"Цемент" - читать интересную книгу автора (Гладков Федор Васильевич)

II.   КРАСНАЯ   ПОВЯЗКА 

1. Потухший очаг

Днем Глеб совсем не бывал дома: эта заброшенная комната с пыльным окном (даже мухи не бились о стекла), с немытым полом, была чужой и душной. Давили стены, негде было повернуться. По вечерам стены сжимались плотнее и воздух густел до осязаемости.

Глеб бродил по заводу, поднимался на каменоломни, заросшие кустарником и бурьяном, и уставал до изнеможения.

Приходил домой ночью, но Даша не встречала его, как в прежние годы.

Тогда было уютно и ласково в комнатке. На окне дымилась кисейная занавеска, и цветы в плошках на подоконнике переливались огоньками.

Глянцем зеркалился крашеный пол, пухло белела кровать, и ласково манила пахучая скатерть. Кипел самовар и звенела чайная посуда. Здесь когда-то жила его Даша — пела, вздыхала, смеялась, говорила о завтрашнем дне, играла с дочкой Нюркой.

И было больно оттого, что это было. И было тошно оттого, что гнездо заброшено и замызгано плесенью.

Как обычно, Даша пришла после полуночи.

Тускло горел копотный язычок пламени в керосиновой лампе, а матовая розетка льдистым цветком висела в воздухе на почерневшем проводе.

Глеб лежал на кровати. Сквозь ресницы следил за Дашей.

Нет, не та Даша, не прежняя, — та Даша умерла. Эта — иная, с загоревшим лицом, с упрямым подбородком. От красной повязки голова — большая и огнистая.

Она раздевалась у стола, жевала корочку пайкового хлеба и не смотрела на него. Лицо ее было утомленное и суровое.

После возвращения из командировки она прибежала домой, но его не застала: он обследовал бремсберги. А ночью она оживленно ухаживала за ним: вскипятила чайник, заварила морковного чаю, высыпала на блюдечко несколько снежных таблеток сахарина и, с лукавым блеском в глазах, подвинула ему ломтик масла — все это для него, мол, она достала в окружкоме. И когда они пили чай, словоохотливо рассказывала о своей работе в женотделе. Расспрашивала его, как он жил эти годы, на каких фронтах воевал.

А потом о Нюрке говорили: Нюрочка — молодчина, в детдоме она чувствует себя свободно. Без ребят ей уже не житье. Как-то Даша взяла ее на праздник домой, но она всё время рвалась обратно. Правда, много, очень много недостатков: в детучреждениях еще питание неважное — трудно с молоком, нет сахара, а о мясе детишки не имеют понятия. Да и персонал ненадежный: надо за каждым глядеть и глядеть… Но все наладится, все утрясется. А что же будет делать он, Глебушка?

Он не слушал ее, отвечал невпопад: следил за нею, старался понять ее, почувствовать всю, пробудить в ней прежнюю молчаливую покорность. Он обнимал ее, брал на руки, распалялся. Она тоже обнимала его, но целовала настороженно, с испуганной тревогой в глазах, и они от этого делались большими и строгими. Когда он бросался к ней, взбешенный страстью, она рассудительно и сердито приказывала:

— А ну, подожди!.. Стой-ка! Одну минутку!

И эти холодные слова отшибали его, как пощечины. А она оскорбленно упрекала его:

— Ты во мне, Глеб, и человека не видишь. Почему ты не чувствуешь во мне товарища? Я, Глеб, узнала кое-что хорошее и новое. Я уж не только баба… Пойми это… Я человека в себе после тебя нашла и оценить сумела… Трудно было… дорого стоило… а вот гордость эту мою никто не сломит… даже ты, Глебушка…

Он свирепел и грубо обрывал ее:

— Мне сейчас баба нужнее, чем человек… Есть у меня Дашка или нет?.. Имею я право па жену или я стал дураком? На кой черт мне твои рассуждения!..

Она отталкивала  его и, сдвигая  брови, упрямо говорила:

— Какая же это любовь, Глеб, ежели ты не понимаешь меня? Я так не могу… Так просто, как прежде, я не хочу жить… И подчиняться просто, по-бабьи, не в моем характере…

И уходила от него, чужая и неприступная.

С каждым днем она все больше отдалялась от него, замыкалась, и он видел, что она страдала. И он страдал от обиды и злобы на нее. Он решил, что кто-то стоит у него на дороге, что Даша, должно быть, нашла кого-то другого за эти годы: она не хочет делить свою любовь между ним и тем неизвестным ему соперником. Чем же иным можно объяснить ее неподатливость? Не может быть, чтобы за три года она не тосковала по мужчине, а при встрече с ним, Глебом, не отдалась бы ему самозабвенно… Глупо рассуждать ночью о каком-то человеке, когда он бешено обнимает се. Ведь и он видит, что она волнуется, едва владеет собою, и под рукою у него бурно бьется ее сердце.

И вот сейчас она еще дальше от него, чем в первые дни. До каких же пор, черт возьми, будет продолжаться эта канитель?

— Скажи мне, Даша, как это понимать?.. Вот я был в армии, не имел ни отдыха, пи срока, чтобы подумать о себе. А пришел домой — и стало тошно. Не сплю по ночам — жду тебя. Живу я здесь неделю, а дома ночевала ты только три раза. Ведь мы же не виделись с тобою три года.

Она вздохнула и ласково усмехнулась;

— Да, три года, Глеб.

— Ни черта не понимаю, хоть убей… А помнишь ту ночь, как мы с тобой расставались? Помнишь, как ты за мной ухаживала на чердаке? И как плакала, когда расставались! Эти твои слезы не забывались ни на один день. Что случилось, Даша?

— Ах, Глеб, как много перемен!..

— Ну, вот… я об этом и говорю…

— Видишь ли, Глебушка… когда-то я была дурочкой. Прямо вспоминать стыдно…

— Так. Выходит, Дашок, что я напрасно сюда ехал… Прежнее — к черту?

Даша пристально посмотрела на него, потом задумчиво отвернулась к ночному окну.

— Чего ты хочешь, Глеб? О чем ты думал эти годы? Ты бросил меня одну на произвол судьбы, и я сама боролась за свою жизнь. Я научилась чувствовать тепло даже зимою в нетопленой комнате (топливный у нас кризис). И обедать привыкла в столовой нарпита. — И пошутила с улыбкой: — Видишь, и я — свободная советская гражданка.

Глеб сел на кровать, и в глазах его, видевших смерть и кровь, вспыхнул испуг.

— А Нюрка? Может быть, ты и дочку выбросила свиньям, как свободная женщина?

— Ну, уж это совсем глупо, Глеб!..

Она сняла повязку и бросила се на стол. Стриженые волосы рассыпались, и каштановые косицы упали на глаза. Стала она похожа на мальчишку. А смотрела она на Глеба как-то сверху вниз, с умной снисходительностью, и улыбалась.

Во тьме, за окнами, в ущелье, одиноко вздыхала ночная пичуга: хлип-хлип… и под полом шуршали землею и щебнем голодные крысы.

— Ну, хорошо, Даша. А если я завтра пойду в детдом к приведу Нюрку домой? Что ты на это скажешь?

— Пожалуйста, Глеб. Ты — отец. Ухаживать я за ней не могу — некогда. А если хочешь быть нянькой — сиди с ней. Буду очень рада.

— Но ведь ты же — мать, С каких это пор ты превратилась в кукушку? Бросила ребенка черт его знает куда, а сама носишься высунув язык…

— Я — партийка, Глеб. Не забывай этого.

Глеб встал с кровати и отошел к двери. И опять почувствовал, что ему тесно: душили стены, и пол зыбился и трещал под сапогами. Даша взяла с кровати подушку и одеялку, вынула из комода простыню и постелила на полу постель. Потом быстро приготовила кровать и Глебу.

Нужно было решить: любила ли она его, как прежде, или эта любовь умерла, и вместе с любовью ушла в прошлое и сама Даша?

Кого она за эти годы грела и ласкала своим телом? Разве может здоровая и сильная женщина оставаться пустоцветом?

— Да, гражданка, было дело… Расставались — плакали, встретились — слова сказать не о чем…

— Почему же, Глебушка? Я очень хочу говорить… И много у меня хороших слов. А ты сводишь все к одному…

Но  он   не   слушал   ее   и   ворчал:

— Три года я думал: вот, мол, ждет меня жена. Ждет и — все такое… А приехал — стал вдовцом. Будто женатый я был только во сне. Конечно, был муж, да только — не я.

Даша повернулась к нему в изумлении, и глаза ее блеснули гневом.

— А разве там у тебя не было баб без меня? Признайся. Ведь я еще не знаю: здоровый ли ты или пришел с гнилой кровью.

Сказала это она сквозь зубы, небрежно, по убежденно. Она видела его насквозь, и он смутился.

— Ну, на фронте всяко случается. Нельзя же становить на одну линию мужчину и женщину. Что допустимо мужику — бабе недопустимо.

Даша разделась, но не легла — прислонилась к стене, не стыдилась. Знающим взглядом она скользнула по фигуре Глеба и опять ответила небрежно, сквозь зубы:

— Милое дело: у бабы — иное положение. У нее, вишь ты, лихая судьба — быть рабой и не знать своей воли: быть не в корню, а в пристяжке. По какой это ты азбуке коммунизма учился, товарищ Глеб?

Он не узнавал ее: какая-то невиданная сила дышала в ней. Ее прямота и дерзость сбивали его с толку. Разве она раньше смела говорить с ним таким независимым тоном? Она жила тогда его умом и отдавалась ему вся без остатка. Откуда у нее такая смелость и самоуверенность?

Он подошел к ней и тяжело посмотрел в ее лицо.

— Так, значит, это — правда? Да?

За окном была душная тишина в звездах, сверчках и ночных колокольчиках.

Там, за заводом, у пирсов, — море в фосфорическом дыме. Оно поет и вздыхает прибоем.

— О твоих бабах, на фронте я тебя не спрашиваю, Глеб. Какое тебе дело до моих зазноб?

— Так имей же в виду, Дашка: я добьюсь… я сумею докопаться до твоих тайных дел… Запомни!

Она отошла от стены и сверкнула глазами.

— Поосторожнее, Глеб. Я умею играть бровями не хуже тебя.

Откуда у нее эта небоязливая речь? Где она научилась так гордо вскидывать голову и отражать глазами занесенный удар?

Не на войне, не с мешком на горбу, не в бабьих заботах: проснулся и окреп ее характер от артельного духа, от огненных лет, от суровых испытаний и непосильной женской свободы.

Чувствовал он, что теряет почву под ногами, что становится смешным в ее глазах. Взбешенный своим бессилием, он схватил ее руки и сдавил их так, что затрещали косточки. Но она и виду не показала, что ей больно.

— Брось руки, Глеб! Слышишь? Уходи прочь!

Но он сгреб ее в охапку и бросил на кровать. Завязалась борьба. Она извивалась, рвалась из его рук, и голое ее тело бесстыдно корчилось от натуги. Вдруг ловким ударом ног она сбросила его на пол и быстро вскочила с кровати. Бледная, она одернула рубашку и, задыхаясь, с презрением сказала;

— Я не позволю так с собой обращаться, Глеб. Ты еще не знаешь меня с этой стороны? Узнай — не лишне. Вот так большевик!.. Вояка, а мозгов не завоевал…

Он сидел на полу и, укрощенный, скрипел, зубами.

— Туши огонь, Глеб, ложись. Пусть схлынет дурь. Сейчас ты не способен думать. Все равно ни к чему не придем.

— Я ничего не понимаю, Даша… У меня огонь в душе…

— Ложись и успокойся, Глеб. Я задыхаюсь от усталости. Завтра опять командировка в деревню. Кругом — бандиты, нападения…

Она подошла к столу и потушила лампу. Он слышал, как она легла, зашуршала одеялом и замолкла. И ему было мучительно и от обиды и от стыда. Хотелось броситься к ней, бить ее, терзать и плакать, — плакать и умолять о ласке. Так молчали они долго и не шевелились. Он ждал, надеялся, что она встанет, подойдет и нежно, без слов прижмется к нему. Но она лежала без движения, даже дыхания ее не было слышно.

— Даша, родная!.. Не мучай меня… Почему ты такая неласковая?..

Она взяла его руку и приложила к груди.

— Милый, возьми себя в руки… успокойся… Давай немножко поймем друг друга… Подожди, родной… Мне тоже нелегко. Но такое, о чем надо подумать. Я только о тебе тосковала эти три года…

В окне звенело небо звездами, и где-то — должно быть, в горах — раскатистым эхом рокотал далекий гром. Это пел лес в ущельях от ночного норд-оста.