым искусством.

Зачарованно сияющие глаза мальчишек еще больше раззадоривают наставника.

– Однажды некий наварх, угодив в жестокую бурю, направил корабль к появившемуся словно из ниоткуда острову…

Там далеко-далеко, среди синих просторов теплого южного океана, – плавно льется речь, – есть остров, защищенный от неожиданных гостей штормами и водоворотами. Лишь немногим, чистым душой защищенным молитвами домочадцев удается, преодолев смерчи и скалы, причалить к его берегам. И обитают там счастливые люди, у которых все общее. Не нуждаясь ни в чем и не завидуя никому, островитяне-панхейцы равны между собою. Нет там ни рабов, ни господ, ни надсмотрщиков, ни царей. Все люди – братья. Они не знают торговли, неотъемлемой от плутовства, не знакомы с судом присяжных, ибо не подозревают о том, что можно преступить закон. Трудятся эти счастливцы ровно столько, сколько необходимо, чтобы не нуждаться ни в пище, ни в одежде, а потому и не ведают ни бедности, ни чрезмерного богатства. Все население Панхеи делится на группы. Имеются там жрецы, есть ремесленники, есть земледельцы. Каждый обучен владеть оружием. На всякий случай: вдруг нападет враг. Но все они одинаково свободны и одинаково счастливы. И нет и никогда не было над ними никакого правителя! А теперь ответьте мне, дети: в чем, на ваш взгляд, ошибка достойнейшего Евгемера?

Молчат. Не знают.

Малы еще для цепочки умозаключений.

Что ж, подтолкнем.

– Не может быть справедливости без высшего судии, равно справедливого ко всем, как не устоит на ногах человек, лишенный головы, и как распадается семья, утратившая отцовскую опеку. Нужен царь! Великий, могучий и добрый властелин, благословленный Олимпийцами на управление людьми. Обуздать жадных и безнаказанных негодяев, усовестить оступившихся, возвысить достойных, накормить голодных и защитить беззащитных – только ему это по силам. Только в этом залог процветания. Но этого мало. Не меньше тепла и хлеба людям необходим мир. Мир же наступит лишь тогда, когда под синим небом будет простираться одна держава, а не десятки больших и малых стран, враждующих друг с дружкой по злой воле своих владык, не умеющих думать о великом. Убить войну войной, объединив Ойкумену, мечтал македонский Александр, но, увы, оказался слишком мелок для воплощения в жизнь этой великой мечты. Тщеславие и злоба источили его изнутри, и презрение к людям убило в расцвете лет. А диадохи, наследники его – всего лишь жадные и злобные самозванцы, жаждущие только золота, только славы, только земель и рабов! Высокие думы им, низким, попросту недоступны!

Нахмурившись, Киней остро и пронзительно заглянул в глаза ученикам.

Коротко, почти мельком – в карие.

Гораздо дольше, с надеждой и убежденностью – в серо-синие, меняющие цвет.

– Понимаете, дорогие мои? Снова, в который уже раз, мечта людская растоптана и размазана в грязи. Того, кто сумеет оживить ее и воплотить в жизнь, Ойкумена запомнит навсегда, и слепые аэды воспоют его. Как Геракла. Как Персея. Как Беллерофонта. Может быть, даже почтительнее и благодарнее… Но где он? Когда придет? И сможет ли?..

Рыжие брови вздрогнули и сдвинулись.

– Киней… а я?

Глубокий-глубокий вздох, словно перед прыжком с обрыва в ледяное горное озеро.

– Как ты думаешь… я – смогу?

О!

Леска дернулась. Поплавок подпрыгнул.

Рыбка, кажется, клюнула!..

С печальной нежностью провел Киней холеной ладонью по жестким солнечным завиткам.

– Это трудно, Пирр! Это очень трудно! Но ты и впрямь полубог по крови… Твои предки – Геракл и Ахилл-мирмидонянин! И тебе нет надобности доказывать свои права! Зло на земле существует слишком давно, чтобы не попытаться его уничтожить. Возможно, ты сумеешь, мой мальчик. Я хочу верить, что сумеешь…

– Пирр сумеет! – с необычной, совсем взрослой твердостью прозвучал в тишине голос Леонната.

Туго сжав пересохшие губы, Пирр благодарно кивнул.

– Я сумею…